Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: „Заслуживает награды“. Я понимала их обоих…
В девятнадцать лет у меня была медаль „За отвагу“. В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги, и меня посчитали убитой… Когда я приехала домой, сестра показала мне похоронку!..»
Рассказывает Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица:
«Маму свою я не помню, остались в памяти только очертания ее. Когда мамы не стало, мне было три года. Отец служил на Дальнем Востоке, был кадровый военный. Научил меня кататься на лошади. Это было самое сильное впечатление детства. Отец очень не хотел, чтобы я выросла кисейной барышней. В Ленинграде, я себя помню с пять лет, жила с тетей. А тетя моя в русско-японскую войну была сестрой милосердия.
Какая я была в детстве? На спор прыгала со второго этажа школы. Любила футбол, всегда вратарем у мальчишек была. Когда началась финская война, без конца убегала на финскую войну. А в сорок первом как раз окончила семь классов и успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: „Война!“, а я обрадовалась, что пойду на фронт, смогу проявить себя. Откуда я знала, что такое кровь?
Когда формировалась первая гвардейская дивизия народного ополчения, нас, несколько девчонок, взяли в медсанбат.
Позвонила тете:
– Ухожу на фронт.
На другом конце провода мне ответили:
– Марш домой! Обед уже простыл.
Я повесила трубку.
Потом мне ее было жалко. Потом началась блокада, а она осталась одна. Старенькая.
Помню, отпустили меня в город. Прежде чем пойти к тете, я зашла в магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:
– Дайте мне конфет.
Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что такое карточки, что такое блокада? И тогда все люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: „Когда я дорасту до этой винтовки?“
И все вдруг стали просить, вся очередь:
– Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.
И мне дали.
На улице собирали помощь фронту. Прямо на площади на столах были большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто серьги… Часы несли, деньги… Никто ничего не записывал, никто не расписывался… Женщины снимали с рук кольца обручальные. Забыть это до сих пор не могу, как и тот кулечек конфет.
И был приказ за номером двести двадцать семь – ни шагу назад! Этот приказ сразу сделал из меня взрослую.
Мы не спали сутками, столько было раненых. Однажды трое суток никто не спал. Меня послали с машиной раненых в госпиталь. Сдала раненых, назад машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног падают.
Встречаю комиссара:
– Товарищ комиссар, мне стыдно.
– Что такое?
– Я спала.
– Где?
Рассказываю ему, как отвозила раненых, как ехала назад пустая и выспалась.
– Ну и что? Молодец, что выспалась. Пусть хоть один человек будет нормальный, а то засыпают на ходу.
А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну.
В медсанбате ко мне хорошо относились, но я хотела быть разведчицей. Сказала, что удеру на передовую, если меня не отпустят. Чуть из комсомола за то не исключили».
Два ордена Красной Звезды, два ордена Славы, две медали «За отвагу» – вот неполный список ее боевых наград за войну, или, как говорит сама Альбина Александровна, «за разведку».
«Одну Славу не дотянула… Разведчики шутили: „Не хватило тебе, Альбинка, войны“. Самая дорогая моя награда – первая медаль „За отвагу“. Солдаты залегли. Команда: „Вперед! За Родину!“, а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели, что я девчонка, поднялась… И они все встали, и мы пошли в бой.
Вручили мне медаль, и в тот же день мы пошли на задание. И у меня впервые в жизни случилось… Наше… Женское… Увидела я у себя кровь, как заору:
– Меня ранило…
В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:
– Куда ранило?
– Не знаю куда… Но кровь…
Мне он, как отец, все рассказал.
Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь… И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили… Просыпаешься – зубы стучат.
Кончилась война, у меня было три желания: первое – наконец я не буду ползать на животе, а стану ездить на троллейбусе, второе – купить и съесть целый белый батон, третье – выспаться в белой постели и чтобы простыни хрустели».
Из воспоминаний зенитчицы Валентины Павловны Максимчук:
«В полдень двадцать восьмого июня сорок первого мы, студенты пединститута, собрались во дворе типографии. Сбор был недолгим. Вышли из города по старой Смоленской дороге в направлении города Красное. Соблюдая осторожность, шли отдельными группами. К концу дня жара спала, идти стало легче, пошли быстрее, не оглядываясь. Дошли до места привала, и только теперь взглянули на восток. Половина неба была охвачена багровым заревом, с расстояния сорока километров казалось, что оно заняло весь город. Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск…
Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось он Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень хороший был.
А тут война вдруг, Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? „Возьми, Вера“, – говорила я, когда мы уходили из города.
Не взяла. Сгорело в том зареве платье.
Все время мы шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Сказали нам рыть противотанковые рвы. Семь метров отвесная стена и три с половиной метра вглубь. Копаю, а лопата огнем горит, песок кажется красным. Стоит перед глазами наш дом с цветами и сиренью…
Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь.
Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу впокат мы лежали, Много нас заболело тогда. Температура высокая. Озноб. Лежу на полу – плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: „Иванова, плазмодий в крови“. Это у меня, значит.
Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: „Вставай, страна огромная…“ Впервые я тогда услышала эту песню.
Привезли меня в Козловку – недалеко от Рославля, – выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:
– Эта?
– Да, – сказал фельдшер.
– Ведите в столовую.
И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле, в кровати. Семь дней я не просыпалась. Говорят, сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал:
– Организм крепкий, справится.
И я опять уснула.
На войне самым трудным было сон побороть. Изо дня в день недосыпать приходилось, и наступал такой момент, когда владеть собой человек уже не мог?. В работе не замечаешь, а чуть передышка – с ног и валишься. На посту ходила без остановки взад-вперед и стихи вслух читала, старалась, чтобы за два часа не повторяться».
Фронт был не только на фронте. Солдатом на моей земле стал каждый.
Со слов Франи Васильевны Адашкевич:
«Когда Минск начали бомбить, мы пытались уйти из города. И я запомнила, что среди беженцев не было мужчин, шли женщины и дети, старики. Никогда я не видела столько детей. Не знаю, отчего такое впечатление осталось. Может, потому, что детей старались спасти в первую очередь., Но никогда больше я столько детей не видела…
Что я делала в первые дни оккупации? Патроны собирала и в выварке для белья, в кастрюлях в землю закапывала. Оружие собирала, полно в лесах его было, и это делала не я одна. Мы знали, что если будем живы, все это нам пригодится. Мириться с тем, что фашист ходит по твоей земле, никто не хотел».
Из рассказа подпольщицы Марии Васильевны Жлоба:
«Мы вывозили раненых из Минска. Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: „Десант!“ И я босиком бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли.
Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. И раненые, кто мог встать, тоже встали…
Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. И моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась изнутри, что еле сдерживаешься. Я пришла домой, я две рубашки поменяла. Так я хотела, так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами».
Вспоминает подпольщица Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкович из горда Слуцка:
«Немцы въехали в деревню на мотоциклах. Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые, все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.
Я только мечтала, чтобы я отомстила, чтобы я погибла и обо мне написали книгу. Готова была все сделать для своей родины.
– Но у вас был маленький ребенок?
– Дочку я родила в сорок третьем. На болоте родила в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми… Девять деревень сожгли в нашем Гресском районе (был такой до войны, теперь вся его территория вошла в Слуцкий район).
Я сама огарки собирала, собирала подруге семью. Косточки находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Подняла я один кусочек, она говорит: „Мамина кофта…“ И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что у кого было чистое. И в могилку общую клали. Только косточки белые…
После этого на какое бы задание меня ни посылали, я шла. Я хотела как можно больше помощи оказать. Ничего не жалела.
Ребенок у меня был маленький, три месяца, я с ним на задание ходила. Комиссар меня отправлял, а сам плакал: „Душа болит“. Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Никто не пройдет, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила.
Теперь так рассказать трудно… Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь, он из шкуры вылазит. Подхожу к посту: „Тиф, пан… Тиф…“ Они кричат, чтобы скорее уходила: „Век!.. Век…“ И солью натирала, и чесночек клала. А дитятко маленькое… С трех месяцев я с ним ходила на задание… Еще грудью кормила…
Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду. Надо…»
Сидела рядом с Марией Тимофеевной ее подруга Мария Михайловна Матусевич-Заяц, вместе с которой они были в подполье, затем в партизанах. Слушала, плакала. О своем тоже без слез не могла рассказывать.
«За три дня до войны родила я сыночка… Антона… Люди кричат: „Война!“, а мы в роддоме детей рожаем. И что я запомнила – мальчиков все рожали.
С первых дней, как пришли немцы, мы старались в лесу каждый патрон подобрать. Оружие собирали. Мама не пускала: „Куда ты с дитем на руках? Бога не боишься?“ – „А эти бога бояться. – отвечала я. – Посмотри, что делают с нашими людьми…“
Выведут молодых мужчин с хаты и возле порогов расстреляют. У нас двое соседских хлопцев так положили. Возле самой хаты. Возле самого порога…
Я была комсомолка. И не могла сидеть сложа руки. Листовки разносила, сведения собирала. И все с ребенком на руках. Две головы несла немцам. Сколько слез моих было? Река.
Сыночек погиб. Без меня погиб, но по моей вине, я в партизанах была. Их с мамой сожгли.? Я прибежала к нашей хате… Земля еще теплая была… Одно, что я нашла: граммочку костной золы… Я ее уже знала…
После войны, когда родила снова мальчика, молила бога, чтобы я его успела вырастить, чтобы он меня своими ручками обнял и узнал, что я его мать. Такая я была больная от войны…»
Партизанка Вера Иосифовна Одинец:
«И такая ненависть, и такая ненависть. Мы же видели, что они творили на нашей земле. В сердце была только ненависть. Я столько крови и трупов видела на дорогах. Я видела, как на глазах у матери убивали ребенка. По мертвым уже не голосили…»
Из рассказа минской подпольщицы Натальи Николаевны Акимовой:
«Работала я в Новинках – больнице для душевнобольных. Тут лечили людей, и тут же они работали. Была большая ферма, триста гектаров земли, парники. Было триста больных. Минск бомбили. Наш дом сгорел, сгорела вся улица. Помню, что мы пришли на место нашего дома, и там осталась только дека от рояля, а две китайские вазочки стояли целые посреди пожарища.
Главврач больницы сразу пошел в военкомат. Но больных нельзя было бросить на произвол судьбы. Я осталась. Город заняли фашисты. Прикрепили к нам, к этой земле, к этой ферме группу СС. Главным был немец Вернер. Онодин раз мне говорит: „Дайте пойдем посмотрим вместе, что делают на постах ваши люди“. Возле одного поста подбегает к нам больная и просить закурить. Наши больные очень свободно себя вели, они этим отличались. Он отмахнулся от нее. Тогда она бросилась ему на шею – и целовать, и он, оскорбленный за свою арийскую чистоту, тут же хватает пистолет, больная еще висит у него на ее, а он выстрелил ей в затылок.
Могу вам показать даже место, где это было, там, где вторая палата сейчас у нас находится. Я бросилась к нему: что-то кричала, что-то говорила, что он забыл, где находится, что это больные. Меня всю трясло. Меня увели куда-то в другую комнату, и этот Вернер пришел туда. Он начал мне что-то доказывать через переводчика. Что, мол, я напрасно расстраиваюсь, должна понять: надо очиститься от балласта.
Что было потом?.. Подъехали машины-душегубки. Туда загнали всех больных и повезли. Ослабленных больных, которые не могли передвигаться, снесли и сложили в бане. Закрыли двери, всунули в окно трубу от машины и всех их отравили. Потом, прямо как дрова, эти трупы бросили в машину.
Главный, который командовал, видя, что я бьюсь буквально в истерике, сказал, чтобы меня привели в его кабинет. И даже начал объяснять свое поведение: „Вы сейчас так переживаете, а потом будете сами рады, что вас освободили от балласта. Ведь это безнадежные люди, кому они нужны. Бросьте свои женские сантименты“. Они делали это, как обычную работу, совершенно спокойно.
Вот какие это были люди. Разве можно было допустить, чтобы такие чудовища ходили по нашей земле?»
Десятки, сотни таких рассказов в моих блокнотах. Жизнь в воспоминаниях спрессовывается, память выхватывает самое-самое. И мой сегодняшний мир как бы «взорван» этой памятью прошлого.
Несколько строк из письма, которое пришло из Киева от бывшей партизанки Елены Федоровны Ковалевской:
«Мы уходили в один день все трое: отец, мой муж и я, а брат уже воевал. Мама оставалась только с коровой…
С войны вернулась я одна. Мы с мамой запрягли корову и поехали в лес за дровами…»
Из рассказа гомельской подпольщицы Софьи Васильевны Осиповой-Выгонной:
«Только я окончила институт. Еду домой с чемоданом, а навстречу мне мужчины-новобранцы идут на войну. Решаю, что если мужчин будет мало, то и я пойду…
Придя домой, увидела плачущую мать и расстроенного отца. Мать обняла меня, поцеловала и сказала: „Как хорошо, что ты пришла, будем вместе! Что будем делать?“ Я ответила, что будем бороться.
В эту же ночь фашистские самолеты бомбили город, бомбы падали на спящих жителей. А утром я запомнила, что природа находилась в полном контрасте с тем, что переживали люди. Солнце поднималось и освещало все на родной земле. Только мы перестали улыбаться. Каждый понимал, что пришло время стать солдатом».
Другая гомельская подпольщица Ольга Андреевна Емельянова вспоминала:
«Война, а я беременная. Все говорят, что надо уходить, эвакуироваться. А я думаю: нет, как это я уйду куда-то со своего родного места? Я должна рожать. Куда я буду нести своего ребенка? На десятый день войны родила…
Мать нашу парализовало сразу, когда она увидела, что фашисты здесь. И была одна мысль – найти партизанский отряд. Дороже родины ничего не было в нашей душе».
О первых днях войны рассказывает Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчик четвертого гвардейского Новгородского бомбардировочного авиаполка:
«У меня была специальность, нужная фронту. И я ни секунды не размышляла, не колебалась. Угла на фронт.
Помню, что вынесла цветы з своей комнаты и попросила соседей:
– Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь.
А вернулась через четыре года.
Девушек много уходило на фронт. Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали, а женщины плакали. Одна из девушек, которая ехала со мной, стоит, все плачут, а она стоит. Потом взял и помочила себе глаза. А то, мол, неудобно, все плачут, а я нет. Разве мы понимали, что такое война? Молодые были…»
Военфельдшер Мария Афанасьевна Гарачук:
«Окончила медучилище… Приехала домой, у меня был больной отец. И тут – война. Запомнила, что было утро, что еще роса на листве деревьев не высохла, а уже сказали – война! И вот эта роса, которую я вдруг увидела на деревьях, когда так сказали, мне и на фронте вспоминалась.
Несмотря ни на что мы верили в победу, даже отступая, верили. О себе некогда было думать: буду убита, буду ранена или останусь жива. На себя не было ни минуты. Только раненые и раненые в глазах. Помню, лежим где-то в пшенице, день солнечный. Автоматы немецкие та-та-та-та – я тишина. Только слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие автоматы та-та-та-та… И думаешь: услышишь ли ты когда-нибудь еще, как пшеница шумит.
…Тащу раненого. И вдруг слышу, явственно различаю детский плач. Сильный призыв ребенка. Я чуть с ума не сошла, так носилась по полю – где, кто, неужели? Пока под разбитым танком не нашла пятилетнюю девочку. Когда я увидела эту девочку, увидела кровь на ее щеке, это было страшно. Страшно: что дети горят в огне:»
Со слов гомельчанки Анны Константиновны Антуськовой:
«В детстве особенно сильно повлиял на формирование моего характера мой дядя. Они вместе с моим отцом воевали в армии Буденного. Дядя любил рассказывают о своих боевых товарищах, петь песни о гражданской войне и о героях гражданской войны. Именно от него я впервые услышала: „Там вдали за рекой“, „По долинам и по взгорьям“, „Красная армия всех сильней…“ И это от него любовь к песням гражданской войны осталась во мне и по сей день.
Перед войной как раз я успела окончить школу медсестер и была направлена на должность медсестры в Недойский врачебный медучасток Буда-Кошелевского района Гомельской области. Там же я была избрана секретарем колхозной комсомольской организации, насчитывающей семьдесят комсомольцев. Мы организовали самодеятельность. Это была самая веселая и счастливая пора в моей жизни. Но она была короткая. Ее оборвала война. Помню, как сейчас, утро двадцать второго июня…
Мы возвращались с концерта. С музыкой и песнями подъехали к правлению колхоза и тут узнали о войне. Сразу же все умолкли. Задумались, стали серьезными и почти все взрослыми. Видно было, что все готовы хоть в ту минуту встать на защиту Родины. В тот же вечер я получила повестку на мобилизацию в армию, так как состояла как медработник на военном учете. Настал час расставания с моими товарищами. Многие плакали. Я боялась плакать, чтобы не посчитали меня трусом, не подумали, что я не хочу идти на фронт, боюсь. А я не боялась, я внутренне была готова. Вот умом еще не все осознавала, а душой была готова…»
О том, что в деревне Перевоз Березинского района живет Любовь Ивановна Любчик, подпоручик Войска Польского, командир взвода автоматчиков, я узнала из газетного очерка.
До Березино доехала на новеньком «Икарусе». Вышла, говорят: «В сторону Перевоза автобусы не ходят. Такая грязь, что не всегда молоковоз или почтовая машина пройдет». Почтовая, как выяснилось, уехала с утра, а молоковоз может довезти только до соседней деревни, где находится центр колхозной усадьбы. Оттуда еще четыре километра – то уже как придется: или пешком, или на коне, если кто будет, подвезут. Мне повезло – лесник ехал в Перевоз по своим делам, весело подкатил под самый дом: «Э-э, Любчик, что-то воевал ты, воевал, а корреспонденты до твоей жинки едут…»
Затопили вместе с Любовью Ивановной печь, начистили и сварили картошки. Сели за стол.
И я еще раз услышала:
«…Эвакуировалась в Саратов. Где-то за три месяца выучилась там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. А в мыслях было одно – попасть на фронт. Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе. Тогда бы нас не взяли. А так взяли.
Направили в Рязанское пехотное училище. Выпустили оттуда командирами пулеметных отделений. До Варшавы дошла… И все пешочком…»
Здесь мне вспоминается рассказ партизанской медсестры, а ныне экскурсовода Белорусского государственного музея истории Великой Отечественной войны Веры Сергеевны Романовской. Хотя рассказывает она не о событиях начала войны, но они все вспоминают как бы об одном, и в каждом рассказе обнаруживаешь новые, неожиданные детали, которые все точнее и подробнее передают атмосферу тех дней и лет.
Вера Сергеевна Романовская:
«Наш партизанский отряд соединился с частями Красной Армии, и после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли работать. А у нас не укладывалось в сознании: как это – еще идет война, еще только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждый из нас хотел идти воевать дальше. И мы пришли в военкомат, все наши девчонки… Я сказал, что я медсестра и прошу отправить меня на фронт. Мне пообещали: „Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то мы вас вызовем. А пока идите работайте“.
Жду… Не вызывают… Снова иду в военкомат… Много раз ходила. И наконец мне откровенно сказали, что нет такой надобности, уже достаточно медицинских сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать… Какие у нас были девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова, уже беременная, она несла мину на боку, где рядом билось сердце ребенка. Вот и разбирайтесь с этим, что это были за люди. Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы – то одно и то же. Или другая моя подруга, она водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто листовками, и она поднимала ручки и жаловалась: „Мама, мне тесно… Мама, мне тесно…“ А на улицах везде немцы, полиции.
И даже вот дети… Их мы забрали к себе в отряд, но это же дети. И когда блокада, все видят, что угрожает опасность, их решили отправить за линию фронта, так они из детприемника бежали на фронт. Их ловили по дорогам. Они опять бежали и опять на фронт…
История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Вы представляете, беременная идет с миной… Ну, ждала же она ребенка… Любила, хотела жить… Но она шла…»
Как найти слова, чтобы это назвать? Толстой называл это скрытой теплотой патриотизма. Они говорят о себе проще: «Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы – это одно и то же». А нам это надо понять, нам в этом надо разобраться, потому что мы их дети, внуки.
Слушаю и пытаюсь представить… Нет, не себя на их месте. Какое у меня право говорить здесь о себе? Если примеряюсь своим «я» к их «они», то для того, чтобы не только записать, а пережить: как это было? Представляю, вижу, как они грузятся в прокуренные солдатами теплушки – девчонки, подстриженные под мальчиков, одетые в одинаковую форму, как неуклюжи, нелепы в толстых шинелях не по росту, как стесняются друг перед дружкой слез и долгих материнских объятий: как же – они на фронт едут!
Сами теперь вспоминают, что пожилые люди ехали молча, сосредоточенно, а они, молодые, смеялись, пели песни. Это кажется удивительным, когда начинаешь расспрашивать, как они уходили на фронт, что запомнилось больше всего, ответ один: пели любимые песни. Что знали они о войне? А что можно знать о войне в семнадцать-восемнадцать лет? Вот что, например, вспоминает фельдшер Мария Васильевна Тихомирова. За месяц до войны она окончила медучилище, по распределению попала в одну из сельских больниц Ленинградской области. Успела только приехать, поселиться, как:
«…Вызвали в военкомат и сказали: „Вот вам два часа времени, соберетесь, и отправляем вас на фронт“. Я собралась, сложила все в один маленький чемоданчик.
– Что вы взяли с собой на войну?
– Конфеты.
– Как?
– Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда направили, дают подъемные. Деньги были, и я на все эти деньги купила целый чемодан шоколадных конфет. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла в военкомат. Военком спрашивает: „Куда вас направить?“ Я ему говорю: „А подруга моя куда пойдет?“ Мы с ней вместе в Ленинградскую область приехали, она работала в соседней деревне за пятнадцать километров. Он смеется: „Она точно так же спросила“».
А в памяти Тамары Илларионовны Давидович из райцентра Березино Минской области, старшего сержанта, шофера остался такой случай:
«… Окончила я курсы шоферов. Шестимесячные. Не спрашивали, что я учительница (я до войны в педтехникуме училась). Кому в войну нужны учителя? Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат.
А однажды на учениях… Я не могу это без слез почему-то вспоминать. Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду.
Пришли в лагерь. Командир построил всех и вызывает меня. Я выхожу… И забыла, что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать: „Солдат должен быть солдат, а не сборщик цветов…“ Ему было странно, как это в такой обстановке можно о цветах думать.
Но я фиалки не выбросила. Я их тихонько сняла и в карман засунула. Мне за эти фиалки дали три наряда вне очереди…
Другой раз стою на посту. В два часа пришли меня сменять, а я не пошла. Говорю своем сменщику: „Ты днем постоишь, а сейчас я“. Согласна была простоять всю ночь, до рассвета, лишь бы послушать птиц.
Когда мы уходили на фронт, шли по улице, люди стояли стеной: женщины, старики, дети. И все плакали: „Девчонки идут на фронт“. Нас шел целый батальон девушек… Едем в эшелоне, а какое у нас сознание? Еще детское. Стоим в тамбуре с другой девочкой. Ребята приглашают: „Девочки, вы же голодные. У нас сухари есть“. А мы отказываемся: „Не пойдем“. Мы должны быть независимыми…»
А вот как передает свои ощущения первых дней войны хирург Вера Иосифовна Хорева:
«Ехала я на фронт и думала, что ненадолго. Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носок и одни туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы пошли в магазин, и я купила там себе туфли на высоких каблуках. Вот помню, что отступали, страшно, выезде грязища, а я зашла в магазин, и мне почему-то захотелось купить туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки… И духи еще купила… Трудно было сразу отказаться от обычной своей жизни, которой до этого жила. Война началась, а я же была еще девчонкой…»
Почему среди массы фактов я выбираю эти два: чемодан конфет и фиалки, привязанные к штыку? Наверное, потому, что та девочка, которую хочу понять, среди знакомых вещей становится для меня реальнее и ближе. Как бы там ни было, но именно этот легкомысленный чемодан конфет и три наряда вне очереди за фиалки действуют на мое сегодняшнее воображение сильнее, чем количество подорванных эшелонов, сбитых самолетов, сожженной техники врага, захваченных трофеев. Мы уже знаем: эшелонов, самолетов, техники было уничтожено ровно столько, сколько надо было, чтобы победить. Не описание военных операций, а подробности человеческой жизни на войне волнуют и трогают сегодня больше всего. Война повысила значительность каждого факта жизни, каждой мелочи быта, там быт и бытие сомкнулись.
Как же эти обыкновенные девушки становились необыкновенными солдатами? Они были готовы к подвигу, но не были готовы к армии. И армия, в свою очередь, не была готова к ним, потому что в большинстве девушки шли добровольно. На них не рассчитывали, даже не ждали: «Стою перед военкомом малюхочка-малюхочка. „А ко это тебе сказал, что девчат а армию будут брать?“ – удивился он. Это было в первые дни войны… Год проходит, а я упорно и неотступно думаю, чем могу помочь, но ничего, кроме единственных теплых варежек для посылки на фронт, не могу отдать. Валенки у меня тридцать четвертого размера, не отошлешь. Опять иду в военкомат…» – вспоминает Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица.
Не сразу и нелегко далась им солдатская наука. Потребовалось обуть кирзачи сорокового размера или американские ботинки с длинными обмотками, «гусеницами», как они из называли, шинель, обрезать косы (об этой потере ни одна не забывала упомянуть, как о самой жестокой, резко разграничившей их девичье прошлое и солдатское настоящее), привыкнуть к форме, научиться различать, кто в каком знании, поражать «цель», ползать по-пластунски, наматывать портянки, не спать по несколько суток, в считанные секунды надевать противогаз, копать окопы… Существовала та будничная вещественность войны, о которой они, когда просились на фронт, не подозревали.