Он закрывал глаза - и жил. Он творил с моцар-товской легкостью! Если бы можно было остановить те прекрасные мгновения, перенести на холст картины, которые рисовались в его воображении! Чем более немощным было его тело, тем сильнее работало воображение. Он открывал глаза и видел лишь сверкающие чистотой стены, неизменных сестер, сиделку.
Однажды утром после подобной ночи Кустодиев схватил руку жены и страстно прошептал:
- Принеси мне акварельные краски. И альбом! Я не могу больше не рисовать.
- Но доктор не позволяет, - ответила Юлия Евстафьевна.
- Бог с ними, с докторами! Они не все знают. Не все! Они думают, что работа всегда обременительна, вредна. А для меня в ней сейчас лекарство, в ней жизнь, все мое счастье! - умоляюще шептал он. - Принеси мне хотя бы карандаши!
Юлия Евстафьевна - уже тверже - отвечала, что сделать этого не может. И, стараясь его отвлечь, заговорила о готовящейся выставке "Мира искусства". Но больной рассердился:
- Что ты говоришь со мной, как с ребенком! Я тебе говорю об альбоме, о том, что мне необходим карандаш, а ты бог знает о чем. - И отвернулся к стене в бессильном раздражении.
...Она принесла ему альбом и карандаш.
- К вечеру, когда все уйдут и этот милый хирург уже не заглянет сюда, я займусь... - тоном заговорщика сказал Борис Михайлович. И спрятал альбом под подушкой.
В тот день он был приветлив с посетителями, интересовался петербургскими новостями. Сына Кирилла попросил принести его рисунки. Ирину расспрашивал о школе.
А в душе уже торопил время. Ждал послеобеденного тихого часа. И когда этот час наступил, сначала тихо, осторожно стал водить итальянским карандашом по альбому. Мысли теснились, торопя. И рука почувствовала легкость. Боли куда-то ушли. Ночные композиции стали выливаться на бумагу.
С этого дня Кустодиев ожил. Теперь они с Юлией были как бы в тайном сговоре. Он ждал ее с нетерпением. И говорил горячо:
- Ты понимаешь, как странно: здесь, в заточении, в болезни, как никогда, я чувствую жизнь, она просится, я хочу ее выразить так, как не хотел этого, когда был здоров... Я смотрел через окно на Фонтанку. Баржа плывет. Дворник машет. Разносчик газеты тащит. Барышню ждет кавалер. Это мгновения... И в то же время это моменты вечности... Разве быт - не проявление вечного? Я вспоминаю Брейгеля, малых голландцев. Ты помнишь их внимание к так называемым мелочам, к быту... Их картины столь содержательны, что зритель поддается их очарованию... Но главное - сейчас у меня такое обострение памяти, точно помню не только то, что было со мной, но, кажется, и с моими далекими предками. Вижу сны от Рюрика до Петра I... Происходит что-то необычайное. Ты меня понимаешь?
Жена кивнула.
- Я хочу попробовать изобразить народную жизнь, как ее помню сам, как знал ее мой отец, дед, и так же "разговорно", как у Брейгеля...
- Надеюсь, ты не будешь, как Курбе, рисовать похороны, хотя это тоже народная жизнь? - спросила Юлия Евстафьевна.
- Если бы я был здоров, красив и силен, как Курбе, может быть, меня бы увлекали темные краски и похороны. Но увы! - этого нет, и меня привлекает только праздничная сторона жизни. Вот сейчас. Я дав но во сне это вижу: мчится тройка на первом плане, на втором - в ряд ларьки, трактиры, карусели, театр народный. А дальше - березы в кружевном инее, похожие на облака. И главное - небо, малиновый закат русской зимы и чуть-чуть зеленый край. Как ты думаешь, мог бы я сделать это к осенней выставке "мир искусников"?
- Тш, тш... - жена подала знак, означавший: тише, кажется, сюда идут.
Легкой походкой вошел хирург и остановился посе редине комнаты. Мгновенным взглядом он оценил порозовевшее лицо больного.
- Вот видите, Борис Михайлович, что значит покой. Еще неделя-другая и у вас появятся силы, вы сможете, вероятно, даже работать.
Когда врач ушел, Юлия Евстафьевна аккуратно прикрыла дверь, и озабоченное лицо ее приняло выражение неловкости и замешательства: "Как же быть? Как теперь объяснить все этому милому доктору?"
Кустодиев засмеялся:
- Ты завтра пойдешь и все ему объяснишь без утайки. Врач знает, что половину болезней лечит сам больной. Вот я и лечусь... работой. Глядишь, я скоро и кисть смогу в руках держать! А пока... Ну-ка дай мне альбом, поставь его вертикально. Карандаш... Так... - приговаривал Кустодиев, приспосабливаясь рисовать лежа. - Надо записать сегодняшние композиции. Все это потом пригодится. Они у меня на очереди стоят. Так и толпятся... А "Масленица" не выходит из головы. Уже пять композиций перепробовал... Хочу главное передать - движение, неразбериху русской жизни. То вот себя в санях рисую, то купца рядом с испуганной девицей, то горизонтальную композицию, то вертикальную...
На другой день он легко скользил карандашом по бумаге и говорил торопливо, делясь с женой своими мыслями:
- Мы, русские, пренебрегаем своим, родным, у нас у всех есть какое-то глубоко обидное свойство стыдиться своей "одежды" в широком смысле этого слова. Хочется нам обязательно пиджачок с чужого плеча надеть. Мы отворачиваемся от того, что вокруг происходит. - Он помолчал. - Лев Андреевич уже все знает. На днях он разрешит нам принести сюда мольберт, краски, и я начну свою "Масленицу", сидя в кресле-каталке...
...На выставке общества "Мир искусства" осенью 1916 года появилось большое полотно под названием "Масленица".
- Говорят, Репин высоко о ней отозвался, - слы шалось в одной группе посетителей.
- Снова эти варварские краски! - возмущались другие.
- Ай-яй-яй, какая масленица! Вот назло вам всем, горюнам да нытикам, настоящий праздник! А то мы все стонем да плачем.
Среди публики, в основном завсегдатаев выставки. был один, очевидно, новичок. Он смотрел прежде всего на подписи и лишь мельком на картины. Только возле одной, которую, по всей вероятности, он и искал, остановился, сложив маленькие руки за спиной. Отошел на шаг, другой...
Блестит на солнце искрящийся снег. Тяжелый иней беззвучно падает с берез. Скрипит под санками сухой пушистый снег. Вот пробежал мальчонка следы от валенок наполнены голубовато-синим. "Повороти!" - кричит лихач в высокой шапке с красным околышем. Звенят бубенчики под расписными дугами. Мальчишки на санках мчатся под гору. А галки, галки! Радуются шумному городу, играющему на снегу солнцу, расцвеченным от зеленого до малинового небесам... "Масленица"!
Посетитель долго стоял у этой картины. Его подвижное лицо непрестанно менялось. Он даже хмыкал, словно решая какую-то трудную загадку.
Это был доктор Стуккей. Он думал о больном, который из-за полного паралича нижней части тела был обречен на дни, недели, годы неподвижности, на полное отсутствие впечатлений. И вдруг такая звонкая красочность, такое жизнелюбие, такой заразительный праздник. "Откуда? - думал Стуккей, мучительно морща лоб. - Откуда это у него - такой праздник? Быть может, это его лекарство? Он делает праздник людям - и лечит себя..."
Начиналась зима. Впереди был 1917 год.
"Это - ветер с красным флагом..."
Юлия Евстафьевна наклонилась к мужу, сидевшему в кресле-каталке, поправила одеяло. На коленях у него мурлыкала кошка с целым выводком котят: Кет-ти перетаскала их по одному из холодного угла комнаты и обосновалась на коленях у хозяина. Борис Михайлович был доволен: он тоже мог греть руки о теплую шерсть Кетти. В квартире было холодно, окна дрожали от ветра.
- Прошу тебя, пойдешь - будь осторожна, - попросил Кустодиев. Кажется, подморозило, скользко... А мне хорошо бы еще один плед.
- Я сейчас принесу.
Юлия Евстафьевна тут же вернулась, положила на ноги плед и нерешительно проговорила:
- Там у нас висит охотничье ружье. Вдруг к нам тоже придут с обыском?..
В соседних домах шли обыски - те, кого согнала Октябрьская революция, устраивали заговоры, прятали ценности, оружие, и красногвардейцы могли войти с обыском в любую квартиру.
- Ну что ты, Юлик. Иди, пожалуйста, и будь спокойна. Какое это ружье? Охотничье, старое...
Она кивнула головой без уверенности, наклонилась, поцеловала мужа и вышла из комнаты.
Кустодиев остался один.
Из их дома на Введенской улице хорошо виден красный кирпичный дом, купол церкви, деревья. Сегодня они черные от дождя. Уже много месяцев, более года (с тех пор, как болезнь приковала его к креслу) художник наблюдает жизнь этого уголка Петрограда.
Сегодня небо, растревоженное ветром, пришло в движение. Лилово-синие, почти черные рваные тучи бежали с запада на север вдоль багряного горизонта. По контрастности и яркости линий небо напоминало картины Рериха. Кустодиев подумал: "Мы видим природу и говорим: как на картине. Видим картину и говорим: как в жизни".
Последний год - весь как это небо, лилово-красное, подвижное, грозовое. Кустодиев вспоминал...
Конец февраля 1917 года: на улицах толпы народа, празднично, шумно, за окном, во дворе, на синем мартовском снегу студенты, гимназисты, рабочие. Красные ленты и алые флаги. То и дело стреляют. На Введенской церкви пулеметы. Кустодиев не отнимал глаз от бинокля в те дни, не покидал ни на минуту свой наблюдательный пост. Дочь Ирина надела красную матроску, синюю юбку и стояла тоже у окна: "Пусть видят, что и у нас в окне красное!.."
В те дни Борис Михайлович писал в Москву Лужскому:
"Целую Вас и поздравляю с великой радостью!
Вот Вам и Питер! Давно был под подозрением у Москвы за свою "казенщину" и "нетемпераментность", а тут взял да и устроил такую штуку в 3 - 4 дня, что весь мир ахнул. Было жутко и радостно все время. Глаза видели (я, конечно, мало видел, только то, что у меня на площади под окнами), а ум еще не воспринимал. Как будто все во сне и так же, как во сне, или лучше, в старинной феерии, провалилось куда-то все старое, вчерашнее, на что боялись смотреть, оказалось не только не страшным, а просто испарилось, "яко дым"!!!
...Никогда так не сетовал на свою жизнь, которая не позволяет мне выйти на улицу - ведь "такой" улицы надо столетиями дожидаться!
Все сдвинулось, перевернулось, а многое так и вверх дном перевернулось - взять хотя бы вчерашних вершителей наших судеб, сидящих теперь в Петропавловке! "Из князи да в грязи". "Коловращение судеб!", "Туда им и дорога".
Охваченный всеобщим порывом, Борис Михайлович быстро сделал картину "27 февраля 1917 года". Это, собственно, документ, помеченный датой. Праздничный солнечный день. Голубой снег. Оранжевая стена дома напротив, а рядом красный кирпичный дом. Десятки людей. Тащат пушку. Несут флаги. Размахивают шапками. Поп воздевает руки на крыльце церкви.
А летом Кустодиев задумал писать Разина. Позировал ему Кирилл. Он сидел на тахте, подперев рукой голову, в полосатом бухарском халате. Несмотря на свои шестнадцать лет, по фигуре он вполне годился для Разина.
В один из редких выездов за город, под Сестрорецком, летом того же 1917 года сделал пейзаж для "Разина".
Писал картину запоем, четырнадцать дней, а на пятнадцатый досадовал на себя: "Ах, и все-таки это не та картина, которая должна появиться в это необычайное время!"
Потом был праздник 7 ноября 1918 года - первая годовщина революции. Кустодиев захотел видеть его не из окна своего дома, а на самой площади Зимнего дворца. С помощью Луначарского, который выделил им на этот день автомобиль, это удалось осуществить. Художник видел запруженные улицы города, сотни метров кумача, десятки холстов, плакатов, праздничный, ликующий народ - настроение было как в детстве.
Кустодиев сделал для Каменноостровского проспекта панно гигантских размеров с символическими изображениями людей труда: крестьянина, строителя, пекаря, сапожника, столяра, огородника, портного. Его строитель не силач и не борец с железом мускулов. В красной рубахе и белом фартуке, с кудрями на голове, он лиричен, как герои Рублева... Друзья поздравляли художника, толпы народа ходили, глядя на развевающиеся в воздухе гигантские полотнища.
[Image029]
Рисунок периода гражданской войны.
И все-таки, все-таки... Он знал, что это лишь подступы к главной картине об Октябре. В ней должны отразиться и железная поступь большевиков, и люди, которые поворачивают Россию на новый путь, и страх тех, кто выброшен с насиженных мест.
Когда приходил Константин Андреевич Сомов и жаловался на отсутствие продуктов в магазинах или на ночные грабежи, Кустодиев говорил ему: "Это стихия. Массы пришли в движение. У революции бывают не только улыбки, но и гримасы. Вспомните гениального Блока и его "Двенадцать". Вот где абсолютный слух на музыку революции!"
Эта книга была у него под рукой. Желто-серые грубоватые страницы с рисунками Анненкова. Кустодиев стал открывать наугад страницы.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь
В кондовую.
В избяную,
В толстозадую!
- Вдаль идут державным шагом... Кто еще там? Выходи! Это - ветер с красным флагом Разыгрался впереди...
...И идут без имени святого
Все двенадцать - вдаль,
Ко всему готовы,
Ничего не жаль...
"Это - ветер с красным флагом разыгрался впереди..." Необычайно! думал Кустодиев. - Блок прямо из соловьиного сада, из балаганчиков вышел на разгулявшуюся улицу. Героическая личность".
Его мысли прервал неожиданный стук, даже грохот. По лестнице шли, должно быть, сразу несколько человек. Они остановились возле дверей, и раздался длинный, резкий звонок.
Кирилл спал в дальней комнате крепким сном. Горничная ушла. Борис Михайлович стал торопливо крутить ручки кресла-коляски, но они, как назло, не поддавались. Колокольчик отчаянно звенел. Кресло застряло в дверях.
- Открывай! Что там еще за чертовщина!
Кустодиев выждал и в перерыве между ударами в дверь попытался насколько мог громко объяснить, чтобы подождали, что сейчас откроют. Наконец Кирилл проснулся, на ходу протирая глаза, бросился к дверям.
В коридор вошло человек шесть.
- Кто тут живет? Опять буржуй?! - раздался бас. - Скрываете кого или просто нас дурачите, не открываете дверь? Документы покажьте.
В комнату вошел матрос огромного роста, с большим чубом, в бескозырке; под распахнутым бушлатом красовались перекрещенные пулеметные ленты, на правом боку маузер.
Рядом вырос крепкий русобородый, совсем молодой матрос. Он первым заметил человека на кресле с закрытыми ногами, ненатурально закашлялся и отступил на шаг.
Третий - совсем молодой, безусый - увидел картины на стенах и протянул со свистом:
- Э, да тут художник живет. Знал я одного такого! Ходил к нам на Гаванскую, дождь ли, солнце ли - все стоит малюет. И сколько ж у него терпения было, ужас!..
- Однако документы ваши покажьте, - хмуро напомнил матрос с черным чубом.
Кирилл принес документы.
- Кира, ты покажи охранное удостоверение, - сказал Борис Михайлович, с любопытством оглядывая гостей. Он был чуть ли не рад их неожиданному вторжению.
- Так, значится, - стал читать русобородый. - Кустодиев, Борис Михайлович, 1878 года рождения, город Астрахань... "Охранное удостоверение народного комиссариата Дворцов и музеев Республики о сохранении художественной коллекции Б. М. Кустодиева... 27 марта 1918 года. Луначарский, Штеренберг". Так. Это хорошо.
Матрос внимательно огляделся по сторонам, Борис Михайлович предложил:
- Садитесь, пожалуйста, посмотрите, если хотите. Гости смолкли и стали разглядывать увешанные картинами стены. С портретов смотрели лица - лишь слегка намеченные и законченные, женские и мужские, русские и нерусские. Пейзажи красочными пятнами на стенах, скульптуры на верхних полках, красивая яркая скатерть на столе, икона новгородской школы, иранская миниатюра с изображением белого коня на голубом фоне.
- Вон, значится, как... - произнес матрос-великан. Снял бескозырку, и черные жесткие кудри рассыпались по лбу.
Кустодиев пристально взглянул на него, и что-то отдаленно-знакомое увиделось ему... Вспомнилась астраханская семинария.
- Интересуюсь узнать, товарищ Кустодиев, - между тем спрашивал парень с чубом, - сколько времени требуется, чтобы нарисовать картину?
- Ну, это зависит от того, какая картина, какая тема - знакомая, близкая или новая. Какой сюжет в ней, какого человека пишешь...
- Ну, к примеру, вот эту гражданочку сколько дней вы рисовали? спросил тот, показывая на портрет Юлии Евстафьевны.
Кустодиев прищурился, как бы оценивая его степень восприятия, ответил:
- Эта "гражданочка", как вы выразились, моя жена. Я писал ее в четыре сеанса, по три часа приблизительно каждый. А до этого "писал" ее всю жизнь, то есть наблюдал.
- Ясно. А вот эту картину сколько рисовали? - Он заинтересовался "Степаном Разиным".
- Это "Степан Разин". Его я писал четырнадцать дней, а думал о нем еще с детства, с астраханских времен.
- Так, значится, Стенька Разин. Хорошо вы рисуете революционные картинки. Вот раздавим мировую гидру контрреволюции - тогда начнется совсем прекрасная жизнь, праздник всем художникам будет. Ну, извиняйте, мы пойдем...
Матрос осторожно взял руку художника своей огромной ручищей, посмотрел на нее с удивлением, словно на фарфоровую статуэтку, бережно пожал и отдал честь. Вслед за ним и остальные козырнули и пошли, ступая на носки.
В передней они столкнулись с Юлией Евстафьев-ной, которая только что открыла дверь. При виде такого количества людей в доме она побледнела.
- Она, как есть на картине! - ахнул молодой.
- Точно, - подтвердил русобородый. И протянул руку: - Разрешите пожать ручку жене пролетарского художника.
Юлия Евстафьевна взглянула на мужа, и улыбка медленно разгладила ее лицо...
[Image030]
Кузнец.
Когда ушли моряки-красногвардейцы, Кустодиев с воодушевлением заговорил:
- Ты знаешь, Юля, не могу избавиться от впечатления, что я когда-то знал этого великана с чубом. Был у нас парнишка в духовном училище, в Астрахани, по фамилии Кучерявый. До чего похож! Он бежал когда-то из училища. Из того бы тоже вышел бунтарь...
А Юлия Евстафьевна волновалась по поводу охотничьего ружья: они ничего не сказали? И не спросили? Не искали?
- Что ты, мамочка, - отвечал сын, - они так заинтересовались папиными картинами, что ничего не спрашивали про оружие.
Юлия Евстафьевна с облегчением вздохнула и принялась хлопотать об ужине: дело шло к вечеру.
А ночью мысли о матросах-красногвардейцах в голове Кустодиева как-то странно перемешались с двенадцатью апостолами Блока. Только вместо блоковского Христа "с белым венчиком из роз" в памяти вставал матрос с черным чубом. И еще - алый флаг, панно на Каменноостровском, увеличился до огромных размеров, он был как ветер. "Это - ветер с красным флагом разыгрался впереди...". "Край неба распорот, переулки горят".
...Пройдет время, и в альбоме появятся зарисовки "красного призрака" гигантской фигуры, шагающей через дома и улицы. Сначала это будет крестьянин, потом солдат с лицом крестьянина, и наконец - рабочий с лицом русобородого крестьянина. Алый стяг распластается по зеленоватому небу.
Улица будет по-кустодиевски солнечная и снежная. Голубые тени в борении с солнцем придадут ей праздничность. Алый стяг, как огонь, как река из крови, как вихрь, как ветер, придаст картине движение, такое же неумолимое, как шаг большевика...
Самая любимая картина
Стояла долгая военная зима.
Мариинский театр топить было нечем.
Но зритель требовал зрзлищ, и театр каждый вечер наполнялся звуками "Лебединого озера", "Демона", "Валькирии"...
Рабочие с окраин, солдаты из окопов, моряки с крейсеров сидели в голубых бархатных креслах, не снимая верхней одежды.
Зимой 1920 года было решено поставить оперу "Вражья сила". Шаляпин режиссер спектакля и исполнитель партии Еремки - предложил оформление к спектаклю заказать Кустодиеву. Кому же еще? Он, можно сказать, "Островский в живописи", мастер русского пейзажа, старый театрал.
Шаляпин приехал к нему вместе с директором театра, и в течение трех часов они обсуждали характер декораций. А через неделю Борис Михайлович уже сделал черновые эскизы, от которых Федор Иванович пришел в восторг.
...Шаляпин шел. на Введенскую. Снег летел ошалело, слепил глаза. Извозчика не было, и Шаляпин чертыхался. На днях на собрании работников театра кто-то выступил за то, чтобы актеры помогали рабочим в расстановке декораций, - дескать, мол, равенство. Шаляпин, чтобы проучить таких защитников равенства, вечером, когда собралась публика и ему надо было петь Демона, сказал: "У нас равенство, сегодня Демона будет петь плотник Трофимов, а я декорациями занимался, так что петь не могу". Конечно, проучил он их хорошо, но... в душе он досадовал на себя.
Федор Иванович вошел к Кустодиеву прямо в шубе. Шумно выдохнул - белый пар остановился в холодном воздухе.
- Не жарко у вас, Борис Михайлович, не жарко. Я бы на вашем месте потребовал у местных властей дров побольше. Да, да, побольше и посуше... Небось пальцы мерзнут в работе-то? А?
- Просили уж, Федор Иванович. Нет, говорят, больше дров... - рассеянно отвечал художник, не в силах оторвать глаз от румяного лица Шаляпина, от его богатой, живописной шубы. Казалось бы, и брови незаметные, белесые, и глаза блеклые, серые (не то что у южан), а красавец! Вот кого рисовать-то! Певец этот - русский гений, и его облик должен сохраниться для потомков. А шуба! Какова шуба на нем!..
- Федор Иванович! Попозировали бы мне в этой шубе, - попросил Кустодиев.
- Ловко ли, Борис Михайлович? Шуба хорошая, да, возможно, краденая она, - пробурчал Шаляпин.
- Шутите, Федор Иванович?
- Да нет. Неделю назад получил я ее за концерт от какого-то учреждения. Денег или муки у них не было мне заплатить. Вот и предложили шубу.
- Ну а мы ее закрепим на полотне. Закрепим... Уж больно она гладкая да шелковистая.
Кустодиев взял карандаш, бумагу, принялся делать набросок, быстро и весело взглядывая на Шаляпина. Рука сразу обрела легкость в рисунке, а линии - музыкальность.
- Потерпите немножко, Федор Иванович... Чем-то вы как будто расстроены?..
Шаляпину хотелось сказать: возмущен он тем, что в театр набрали новых хористов, которые не знают музыкальной грамоты, что Ермоленко-Южина должна петь чуть ли не при нулевой температуре, что в театре масса беспорядков... Сказать все это Кустодиеву? Художнику, который работает в нетопленной мастерской? Жаловаться на тяготы жизни человеку, прикованному к коляске?
Шаляпин прокашлялся и спросил: - Хотите, спою? - и, чуть опустив глаза, запел тихо, почти не открывая рта:
Ах, ты но-очень-ка-а,
Но-о-очь осе-е-ння-я-ая...
Голос звучал негромко, осторожно, точно кто-то большой ступал мягкими шагами:
Ноч-ка-а те-е-емна-ая...
Последний звук крадучись ушел куда-то, и стало тихо, как после грозы.
Карандаш замер в руке художника. Кустодиев боялся пошевелиться.
А Шаляпин, желая доставить еще больше радости хозяину, встал, раскинул руки и запел арию Еремки из оперы "Вражья сила":
Потешу я свою хозяйку,
Возьму я в руки балалайку
Широ-о-окая масленица!..
Сразу стало тесно. Большой хищный зверь веселился - голос рос и рос. Он сокрушал стены. Вот уже как бы вышел на улицу, на широкую улицу.
Шаляпин стоял на месте, а Еремка, арию которого он исполнял, приплясывал и заигрывал, подмигивал и качался. И все это делал один только голос!
Кустодиев прижмурил свои зоркие глаза, и голос Шаляпина нарисовал целую картину: сверкающий на солнце снег, гулянье на масленой неделе, блины, самовар на столе и гармонику...
...7 ноября 1920 года был день премьеры. Шла . "Вражья сила" спектакль для рабочих ударных заводов. Однако в фойе театра не горели большие люстры, и Шаляпин ругался: "Сидят там то ли циркуляры, то ли чиновники и не дают электричества! У меня в театре - и нет света!"
Кустодиев, взволнованный и бледный, в белоснежной сорочке и темном пиджаке, в отдельной ложе с волнением ждал начала спектакля и уговаривал Шаляпина:
- Федор Иванович, чтоб вас-то послушать, можно и в темноте в антракте посидеть. Вы посмотрите, как публика довольна. А это ведь не прежняя публика. Вы подумайте: чуть не все тут вообще в первый раз. Они же никогда не слушали оперу.
Шаляпин озадаченно умолк и внимательно посмотрел на художника, как тогда, в мастерской...
Тяжелые беглые звуки увертюры раздались в оркестре. Поднялся занавес, и открылась сцена гулянья. Декорация была великолепна: торжественна, монументальна, вместе с тем прозрачна и полна мелких деталей быта. На фоне балаганов, трактиров, деревянных домов и берез началось народное гулянье. Шаляпин - Еремка в рубахе-косоворотке, в фартуке, с взлохмаченной бородой и волосами, вышел, слегка приплясывая. Прищуренные глаза смотрели диковато. Недобрая ухмылка сменилась хохотом, а затем лукавым ехидством. Какая пластика, сколько естественности, музыкальности в каждом жесте!
Кустодиев прикрыл глаза, и ему представилась уже готовая картина. Большой - во весь рост! - Шаляпин. Шуба нараспашку. А позади вот эта самая масленица. Да, да! Можно использовать декорации "Вра жьей силы". Это будет облик незнакомого (и такого знакомого!) русского города. А картину так и назвать: "Ф. И. Шаляпин на гастролях в незнакомом городе".
Опустился занавес. Кустодиев и не заметил, что сначала окружающие, а потом весь зал обратились к его ложе, и лишь после аплодисментов понял, в чем дело. Шаляпин на сцене показывал рукой в его сторону.
Зал долго аплодировал художнику и его декорациям.
Прежде чем писать задуманную картину, художник сделал несколько подготовительных рисунков, этюд на маленьком полотне, отдельно несколько раз рисовал голову Шаляпина, потом портрет его дочерей, тенора Дворищина возле афиши, извещающей о приезде в провинциальный город знаменитого баса.
Во время сеансов художник и певец вспоминали Волгу, на которой оба родились, свое детство, говорили о прошлом, об искусстве.
В эти же дни Кустодиев делал другой портрет - молодых ученых Семенова и Капицы. Так что оба портрета стояли в одно время в мастерской. Молодые ученые, приходя, видели огромное незаконченное полотно с Шаляпиным. И когда Шаляпин однажды встретил у Введенской церкви Капицу и тот поздоровался, Федор Иванович поделился с Кустодиевым:
- Знакомое лицо, а где я его видел - шут знает.
- А не этот? - спросил Кустодиев и показал стоявший на мольберте портрет двух физиков.
- Он! Кто же это?
Кустодиев засмеялся и рассказал Шаляпину, как начал писать портрет этих молодых людей.
- Пришли и говорят: "Вы знаменитых людей рисуете. Мы пока не знамениты, но станем такими. Напишите нас". И такие они бровастые, краснощекие (им и голод нипочем), такие самоуверенные и веселые были, что пришлось согласиться. Притащили они рентгеновскую трубку, с которой работали в своем институте, и дело пошло. Потом и гонорар принесли, знаете какой? Петуха и мешок пшена. Как раз заработали тогда где-то под Питером, починив какому-то хозяйчику мельницу.
Кустодиев смеялся и шутил, при Шаляпине у него всегда повышалось настроение. Однако сама по себе работа была столь трудной, что нам сложно это сейчас представить. Поэтому предоставим слово свидетелю тех дней, биографу Кустодиева В. В. Воинову:
"...Сам Шаляпин такой огромный, комната для него мала, так что художник не мог охватить его фигуры целиком... Тут нужен был отход по крайней мере раза в два-три больше. Был выполнен этюд и ряд подготовительных рисунков. Затем перенесение на огромный холст по клеткам. После этого картину наклоняли так, что Борису Михайловичу, сидя в кресле, приходилось работать, глядя вверх (это с его-то болями в шее, в руках!). Б. М. говорит, что порой он сам как-то плохо верит в то, что написал этот портрет. Настолько он работал наугад и ощупью.
Мало того, он ни разу не видел этого портрета целиком в достаточном отдалении и не представляет себе, насколько все удачно вышло. Это прямо поразительно! Ведь это один из самых "цельных" и удивительно слитных портретов Кустодиева. Трудно себе представить, как мог Борис Михайлович создать такую махину, видя лишь небольшие участки своей работы, и даже не взглянуть на целое... Какой изумительный расчет и уверенность в своей работе".
И все-таки она доставляла ему огромную радость. Художник уже работал давно, но словно не спешил расставаться с любимым полотном. Чем дальше продвигалась работа, тем дороже становилась ему картина.
У Шаляпина тоже с этим портретом связывалось все самое дорогое: не только секретарь и друг его тенор Дворищин, не только дочери - Марфа и Марина, но счастливая, как в мечтах, его родина - Русь, празднично-нереальная, горделиво-шумная. На портрете появился даже его бульдог Роб-Рой. Кстати, писать бульдога оказалось нелегким делом... Чтобы он стоял и держал морду вверх, на шкаф сажали кошку.
...Шли последние дни работы над картиной. Сам портрет был закончен. Кустодиев делал уменьшенное повторение его для Русского музея. Работал мучительно, преодолевая физическое недомогание, усталость.
Так было всегда: как только он заканчивал работу - слабел, а потом становился к ней равнодушен, словно это уже не его вещь. Он говорил:
"Лихорадочно, с подъемом работаю только вначале, когда выясняется композиция. Дальше темп работы понижается; расхолаживает "доделка" белых пятен холста. Вообще художник только и счастлив во время самой работы, самого процесса. Затем, когда картина написана, становишься к ней как-то равнодушен".
Однако, делая повторение этой картины, он все еще продолжал ее любить. С каким упоением писал правый угол второго плана! Там на морозе сверкает золотом самовар. И дым от него идет такого дивного желто-голубого цвета...
Кажется, ему удалось добиться того, чтобы картина "говорила", как у старых голландских мастеров. В те дни Воинов записал со слов Бориса Михайловича:
"В своих работах хочу подойти к голландским мастерам, к их отношению к родному быту. У них масса анекдота, но анекдот этот чрезвычайно "убедителен", потому что их искусство согрето простой и горячей любовью к видимому. Голландские художники любили жизнь простую, будничную, для них не было ни "высокого", ни "пошлого", "низкого", все они писали с одинаковым подъемом и любовью.