Валерий Алексеевич Алексеев
Остров гарантии
1
Мы решили назвать ее «Лориаль». Откуда взялось это слово, трудно сказать.
Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: «Все в порядке».
А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.
Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, «идиот»: это в синей протоплазме расплывается серый овал.
Буква «И» темно-синего цвета, буква «О» – большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово «циник» – цвета желтоватой бронзовой фольги.
Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове – золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке.
Почему Маринка – красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.
Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали.
Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.
И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое – дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.
Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.
Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло «Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…», и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули «На корабле матросы ходят хмуро…», и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку «В таверне шум и гам и суета…». А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.
К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.
Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:
– Господи, воют, как домовые…
– Шпионка, – убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. – Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.
– Далеко укатили твои? – спросил я.
– Да опять в Европу, – небрежно ответил Борька. – И кто их только туда пускает? Обещали «Панасоник» привезти – и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.
– Как бы им старушка чего не написала… – осторожно сказал Шурик. – Ты с ней помягче как-нибудь.
– С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу.
Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.
2
Борьке я не завидую. Почти полтора десятка лет живет человек и из них, считай, десять лет без родителей. Ездят и ездят.
Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой – и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят «застежка-молния», а Борькина мама – «зиппер». Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке – убьет. Сам про них иногда такое заворачивает – слушать тошно, а другим заикнуться не даст.
Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами.
Откроет Боря альбом, посмотрит глупо – и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я – Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит – как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.
Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. «Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие». Борька сам говорит: «Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!»
3
Вчера на уроке литературы заглянула к нам в класс Мантисса. Все поднялись, а она говорит:
– Лахов, Ильинский, Мокеев – на месте?
– Тут, – ответил за нас староста.
Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.
– Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, – сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.
Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса – наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: «Ну, так как же, а?» Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал – после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.
– Ну что вы такое? – сказала нам Мантисса. – Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.
– Мы просто люди, – мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа.
Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.
– В школе просто людей не бывает, – возразила Мантисса. – Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. – Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. – Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?
Даже для спасения жизни я не смог.бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.
– Это надо у класса спросить… – буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.
– Не нужны вы классу, Ильинский, – притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. – И Лахов не нужен, и без Мокеева, – она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, – и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?
Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.
– Так хотите или вам все равно? – настаивала Мантисса.
Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.
– Потому что вам не дорога честь коллектива.
Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы – как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.
– Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, – не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. – Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, – Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? – а вот активность ваша… – С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: – Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо.
Думается, комментарии излишни.
Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали – виды выполняемых работ.
Набор нагрузок был невелик: стенгазета «Родная школа», стенгазета «Наш класс», стенгазета «Крокодильчик», группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.
– Теперь вы поняли, – помолчав, сказала Мантисса, – что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…
Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в «Б», двое в «В», двое в «Г» и еще четверо перешли в другую школу.
– Но вот в двести девяносто второй «А» класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.
«А может, попробуем?» – подумал я, но промолчал.
– Мы нащупали их слабое место, – с жаром продолжала Мантисса, – треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы – как омертвевшая ткань на теле класса…
– Да ничего не омертвевшая! – обиделся Борька. – Подумаешь, дело какое!
– Он притянул к себе тетрадь. – Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.
Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в «Горе от ума» были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете «Наш класс» трудилось семь человек – то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься.
Газета «Крокодильчик», хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок «Розочкой», и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.
Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему «Широка страна моя родная». На каждое слово
– картинка.
Допустим, «Широка» – картина Шишкина «Рожь», «страна» – карта строек пятилетки, «моя» – вид на нашу школу, «родная» – мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове «много». В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: «Много» – первомайская демонстрация, «в ней» – картина Пименова, кажется, «По Москве», ну, а «лесов, полей и рек» любой дурак может наклеить.
На слово «я» он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.
– Может, нам в инструктора податься? – робко сказал Шурик.
– Инструкторов у нас и так достаточно, – устало ответила Мантисса. – Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, «Клуб любителей шутки» – у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.
– Это что, из «Крокодила» анекдоты вырезать? – уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.
– Ну хорошо, – сухо сказала Мантисса. – Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.
Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб «Галактика» не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось.
Газета «Антимир», где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О «Розочке» тем более нечего говорить. «Какие-то идеи у вас все набекрень, – сказала нам однажды Мантисса. – Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: «Клуб русской лирики восемнадцатого века», например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…»
Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.
– Эх вы!.. – вздохнула она наконец и встала. – Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят…
Идите, механические вы граждане…
4
– Давайте кинем в шахматишки, – потягиваясь, сказал Борька. – А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю – и тебе полезно будет, и мне приятно.
– Ладно, – согласился Шурик. – Играем на жвачку.
Сказал – и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
– Ладно, – сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, – не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
– Иди ты, холодно, – поежился Борька. – Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна»,
– начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, – впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», – и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала – ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании – она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?
5
Потом мы заговорили о жизни.
– И куда бы это с тоски податься? – зевая, сказал Борька. Он любил тосковать и делал это с удовольствием.
– Лично у меня, – сказал я, – такое чувство, что мы прогуливаем.
Противненько как-то.
– Не только у тебя, – заметил Борька. – У тетки Дуни точно такое же чувство.
Она в эти отгулы не верит.
– Мои тоже не верят, – сказал я. – Они с Мантиссой уже общались.
– И что она за нас взялась? – буркнул Борька.
– Мешаем мы ей, наверно, – ответил я.
– Ребята, помните, – без всякой связи с разговором перебил меня Шурка,
– какую мы подводную лодку соорудили? У нее еще был атомный двигатель, ведро с мазутом. Мы его каждый раз поджигали.
– Еще бы, помним, – мрачно сказал Борька. – Хозяин автомобиля в конце концов нашелся… Моя мать шестьдесят рублей заплатила. Повеселились законно.
Мы помолчали, переваривая эту давнюю историю.
– А знаете, почему все так складывается? – сказал вдруг Борька. – Старая она. Мантисса. Ей тишины хочется, а мы шумим. Ей что от нас нужно? Ляг на диванчик, накрой пузо газеткой и дыши. И чтоб тихо. Обязательно чтоб тихо, иначе никакой не будет организации.
– Да какая она старуха? – сказал я. – Мой отец постарше.
– Ну и что? – ответил мне Борька. – Сделай твоего отца классной дамой – то же самое будет.
– Ты его не знаешь, – сказал я.
И мы опять замолчали.
– Бежать, – сделал вывод Борька. – Кстати, послезавтра контрраб по физике.
Удочки смотать было бы весьма кстати.
– Куда бежать-то? – Шурик задал самый практический вопрос. – Остров, что ли, открыть какой-нибудь?
– Остров – это дело, – сказал Борька. – Чтобы озеро в центре и лес чтобы рос базальтовый…
– Бальзовый, – поправил Шурик.
– Ну пускай. И какие-нибудь странные растения. Понастроили бы мы себе домов…
– А остров необитаемый? – спросил я.
– Можно и так, – ответил Шурик. – А можно – пусть там живут аборигены, человек восемьсот-девятьсот.
– Смуглокожие девушки… – Борька потянулся.
– Никаких девушек, – возразил я, вспомнив о Маринке. – И вообще – ничего лишнего. Несколько фабрик, два-три завода…
– Без фабрик нельзя, – поддакнул мне Шурик.
– Идите вы! – сказал Борька. – Можно ведь искусственно задержать развитие цивилизации. Аристократическая рабовладельческая республика меня больше устраивает, чем ваша островная индустрия. Пусть будет по типу Спарты…
– Ну, и остался ты без магнитофона, – мне стало смешно, – поскольку аборигены без фабрики тебе даже метра ленты не произведут.
– Рабы все портят, – заявил Шурик, – у них малопроизводительный труд. Их надо бить, чтоб они работали…
– Цыц, шкет! – сказал Борька. – Пороть илотов буду лично я, а магнитофон и телевизор мы возьмем с собой из двадцатого века.
– А включать его ты во что будешь? – поинтересовался Шурик.
Борька задумался и наморщил лоб.
– Ладно, я согласен… Будем жить на том же уровне, что и спартанцы. В конце концов, телевидение размягчает дух.
– Ну, а окружающий мир? – спросил я. – Самолеты, пароходы, спутники. Рано или поздно нас откроют, аннексируют…
– …и поставят крестик, – добавил Шурик.
– Да, идейка отпадает, – согласился Борька.
Нам стало здорово неуютно оттого, что некуда деваться от Мантиссы. То, что мы не механические граждане, нам было ясно как божий день. Но, может быть, мы вообще какие-то не такие? Поет же половина класса в хоре ради крестиков?
Монтажники, кружковцы – все на Мантиссу работают. Это ж надо, как нам с ней не повезло. И главное, был человек, вел наш класс на зависть всем параллельным, так нет же, вздумалось ему научно расти! Что самое обидное – вернется скоро, достанется каким-нибудь лопухам, а мы его только-только понимать начали! Он трудный был человек, он обижался на нас, как на людей, и спорил с нами, как с людьми, и насмехался, если заслужили, а эта только делает вид, что обижается и спорит. Вот прорабатывала нас, возмущалась, а все для виду…
Мы долго молчали. Вдруг Шурка заворочался в своем кресле и вяло, равнодушно так, сонно сказал:
– Ребята, а что, если…
6
В первый момент мы просто не поняли, что Шурка переживает звездный час своей биографии. Мы замахали на него руками:
– Планету? Что за дурацкая идея!
– А где хоть она, твоя планета? – глупо спросил я.
– Да какая вам разница, где! – Шурка даже обиделся. – Про остров вы не спрашивали, где! А планет – вон десять тысяч в одной нашей Галактике!
Подобрать одну, чтоб без птеродактилей, почистить хорошенько и разделить на троих. Я бы взял континентик около экватора…
– Хитер, бродяга! – взволновался Боря. – У экватора и дурак будет жить.
Завернулся в банановый лист – и соси молоко из кокоса. Нет, голубчик, у экватора и мне неплохо будет!
– Идиоты! – сказал я ласково. – Нас только трое, а материков будет тоже три штуки. Прописью – три. В районе полюсов мы поместим океаны. И дудки.
– Подожди-ка! – Борька торопливо перебежал к письменному столу. – Набросаем карту, и пусть противовесом одному континенту будет другой. Иначе она не завертится. Я читал!
– Возьми лучше мячик, – посоветовал Шурик.
– Сам ты мячик!
– Обождите! – Мне пришла в голову новая мысль. – Нашли планету – надо ее назвать. Надо записать, в районе какого созвездия она находится. И вообще – зарегистрировать свое открытие.
– Что? Никаких регистраций! – Борька уже распоряжался, как будто это он открыл планету. – Чтобы нас высмотрели в телескоп, а потом прислали к нам своих колонизаторов? Не пойдет. Если это так уж необходимо, то наша планета – в районе большого угольного мешка. Пусть потаращатся потомки! Ни в один телескоп, кроме конской головы, ни черта не увидишь. Да еще радиоактивных облаков напустим.
– А где это – мешок? – смирно поинтересовался я.
– В чулане! – огрызнулся Боря.
Он взял карандаш, лист ватмана, и мы склонились над столом. За нашей спиной несколько раз шмыгала тетя Дуня: не терпелось узнать, почему мы притихли.
Но мы были уже далеко, за сотни миллионов парсеков.
…Наш звездолет, взревев фотонными дюзами, вспыхнул ослепительно голубыми чашами рефлекторов где-то в созвездии Южного Креста и, выйдя на свободную параболу, исчез в угольной черноте мешка, очертаниями напоминавшего конскую голову.
Сразу стало тихо и уютно в салоне. Горела слабая настольная лампа, и мы, склонившись над ватманом, старательно вычерчивали свои материки. И всё слабее звучали наши голоса.
Очертания планеты постепенно вырисовывались на ватманском листе. Три материка изогнулись на ее исполинских боках. Бездна цветущих островов трепыхалась в темно-синем океане.
Вот она, крутобокая, пустынная, тяжело вертится перед нашим окном, демонстрируя своим единственным владельцам то один, то другой континент.
– Фиолетовые леса… – подсказывал нам Шурик.
– А из них встают кварцевые горы. Прозрачные, как хрусталь…
– Муравьиные тропки дорог сквозь лесные толщи…
– И тысячи квадратных километров сиреневого льда…
По мере приближения картина прояснялась. Поначалу, конечно, совершено было много ошибок. Например, отвергли как несостоятельную теорию фиолетовых лесов. Марсианский холод нас не устраивал. Но оранжевые джунгли казались Шурику слишком банальными. Понемногу сошлись на том, что у нашей планеты будут разноцветные континенты. И поскольку Шуркиным любимым цветом был фиолетовый, то его материк пришлось сдвинуть к северу, и только южным лесистым мысом он касался экватора. Весь тропический континент Борьки Лахова порос огненным лесом желто-красных тонов. А моя территория, очертаниями напоминавшая Мадагаскар, была страной зеленых озер и пышных розовых джунглей.
Дело пошло на лад. Лориаль загорелась. Да, я совсем забыл сказать, что Совет Планеты единогласно принял мое предложение назвать планету радуг именем «Лориаль» и навечно занести ее в каталог под номером 21-С-71. Расстояние от Земли колебалось в пределах нескольких сотен тысяч световых лет, я не уточнял.
Много было споров и о видимых дорогах. Шурик и я утверждали, что это лишь трещины в скальных массивах континентов. Борька же доказывал, что это пусть примитивные, но дороги. Он полагал, что планета Лориаль очень даже обитаема.
Борька не ручался за наши материки, но в центре его тройного континента наверняка обитало племя смуглокожих девушек-амазонок, которые, как это ни печально, умирали одна за одною, едва достигнув шестнадцати лет. Не знаю, в какой иллюминатор усмотрел он эту деталь, но у Шурки тот факт, что девушки жили одним племенем и как-то сами по себе рождались и умирали, вызывал большие сомнения.
В конце концов спорить не стали: высадка решит все проблемы. Во всяком случае, визуальные наблюдения за планетой Лориаль не говорили о наличии там высокой цивилизации. Переведя звездолет на планетарную орбиту, мы отправились перекусить.
7
– В общем, так, – сказал Борька, – высадку в принципе разрешаю. Пробы воздуха показали, что соотношение элементов атмосферы такое же, как на Земле. Средняя температура на четыре градуса выше.
– Это что же, командор, – спросил я, – значит, на экваторе плюс сорок восемь? Испечься можно.
– По-видимому, да, – изрек Борька. – Можно надеяться лишь на заболоченность и тенистость экваториальных лесов. Наш друг Шурри в несколько лучшем положении. Но мы ведь знали, на что идем, джентльмены? Второй Земли нам нигде не найти…
Русоволосые, широкоплечие, мы стояли у овального иллюминатора обреченного на гибель корабля и вглядывались со смутным волнением в очертания подплывающего бока планеты. Залитый золотистым сиянием, этот край Лориали был прекрасен. В белых тучах внизу бушевали синие грозы. Какие-то гигантские птицы, царапнув когтями по стеклу, пролетели мимо иллюминаторов.
– В космосе? Без воздуха? – усомнился Борька. – Не может быть.
– Точна, – сурово ответил Шурик. – Что ждет нас впереди, не знаю. Кстати, это с моего материка. Видел у них фиолетовые чешуйки? Мимикрия…
– Что берем с собой? – не вдаваясь в полемику, спросил я. – Скафандры, огнестрельное оружие, провизию, машины…
– Наши каплеобразные аэроны уже загружены, – сказал Шурик. – Они похожи на капли ртути, такой же непроницаемости и формы. Чуть приплюснутый шарик, покрашенный блестящей эмалью. Моя машина – фиолетовой ртути, твоя – светло-желтой, а Борькина – синей. В дорогу, друзья!
Мы молча склонились над картой.
– Вот этот маленький гористый островок – в самом центре Западного океана.
Видите? – указал пальцем Шурка. – Это будет место нашей встречи в случае опасности. Прощайте!
– Подожди! – сказал я. – А кто взорвет звездолет?
Тогда Борька встал. Мужеством и волнением дышало его матовое лицо. Он спокойно задернул шторы, взял из коробки ножницы, обернул их кольца полотенцем и, чуть расширив их острые концы, подошел к стене.
– Я взорву звездолет! – сказал он со странной улыбкой и всадил раскрытые концы ножниц в электрическую розетку.
Вспышка пламени, душераздирающий крик, темнота.
Вечное спокойствие космоса, душный мрак угольного мешка.
8
Пока мы чинили пробки, Борька цветной тушью обводил на большом листе ватмана контуры наших материков. Всего их оказалось четыре: северный фиолетовый – Шурика, западный оранжевый – Борькин, восточный зеленовато-розовый – мой.