– Но ведь он стоял на крыльце, надо же было…
– Да, я понимаю. И всё-таки… Ухаживать будут трое: дедушка, я и вы. Поскольку, как я узнал, у вас уже есть опыт. Ну, и, разумеется, медсестры из больницы.
Тут я набрался храбрости и тихо возразил новому, совершенно незнакомому мне дяде Симе:
– Он так не сможет… Он захочет знать, что делается в городе. И вообще обо всём! Он не сможет…
– Да, он не сможет, – поддержал меня дедушка.
– Что ж, не следует отключать его от того, что будет доставлять ему радость. Не волнения, не заботы, а одну только радость… Это ясно?
– Ясно…
– Кстати, и Клаша ведь может немного помогать, – обернувшись к дедушке, сказал дядя Сима.
Голос его при этом на миг дрогнул, стал мягким, прежним, и я внезапно представил себе дядю Симу сочиняющим стихи для той, кого он только что нежно назвал Клашей. Значит, Сашину бабушку все величали по-разному: посторонние люди – Клавдией Архиповной, я и моя мама – тётей Кланей, а вот дядя Сима, пожалуй, нежнее всех – Клашей…
Смягчившись немного, дядя Сима рассказал нам о том, что телеграмма застала его дома просто чудом: он собирался вот-вот уезжать в отпуск на Чёрное море. Значит, мы оба – и дядя Сима и я – пожертвовали в этом году ради Белогорска морем, и южным солнцем, и кипарисами… И я, стоя возле садового столика в своём белом халате, впервые ясно почувствовал, что это очень приятно – пожертвовать чем-то значительным и знать, что твоя жертва принесла пользу людям. Пусть даже не очень большую пользу, но принесла…
С этого дня я стал для Андрея Никитича «главным источником радости», как выразился дядя Сима. Я пересказывал ему всё хорошее, о чём сообщали мне во дворе его многочисленные друзья. А приходили они без конца… И я сам узнавал из их сообщений очень много нового.
Раньше, например, я думал, что мы, пионеры, чуть ли не самые главные борцы за город высокой культуры. И я очень гордился этим. Но, к сожалению, было немножко не так… Оказалось, что взрослые делают гораздо больше нас, а мы им вроде бы только помогаем.
Меня, например, просили сообщить, что «многие врачи-энтузиасты в городе поддержали ценный почин» и что горсовет собирается отвести специальное помещение для приёма и консультаций отдыхающих на общественных началах. Я даже подумал, честно говоря, что в городе может просто не хватить пациентов для всех врачей-энтузиастов, которые так горячо поддержали почин моего дедушки. Рабочие с ремзавода просили передать, что они твёрдо решили своими собственными силами, работая на воскресниках, построить ещё один клуб с читальней и комнатой для игр. А дедушкины сослуживцы из городской больницы сообщили о том, что они репетируют оперу в четырёх актах с прологом и покажут её на смотре художественной самодеятельности.
– И многие у вас поют? – недоверчиво спросил я.
– Многие. Твой дедушка, например.
– Мой дедушка?!
Я знал, что он собирает марки, выжигает и выпиливает по дереву, обтирается по утрам холодной водой, но что он ещё тайком от меня поёт – этого я даже не подозревал.
– И вы сами будете петь целую оперу? Которая в Большом театре идёт?
– А чего ты удивляешься? У нас свой театр будет: народный! Так и передай Андрею Никитичу… Когда ему легче станет, мы здесь, во дворе, или прямо в комнате устроим для него генеральную репетицию!
Но Андрею Никитичу не становилось легче. Он внимательно выслушивал меня, но я чувствовал, что слушать ему тяжело, а отвечать всё труднее и труднее…
И я рассказывал только о самом главном. И ещё обо всём, что придумывала наша «пятёрка».
Да, конечно, взрослые делали гораздо больше, чем мы, но Андрей Никитич почему-то особенно хотел услышать именно о наших, пионерских делах. И я ему подробно рассказывал о том, как Веник стал приучать ребят к классической литературе, читая им вслух в библиотеке «Записки охотника»; и о том, что у Кешки-Головастика родилась ещё одна неплохая мыслишка: подружиться с ребятами из Песчанска и ездить друг к другу в гости – с концертами самодеятельности, с выставками стенгазет и просто так – без всяких концертов и выставок. Саша и Кешка уже ездили туда на переговоры, которые прошли, как пишут в газетах, «в дружеской, сердечной обстановке».
Андрей Никитич до того любил обо всём этом слушать, что дядя Сима даже разрешил нашей «пятёрке» ежедневно навещать его. Родителей Кешки – брата Андрея Никитича и его жену – самых, так сказать, ближайших родственников, пускали в нашу домашнюю поликлинику, которая стала теперь домашней больницей, всего два раза в неделю, а нашу пионерскую «пятёрку» – каждый день. Правда, ненадолго, но пускали…
За порядком и дисциплиной следил я сам. Ребята входили в комнату по моей команде, а как только я замечал, что Андрей Никитич начинает уставать, так сразу же распоряжался, чтобы все потихоньку уходили. И меня слушались. Мне подчинялись тут же, сразу, ещё беспрекословнее, чем Саше, хоть командиром «пятёрки» был он, а не я.
Из всех частей суток для меня раньше быстрей всего пролетала ночь, потому что я беспробудно спал и даже снов почти никогда не видел. А теперь я узнал, что ночи – очень длинные, почти бесконечные, и очень мучительные, если не можешь уснуть. Мы с дедушкой теперь укладывались на полу, а дядя Сима – на моей раскладушке, головой к окну. Готовиться к ночи дедушка и дядя Сима начинали ещё днём: они применяли всё, что только возможно, чтобы Андрей Никитич пораньше и поспокойнее засыпал. Но болезнь не пускала к нему отдых и сон… И ночам, казалось, не было конца.
Мы по очереди дежурили у его постели. Он уговаривал нас не дежурить, притворялся даже, что спит, но мы по дыханию его определяли: нет, не приходит покой.
Однажды ночью я спросил его:
– Может быть, написать письмо? Вашим родным. Помните, я ведь уже писал однажды, прошлым летом…
– Сестре и её сыну? Незачем. Если бы они могли помочь… А так, без толку, зачем же волновать?
И, почувствовав, что я хочу ещё о чём-то спросить его, но не решаюсь, он добавил:
– А других родственников у меня нет. Жена и сын при бомбёжке погибли. Три тяжёлых ранения было у меня на войне. А то было четвёртым… самым тяжёлым. Кажется, неизлечимым…
А ещё через несколько дней, вечером, дядя Сима молча, знаками вызвал меня на крыльцо и тихо, перейдя вдруг со мной на «ты», сказал:
– Устал ты, наверно: каждую ночь на полу… Может быть, сегодня переночуешь у Саши?
Я понял, что дело совсем не в моей усталости, и, с трудом произнося каждое слово, спросил:
– Что?.. Андрею Никитичу очень плохо?
– Да, плохо.
– Совсем плохо?
– Совсем…
* * *
Андрей Никитич прожил в Белогорске недолго… Но дело ведь не в том, сколько прожить, а главное – как: в городе его знали все.
Он хотел, чтобы город был прекрасен, чтобы людям в нём жилось радостно и солнечно. И ещё хотел, чтобы мы с Сашей помирились, чтобы никогда больше не ссорились и дружили ещё крепче, чем раньше.
И после того как его не стало, мы с Сашей все дни почти что не разлучались. Мы забирались на самую верхушку зелёного холма, откуда был виден весь городок. Солнце светило ясно и горячо, и опять ни одна тучка не наползала на него, и Белогорка петляла меж берегов так же весело и беззаботно, как прежде. Его уже не было, а кругом ничего не изменилось, и я удивлялся этому, хоть так, наверное, и должно было быть…
Мы с Сашей тихо мечтали о том, чтобы город наш и в самом деле стал «фабрикой здоровья», чтобы люди никогда не мучились, не болели, не погибали от бомбёжек и вообще почти никогда не умирали…
Мы верили, что городок станет когда-нибудь таким, каким хотел увидеть его Андрей Никитич. И даже ещё прекраснее!