Ты взойдешь, моя заря!
ModernLib.Net / Историческая проза / Алексей Новиков / Ты взойдешь, моя заря! - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 8)
– Есть непреложный закон жизни, мой достопочтенный граф Альмавива, – отвечал Глинка, – простолюдины неохочи до придворных поклонов… Что ты молчишь, Штерич?
– О чем говорить! Я до сих пор потрясен. – Штерич обернулся к Толстому. – Это было чудо лицедейства!
Глинка прошелся по веранде, глянул на окна апартаментов княгини, в которых мерцал свет.
– А я все думаю об ее сиятельстве, – сказал Глинка. – Обратили ли вы внимание на говор старухи? Так монотонно и резко выкрикивает ночная птица… Не припомню, какая именно. И голос ее врывается зловещим диссонансом в гармонию ночи… Великолепная находка для музыканта, который захотел бы изобразить в звуках злое колдовство!
– Что ты! Что ты! – в ужасе замахал руками Феофил Толстой. – Дойдут твои речи до княгини – тогда не жить тебе на свете!
– Нет, право, – не унимался Глинка, – если бы надо было воплотить в музыке злобные чары отвратительной колдуньи, голос княгини был бы кладом музыканту… Стойте, стойте, – продолжал он, – я, кажется, нашел разгадку. Представьте, что кому-нибудь вздумалось изобразить волшебницу Наину из пушкинской поэмы. Надо бы писать ту партию с голоса княгини.
– Но если Марьино можно уподобить мрачному обиталищу Наины… – вмешался Штерич.
–…то все сладостные чары, – снова перебил его Феофил Толстой, – достались одному Фирсу.
Глинка, отдавшись собственным мыслям, не участвовал более в разговоре.
Вдалеке, в апартаментах Наины, все еще мерцали огни свечей. Княгиня сидела в спальне перед зеркалом, освобожденная от шелковых одежд и ухищрений косметики. Дряхлое, обойденное смертью тело неподвижно покоилось в креслах. Пламя свечи вдруг заколебалось от резкого дуновения ветерка. Старуха в ужасе откинулась от зеркала, словно боясь, что раскроется привидевшаяся ей тайна, и замахнулась костылем на приживалок.
– Прочь подите! – Голос ее и впрямь был подобен голосу колдуньи, злобно заклинающей ненавистную ей жизнь.
Глава восьмая
Слухи о представлении у княгини Голицыной распространились в петербургском свете с необычной быстротой. Шутка сказать – к княгине запросто езжал сам император!
Николай Павлович ездил к ней потому, что так же поступал до него Александр Павлович. Александр Павлович в свою очередь следовал обычаю, установленному предшественниками. Так случилось, что старуха, никогда ничего полезного не свершившая и никому ничего доброго не сделавшая, стала реликвией российского императорского дома; визиты к ней почитались у знати столь же высокой честью, как путешествие в Мекку у правоверных мусульман.
Молодых людей, участвовавших в представлении у Голицыной, на котором она не была и о котором вряд ли знала, стали приглашать нарасхват. Бродячая великосветская труппа дала несколько концертов на вельможных дачах в Царском Селе. Теперь легко мог открыться доступ и в императорский дворец.
Феофил Толстой еще усерднее начал заниматься с Глинкой. Не принадлежа к высшему светскому кругу, где своими людьми были Фирс Голицын и Штерич, обладатель нежного тенора быстро сообразил, какой путеводной звездой может стать для него голос.
Только Михаил Глинка был далек от этих замыслов. Он требовал от Феофила Толстого решительного отказа от вычурного сладкогласия. Толстой до времени подчинялся. Между тем он сам пописывал романсы, которые по чувствительности своей должны были принести автору успех в высоких сферах. Было известно, что супруга императора Николая Павловича, в отличие от барабанно-фрунтовых вкусов державного мужа, обожает музыку нежную, исполненную томных вздохов и сладких слез. Феофил Толстой выжидал лишь случая быть представленным ко двору, и возможность эта приближалась с каждым днем.
Неугомонный Фирс Голицын затевал новые предприятия. И тут последовало особо почетное приглашение к председателю Государственного совета князю Кочубею.
Князь Виктор Павлович Кочубей вовсе не интересовался музыкой. Из всех способностей, предполагаемых у первостепенного сановника, он обладал единственным качеством – умел держать нос по ветру. Театральные выдумки, пришедшие в голову старухе Голицыной, могли обернуться придворной модой, следовательно стать делом политическим. Председатель Государственного совета был не так прост, чтобы дать обскакать себя старой ведьме. К тому же о великосветских музыкантах говорил на днях князю Кочубею и Михайло Виельгорский.
Итак, было объявлено, что князь Кочубей откроет сезон музыкальной программой…
– Представим сцены из Моцартова «Дон-Жуана», – предложил Глинка, когда артисты, окрыленные успехом, собрались у Шарля Майера.
– Но ведь и первые труппы Европы приступают к этому бессмертному произведению с трепетом души, – предостерег Майер.
– С вашей помощью, маэстро, – поклонился Фирс Голицын, – мы будем состязаться с любой труппой.
– Разве не заправский Дон-Жуан предстоит перед вами? – указал на Фирса Глинка. – Если он останется самим собой в этой роли, мы будем присутствовать при торжестве правды на театре.
– Послушай, Глинка, – укоризненно сказал Фирс, – если ты имеешь в виду нашу поездку в Марьино, то, клянусь честью, я не оскорбил невинности и не прибавил лавров Дон-Жуана к репутации честного человека. Уверяю тебя, я умею остановиться там, где начинает свои атаки развратный идальго из Севильи.
– Вступаюсь за Дон-Жуана, – вмешался Штерич. – Когда его судят, то забывают, что сам Жуан был жертвой эпохи и обстоятельств.
– Предоставьте судить об этом Моцарту – включился в спор Глинка. – Гений не возводит Дон-Жуана на пьедестал и не слагает гимнов распущенности. Но он и не клеймит его проклятиями святоши. Однако великий музыкант дал в опере о Дон-Жуане другой образ трагической силы. Я разумею донну Анну. Вслушайтесь в эту партию, и тогда вы поймете, что музыка Моцарта возвеличивает донну Анну, то есть ту любовь, которой держится мир.
– Но кто решится петь донну Анну? – спросил Феофил Толстой.
– Не знаю, – – отвечал Глинка. – Во всяком случае ее нужно петь совсем не так, как поют хлопочущие об эффекте примадонны. Они даже не подозревают, какой душевной силой и красотой наделил эту женщину Моцарт!..
– Но где же взять нам донну Анну? – повторил Толстой.
– Дело Дон-Жуана ее разыскать, – хитро улыбнулся Глинка. – Не правда ли, ты найдешь ее, Фирс? Но покончим с разговорами. Дорогой учитель, – обратился Глинка к Шарлю Майеру, – не согласитесь ли вы аккомпанировать мне?
– С отменным удовольствием! Что вы хотите петь?
Глинка подошел к роялю.
– Чтобы пояснить мои мысли делом, – сказал он, перелистывая клавир «Дон-Жуана», – позвольте мне представить донну Анну в ее арии, обессмертившей женщину.
– Нельзя ли без шуток? – отозвался Шарль Майер.
– Без всяких шуток, дорогой маэстро. Именно здесь гений Моцарта противопоставил нехитрому искусству Дон-Жуана высшую правду чувства. В этом и есть драматическое решение темы, которое под стать лишь художнику-философу.
Глинка приготовился петь. Шарль Майер в недоумении оглядел присутствующих.
– Стало быть, это действительно не шутка? – повторил он. – Кто способен понять ваши неожиданности! – И он начал аккомпанемент.
Странно было слышать арию донны Анны в мужском исполнении. Но это ощущение владело слушателями только в первые мгновения. Композитор и певец соединили свои дарования, чтобы сложить великий гимн женщине, ее пламенному сердцу и человеческому достоинству.
Ария звучала неузнаваемо. Донна Анна не взывала к жалости. Образ ее сиял пленительной женственностью и нравственной силой.
– Сегодня и мне, старику, многое открылось… – сказал Шарль Майер, едва подбирая слова от волнения. – Но когда вы успели стать столь искусным в музыкальной драме?
– Дорогой маэстро, – – отвечал Глинка, – вы бы, пожалуй, опять не поверили мне, если бы я сказал вам, что учусь петь не только у итальянцев; я не очень верю и тем, кто сумел похоронить Моцарта в безыменной могиле.
Шарль Майер спешил на урок. Условившись о будущих репетициях, Глинка пошел проводить учителя.
– Странное дело, дорогой маэстро, – говорил он, – вы, может быть, скажете, что я кощунствую, но уверяю вас – высшее понятие о трагедии существует и нашем народе. Мы знаем цену истинному страданию и потому пуще смерти боимся зряшных слез и котурнов, равно как и доморощенных ходуль. Когда-нибудь в нашем театре откроется миру истинный Моцарт. Но что я говорю, безумец!
– Может быть, может быть… – повторял Шарль Майер, и остановился, озадаченный: но может ли это быть?..
…А на Торговой улице, в доме купца Пискарева, каждый вечер собирались аматёры, будущие участники представления. Снова появились здесь вольнонаемные оркестранты и певчие. Глинка обратил особое внимание на певчего Иванова. У него был тенор чарующей красоты. Но по робости певчий пел напряженно и нерешительно.
– Золото, а не голос у вас, – сказал Глинка, – но вы еще понятия о том не имеете. Ну-ка попробуем, каков ваш диапазон.
Певчий, застенчивый и неловкий, взял, расхрабрившись, верхнее фа, потом, после колебаний, вытянул соль, но петь выше решительно отказался.
– И не надо! – отступил Глинка, но, зная, что певчий охоч до денег, стал нанимать его на отдельные репетиции.
– Все голоса от природы несовершенны, певец непременно требует учения, – объяснял учитель.
Певчий Иванов саркастически улыбался: он ли не учен!
А Глинка продолжал, все более увлекаясь:
– У каждого певца два сорта нот. Одни берутся без всякого усилия – благодарите за них создателя и совершенствуйте упражнением прежде всего эти ноты. А затем, имея основу, обработайте остальные звуки. Все они станут тогда одинаково ровны и приятны. А как у нас итальянские маэстро учат? Тянут сразу весь голос, от нижних до верхних нот.
Певчий слушал недоверчиво и не проявлял той горячности, с которой работал учитель. Впрочем, ему и в голову не могло прийти, что избран он для важнейшего опыта. Но Глинка обошелся с учеником так ловко, так искусно подбирал ему упражнения, что Иванов, сам того не заметив, стал брать верхнее ля и даже си-бемоль.
Глинка жмурился от удовольствия и то и дело повторял:
– Ну и наградил вас создатель!
Дядька Яков вручал певчему обусловленное вознаграждение и, явясь к барину, корил:
– Платим, платим, а за что платим – сами не знаем.
– Молчи, сквалыга! – оправдывался Глинка. – С этаким голосом он всех итальянских знаменитостей за пояс заткнет…
– Да вам-то, Михаил Иванович, какой от того прибыток? – резонно вопрошал Яков, но не получал ответа.
И то сказать – обдумывал в это время Михаил Иванович основы той русской школы пения, которую будет создавать долгие годы.
Занятия с певчим продолжались. Продолжались и общие репетиции. Правда, дело не очень ладилось. Феофил Толстой стал манкировать, ибо добился приглашения на домашние вечера к великой княгине. Фирс Голицын приезжал с опозданием, каялся, клялся быть аккуратным, а на следующий день снова являлся к концу репетиции. Даже Штерич, влюбленный в музыку, реже бывал у Глинки. В пустопорожние занятия сына властно вмешалась матушка. По ее разумению, будущий камергер попросту обился с дороги, по которой она твердо вела его к расшитому мундиру и золотому ключу.
В зале были попрежнему расставлены пульты, лежали стопки нот. Не раз понапрасну собирались певчие и оркестранты. Глинка тщетно ожидал солистов. Однажды, когда никто из них не явился, Глинка подозвал слугу.
– Вот что, Яков, – с музыкантами разочтись и отпусти.
– Может быть, на завтра их заказать? – посочувствовал Яков.
– Не надо! Не видишь, бестолковый, что разбежались мои приятели?
– А я Михаил Иванович, и то дивился, как иные господа усердствовали. Ретивее наемных были. Да отчего и не поблажить в летнее время?
– Ну, ступай, ступай!
Глинка отправил Якова, стал молча расхаживать по залу. Подвели, окончательно подвели господа будущие камергеры!
А на Черной речке все еще покачиваются у берегов гордые катеры непобедимой армады. Но кропят ту армаду только унылые осенние дожди. Все еще вспоминают, поди, крепостные люди в Марьине, как явился на барской сцене удивительный цирюльник… Но попрежнему учат в Марьинской школе управителей и камердинеров, а прошедших науку бойко продают с немалым барышом.
Глава девятая
По просторной зале в доме купца Пискарева ходит одинокий титулярный советник, клянет великосветских аматёров и… кажется, сызнова мечтает.
Да мало ли титулярных советников занимается в свободные от должности часы проектами по части поэтической или музыкальной?
Однако бдит над титулярными советниками начальство и ни одному не даст спуска. Сам первоприсутствующий граф Сиверс старается спасти своего помощника секретаря.
– Я знаю все, – сказал Глинке граф, вызвав его в служебный кабинет. – Я готов простить молодости ее легкомыслие… я на многое готов, но я хочу видеть хотя бы тень раскаяния…
Глинка слушал графа, ничего не понимая.
– Господин Майер объяснил мне все, – решился наконец Егор Карлович. – Сочиняйте вашу музыку, кому она может помешать… Но если вы, – граф Сиверс слегка постучал сухим пальцем о стол, – если вы становитесь богоборцем и отвергаете классическую форму, то я, ваш начальник и, смею думать, друг, должен остановить вас раньше, чем вы совершите прыжок в бездну… Что? – неожиданно спросил Егор Карлович, сам потрясенный нарисованной картиной.
– Уверяю вас, ваше сиятельство, – отвечал Глинка официальным тоном, – я никуда не собираюсь прыгать.
– Значит ли это, что господин Майер ошибся, рассказывая мне о ваших композициях, или, может быть, я неточно его понял? – Егор Карлович смотрел на кающегося грешника выжидательно.
– Ни то, ни другое, Егор Карлович! Я свято ценю классическую форму, как то подобает каждому образованному музыканту…
– Вы все-таки примерный молодой человек! – просветлел граф.
– Но признаюсь вам, когда мне хочется испробовать свои силы в сочинении музыки…
– Тогда? – опять насторожился Егор Карлович.
– Тогда я считаю недостойным слепо подражать великим музыкантам. Это было бы неуважением к ним. И я пробую идти своим путем. Не смею сравнивать себя с великими творцами прошлого, но ведь и они, прежде чем стать классиками, были бунтарями, обгоняя свое время.
Первоприсутствующий граф Сиверс задумался, пока не нашел выход из затруднительного положения.
– В конце концов, – сказал он, – мне нет дела до ваших партикулярных занятий. Но я хочу быть уверенным, что завтра вы примете участие в нашем домашнем квинтете. Начнем ровно в семь часов.
По всей вероятности Глинка и поехал бы к Сиверсам, если бы не было назначено у него занятие с певчим Ивановым. Ведь вбил же себе в голову неугомонный музыкант, что невзрачному певчему суждено прославить русское искусство. Но для этого Иванову надобно было стать артистом-творцом. И здесь Глинка нередко чувствовал свое бессилие.
– Разве не красиво у меня, Михаил Иванович, звучит? – спрашивал, почувствовав себе цену, Иванов. – Этак и в театре ни один тенор не возьмет.
– В театре… в театре! – ворчит Глинка. – А вы спрячьте свои ноты так, чтобы никто и не думал, что вы берете верхнее си, но чтобы оказал каждый: «Эх, сколько сердца!» Русский же вы человек, или не слыхали, как в народе поют? Ну, давайте повторим.
Но Иванов уже влюбился в свой голос и не хотел думать ни о чем другом. Однако не таков был Глинка, чтобы, открыв клад, выпустить его из рук.
– Олух! – говорил он, отпустив певчего, и стучал при этом кулаком. – Мог бы мир перевернуть с таким голосом, если бы человеком стал.
А Яков норовил еще больше досадить:
– Не прикажете ли, Михаил Иванович, прибавить соловью за усердие, а то, может, тоже сбежит?
Глинка подталкивал дядьку к дверям и запирался.
Не время ли вернуться к собственным сочинениям? Гамлет не мог стать героем русской оперы и давно не тревожит воображение. Но ведь и великий Моцарт и несравненный Глюк не создадут русской музыкальной драмы. Следовательно, не с музыки ли надо начинать? А начинать с музыки – это значит вернуться к песням.
Вся осень 1827 года прошла в трудах. Никто не мешал затворнику. Не появлялся и Одоевский.
Но в один из октябрьских вечеров Глинка радостно встретил долгожданного гостя.
– Вот уж во-время пожаловали, Владимир Федорович! – и, едва Одоевский снял пальто, хозяин увлек его в кабинет. – Чем порадуете?
Одоевский рассказал о многих своих предприятиях. Кое-что думает он усовершенствовать в органе, и тогда преобразованный по требованиям науки орган поразит слух небывалой мощью. Кое-чего добился он в химических опытах. Есть нечто новое в полифонии, о чем, кажется, не подозревают даже признанные авторитеты. Но здесь сделан только первый поиск.
– Да, чуть не забыл, – оживился рассказчик, – изобретен мною строго научный соус…
– Соус? – переспросил Глинка, удивленный скачком к кулинарии. – Бог с ним, с соусом. А сочиняете?
– Кое-что замыслил в жанре фантастическом, в дань альманашной моде, – признался гость.
– Бог с ними, с альманахами, – опять отмахнулся Глинка, – спрашиваю о музыкальных ваших сочинениях.
– Нет, бросил, – твердо отвечал Одоевский. – признаться, не вижу для музыки той реторты, в которой мог бы открыть миру новые ее элементы… Но жажду, Михаил Иванович, знать о ваших трудах.
– Должно быть, тоже реторты не имею. – улыбнулся Глинка. – С тех пор, как расстался с принцем Гамлетом, никаких прибытков у меня нет.
– Помню, даже очень помню, и сердечно сожалею о том, что оставили вы Шекспира.
– Увлекся было после того испанским дворянином Дон-Жуаном. – вспоминал Глинка.
– Как Дон-Жуаном? – Одоевский был совершенно озадачен. – После того как Моцарт…
– Нет, – перебил Глинка, – вместе с Моцартом и против исказителей его. Хотел помочь идальго предстать на театре в том самом виде, как создал его Моцарт.
– Странный переход, Михаил Иванович! От Гамлета – и к Дон-Жуану… не вижу связи!
– Не скажите, Владимир Федорович. Родство между ними немалое, хоть и произошли от разных отцов. Смешали их творцы высокое и смешное, трагическое и низменное, и вышел чудесный сплав, который именуется истиной. Вот если бы мне подобную реторту в руки…
– Не в реторте химика, а под микроскопом естествоиспытателя раскроются сокровенные тайны созидания, – возразил Одоевский.
– Неужто? – Глинка хитро прищурился. – А помнится, вы еще недавно уповали на колбы и реторты.
– Каюсь в заблуждении, которое оставил, однако горжусь тем, что, стремясь к истине, не боюсь ошибок. Вот и ваше мнение о родстве Гамлета и Дон-Жуана кажется мне недоказуемым…
– Но ведь я говорил только о печати гения, которая равно почиет на них, хотя в одном случае творец воспользовался словом, а в другом – звуками, и даже противоборствовал словам наивной поэмы… Я мог бы прибавить к этим творениям еще одно, возникающее у нас на Руси. Разумею поэму Пушкина об Онегине.
– Не стал ли Онегин героем вашего воображения?
Глинка не ответил. Перебрал какие-то ноты на столе, потом обернулся к гостю.
– Признаться, с ума у меня нейдет мысль о тех российских героях, которые даже имен своих истории не оставляют. Если бы заговорил в музыкальной драме такой герой в сермяге, как вы его речь на ноты положите?.. Одно могу сказать: заговорил бы он совсем не так, как изъясняются герои всего мира, даже в гениальных творениях. В жизни, в поэзии вы хорошо ощущаете всю силу и прелесть русской речи. А ну-ка, покажите мне русского героя применительно к царству звуков…
– Предугадываю, Михаил Иванович, что будете искать эту музыкальную речь в наших песнях. Но, сколько я знаю, нет в них героического, если иметь в виду музыкальную сторону.
– Подумать только! – подозрительно охотно согласился Глинка. – Воздвигли люди этакую громаду, именуемую Русью, а до героического, если иметь в виду музыкальную сторону песни, как вы выражаетесь, не дотянули!
– Совершенно справедливо, – подтвердил Одоевский.
– Если смотреть с высоты барского величия!
Глинка разгорячился и, заложив палец в карман жилета, принялся быстро ходить по комнате, высоко подняв голову, словно хотел казаться выше.
– Все недоразумение кроется в том, – продолжал он, – что мы за героическое привыкли принимать заморские фанфары да барабаны, а в наших песнях этого, подлинно, нет. Не любим шуметь!
И привлек к спору Михаил Иванович Глинка многие песни – и те, в которых отразились вековые народные беды, только отчаянию места ни в одной не нашлось; и те, в которых о смерти поется, а песня, глядишь, жизни поклоняется; и те, что, пребывая в рабстве, сложили русские люди в честь вольности. Одну за другой перебирал песни музыкант, повторяя: «Вот он, русский героизм…» Потом замолк и, по обыкновению, спрятался за шутку:
– Кто с этой стороны за песни возьмется и возвысит их до музыкальной системы со всей мудростью, от них же взятой, тому ни колбы, ни микроскопы не нужны. В колбу песни наши не вместишь, и в микроскоп великое сие царство тоже не усмотришь… А красненького, Владимир Федорович, во славу будущих музыкальных Колумбов давайте немедля выпьем. Осень-лихоманка все косточки грызет.
Друзья сели к камину. Яков подал красное вино.
– За плавающих и путешествующих, – сказал Глинка, чокаясь, – и за тех, кто не довольствуется попутным ветерком, но ищет бури…
В уютной комнате, у пылающего камина, тост имел, очевидно, аллегорический смысл. Сам титулярный советник, взывая к бурям, все время кутался в теплый халат, опасаясь малейшего дуновения.
А к дому купца Пискарева под проливным дождем подъехала извозчичья пролетка. Молодой, высокого роста человек, закутанный в пледы и насквозь промокший, глянул на освещенные окна и быстро вошел в подъезд.
– Дома? – спросил он у Якова, открывшего дверь.
– Дома-с, теперь мы всегда дома, – отвечал Яков и оглядел неизвестного ему господина. – Как прикажете доложить?
– Не надо, – отвечал гость и пошел следом за Яковом.
Едва войдя в кабинет, он громко окликнул хозяина:
– Мимоза!
Глинка обернулся, секунду вглядывался.
– Соболевский! Какими судьбами?! – и пошел с открытыми объятиями навстречу пансионскому товарищу.
Поэт и музыкант
Глава первая
Издатель альманаха «Северные цветы» Антон Антонович Дельвиг сидел в кабинете, рассеянно перелистывая какую-то рукопись, и прислушивался к звукам фортепиано, долетавшим из гостиной. Чьи-то ловкие руки разыгрывали вальс.
Антон Антонович снова углубился в поэму и сейчас же поймал себя на том, что напевает мотив вальса.
– Забавно! – рассердился Антон Антонович и перевернул страницу.
Поэма не предвещала ничего доброго, но издатель «Северных цветов» решил испить чашу до дна и не обращал больше внимания на музыку, доносившуюся из гостиной.
Там сидела за фортепиано постоянная гостья Дельвигов Анна Петровна Керн. Молодая жена поэта, Софья Михайловна, слушала, уютно примостившись на низком диване.
Кончив вальс, Керн минуту подумала, не снимая рук с клавиатуры, и стала наигрывать что-то очень бравурное.
– Милая Аннет, – попросила Софья Михайловна, – лучше повторите еще раз ваш вальс.
– Вот уж не думала, что мои музыкальные мечтания могут угодить такой взыскательной музыкантше!
– Ваш непритязательный вальс как нельзя лучше отвечает моему настроению… Или у меня сегодня опять припадок сплина? – Она подняла на Анну Петровну грустные глаза. – Неужто никогда в жизни не приходит необыкновенное, что только снится и снова забывается, едва проснешься?
– Не гневите бога, Софи, – с укором отвечала Керн. – Вам ли жаловаться на судьбу и мне ли слушать эти жалобы?
Софья Михайловна подошла к подруге и обняла ее.
– Простите, Аннет, я сама не знаю, что творится со мной сегодня. – Она поглядела на темные окна, по которым крупными каплями струился дождь, быстро задернула тяжелые шторы и долго стояла, словно в забытьи.
– Опять, Софи? – тревожно спросила Анна Петровна. – Нельзя жить прошлым, вы измучаете себя.
Софья Михайловна провела рукой по лбу.
– Я часто вижу его, Аннет, – сказала она шепотом, – и чаще всего в осеннее ненастье, когда плачет о погибших само небо… Может быть, тогда, когда несчастный Каховский изливал предо мною душу, я слишком пококетничала с ним. Но ведь в какой-то миг я и сама была обманута этим страстным чувством… И каждый раз я спрашиваю себя: виновата ли я в том, что позволила ему увлечься, или в том, что бездумно увлекла его?
– Нельзя жить только прошлым, Софи, – повторила Анна Петровна, – оставьте это право обездоленным и не обкрадывайте свое счастье.
– Счастье? – задумалась Софья Михайловна. – Но я и до сих пор не знаю, счастлива ли я с Дельвигом или мне только спокойно с ним. А вы знаете, что таится для женщины в таком спокойствии?
– Молчите! Не хочу и не буду вас слушать! – возмущенно перебила ее Керн. – Я тоже знаю, как часто мы бежим от тех, кто достоин любви, и как оскорбительно зависим от тех, кто умеет воспламенять шутя.
– Вы говорите о Пушкине?
– О нет! Он всегда был робок со мною до смешного и только в письмах предавался бурным порывам. Но другие поступают, увы, наоборот… А мы все-таки сохраняем верность мечтам, хотя они давно износились, как наши первые куклы.
– Но если Пушкин вернется в Петербург, что будет тогда, Аннет?
– На мне нет перед ним вины. Я никогда ничего ему не обещала. И готова это повторить.
– Повторите лучше ваш вальс, Аннет, – улыбнулась Софья Михайловна. – Может быть, мы снова вернемся в утраченную юность?
Керн покорно села за фортепиано. Звуки наивно-мечтательного вальса снова долетели до кабинета Дельвига.
Поэт прислушался, сложил рукопись и направился в гостиную. Путь был недалек: надо было лишь откинуть тяжелую тафту, отделявшую кабинет от передней, и открыть дверь в гостиную.
– Что за музыкальная меланхолия? – спросил Антон Антонович.
Стоя на пороге, он оглядел дам через очки. Дамы таинственно переглянулись.
– Забавно! – по привычке протянул Дельвиг. – Но согласитесь, сударыни, что, прежде чем хвалить или порицать неведомое произведение, будет осторожнее наперед узнать имя сочинителя.
Дамы снова переглядываются. Софья Михайловна указывает на Керн:
– Сочинитель вальса перед вами, сударь! Попробуйте-ка теперь встать в позу язвительного критика.
– Что вы! Что вы! – машет обеими руками Дельвиг. – Теперь мне остается лишь приветствовать новый талант.
Он рассматривает Керн так, как будто видит ее в первый раз, затем говорит о лаврах, которые отныне ждут Анну Петровну на новом поприще, и предлагает ей союз поэзии и музыки.
– Какое из моих стихотворений вам будет угодно избрать, – шутит поэт: – древние идиллии, гекзаметры или подражания русским песням?
– С вашего разрешения, – смеется Анна Петровна, – я попробую облечь в звуки ваш бессмертный экспромт о том, как собака съела томик Беранже.
– Случай такой действительно был, – подтверждает Антон Антонович, – и непостижимо: лежали на столе пухлые оды графа Хвостова, а пес предпочел им тощего Беранже. Но в доказательство того, сударыня, что я ценю ваш музыкальный дар, предоставляю вам оный экспромт безденежно и навечно.
Поэт и Анна Керн с увлечением подбирают музыку к экспромту. Дельвиг подпевает баритоном:
Хвостова кипа тут лежала, А Беранже не уцелел! За то его собака съела, Что в песнях он собаку съел… – Стойте, стойте, Анна Петровна! – смеется Дельвиг. – Я утверждаю, что к тексту более всего подойдет итальянская баркаролла. Сонинька, – обращается поэт к жене, – будь друг, помоги нам!..
Софья Михайловна нехотя подходит к фортепиано и рассеянно берет аккорды.
– Голубчик! – вдруг прерывает жену Дельвиг, и на лице у него появляется выражение ужаса. – Прости, если можешь, а если не можешь… тоже прости! – Он целует руку жене. – Забыл, совсем забыл тебя предупредить…
– Что такое? – все с той же рассеянностью спрашивает Софья Михайловна.
– Как я мог забыть! – сокрушается Дельвиг. – Ведь сегодня, именно сегодня, обещался быть у нас Соболевский из Москвы и с ним какой-то здешний музыкант… Только фамилию запамятовал… Да, точно… музыкант Глинка. – И поэт еще раз просит прощения у жены.
– Можно ли быть таким забывчивым? – укоряет мужа Софья Михайловна. – В какое положение ты меня ставишь? – В голосе ее накипает раздражение, которое так часто разрешается семейными бурями.
Но Анна Петровна приходит на помощь растерявшемуся Дельвигу.
– Вы сказали: музыкант Глинка? – переспрашивает Керн. – Михаил Иванович?
– Вы его знаете?
– Еще бы мне не знать! – оживляется Анна Петровна. – Правда, я слушала его всего однажды, но этого нельзя забыть. Это такой музыкант… – и, не найдя слов, Керн беспомощно развела руками. – Уверяю вас, вы никогда не слышали и никогда не услышите ничего подобного.
– Новый Фильд? – иронически улыбнулась Софья Михайловна. – Но, зная вашу восторженность, Аннет…
– Фильд?! – возмутилась Анна Петровна. – Я ни с кем не могу сравнить этого чудодея. Я никогда не слыхала такой мягкости и страсти в исполнении!
– Однако, – говорит Дельвиг, наблюдая оживление Анны Петровны, – не пора ли, Сонинька, принять хоть какие-нибудь меры, чтобы искупить мою забывчивость?
Дамы занялись хозяйством. Антон Антонович ушел к себе и с невозмутимым спокойствием занялся чтением давно надоевшей поэмы. Он работал до тех пор, пока не явились гости.
– Наша московская журнальная братия, – повествовал за чайным столом Сергей Соболевский, – осведомившись, что я буду в Петербурге, дала мне поручение ехать к Пушкину в Михайловское и во что бы то ни стало взять с него оброк для нашего «Московского вестника».
– Предприятие малонадежное, – утешил Дельвиг. – Александр Сергеевич ныне ни журналам, ни альманахам на алтын не жертвует. Даже мои «Северные цветы» и те по его милости чахнут.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|