Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Князь Серебряный (Сборник)

ModernLib.Net / Русская классика / Алексей Константинович Толстой / Князь Серебряный (Сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Алексей Константинович Толстой
Жанр: Русская классика

 

 


Алексей Константинович Толстой


Князь Серебряный (Сборник)

Николай Гумилев. Гр. А. К. Толстой

1

Алексей Толстой сам описал свою жизнь в письме к итальянскому профессору де Губернатису, которое мы приводим ниже. Нам остается только добавить несколько подробностей.

Родителями Алексея Толстого были гр. Константин Петрович Толстой и Анна Алексеевна Перовская, побочная дочь известного вельможи, гр. Алексея Кирилловича Разумовского. Их брак был несчастлив, и, спустя несколько недель после рождения ребенка, супруги разошлись навсегда.

Поэт был широкоплеч, несколько грузен, отличался богатырским здоровьем и большой физической силой: гнул пальцами медные пятаки и сплетал зубцы вилки, как женскую косу. В молодости чертами лица он напоминал Льва Толстого, с которым находится только в весьма отдаленном родстве. Характера он был мягкого, легко поддающегося женскому влиянию, сперва влиянию матери, умной и властолюбивой, потом жены Софьи Андреевны Миллер, рожденной Бахметевой, одной из образованнейших женщин своего времени. В нем своеобразно сплеталась любовь к философии и постижению тайн бытия с беззлобным, но метким и изящным юмором.

Около половины своей жизни он провел за границей, большей частью в Германии, которую, подобно многим русским половины прошлого века, готов был счесть своей второй родиной.

Умер он 28 сентября 1875 г. вследствие отравления морфином, к которому, страдая астмой, вынужден был прибегать.

2

В сороковых годах, когда Алексей Толстой выступил на литературное поприще, героический период русской поэзии, характеризуемый именами Пушкина и Лермонтова, закончился. Новое поколение поэтов, Толстой, Майков, Полонский, Фет, не обладало ни гением своих предшественников, ни широтой их поэтического кругозора. Современная им западная поэзия не оказала на них сколько-нибудь заметного влияния, ясность пушкинского стиха у них стала гладкостью, лермонтовский жар души – простой теплотой чувства.

Творчество Алексея Толстого отличается повышенной жизнерадостностью. В его лирике мы видим не только переживания, но и их рамку, обстоятельства, породившие их; в исторических балладах – не только описание событий, но и оценку их, часто своеобразную, выясняющую их значение для нас. Убежденный поборник свободы, ценитель европейской культуры, Толстой любит вспоминать киевский период русской истории, гражданственность и внутреннюю независимость Киевской Руси, ее постоянную и прочную связь с Западом. Московский период вызывает в нем ужас и негодование, а отголосок его в современности – острую и смелую насмешку. Из-за этого его пьесы запрещались к постановке, стихи – к печатанию. Но это не привлекало к нему симпатий передовой молодежи, мнением которой поэт искренне гордился, хотя не мог и не хотел подделываться под ее вкус. Напротив, в ряде стихотворений он боролся с царившим в его время материалистическим отношением к жизни, провозглашая себя жрецом чистой красоты и сторонником искусства, что не нравилось тогдашней передовой критике и вызывало с ее стороны немало нападок. Он сам очень верно определяет свое положение между двумя полюсами русской общественной мысли:

Двух станов не боец, но только гость случайный,

За правду я был рад поднять мой добрый меч,

Но спор с обоими досель мой жребий тайный,

И к клятве ни один не мог меня привлечь;

Союза полного не будет между нами —

Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя,

Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,

Я знамени врага отстаивал бы честь!

3

Впервые в печати Алексей Толстой выступил с повестью «Упырь», изданной под псевдонимом Красногорского, в 1841 году. Тогда же он начинает работать над большим романом из эпохи Иоанна Грозного «Князь Серебряный», которому суждено появиться в печати только в шестидесятых годах. С 1854 года поэт печатается постоянно. В продолжение десяти лет появляются почти все его лирические стихотворения и большая часть поэм. К этому же периоду относятся его шутки и пародии под псевдонимом Кузьмы Пруткова, написанные совместно с его двоюродными братьями – Алексеем и Владимиром Жемчужниковыми. Затем следует многолетняя работа над драматической трилогией «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис», прерываемая писанием исторических баллад. Драма из новгородской жизни «Посадник» не была окончена, так как начало ее не было одобрено женой поэта, – и появилась только после его смерти.

Наибольшим распространением пользовался роман «Князь Серебряный», вышедший в десятках изданий и переведенный на все европейские языки. Стихотворения и трилогия тоже переиздавались много раз.

Литературная исповедь

Ментона, 4 марта 1874.

Вилла Parc Tranquille

Любезнейший де Губернатис [1],

Постоянно страдая невралгией головы и удушьями, которые лишь изредка дают мне передышку, я до сих пор не имел возможности поблагодарить Вас за присылку Вашей драмы и за Ваше дружеское намерение говорить обо мне в публичной лекции[2]. Мы с женой вместе прочли «Romolo» и пришли в восторг от оригинальности, с которой Вы обработали этот сюжет, от добросовестной эрудиции, которую Вы проявили в этом произведении, и от поэтической формы, в которую Вы его облекли. Добавлю от себя лично, что, не являясь вообще приверженцем символизма в поэзии, я делаю исключение для Вашего «Romolo», вследствие глубокой искренности высказанных Вами мыслей и оригинальности колорита, который Вам удалось им придать[3]. В письме к моей жене Вы просите у нее биографических подробностей, касающихся моей литературной деятельности. Она уже кое-что сообщила Вам, но и я сам, со своей стороны, постараюсь представить Вам возможно более полную исповедь, ибо это единственный способ, которым я могу показать, насколько я признателен Вам за Ваше внимание ко мне и как ценно для меня, чтобы обо мне знал такой человек, как Вы. Не будьте же в претензии, если это желание сделает меня многословным. Вы выберете подходящее для Вас из всего, что я Вам сообщу, и простите мне остальное ради моего величайшего к Вам доверия. Итак, я начинаю:

Я родился в С.-Петербурге в 1817 году, но уже шести недель от роду был увезен в Малороссию своей матерью и дядей с материнской стороны г-ном Алексеем Перовским, впоследствии попечителем Харьковского университета, известным в русской литературе под псевдонимом Антоний Погорельский. Он воспитал меня, первые годы мои прошли в его имении, поэтому я и считаю Малороссию своей настоящей родиной. Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов, страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне. Воспитание мое по-прежнему продолжалось дома. В возрасте 8 или 9 лет я отправился вместе со своими родными в Петербург, где был представлен цесаревичу, ныне императору всероссийскому, и допущен в круг детей, с которыми он проводил воскресные дни. С этого времени благосклонность его ко мне никогда не покидала меня. В следующем году мать и дядя взяли меня с собою в Германию. Во время нашего пребывания в Веймаре дядя повел меня к Гёте, к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие. От этого посещения в памяти моей остались величественные черты лица Гёте и то, что я сидел у него на коленях. С тех пор и до семнадцатилетнего возраста, когда я выдержал выпускной экзамен в Московском университете[4], я беспрестанно путешествовал с родными как по России, так и за границей, но постоянно возвращался в имение, где протекли мои первые годы, и всегда испытывал особое волнение при виде этих мест. После смерти дяди, сделавшего меня своим наследником, я в 1836 году[5] был, по желанию матери, причислен к русской миссии при Германском сейме во Франкфурте-на-Майне; затем я поступил на службу во II Отделение собственной е. и. в. канцелярии, редактирующее законы. В 1855 году я пошел добровольцем в новообразованный стрелковый полк императорской фамилии, чтобы принять участие в Крымской кампании; но нашему полку не пришлось быть в деле, он дошел только до Одессы, где мы потеряли более тысячи человек от тифа, которым заболел и я. Во время коронации в Москве император Александр II изволил назначить меня флигель-адъютантом. Но так как я никогда не готовился быть военным и намеревался оставить службу тотчас же после окончания войны, я вскоре представил мои сомнения на усмотрение е. в., и государь император, приняв мою отставку с обычной для него благосклонностью, назначил меня егермейстером своего двора; это звание я сохраняю до настоящего времени. Вот летопись внешних событий моей жизни. Что же касается до жизни внутренней, то постараюсь поведать Вам о ней, как сумею.

С шестилетнего возраста я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике в обложке грязно-красного цвета. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями, и изучал ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью. Я продолжал упражняться в течение многих лет, совершенствуясь насколько мог, но печататься начал лишь в 1842 году[6], причем дебютировал не стихами, а несколькими рассказами в прозе. В 1855 году я напечатал впервые в разных журналах несколько лирических и эпических стихотворений[7], позднее же помещал свои стихи ежегодно в «Вестнике Европы» и в «Русском вестнике».

Так как Вы желали иметь характеристику моей духовной жизни, то скажу Вам, что, кроме поэзии, я всегда испытывал неодолимое влечение к искусству вообще, во всех его проявлениях. Та или иная картина или статуя, равно как и хорошая музыка, производили на меня такое сильное впечатление, что волосы мои буквально поднимались на голове. Тринадцати лет от роду[8] я совершил с родными первое путешествие в Италию. Невозможно было бы передать всю силу моих впечатлений и тот переворот, который произошел во мне, когда сокровища искусства открылись моей душе, предчувствовавшей их еще до того, как я их увидел воочию. Мы начали с Венеции, где дядя мой сделал значительные приобретения в старинном дворце Гримани. В их числе был приписываемый Микеланджело бюст молодого фавна, одна из великолепнейших вещей, какие я только знаю; в настоящее время он находится в С.-Петербурге и принадлежит графу Павлу Строганову. Когда его перенесли в отель, где мы жили, я не отходил от него. Ночью я вставал посмотреть на него, и нелепейшие страхи терзали мое воображение. Я задавал себе вопрос, что я смогу сделать для спасения этого бюста, если в отеле вспыхнет пожар, и пробовал поднять его, чтобы убедиться, смогу ли я унести его на руках. Из Венеции мы отправились в Милан, во Флоренцию, в Рим и в Неаполь, и в каждом из этих городов увеличивались во мне энтузиазм и любовь к искусству, так что по возвращении в Россию я впал в настоящую тоску по родине– по Италии, в какое-то отчаянье, отказываясь от пищи и рыдая по ночам, когда сны уносили меня в мой потерянный рай. К этой страсти к Италии вскоре присоединилась другая, составлявшая с нею странный контраст, на первый взгляд могущий показаться противоречием: это была страсть к охоте. С двадцатого года моей жизни она стала во мне так сильна и я предавался ей с таким жаром, что отдавал ей все время, которым мог располагать. В ту пору я состоял при дворе императора Николая[9] и вел весьма светскую жизнь, имевшую для меня известное обаяние; тем не менее я часто убегал от нее и целые недели проводил в лесу, часто с товарищами, но обычно один. Среди наших записных охотников на медведей и лосей я с головой погрузился в стихию, так же мало согласовавшуюся с моими артистическими наклонностями, как и с моим официальным положением; это увлечение не осталось без влияния на колорит моих стихотворений. Мне кажется, что ему я обязан тем, что почти все они написаны в мажорном тоне, тогда как мои соотечественники творили большею частью в минорном. В старости я намерен описать многие захватывающие эпизоды из этой жизни в лесу, которую я вел в лучшие свои годы и от которой теперешняя моя болезнь оторвала меня, быть может, навсегда. Теперь же могу только сказать, что любовь моя к нашей дикой природе проявлялась в моих стихотворениях так же, по-видимому, часто, как и свойственное мне чувство пластической красоты.

Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Я один из двух или трех писателей, которые держат у нас знамя искусства для искусства, ибо убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.

Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках террористов-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение.

Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный «Князь Серебряный». Он выдержал три издания, его очень любят в России, особенно представители низших классов. Имеются переводы его на французский, немецкий, английский, польский и итальянский языки. Последний, сделанный три года назад веронским профессором Патуцци в сотрудничестве с одним русским, г-ном Задлером, появился в миланской газете «La perseveranza». Он очень хорош и выполнен весьма добросовестно. Затем мною была написана трилогия «Борис Годунов» в трех самостоятельных драмах, первая из которых, «Смерть Иоанна Грозного», часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Шла она с большим успехом и в Веймаре в прекрасном немецком переводе г-жи Павловой. Существуют ее переводы на французский, английский и польский языки. Вторая часть трилогии, «Царь Федор» (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. В связи с этим я должен упомянуть выпущенную мною брошюру, где даны указания к ее постановке и где, между прочим, опровергнуты доводы, на основании которых она была запрещена для сцены. Третья часть трилогии называется «Царь Борис»; на сцену она тоже не была принята[10].

Есть также собрание моих лирических и эпических стихотворений, к которым присоединена драматическая поэма «Дон Жуан», переведенная на немецкий язык г-жою Павловой. Со времени издания этого сборника я написал много баллад и лирических стихотворений, рассеянных, главным образом, в «Вестнике Европы» и в «Русском вестнике»; из них я намерен в скором времени составить новый сборник. Лучшею из своих баллад считаю я ту, которая называется «Легенда»: она напечатана в «Вестнике Европы» за 1869 год[11]. Среди стихотворений, не вошедших в сборник, есть одно под заглавием «Поток-богатырь», в котором в сатирической форме изложены мои социально-политические взгляды. Оно имело огромный успех по всей России и навлекло на меня целую лавину оскорблений со стороны журналов. Три года назад оно было упомянуто в Вашей «Rivista Europea».

Резюмируя свое положение в нашей литературе, могу сказать не без удовольствия, что представляю собою пугало для наших демократов-социалистов и в то же время являюсь любимцем народа, покровителями которого они себя считают. Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером.

Вот, любезнейший мой де Губернатис, моя история, как внешняя, так и внутренняя. Боюсь, что она показалась Вам чересчур длинной, но, во всяком случае, я избавил Вас от своих сердечных дел, которые, принимая во внимание, как напряженно переживаются мною и страдания и радости, сыграли немаловажную роль в моей жизни и не могли не отразиться в произведениях. Впрочем, думаю, что в этом я разделяю судьбу всех вообще поэтов. Итак, я заканчиваю свое бесконечное письмо, крепко пожимая Вам руку, с просьбой напомнить обо мне Вашей супруге и поцеловать от меня Корделию и нового спутника, которого Вы ей дали. Господь да хранит всех вас!

Всем сердцем Ваш

Алексей Толстой

И ничего в природе нет, что бы любовью не дышало

Совершенно удивительный был человек (и поэт, конечно)!

И. А. Бунин (письмо к М. В. Карамзиной, 1939 г.)
* * *

Бор сосновый в стране одинокой стоит:

В нем ручей меж деревьев бежит и журчит.

Я люблю тот ручей, я люблю ту страну,

Я люблю в том лесу вспоминать старину.

«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,

На зеленом садись берегу ты моем!

Много лет я бегу, рассказать я могу,

Что случилось когда на моем берегу.

Из сокрытой страны я сюда прибежал,

Я чудесного много дорогой узнал!

Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет

И звезда средь моих закачается вод,

Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,

Что бывает порой здесь в тумане ночном!»

Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;

На ружье опершись, я стоял одинок,

И лишь говор струи тишину прерывал,

И о прежних я грустно годах вспоминал.

ПОЭТ

В жизни светской, в жизни душной

Песнопевца не узнать!

В нем личиной равнодушной

Скрыта божия печать.

В нем таится гордый гений,

Душу в нем скрывает прах,

Дремлет уря вдохновений

В отдыхающих струнах.

Жизни ток его спокоен,

Как река среди равнин,

Меж людей он добрый воин

Или мирный гражданин.

Но порой мечтою странной

Он томится одинок;

В час великий, в час нежданный

Пробуждается пророк.

Свет чела его коснется,

Дрожь по жилам пробежит,

Сердце чутко встрепенется —

И исчезнет прежний вид.

Ангел, Богом вдохновенный,

С ним беседовать слетел,

Он умчался дерзновенно

За вещественный предел…

Уже, вихрями несомый,

Позабыл он здешний мир,

В облаках под голос грома

Он настроил свой псалтырь,

Мир далекий, мир незримый

Зрит его орлиный взгляд,

И от крыльев херувима

Струны мощные звучат!

Начало 1840-х годов

* * *

Колокольчики мои,

Цветики степные

Что глядите на меня,

Темно-голубые?

И о чем звените вы

В день веселый мая,

Средь некошеной травы

Головой качая?

Конь несет меня стрелой

На поле открытом;

Он вас топчет под собой,

Бьет своим копытом.

Колокольчики мои,

Цветики степные!

Не кляните вы меня,

Темно-голубые!

Я бы рад вас не топтать,

Рад промчаться мимо,

Но уздой не удержать

Бег неукротимый!

Я лечу, лечу стрелой,

Только пыль взметаю;

Конь несет меня лихой, —

А куда? не знаю!

Он ученым ездоком

Не воспитан в холе,

Он с буранами знаком,

Вырос в чистом поле;

И не блещет как огонь

Твой чепрак узорный,

Конь мой, конь, славянский конь,

Дикий, непокорный!

Есть нам, конь, с тобой простор

Мир забывши тесный,

Мы летим во весь опор

К цели неизвестной.

Чем окончится наш бег?

Радостью ль? кручиной?

Знать не может человек —

Знает Бог единый!

Упаду ль на солончак

Умирать от зною?

Или злой киргиз-кайсак,

С бритой головою,

Молча свой натянет лук,

Лежа под травою,

И меня догонит вдруг

Медною стрелою?

Иль влетим мы в светлый град

Со кремлем престольным?

Чудно улицы гудят

Гулом колокольным,

И на площади народ,

В шумном ожиданье,

Видит: с запада идет

Светлое посланье.

В кунтушах и в чекменях,

С чубами, с усами,

Гости едут на конях,

Машут булавами,

Подбочась, за строем строй

Чинно выступает,

Рукава их за спиной

Ветер раздувает.

И хозяин на крыльцо

Вышел величавый;

Его светлое лицо

Блещет новой славой;

Всех его исполнил вид

И любви и страха,

На челе его горит

Шапка Мономаха.

«Хлеб да соль! И в добрый час! —

Говорит державный, —

Долго, дети, ждал я вас

В город православный!»

И они ему в ответ:

«Наша кровь едина,

И в тебе мы с давних лет

Чаем господина!»

Громче звон колоколов,

Гусли раздаются,

Гости сели вкруг столов,

Мед и брага льются,

Шум летит на дальний юг

К турке и к венгерцу —

И ковшей славянских звук

Немцам не по сердцу!

Гой вы, цветики мои,

Цветики степные!

Что глядите на меня,

Темно-голубые?

И о чем грустите вы

В день веселый мая,

Средь некошеной травы

Головой качая?

1840-е годы

* * *

Ты знаешь край, где все обильем дышит,

Где реки льются чище серебра,

Где ветерок степной ковыль колышет,

В вишневых рощах тонут хутора,

Среди садов деревья гнутся долу

И до земли висит их плод тяжелый?

Шумя, тростник над озером трепещет,

И чист, и тих, и ясен свод небес,

Косарь поет, коса звенит и блещет,

Вдоль берега стоит кудрявый лес,

И к облакам, клубяся над водою,

Бежит дымок синеющей струею?

Туда, туда всем сердцем я стремлюся,

Туда, где сердцу было так легко,

Где из цветов венок плетет Маруся,

О старине поет слепой Грицко,

И парубки, кружась на пожне гладкой,

Взрывают пыль веселою присядкой!

Ты знаешь край, где нивы золотые

Испещрены лазурью васильков,

Среди степей курган времен Батыя,

Вдали стада пасущихся волов,

Обозов скрып, ковры цветущей гречи

И вы, чубы – остатки славной Сечи?

Ты знаешь край, где утром в воскресенье,

Когда росой подсолнечник блестит,

Так звонко льется жаворонка пенье,

Стада блеят, а колокол гудит,

И в божий храм, увенчаны цветами,

Идут казачки пестрыми толпами?

Ты помнишь ночь над спящею Украйной

Когда седой вставал с болота пар,

Одет был мир и сумраком и тайной,

Блистал над степью искрами стожар,

И мнилось нам: через туман прозрачный

Несутся вновь Палей и Сагайдачный?

Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи

Где столько тел лежало средь полей?

Ты знаешь край, где некогда у плахи

Мазепу клял упрямый Кочубей

И много где пролито крови славной

В честь древних прав и веры православной?

Ты знаешь край, где Сейм печально воды

Меж берегов осиротелых льет,

Над ним дворца разрушенные своды,

Густой травой давно заросший вход,

Над дверью щит с гетманской булавою?…

Туда, туда стремлюся я душою!

1840-е годы

ЦЫГАНСКИЕ ПЕСНИ

Из Индии дальней

На Русь прилетев,

Со степью печальной

Их свыкся напев,

Свободные звуки,

Журча, потекли,

И дышат разлукой

От лучшей земли.

Не знаю, оттуда ль

Их нега звучит,

Но русская удаль

В них бьет и кипит;

В них голос природы,

В них гнева язык,

В них детские годы,

В них радости крик;

Желаний в них знойный

Я вихрь узнаю,

И отдых спокойный

В счастливом краю,

Бенгальские розы,

Свет южных лучей,

Степные обозы,

Полет журавлей,

И грозный шум сечи,

И шепот струи,

И тихие речи,

Маруся, твои!

1840-е годы

* * *

Ты помнишь ли, Мария,

Один старинный дом

И липы вековые

Над дремлющим прудом?

Безмолвные аллеи,

Заглохший, старый сад,

В высокой галерее

Портретов длинный ряд?

Ты помнишь ли, Мария,

Вечерний небосклон,

Равнины полевые,

Села далекий звон?

За садом берег чистый,

Спокойный бег реки,

На ниве золотистой

Степные васильки?

И рощу, где впервые

Бродили мы одни?

Ты помнишь ли, Мария,

Утраченные дни?

1840-е годы

БЛАГОВЕСТ

Среди дубравы

Блестит крестами

Храм пятиглавый

С колоколами.

Их звон призывный

Через могилы

Гудит так дивно

И так уныло!

К себе он тянет

Неодолимо,

Зовет и манит

Он в край родимый,

В край благодатный,

Забытый мною, —

И, непонятной

Томим тоскою,

Молюсь и каюсь я,

И плачу снова,

И отрекаюсь я

От дела злого;

Далеко странствуя

Мечтой чудесною,

Через пространства я

Лечу небесные,

И сердце радостно

Дрожит и тает,

Пока звон благостный

Не замирает…

1840-е годы

* * *

Шумит на дворе непогода,

А в доме давно уже спят;

К окошку, вздохнув, подхожу я —

Чуть виден чернеющий сад:

На небе так тёмно, так тёмно,

И звездочки нет ни одной,

А в доме старинном так грустно

Среди непогоды ночной!

Дождь бьет, барабаня, по крыше,

Хрустальные люстры дрожат;

За шкапом проворные мыши

В бумажных обоях шумят;

Они себе чуют раздолье:

Как скоро хозяин умрет,

Наследник покинет поместье,

Где жил его доблестный род —

И дом навсегда запустеет,

Заглохнут ступени травой…

И думать об этом так грустно

Среди непогоды ночной!..

1840-е годы

* * *

Дождя отшумевшего капли

Тихонько по листьям текли,

Тихонько шептались деревья,

Кукушка кричала вдали.

Луна на меня из-за тучи

Смотрела, как будто в слезах;

Сидел я под кленом и думал,

И думал о прежних годах.

Не знаю, была ли в те годы

Душа непорочна моя?

Но многому б я не поверил,

Не сделал бы многого я.

Теперь же мне стали понятны

Обман, и коварство, и зло,

И многие светлые мысли

Одну за другой унесло.

Так думал о днях я минувших,

О днях, когда был я добрей;

А в листьях высокого клена

Сидел надо мной соловей,

И пел он так нежно и страстно,

Как будто хотел он сказать:

«Утешься, не сетуй напрасно —

То время вернется опять!»

1840-е годы

* * *

Ой стоги, стоги,

На лугу широком!

Вас не перечесть,

Не окинуть оком!

Ой стоги, стоги,

В зеленом болоте,

Стоя на часах,

Что вы стережете?

«Добрый человек,

Были мы цветами, —

Покосили нас

Острыми косами!

Раскидали нас

Посредине луга,

Раскидали врозь,

Дале друг от друга!

От лихих гостей

Нет нам обороны,

На главах у нас

Черные вороны!

На главах у нас,

Затмевая звезды,

Галок стая вьет

Поганые гнезда!

Ой орел, орел,

Наш отец далекий,

Опустися к нам,

Грозный, светлоокий!

Ой орел, орел,

Внемли нашим стонам,

Доле нас срамить

Не давай воронам!

Накажи скорей

Их высокомерье,

С неба в них ударь,

Чтоб летели перья,

Чтоб летели врозь,

Чтоб в степи широкой

Ветер их разнес

Далеко, далёко!»

1840-е годы

* * *

По гребле неровной и тряской,

Вдоль мокрых рыбачьих сетей,

Дорожная едет коляска,

Сижу я задумчиво в ней, —

Сижу и смотрю я дорогой

На серый и пасмурный день,

На озера берег отлогий,

На дальний дымок деревень.

По гребле, со взглядом угрюмым,

Проходит оборванный жид,

Из озера с пеной и шумом

Вода через греблю бежит.

Там мальчик играет на дудке,

Забравшись в зеленый тростник;

В испуге взлетевшие утки

Над озером подняли крик.

Близ мельницы старой и шаткой

Сидят на траве мужики;

Телега с разбитой лошадкой

Лениво подвозит мешки…

Мне кажется все так знакомо,

Хоть не был я здесь никогда:

И крыша далекого дома,

И мальчик, и лес, и вода,

И мельницы говор унылый,

И ветхое в поле гумно…

Все это когда-то уж было,

Но мною забыто давно.

Так точно ступала лошадка,

Такие ж тащила мешки,

Такие ж у мельницы шаткой

Сидели в траве мужики,

И так же шел жид бородатый,

И так же шумела вода…

Все это уж было когда-то,

Но только не помню когда!

1840-е годы

* * *

Милый друг, тебе не спится,

Душен комнат жар,

Неотвязчивый кружится

Над тобой комар.

Подойди сюда, к окошку,

Все кругом молчит,

За оградою дорожку

Месяц серебрит.

Не скрыпят в сенях ступени,

И в саду темно,

Чуть заметно в полутени

Дальнее гумно.

Встань, приют тебя со мною

Там спокойный ждет;

Сторож там, звеня доскою,

Мимо не пройдет.

1840-е годы

ПУСТОЙ ДОМ

Стоит опустелый над сонным прудом,

Где ивы поникли главой,

На славу Растреллием строенный дом,

И герб на щите вековой.

Окрестность молчит среди мертвого сна,

На окнах разбитых играет луна.

Сокрытый кустами, в забытом саду

Тот дом одиноко стоит;

Печально глядится в зацветшем пруду

С короною дедовский щит…

Никто поклониться ему не придет, —

Забыли потомки свой доблестный род!

В блестящей столице иные из них

С ничтожной смешались толпой;

Поветрие моды умчало других

Из родины в мир им чужой.

Там русский от русского края отвык,

Забыл свою веру, забыл свой язык!

Крестьян его бедных наемник гнетет,

Он властвует ими один;

Его не пугают роптанья сирот…

Услышит ли их господин?

А если услышит – рукою махнет…

Забыли потомки свой доблестный род!

Лишь старый служитель, тоской удручен,

Младого владетеля ждет,

И ловит вдали колокольчика звон,

И ночью с одра привстает…

Напрасно! все тихо средь мертвого сна,

Сквозь окна разбитые смотрит луна,

Сквозь окна разбитые мирно глядит

На древние стены палат;

Там в рамах узорчатых чинно висит

Напудренных прадедов ряд.

Их пыль покрывает, и червь их грызет.

Забыли потомки свой доблестный род!

1849

* * *

Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,

Свечи давно погасил, но не могу я заснуть.

Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,

Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.

Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?

Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?

Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью,

Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем!

Думаю я про себя, на цветок взирая увядший:

«Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!»

Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет,

Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла!

15 января 1851

Средь шумного бала

* * *

1851

…У меня столько противоречивых особенностей, которые приходят в столкновение, столько желаний, столько потребностей сердца, которые я силюсь примирить, но стоит только слегка прикоснуться, как все это приходит в движение, вступает в борьбу; от тебя я жду гармонии и примирения всех этих потребностей. Чувствую, что никто, кроме тебя, не может меня исцелить, ибо все мое существо растерзано. Я, как мог, зашивал и подправлял все это, но много еще надо переделывать, менять, заживлять. Я живу не в своей среде, не следую своему призванию, не делаю то, что хочу, во мне – полный разлад, и в этом, может быть, секрет моей лени, потому что я, в сущности, деятелен по природе… Те элементы, из которых составилось мое существо, сами хороши, но взяты они были наудачу и пропорции – не соблюдены. Ни в моей душе, ни в моем уме нет балласта. Ты должна вернуть мне равновесие… В твоем дневнике я нашел такие строки: «Для достижения истины надо раз в жизни освободиться от всех усвоенных взглядов и заново построить всю систему своих знаний». С какою бы радостью я при твоей помощи потрудился над этой перестройкой. Я – словно какой-нибудь сарай или обширная комната, полная всяких вещей, весьма полезных, порой – весьма драгоценных, но наваленных кое-как одна на другую; с тобой я и хотел бы разобраться и навести порядок.

Из письма А. К. Толстого С. А. Миллер [12]

* * *

1851

…Я стараюсь интересоваться оперой и другими вещами, но стоит мне на мгновение забыться, как я тотчас же погружаюсь в небытие. Клянусь тебе, как я поклялся бы перед судилищем Господним, что люблю тебя всеми способностями, всеми мыслями, всеми движениями, всеми страданиями и радостями моей души. Прими эту любовь, какая она есть, не ищи ей причины, не ищи ей названия, как врач ищет названия для болезни, не определяй ей места, не анализируй ее. Бери ее, какая она есть, бери не вникая, я не могу дать тебе ничего лучшего, я дал тебе все, что у меня было самого драгоценного, ничего лучшего у меня нет… Ты мне говоришь, что я не смогу любить тебя так всегда. Я это знаю и сам; это не новость, это в порядке вещей, что такое восторженное возбуждение проходит: так оно есть и так должно быть. Цветок исчезает, но остается плод, остается растение; поверь мне, то, что останется, будет еще достаточно прекрасно… Мы знаем, что любовь не есть вечное чувство. Но должно ли нас это пугать? Пойдем же смело навстречу, не заглядывая вперед и не оглядываясь назад, или лучше будем смотреть вперед, встретим лицом к лицу кроткую братскую дружбу, протягивающую к нам руки, и благословим Бога за то что он посылает ее нам… Я в гораздо большей мере – ты, чем – я сам.

…Есть такие муки и такие желания, которые нельзя выразить словами; всякое слово кажется мне мертвым, все, что я мог бы сказать, кажется мне слишком слабым. Друг мой, на душе у меня тяжело, я приехал с бала-маскарада, где был не по своей охоте, а только из приличия – ради великого князя, которого видел нынче утром. Отправился я к половине двенадцатого. Чтобы вернуться, как только повидаю великого князя. А он только что пригласил меня отужинать у него в половине второго; я второпях заехал домой, чтобы побеседовать с тобою в этом промежутке.

Как мне было там грустно! Не езди никогда на эти противные балы-маскарады!

Мне так бы хотелось освежить твое бедное сердце, так бы хотелось дать отдохнуть тебе от всей твоей жизни! Бедное дитя, с тех пор, как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы [13]. Даже и в самые лучшие минуты, те, когда мы находились вместе, тебя волновали какая-нибудь неотвязная забота, какое-нибудь предчувствие, какое-нибудь опасение.

Когда я об этом думаю, мне видится домик, полускрытый деревьями. Видится деревня, слышатся звуки твоего рояля и этот голос, от которого я сразу же встрепенулся. И все, что противостоит этой жизни, спокойной и благостной, вся сутолока света, честолюбие, тщеславие и т. д., все искусственные средства, нужные для того, чтобы поддерживать в ущерб совести это неестественное существование, все это возникает передо мной вдалеке, как бы в недобром тумане. И я словно слышу твой голос, проникающий мне прямо в душу: «Я навсегда отказываюсь от этого ради любви к тебе». И тогда мной овладевает чувство безраздельного счастья, и слова, сказанные тобой, звучат и отдаются в моей душе, как уверение, что отныне ничто не может причинить тебе зла, и я понимаю тогда, что все это счастье, созданное мечтой, этот домик, эта благостная и спокойная жизнь, все это – в нас самих. Это твое сердце поет от счастья, а мое его слушает, а так как все это – в нас самих, то его у нас и нельзя отнять, и даже среди мирской суеты мы можем быть одни и быть счастливыми. Характер у меня – с надрывом, он чувствителен к малейшему прикосновению, но мелочности в нем нет – даю тебе слово…

Из письма А. К. Толстого С. А. Миллер

* * *

6 января 1853 г.

…Подумай, что до 36 лет мне было некому поверять мои огорчения. Некому излить мою душу. Все то, что печалило меня, – а бывало это часто, хотя и незаметно для посторонних взглядов, – все то, чему я хотел бы найти отклик в уме, в сердце друга, я подавлял в самом себе, а пока мой дядя [14] был жив, то доверие, которое я питал к нему, сковывалось опасением его огорчить, порой – раздражить и уверенностью, что он будет со всем пылом восставать против некоторых идей и некоторых устремлений, составлявших существо моей умственной и душевной жизни. Помню, как я скрывал от него чтение некоторых книг, из которых черпал тогда свои пуританские принципы, ибо в том же источнике заключены были и те принципы свободолюбия и протестантского духа, с которыми бы он никогда не примирился и от которых я не хотел и не мог отказаться. От этого происходила постоянная неловкость, несмотря на то огромное доверие, которое у меня было к нему.

Из письма А. К. Толстого С. А. Миллер

* * *

…Еще он (И. С. Тургенев) рассказывал, как на маскараде, вместе с поэтом А. К. Толстым, он встретил грациозную и интересную маску, которая с ними умно разговаривала. Они настаивали на том, чтобы она тогда же сняла маску, но она открылась им лишь через несколько дней, пригласив их к себе.

– Что же я тогда увидел? – говорил Тургенев. – Лицо чухонского солдата в юбке.

Эта маска потом вышла замуж за А. К. Толстого. Его стихотворение «Средь шумного бала» навеяно этим первым знакомством с его будущей женой. Думаю, что Тургенев преувеличил ее некрасивость. Я встречал впоследствии графиню Софью Андреевну, вдову А. К. Толстого, она вовсе не была безобразна и, кроме того, она была, несомненно, умной женщиной.

С. Л. Толстой [15]

* * *

…Толстой и Софа (именем «Софа» называли супругу А. К. Толстого Софью Андреевну) были для меня недостижимым идеалом доброты, от них исходило все для меня, они мне давали ответы на все мои сомнения и стремления; я сознавала, что не только люблю, но и боюсь их, и вместе с тем я вложила в них все мое доверие, все мое сердце, все мои идеалы, помимо них ничего не могло существовать для меня. Иногда характер Толстого, нервный и вспыльчивый, пугал меня, но уверенность в его дружбе и любви ко мне была непоколебима. Софу я всегда жалела, она всегда несла ношу слишком тяжелую… Но стоило Софе словом отмахнуть от него наплыв ежедневных дрязг и осветить своим всепонимающим умом его растревоженную душу, и он возвращался с молодыми, чистыми силами. Страдание, зло, боли, печали не имели власти над бодростью и чистотой его духа…

С. П. Хитрово [16]

* * *

…По всем рассказам видно, что с ранних лет Софа была не по годам умна и развита и всегда выделялась от других умом и обаятельностью. – Когда ей было пять лет, бабушка возила всех своих детей в Саровскую пустынь на благословение к отцу Серафиму, и когда он их всех перекрестил и благословил, то перед младенцем Софией он опустился на колени и поцеловал ей ножки, предсказывая ей удивительную будущность. – Мы, дети, видели и понимали, что все в доме обожают Софу и что она всегда, везде и для всех первый человек, и мы слепо верили, что лучше ее на свете нет, и так, всю жизнь, она стояла для нас лучезарнее и выше всех. Наша любовь к ней была совсем особенная, и что бы она ни сказала, все было хорошо и непоколебимо. – Мой отец, как и другие, относился к ней с некоторым благоговением, почти что восторженно, а во имя своих чувств к ней назвал меня и сестру Софиями и говорил, что если у него будет двенадцать дочерей, все будут Софиями.

С. П. Хитрово

* * *

…Граф Толстой был одарен исключительной памятью. Мы часто для шутки испытывали друг у друга память, причем Алексей Толстой нас поражал тем, что по беглом прочтении целой большой страницы любой прозы, закрыв книгу, мог дословно все им прочитанное передать без одной ошибки; никто из нас, разумеется, не мог этого сделать.

Глаза у графа лазурного цвета, юношески свежее лицо, продолговатый овал лица, легкий пушок бороды и усов, вьющиеся на висках белокурые волосы – благородство и артистизм.

По ширине плеч и по мускулатуре нельзя было не заметить, что модель не принадлежала к числу изнеженных и слабых молодых людей. Действительно, Алексей Толстой был необыкновенной силы: он гнул подковы, и у меня между прочим долго сохранялась серебряная вилка, из которой не только ручку, но и отдельно каждый зуб он скрутил винтом своими пальцами.

А. В. Мещерский [17]

* * *

Cредь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты.

Лишь очи печально глядели,

А голос так дивно звучал,

Как звон отдаленной свирели,

Как моря играющий вал.

Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид,

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит.

В часы одинокие ночи

Люблю я, усталый, прилечь —

Я вижу печальные очи,

Я слышу веселую речь;

И грустно я так засыпаю,

И в грезах неведомых сплю…

Люблю ли тебя – я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!

1851

* * *

…Граф Толстой был в то время (1843 г.) красивый молодой человек, с прекрасными белокурыми волосами и румянцем во всю щеку. Он еще более, чем князь Барятинский, походил на красную девицу; до такой степени нежность и деликатность проникали всю его фигуру. Можно представить мое изумление, когда князь однажды сказал мне: «Вы знаете – это величайший силач!» При этом известии я не мог не улыбнуться самым недоверчивым, чтобы не сказать презрительным образом; сам, принадлежа к породе сильных людей, видавший на своем веку много действительных силачей, я тотчас подумал, что граф Толстой, этот румяный и нежный юноша, – силач аристократический и дивит свой кружок какими-нибудь гимнастическими штуками. Заметив мое недоверие, князь стал рассказывать многие действительные опыты силы Толстого: как он свертывал в трубку серебряные ложки, вгонял пальцем в стену гвозди, разгибал подковы. Я не знал, что и думать. Впоследствии отзывы многих других лиц положительно подтвердили, что эта нежная оболочка скрывает действительного Геркулеса. В то же время князь говорил мне, что Толстой домашний человек у наследника и входит к нему без доклада.

В. А. Инсарский [18]

* * *

…Любопытен рассказ его (Д. В. Григоровича) о графине Толстой, жене графа Алексея Константиновича Толстого (поэта). Она – урожденная Бахметьева. С Григоровичем соседи. Прожились. Мать ее старалась не только сбыть ее, но продать. Не выходило. Познакомилась с князем Вяземским, он сделал ей ребенка. Брат ее вызвал князя на дуэль. Но дуэль благодаря Вяземскому не состоялась: он устроил при помощи связей так, что Бахметьева сослали на Кавказ. Возвратившись оттуда, он написал князю Вяземскому письмо: если он не приедет с ним драться, то он публично оскорбит его. Князь Вяземский приехал и убил его на дуэли, за что сидел в крепости. Сестра его вышла замуж за Миллера, который был влюблен в нее страстно, но она его терпеть не могла и скоро бросила. Она путешествовала с Григоровичем и сошлась с ним. Когда Григорович возвратился к Бахметьевым, то застал г-жу Миллер лежащею, слабою. У ног ее сидел граф Алексей Константинович Толстой, страстно в нее влюбленный. Он приехал с Ал. Ал. Татищевым. «Я не хотел мешать, – говорит Дмитрий Васильевич, – и мы расстались».

А. Суворин. «Дневник» [19]

* * *

С ружьем за плечами, один, при луне,

Я по полю еду на добром коне.

Я бросил поводья, я мыслю о ней,

Ступай же, мой конь, по траве веселей!

Я мыслю так тихо, так сладко, но вот

Неведомый спутник ко мне пристает,

Одет он, как я, на таком же коне,

Ружье за плечами блестит при луне.

«Ты, спутник, скажи мне, скажи мне, кто ты?

Твои мне как будто знакомы черты.

Скажи, что тебя в этот час привело?

Чему ты смеешься так горько и зло?»

«Смеюсь я, товарищ, мечтаньям твоим,

Смеюсь, что ты будущность губишь;

Ты мыслишь, что вправду ты ею любим?

Что вправду ты сам ее любишь?

Смешно мне, смешно, что так пылко любя,

Ее ты не любишь, а любишь себя.

Опомнись, порывы твои уж не те!

Она для тебя уж не тайна,

Случайно сошлись вы в мирской суете,

Вы с ней разойдетесь случайно.

Смеюся я горько, смеюся я зло

Тому, что вздыхаешь ты так тяжело».

Все тихо, объято молчаньем и сном,

Исчез мой товарищ в тумане ночном,

В тяжелом раздумье, один, при луне,

Я по полю еду на добром коне…

1851

* * *

Слушая повесть твою, полюбил я тебя, моя радость!

Жизнью твоею я жил и слезами твоими я плакал;

Мысленно вместе с тобой прострадал я минувшие годы,

Все перечувствовал вместе с тобой, и печаль и надежды,

Многое больно мне было, во многом тебя упрекнул я;

Но позабыть не хочу ни ошибок твоих, ни страданий;

Дороги мне твои слезы и дорого каждое слово!

Бедное вижу в тебе я дитя, без отца, без опоры;

Рано познала ты горе, обман и людское злословье,

Рано под тяжестью бед твои преломилися силы!

Бедное ты деревцо, поникшее долу головкой!

Ты прислонися ко мне, деревцо, к зеленому вязу:

Ты прислонися ко мне, я стою надежно и прочно!

21 октября 1851

* * *

Ты не спрашивай, не распытывай,

Умом-разумом не раскидывай:

Как люблю тебя, почему люблю,

И за что люблю, и надолго ли?

Ты не спрашивай, не распытывай:

Что сестра ль ты мне, молода ль жена

Или детище ты мне малое?

И не знаю я и не ведаю,

Как назвать тебя, как прикликати.

Много цветиков во чистом поле,

Много звезд горит по поднебесью,

А назвать-то их нет умения,

Распознать-то их нету силушки.

Полюбив тебя, я не спрашивал,

Не разгадывал, не распытывал;

Очертил свою буйну голову!

30 октября 1851

* * *

Мне в душу, полную ничтожной суеты,

Как бурный вихорь, страсть ворвалася нежданно,

С налета смяла в ней нарядные цветы

И разметала сад, тщеславием убранный.

Условий мелкий сор крутящимся столбом

Из мысли унесла живительная сила

И током теплых слез, как благостным дождем,

Опустошенную мне душу оросила.

И над обломками безмолвен я стою,

И, трепетом еще неведомым объятый,

Воскреснувшего дня пью свежую струю

И грома дальнего внимаю перекаты…

1851 или 1852

* * *

Не ветер, вея с высоты,

Листов коснулся ночью лунной;

Моей души коснулась ты —

Она тревожна, как листы,

Она, как гусли, многострунна.

Житейский вихрь ее терзал

И сокрушительным набегом,

Свистя и воя, струны рвал

И заносил холодным снегом.

Твоя же речь ласкает слух,

Твое легко прикосновенье,

Как от цветов летящий пух,

Как майской ночи дуновенье…

1851 или 1852

* * *

Коль любить, так без рассудку,

Коль грозить, так не на шутку,

Коль ругнуть, так сгоряча,

Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,

Коль карать, так уж за дело,

Коль простить, так всей душой,

Коли пир, так пир горой!

1854

И зовут друг друга журавли

КОЛОДНИКИ

Спускается солнце за степи,

Вдали золотится ковыль, —

Колодников звонкие цепи

Взметают дорожную пыль.

Идут они с бритыми лбами,

Шагают вперед тяжело,

Угрюмые сдвинули брови,

На сердце раздумье легло.

Идут с ними длинные тени,

Две клячи телегу везут,

Лениво сгибая колени,

Конвойные с ними идут.

«Что, братцы, затянемте песню,

Забудем лихую беду!

Уж, видно, такая невзгода

Написана нам на роду!»

И вот повели, затянули,

Поют, заливаясь, они

Про Волги широкой раздолье,

Про даром минувшие дни,

Поют про свободные степи,

Про дикую волю поют,

День меркнет все боле, – а цепи

Дорогу метут да метут…

Первая половина 1850-х годов

СТРЕЛКОВЫЕ ПЕСНИ
1

Слава на небе солнцу высокому!

Слава!

На земле государю великому,

Слава!

Слава на небе светлым звездам,

Слава!

На земле государевым стрелкам,

Слава!

Чтобы рука их была всегда тверда,

Слава!

Око быстрее, светлей соколиного,

Слава!

Чтобы привел Бог за матушку-Русь постоять,

Слава!

Наших врагов за рубеж провожать,

Слава!

Чтобы нам дума была лишь о родине,

Слава!

Ину ж печаль мы закинем за синюю даль,

Слава!

Чтобы не было, опричь Руси, царства сильней,

Слава!

Нашего ласкова государя добрей,

Слава!

Чтобы не было русского слова крепчей,

Слава!

Чтобы не было русской славы громчей,

Слава!

Чтобы не было русской песни звучней,

Слава!

Да чтоб не было царских стрелков удалей,

Слава!

Май или июнь 1855

2

Уж как молодцы пируют

Вкруг дубового стола;

Их кафтаны нараспашку,

Их беседа весела.

По столу-то ходят чарки,

Золоченые звенят;

Что же чарки говорят?

Вот что чарки говорят:

Нет! нет!

Не бывать,

Не бывать тому,

Чтобы мог француз

Нашу Русь завоевать!

Нет!

1855

* * *

Уж ты мать-тоска, горе-гореваньице!

Ты скажи, скажи, ты поведай мне:

На добычу-то как выходишь ты?

Как сживаешь люд божий со свету?

Ты змеей ли ползешь подколодною?

Ты ли бьешь с неба бурым коршуном?

Серым волком ли рыщешь по полю?

Аль ты, горе, богатырь могуч,

Выезжаешь со многой силою,

Выезжаешь со гридни и с отроки?

Уж вскочу в седло, захвачу тугой лук,

Уж доеду тебя, горе горючее,

Подстрелю тебя, тоску лютую!

«Полно, полно, добрый молодец,

Бранью на ветер кидатися,

Неразумны слова выговаривать!

Я не волком бегу, не змеей ползу,

Я не коршуном бью из поднебесья,

Не с дружиною выезжаю я!

Выступаю-то я красной девицей,

Подхожу-то я молодицею,

Подношу чару, в пояс кланяюсь;

И ты сам слезешь с коня долой,

Красной девице отдашь поклон,

Выпьешь чару, отуманишься,

Отуманишься, сердцем всплачешься,

Ноги скорые-то подкосятся,

И тугой лук из рук выпадет!..»

1856

* * *

Вот уж снег последний в поле тает,

Теплый пар восходит от земли,

И кувшинчик синий расцветает,

И зовут друг друга журавли.

Юный лес, в зеленый дым одетый,

Теплых гроз нетерпеливо ждет;

Все весны дыханием согрето,

Все кругом и любит и поет;

Утром небо ясно и прозрачно,

Ночью звезды светят так светло;

Отчего ж в душе твоей так мрачно

И зачем на сердце тяжело?

Грустно жить тебе, о друг, я знаю,

И понятна мне твоя печаль:

Отлетела б ты к родному краю

И земной весны тебе не жаль…

1856

* * *

Уж ты нива моя, нивушка,

Не скосить тебя с маху единого,

Не связать тебя всю во единый сноп!

Уж вы думы мои, думушки,

Не стряхнуть вас разом с плеч долой,

Одной речью-то вас не высказать!

По тебе ль, нива, ветер разгуливал,

Гнул колосья твои до земли,

Зрелы зерна все разметывал!

Широко вы, думы, порассыпались…

Куда пала какая думушка,

Там всходила люта печаль-трава,

Вырастало горе горючее!

1856

* * *

…Круг наш сходится чаще, чем когда-либо, т. е. почти что всякий день. Центральные персоны – Боткин, Толстой, Анненков, сверх того Ермил, Гончаров, Жемчужников, Толстой Алексей. Он действительно флигель-адъютант, – но красен и прекрасен как прежде, очень стыдлив, и, сочинивши стихотворение в 8 строк, непременно сам держит корректуру.

А. В. Дружинин [20]

* * *

Край ты мой, родимый край,

Конский бег на воле,

В небе крик орлиных стай,

Волчий голос в поле!

Гой ты, родина моя!

Гой ты, бор дремучий!

Свист полночный соловья,

Ветер, степь да тучи!

1856

* * *

Грядой клубится белою

Над озером туман;

Тоскою добрый молодец

И горем обуян.

Не до веку белеется

Туманная гряда,

Рассеется, развеется,

А горе никогда!

1856

* * *

Колышется море; волна за волной

Бегут и шумят торопливо…

О друг ты мой бедный, боюся, со мной

Не быть тебе долго счастливой:

Во мне и надежд и отчаяний рой,

Кочующей мысли прибой и отбой,

Приливы любви и отливы!

1856

* * *

О, не пытайся дух унять тревожный,

Твою тоску я знаю с давних пор,

Твоей душе покорность невозможна,

Она болит и рвется на простор.

Но все ее невидимые муки,

Нестройный гул сомнений и забот,

Все меж собой враждующие звуки

Последний час в созвучие сольет,

В один порыв смешает в сердце гордом

Все чувства, врозь которые звучат,

И разрешит торжественным аккордом

Их голосов мучительный разлад.

1856

Душистые ветки акации белой

* * *

6 октября 1856 г., Петербург.

…Знаешь, – хотя это приятно и хорошо, но мне часто мешает легкость, с которой мне дается стихотворство; когда я что-нибудь пишу, у меня всегда складываются 3–4 редакции той же мысли, той же картины, и мне нужно было бы свежее ухо, чтобы выбрать одну из редакций той же самой вещи, – и чем больше мне нравится мысль или картина, тем более я ее меняю и исправляю, так что иногда теряю чутье суждения.

Сегодня с утра я уже переменял и изменял «Ветку акации» так много, что я уже не знаю, что надо оставить и что надо выбросить из разных вариаций, которые я написал; когда лист бумаги исписан и весь перечеркнут, я переписываю заново, начисто, и через несколько времени новый лист так же перемаран и перечеркнут, как первый…

…У меня есть еще несколько вещей, относящихся к Крыму, которые я начал во время нашего путешествия. Одни хорошие, другие слабые, но они все добавляют цельность картины, и оттого я не решаюсь их уничтожить…

Из письма А. К. Толстого С. А. Миллер

КРЫМСКИЕ ОЧЕРКИ
1

Над неприступной крутизною

Повис туманный небосклон;

Там гор зубчатою стеною

От юга север отделен.

Там ночь и снег; там, враг веселья,

Седой зимы сердитый бог

Играет вьюгой и метелью,

Ярясь, уста примкнул к ущелью

И воет в их гранитный рог.

Но здесь благоухают розы,

Бессильно вихрем снеговым

Сюда он шлет свои угрозы,

Цветущий берег невредим.

Над ним весна младая веет,

И лавр, Дианою храним,

В лучах полудня зеленеет

Над морем вечно голубым.

2

Клонит к лени полдень жгучий.

Замер в листьях каждый звук,

В розе пышной и пахучей,

Нежась, спит блестящий жук;

А из камней вытекая,

Однозвучен и гремуч,

Говорит, не умолкая,

И поет нагорный ключ.

3

Всесильной волею Аллаха,

Дающего нам зной и снег,

Мы возвратились с Чатырдаха

Благополучно на ночлег.

Все налицо, все без увечья:

Что значит ловкость человечья!

А признаюсь, когда мы там

Ползли, как мухи, по скалам,

То мне немного было жутко:

Сорваться вниз плохая шутка!

Гуссейн, послушай, помоги

Стащить мне эти сапоги,

Они потрескались от жара;

Да что ж не видно самовара?

Сходи за ним; а ты, Али,

Костер скорее запали.

Постелим скатерти у моря,

Достанем ром, заварим чай,

И все возляжем на просторе

Смотреть, как пламя, с ночью споря,

Померкнет, вспыхнет невзначай

И озарит до половины

Дубов зеленые вершины,

Песчаный берег, водопад,

Крутых утесов грозный ряд,

От пены белый и ревущий

Из мрака выбежавший вал

И перепутанного плюща

Концы, висящие со скал.

4

Ты помнишь ли вечер, как море шумело,

В шиповнике пел соловей,

Душистые ветки акации белой

Качались на шляпе твоей?

Меж камней, обросших густым виноградом,

Дорога была так узка;

В молчанье над морем мы ехали рядом,

С рукою сходилась рука.

Ты так на седле нагибалась красиво,

Ты алый шиповник рвала,

Буланой лошадки косматую гриву

С любовью ты им убрала;

Одежды твоей непослушные складки

Цеплялись за ветви, а ты

Беспечно смеялась – цветы на лошадке,

В руках и на шляпе цветы!

Ты помнишь ли рев дождевого потока

И пену и брызги кругом;

И как наше горе казалось далёко,

И как мы забыли о нем!

5

Вы всё любуетесь на скалы,

Одна природа вас манит,

И возмущает вас немало

Мой деревенский аппетит.

Но взгляд мой здесь иного рода,

Во мне лицеприятья нет;

Ужели вишни не природа

И тот, кто ест их, не поэт?

Нет, нет, названия вандала

От вас никак я не приму:

И Ифигения едала,

Когда она была в Крыму!

6

Туман встает на дне стремнин,

Среди полуночной прохлады

Сильнее пахнет дикий тмин,

Гремят слышнее водопады.

Как ослепительна луна!

Как гор очерчены вершины!

В сребристом сумраке видна

Внизу Байдарская долина.

Над нами светят небеса,

Чернеет бездна перед нами,

Дрожит блестящая роса

На листьях крупными слезами…

Душе легко. Не слышу я

Оков земного бытия,

Нет места страху, ни надежде, —

Что будет впредь, что было прежде

Мне все равно – и что меня

Всегда как цепь к земле тянуло,

Исчезло все с тревогой дня,

Все в лунном блеске потонуло…

Куда же мысль унесена?

Что ей так видится дремливо?

Не средь волшебного ли сна

Мы едем вместе вдоль обрыва?

Ты ль это, робости полна,

Ко мне склонилась молчаливо?

Ужель я вижу не во сне,

Как звезды блещут в вышине,

Как конь ступает осторожно,

Как дышит грудь твоя тревожно?

Иль при обманчивой луне

Меня лишь дразнит призрак ложный

И это сон? О, если б мне

Проснуться было невозможно!

7

Как чудесно хороши вы,

Южной ночи красоты:

Моря синего заливы,

Лавры, скалы и цветы!

Но мешают мне немножко

Жизнью жить средь этих стран:

Скорпион, сороконожка

И фигуры англичан.

8

Обычной полная печали,

Ты входишь в этот бедный дом,

Который ядра осыпали

Недавно пламенным дождем;

Но юный плющ, виясь вкруг зданья,

Покрыл следы вражды и зла —

Ужель еще твои страданья

Моя любовь не обвила?

9

Приветствую тебя, опустошенный дом,

Завядшие дубы, лежащие кругом,

И море синее, и вас, крутые скалы,

И пышный прежде сад – глухой и одичалый!

Усталым путникам в палящий летний день

Еще даешь ты, дом, свежительную тень,

Еще стоят твои поруганные стены,

Но сколько горестной я вижу перемены!

Едва лишь я вступил под твой знакомый кров,

Бросаются в глаза мне надписи врагов,

Рисунки грубые и шутки площадные,

Где с наглым торжеством поносится Россия;

Всё те же громкие, хвастливые слова

Нечестное врагов оправдывают дело.

Вздохнув, иду вперед; мохнатая сова

Бесшумно с зеркала разбитого слетела;

Вот в угол бросилась испуганная мышь…

Везде обломки, прах; куда ни поглядишь,

Везде насилие, насмешки и угрозы;

А из саду в окно вползающие розы,

За мраморный карниз цепляясь там и тут,

Беспечно в красоте раскидистой цветут,

Как будто на дела враждебного народа

Набросить свой покров старается природа,

Вот ящерица здесь меж зелени и плит,

Блестя как изумруд, извилисто скользит,

И любо ей играть в молчании могильном,

Где на пол солнца луч столбом ударил пыльным…

Но вот уж сумерки; вот постепенно мгла

На берег, на залив, на скалы налегла;

Все больше в небе звезд, в аллеях все темнее,

Душистее цветы, и запах трав сильнее;

На сломанном крыльце сижу я, полон дум;

Как тихо все кругом, как слышен моря шум…

10

Тяжел наш путь, твой бедный мул

Устал топтать терновник злобный;

Взгляни наверх: то не аул,

Гнезду орлиному подобный;

То целый город; смолкнул гул

Народных празднеств и торговли,

И ветер тления подул

На Богом проклятые кровли.

Во дни глубокой старины

(Гласят народные скрижали),

Во дни неволи и печали,

Сюда Израиля сыны

От ига чуждого бежали,

И град возник на высях гор.

Забыв отцов своих позор

И горький плен Ерусалима,

Здесь мирно жили караимы;

Но ждал их давний приговор,

И пала тяжесть божья гнева

На ветвь караемого древа.

И город вымер. Здесь и там

Остатки башен по стенам,

Кривые улицы, кладбища,

Пещеры, рытые в скалах,

Давно безлюдные жилища,

Обломки, камни, пыль и прах,

Где взор отрады не находит;

Две-три семьи как тени бродят

Средь голых стен; но дороги

Для них родные очаги,

И храм отцов, от моха черный,

Над коим плавные круги,

Паря, чертит орел нагорный…

11

Где светлый ключ, спускаясь вниз,

По серым камням точит слезы,

Ползут на черный кипарис

Гроздами пурпурные розы.

Сюда когда-то, в жгучий зной,

Под темнолиственные лавры,

Бежали львы на водопой

И буро-пегие кентавры;

С козлом бодался здесь сатир;

Вакханки с криками и смехом

Свершали виноградный пир,

И хор тимпанов, флейт и лир

Сливался шумно с дальним эхом.

На той скале Дианы храм

Хранила девственная жрица,

А здесь над морем по ночам

Плыла богини колесница…

Но уж не та теперь пора;

Где был заветный лес Дианы,

Там слышны звуки топора,

Грохочут вражьи барабаны;

И все прошло; нигде следа

Не видно Греции счастливой,

Без тайны лес, без плясок нивы,

Без песней пестрые стада

Пасет татарин молчаливый…

12

Солнце жжет; перед грозою

Изменился моря вид:

Засверкал меж бирюзою

Изумруд и малахит.

Здесь на камне буду ждать я,

Как, вздымая корабли,

Море бросится в объятья

Изнывающей земли,

И, покрытый пеной белой,

Утомясь, влюбленный бог

Снова ляжет, онемелый,

У твоих, Таврида, ног.

13

Смотри, все ближе с двух сторон

Нас обнимает лес дремучий;

Глубоким мраком полон он,

Как будто набежали тучи,

Иль меж деревьев вековых

Нас ночь безвременно застигла,

Лишь солнце сыплет через них

Местами огненные иглы.

Зубчатый клен, и гладкий бук,

И твердый граб, и дуб корнистый

Вторят подков железный звук

Средь гама птичьего и свиста;

И ходит трепетная смесь

Полутеней в прохладе мглистой,

И чует грудь, как воздух весь

Пропитан сыростью душистой.

Вон там украдкой слабый луч

Скользит по липе, мхом одетой,

И дятла стук, и близко где-то

Журчит в траве незримый ключ…

14

Привал. Дымяся, огонек

Трещит под таганом дорожным,

Пасутся кони, и далек

Весь мир с его волненьем ложным.

Здесь долго б я с тобою мог

Мечтать о счастии возможном!

Но, очи грустно опустив

И наклонясь над крутизною,

Ты молча смотришь на залив,

Окружена зеленой мглою…

Скажи, о чем твоя печаль?

Не той ли думой ты томима,

Что счастье, как морская даль,

Бежит от нас неуловимо?

Нет, не догнать его уж нам,

Но в жизни есть еще отрады;

Не для тебя ли по скалам

Бегут и брызжут водопады?

Не для тебя ль в ночной тени

Вчера цветы благоухали?

Из синих волн не для тебя ли

Восходят солнечные дни?

А этот вечер? О, взгляни,

Какое мирное сиянье!

Не слышно в листьях трепетанья,

Недвижно море; корабли,

Как точки белые вдали,

Едва скользят, в пространстве тая;

Какая тишина святая Царит кругом!

Нисходит к нам

Как бы предчувствие чего-то;

В ущельях ночь; в тумане там

Дымится сизое болото,

И все обрывы по краям

Горят вечерней позолотой…

Лето 1856–1858

* * *

Как здесь хорошо и приятно,

Как запах дерев я люблю!

Орешника лист ароматный

Тебе я в тени настелю.

Я там, у подножья аула,

Тебе шелковицы нарву,

А лошадь и бурого мула

Мы пустим в густую траву.

Ты здесь у фонтана приляжешь,

Пока не минуется зной,

Ты мне улыбнешься и скажешь,

Что ты не устала со мной.

Лето 1856

* * *

Растянулся на просторе

И на сонных берегах,

Окунувши морду в море,

Косо смотрит Аюдаг [21].

Обогнуть его мне надо,

Но холмов волнистый рой,

Как разбросанное стадо,

Все толпится предо мной.

Добрый конь мой, долго шел ты,

Терпеливо ношу нес;

Видишь там лилово-желтый,

Солнцем тронутый утес?

Добрый конь мой, ободрися,

Ускори ленивый бег,

Там под сенью кипариса

Ждет нас ужин и ночлег!

Вот уж час, как в ожиданье

Конь удваивает шаг,

Но на прежнем расстоянье Косо смотрит Аюдаг.

Тучи море затянули,

Звезды блещут в небесах,

Но не знаю, обогну ли

Я до утра Аюдаг?

Лето 1856

* * *

Войдем сюда; здесь меж руин

Живет знакомый мне раввин;

Во дни прошедшие, бывало,

Видал я часто старика;

Для поздних лет он бодр немало,

И перелистывать рука

Старинных хартий не устала.

Когда вдали ревут валы

И дикий кот, мяуча, бродит,

Талмуда враг и Каббалы,

Всю ночь в молитве он проводит;

Душистей нет его вина,

Его улыбка добродушна,

И, слышал я, его жена

Тиха, прекрасна и послушна;

Но недоверчив и ревнив

Седой раввин…

Он примет странников радушно,

Но не покажет им супруг

Своей чудесной половины

Ни за янтарь, ни за жемчуг,

Ни за звенящие цехины!

Лето 1856

* * *

Если б я был богом океана,

Я б к ногам твоим принес, о друг,

Все богатства царственного сана,

Все мои кораллы и жемчуг!

Из морского сделал бы тюльпана

Я ладью тебе, моя краса;

Мачты были б розами убраны,

Из чудесной ткани паруса!

Если б я был богом океана,

Я б любил тебя, моя душа;

Я б любил без бури, без обмана,

Я б носил тебя, едва дыша!

Но беда тому, кто захотел бы

Разлучить меня с тобою, друг!

Всклокотал бы я и закипел бы!

Все валы свои погнал бы вдруг!

В реве бури, в свисте урагана

Враг узнал бы бога океана!

Всюду, всюду б я его сыскал!

Со степей сорвал бы я курганы!

Доплеснул волной до синих скал,

Чтоб добыть тебя, моя циана,

Если б я был богом океана!

Лето 1856

* * *

Что за грустная обитель

И какой знакомый вид!

За стеной храпит смотритель,

Сонно маятник стучит;

Стукнет вправо, стукнет влево,

Будит мыслей длинный ряд,

В нем рассказы и напевы

Затверженные звучат.

А в подсвечнике пылает

Догоревшая свеча;

Где-то пес далеко лает,

Ходит маятник, стуча;

Стукнет влево, стукнет вправо,

Все твердит о старине;

Грустно так; не знаю, право,

Наяву я иль во сне?

Вот уж лошади готовы —

Сел в кибитку и скачу, —

Полно, так ли? Вижу снова

Ту же сальную свечу,

Ту же грустную обитель,

И кругом знакомый вид,

За стеной храпит смотритель,

Сонно маятник стучит…

Лето 1856

* * *

Не верь мне, друг, когда, в избытке горя,

Я говорю, что разлюбил тебя,

В отлива час не верь измене моря,

Оно к земле воротится, любя.

Уж я тоскую, прежней страсти полный,

Мою свободу вновь тебе отдам,

И уж бегут с обратным шумом волны

Издалека к любимым берегам!

Лето 1856

* * *

Острою секирой ранена береза,

По коре сребристой покатились слезы;

Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй!

Рана не смертельна, вылечится к лету,

Будешь красоваться, листьями убрана…

Лишь больное сердце не залечит раны!

Лето 1856

* * *

Усни, печальный друг, уже с грядущей тьмой

Вечерний алый свет сливается все боле;

Блеящие стада вернулися домой,

И улеглася пыль на опустелом поле.

Да снидет ангел сна, прекрасен и крылат,

И да перенесет тебя он в жизнь иную!

Издавна был он мне в печали друг и брат,

Усни, мое дитя, к нему я не ревную!

На раны сердца он забвение прольет,

Пытливую тоску от разума отымет

И с горестной души на ней лежащий гнет

До нового утра незримо приподымет.

Томимая весь день душевною борьбой,

От взоров и речей враждебных ты устала,

Усни, мое дитя, меж ними и тобой

Он благостной рукой опустит покрывало!

Август 1856

* * *

Да, братцы, это так, я не под пару вам,

То я весь в солнце, то в тумане,

Веселость у меня с печалью пополам,

Как золото на черной ткани.

Вам весело, друзья, пируйте ж в добрый час,

Не враг я песням и потехам,

Но дайте погрустить, и, может быть, я вас.

Еще опережу неудержимым смехом!

Август 1856

* * *

Когда кругом безмолвен лес дремучий

И вечер тих;

Когда невольно просится певучий

Из сердца стих;

Когда упрек мне шепчет шелест нивы

Иль шум дерев;

Когда кипит во мне нетерпеливо

Правдивый гнев;

Когда вся жизнь моя покрыта тьмою

Тяжелых туч;

Когда вдали мелькнет передо мною

Надежды луч;

Средь суеты мирского развлеченья,

Среди забот,

Моя душа в надежде и в сомненье

Тебя зовет;

И трудно мне умом понять разлуку,

Ты так близка,

И хочет сжать твою родную руку

Моя рука!

Август или сентябрь 1856

* * *

Сердце, сильней разгораясь от году до году,

Брошено в светскую жизнь, как в студеную воду.

В ней, как железо в раскале, оно закипело:

Сделала, жизнь, ты со мною недоброе дело!

Буду кипеть, негодуя, тоской и печалью,

Все же не стану блестящей холодною сталью!

Август или сентябрь 1856

* * *

В стране лучей, незримой нашим взорам,

Вокруг миров вращаются миры;

Там сонмы душ возносят стройным хором

Своих молитв немолчные дары;

Блаженством там сияющие лики

Отвращены от мира суеты,

Не слышны им земной печали клики,

Не видны им земные нищеты;

Все, что они желали и любили,

Все, что к земле привязывало их,

Все на земле осталось горстью пыли,

А в небе нет ни близких, ни родных.

Но ты, о друг, лишь только звуки рая

Как дальний зов в твою проникнут грудь,

Ты обо мне подумай, умирая,

И хоть на миг блаженство позабудь!

Прощальный взор бросая нашей жизни,

Душою, друг, вглядись в мои черты,

Чтобы узнать в заоблачной отчизне

Кого звала, кого любила ты,

Чтобы не мог моей молящей речи

Небесный хор навеки заглушить,

Чтобы тебе, до нашей новой встречи,

В стране лучей и помнить и грустить!

Август или сентябрь 1856

* * *

Лишь только один я останусь с собою,

Меня голоса призывают толпою.

Которому ж голосу отповедь дам?

В сомнении рвется душа пополам.

Советов, угроз, обещаний так много,

Но где же прямая, святая дорога?

С мучительной думой стою на пути —

Не знаю, направо ль, налево ль идти?

Махни уж рукой да иди, не робея,

На голос, который всех манит сильнее,

Который немолчно, вблизи, вдалеке,

С тобой говорит на родном языке!

Август или сентябрь 1856

* * *

«…» Алексей Толстой верил в предсуществование искусства. Мир предстоял ему как художественное произведение, которое чуткие поэты и музыканты выявляют, подобно тому как «над пламенем грамоты тайной бесцветные строки вдруг выступают». Мир талантлив. Он звучит музыкой, переливается красками, в нем реют слова, и это он нашептывает темы для земных творцов. Когда Бетховен слагал свой марш похоронный, он не из себя брал «этот ряд раздирающих сердце аккордов, плач неутешной души над погибшей великою мыслью, рушенье светлых миров в безнадежную бездну хаоса», -

Нет, эти звуки рыдали всегда в беспредельном пространстве,

Он же, глухой для земли, неземные подслушал рыданья.

Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков,

Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света.

Если так, то в искусстве – истина, и красота не украшение, а сама сущность бытия, его имманентная природа; если так, икона, образ – это благодатная необходимость, которой всякий раз и поклоняется «наш мир удивленный». Толстой больше всего привлекателен той способностью удивления перед мировой и человеческой иконой, в особенности если она – старинная, издавна чтимая, если она напоминает изысканные, выцветшие тона гобелена, как прекрасные терцины его «Дракона».

Ю. А. Айхенвальд [22]

* * *

Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!

Вечно носились они над землею, незримые оку.

Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного 3евса!

Фидий ли выдумал это чело, эту львиную гриву,

Ласковый, царственный взор из-под мрака бровей

громоносных?

Нет, то не Гёте великого Фауста создал, который,

В древнегерманской одежде, но в правде глубокой,

вселенской,

С образом сходен предвечным своим от слова до слова.

Или Бетховен, когда находил он свой марш похоронный,

Брал из себя этот ряд раздирающих сердце аккордов,

Плач неутешной души над погибшей великою мыслью,

Рушенье светлых миров в безнадежную бездну хаоса?

Нет, эти звуки рыдали всегда в беспредельном пространстве,

Он же, глухой для земли, неземные подслушал рыданья.

Много в пространстве невидимых форм и неслышимых звуков,

Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света,

Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть и слышать,

Кто, уловив лишь рисунка черту, лишь созвучье, лишь слово,

Целое с ним вовлекает созданье в наш мир удивленный.

О, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем,

Будь одинок и слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен,

Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье,

И как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки

Вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою картины,

Выйдут из мрака всё ярче цвета, осязательней формы,

Стройные слов сочетания в ясном сплетутся значенье…

Ты ж в этот миг и внимай, и гляди, притаивши дыханье,

И, созидая потом, мимолетное помни виденье!

Октябрь 1856

* * *

Что ты голову склонила?

Ты полна ли тихой ленью?

Иль грустишь о том, что было?

Иль под виноградной сенью

Начертания сквозные

Разгадать хотела б ты,

Что на землю вырезные

Сверху бросили листы?

Но дрожащего узора

Нам значенье непонятно —

Что придет, узнаешь скоро,

Что прошло, то невозвратно!

Час полуденный палящий,

Полный жизни огневой,

Час веселый настоящий,

Этот час один лишь твой!

Не клони ж печально взора

На рисунок непонятный —

Что придет, узнаешь скоро,

Что прошло, то невозвратно!

Ноябрь 1856

Б. М. МАРКЕВИЧУ

Ты прав; мой своенравный гений

Слетал лишь изредка ко мне;

Таясь в душевной глубине,

Дремала буря песнопений;

Меня ласкали сон и лень,

Но, цепь житейскую почуя,

Воспрянул я; и, негодуя,

Стихи текут. Так в бурный день,

Прорезав тучи, луч заката

Сугубит блеск своих огней,

И так река, скалами сжата,

Бежит сердитей и звучней!

Осень 1856

* * *

И у меня был край родной когда-то;

Со всех сторон

Синела степь; на ней белели хаты —

Все это сон!

Я помню дом и пестрые узоры

Вокруг окон,

Под тенью лип душистых разговоры —

Все это сон!

Я там мечтою чистой, безмятежной

Был озарен,

Я был любим так искренно, так нежно —

Все это сон!

И думал я: на смерть за край родимый

Я обречен!

Но гром умолк; гроза промчалась мимо —

Все было сон!

Летучий ветр, неси ж родному краю,

Неси поклон;

В чужбине век я праздно доживаю —

Все было сон!

1856

* * *

Господь, меня готовя к бою,

Любовь и гнев вложил мне в грудь,

И мне десницею святою

Он указал правдивый путь;

Одушевил могучим словом,

Вдохнул мне в сердце много сил,

Но непреклонным и суровым

Меня Господь не сотворил.

И гнев я свой истратил даром,

Любовь не выдержал свою,

Удар напрасно за ударом

Я отбивая устаю.

Навстречу их враждебной вьюги

Я вышел в поле без кольчуги

И гибну, раненный в бою.

1857

* * *

Порой, среди забот и жизненного шума,

Внезапно набежит мучительная дума

И гонит образ твой из горестной души.

Но только лишь один останусь я в тиши

И суетного дня минует гул тревожный,

Смиряется во мне волненье жизни ложной,

Душа, как озеро, прозрачна и сквозна,

И взор я погрузить в нее могу до дна;

Спокойно мыслию, ничем не возмутимой,

Твой отражаю лик желанный и любимый

И ясно вижу глубь, где, как блестящий клад,

Любви моей к тебе сокровища лежат.

1857

* * *

Не Божиим громом горе ударило,

Не тяжелой скалой навалилося;

Собиралось оно малыми тучками,

Затянули тучки небо ясное,

Посеяло горе мелким дождичком,

Мелким дождичком осенним.

А и сеет оно давным-давно,

И сечет оно без умолку,

Без умолку, без устали,

Без конца сечет, без отдыха;

Проняло насквозь добра молодца,

Проняло дрожью холодною,

Лихорадкою, лихоманкою,

Сном-дремотою, зевотою.

– Уже полно, горе, дуб ломать по пруткам,

Щипати по листикам!

А и бывало же другим счастьице:

Налетало горе вихрем-бурею,

Ворочало горе дубы с корнем вон!

1857

* * *

Ой, честь ли то молодцу лен прясти?

А и хвала ли боярину кичку носить?

Воеводе по воду ходить?

Гусляру-певуну во приказе сидеть?

Во приказе сидеть, потолок коптить?

Ой, коня б ему! гусли б звонкие!

Ой, в луга б ему, во зеленый бор!

Через реченьку да в темный сад,

Где соловушка на черемушке

Целу ноченьку напролет поет!

1857

* * *

Ты неведомое, незнамое,

Без виду, без образа,

Без имени-прозвища!

Полно гнуть меня ко сырой земле,

Донимать меня, добра молодца!

Как с утра-то встану здоровёшенек,

Здоровёшенек, кажись, гору сдвинул бы,

А к полудню уже руки опущаются,

Ноги словно ко земле приросли.

А подходит оно без оклика,

Меж хотенья и дела втирается,

Говорит: «Не спеши, добрый молодец,

Еще много впереди времени!»

И субботу называет пятницей,

Фомину неделю светлым праздником.

Я пущуся ли в путь-дороженьку,

Ан оно повело проселками,

На полпути корчмой выросло;

Я за дело примусь, ан оно мухою

Перед носом снует, извивается;

А потом тебе же насмехается:

«Ой, удал, силен, добрый молодец!

Еще много ли на боку полёжано?

Силы-удали понакоплено?

Отговорок-то понахожено?

А и много ли богатырских дел,

На печи сидючи, понадумано?

Вахлаками других поругано?

Себе спину почёсано?»

1857

* * *

Он водил по струнам; упадали

Волоса на безумные очи,

Звуки скрыпки так дивно звучали,

Разливаясь в безмолвии ночи.

В них рассказ убедительно-лживый

Развивал невозможную повесть,

И змеиного цвета отливы

Примечания

1

Губернатис Анджело (1840–1913) – итальянский историк литературы, литературный критик.

2

Эта лекция была прочитана Губернатисом во Флоренции 28 марта 1874 г. Напечатана в журнале «La Rivista Europea», 1874, vol. 2, fasc. 3, maggio, «Il conte Alessio Tolstoi».

3

Стихотворная драма Губернатиса «Romolo» помещена в его журнале «La Rivista Europea», 1873, vol. 1, fasc. 1, dicembre.

4

В декабре 1835 г. Это были экзамены «из предметов, составляющих курс наук словесного факультета для получения ученого аттестата на право чиновников первого разряда» («Русская старина», 1900, № 12, стр. 686).

5

В начале 1837 г.

6

В мае 1841 г., когда вышел «Упырь».

7

В 1854 г., а первое стихотворение («Бор сосновый в стране одинокой стоит…») было напечатано еще в 1843 г.

8

В 1831 г.

9

Речь идет о придворном звании камер-юнкера, которое Толстой получил в 1843 г. С 1851 г. – церемониймейстер.

10

В отличие от «Царя Федора Иоанновича», «Царь Борис» был разрешен цензурой, но не был принят к постановке дирекцией императорских театров.

11

Толстой имеет в виду «Былину» (первоначальное заглавие «Змея Тугарина»), напечатанную в 1868 г. в ВЕ.

12

Письма А. К. Толстого Софье Андреевне Миллер переведены с французского языка.

13

Речь идет о тяжелых переживаниях Софьи Андреевны до ее встречи с Толстым: романе с кн. Вяземским, из-за которого ее брат был убит на дуэли с князем, затем неудачном браке с конногвардейским полковником Л. Ф. Миллером.

14

А. А. Перовский (1787 – 1836), брат матери А. К. Толстого, прозаик (псевдоним – Антоний Погорельский). Автор сказки «Черная курица», посвященной мальчику Алеше Толстому.

15

С. Л. Толстой – сын Л. Н. Толстого.

16

С. П. Хитрово – племянница С. А. Толстой.

17

А. В. Мещерский (1822 – 1900) – мемуарист, поэт, общественный деятель. Друг А. К. Толстого.

18

В. А. Инсарский (1814 – 1882) – мемуарист.

19

А. С. Суворин (1834 – 1912) – издатель, мемуарист.

20

А. В. Дружинин (1824 – 1864) – прозаик, критик, мемуарист.

21

Аюдаг – Медведь-гора.

22

Ю. А. Айхенвальд (1872 – 1928) – критик.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4