— Сорока!
Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросёнок — сороки отличались хозяйственностью, но прижимистостью тоже.
Сирый шёл, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.
В лицо пахнуло теплом, и пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обременённой вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежал недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки — единственное, что оставлено в беспорядке.
— Куда-то улетела сорока! — обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. — Интересно, а пожрать что оставила, нет?
Он туг же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:
— Живём! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко ещё горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.
Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый чёрный плащ, кожанную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:
— Мёд хмельной должен быть! У неё три колоды пчёл летом стояло! Иначе она — не сорока.
Выполз он расстроенный, с миской солёных огурцов:
— Не сорока — ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!
От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:
— Не идёт…
— Ешь через силу! Неизвестно, когда придётся в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить-поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный.
Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах:
— А ведь не нам борща-то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, говорят, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришёл.
Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым.
— Ну что такое? — слабо возмутился калик. — Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а её и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надёжно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дёргай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург — мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул!
Провокации продолжались.
— Не пойду, — отмахнулся Ражный.
— Дурак… А заражение крови начнётся? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены.
Сирый накинул ещё пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утёр вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене:
— Зело!.. Хоть и не для нас сварено.
И замер насторожённо! Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол.
— Летит!.. Летит, чую… — выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. — Нет никого… А слышал, вроде бы летела.
Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку — как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел положить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве…
Ражный очнулся от визгливого, взвинченного женского крика и сразу понял, кто это стрекочет.
— …Я тебе что говорила? Чтоб зенки свои бесстыжие зажмурил и стороной обходил! А ты ещё какого-то мужика притащил за собой!
Кажется, сирый обрёл голос:
— Что ты мелешь, сорока? Да знаешь, кто это? Это же сын боярина Ражного!
— Мне хоть разбоярина! Убирайтесь отсюда!
— Сергея Ерофеича сын!
— Не знаю никакого Ерофеича! Выметайтесь!
Кажется, покладистость и чуткость сорок, отмеченные в сказках, сильно преувеличивались, либо у этой был просто вздорный нрав. Ражный ощущал неловкость, будто присутствовал при некоем семейном скандале, и потому делал вид, что спит, глядя сквозь ресницы.
Озираясь на него, сирый пытался говорить шёпотом — не получалось:
— Да я его по суду Ослаба веду!.. Пожалела бы, молодой поединщик, недавно Свадебный пир сыграл с Колеватым! Жениться не успел и уже в Сирое загремел! Холостой аракс, сорока!
Она несколько снизила голос и напор, хотя ещё слышался медный звон в её стрекоте:
— Ну ведь брешешь, а? Такой же поди, как ты, холостой. А у самого семеро по лавкам!
— Между прочим, у него рана нарывает! — вспомнил и обрадовался калик. — Ты бы не стрекотала, а почистила да заговорила.
Сорока и тут не преминула огрызнуться:
— Думала, от тебя гнилью несёт…
Она приблизилась к Ражному, и он ощутил её ледяную ладонь на своём лбу:
— Горит… Ладно, вставай, хватит прикидываться.
Он с трудом оторвал голову от подушки и сел. Голос вдовы и манера говорить не соответствовали её внешнему облику: пожилая и миловидная женщина с отпечатком прошлой светской жизни в высокомерном и чуть презрительном взгляде синих глаз.
Руки были такими же бесцеремонными, когда она стаскивала рваную рубаху и сдирала бинт с предплечья.
— Кто тебя так? — спросила без интереса.
— Волк! — радостно произнёс сирый. — У него был Судный поединок со зверем! Мечта любого засадника!..
— Что ты мелешь-то? Мечта… — сердито застрекотала сорока. — Доставай кипяток из печи, будешь помогать!
Она ощупала жёсткими пальцами коротко стриженную голову Ражного, затем несильно стукнула по темени; он был в сознании, все слышал и видел, но тело утратило чувствительность и стало деревянным, как после травы немтыря. Вводить таким способом в своеобразный наркоз умели многие женщины Воинства, но у сороки получилось как-то очень легко и изящно.
Хотя говорила она жёстко и голос звучал неприятно:
— Черти вас носят… В миру им не живётся, все чего-то ищут! Нашли где искать — в Сиром Урочище… До утра оставайся, а утром чтоб духу не слыхала!
На исходе следующего, солнечного и морозного, дня бренка оказался на своём месте. Со стороны он напоминал причудливо изогнутый и замшелый корень дерева, почему-то вышедший из земли на свет. Вероятно, он совсем не боялся холода, поскольку прохаживался по своему ристалищу в одной старческой рубахе под широким мягким поясом, словно к поединку изготовился, однако же в портках и валенках. На непокрытой голове торчали ёршиком седые и совсем не стариковские жёсткие волосы. Причём густые, чёрные брови напоминали изогнутые совиные крылья, и правое было высоко вскинуто, тогда как левое опущено, словно птица вошла в крутой вираж. Его фигура и лицо, действительно, напоминали скелет, обтянутый кожей, однако он не походил на заморённого и иссохшего; чувствовалось, что в этих мощах и косом, пристально-недоверчивом взгляде скрыта неожиданная сила.
Если не считать сердечной мышцы, в нем практически не осталось сырых жил, которые требовали тепла и питания.
Человек обязан был хотя бы раз в день поесть, то есть найти топливо и бросить его в свой ненасытный котёл. Внутренние органы, и особенно желудок с кишечником, от бесконечной работы изнашивались, в лучшем случае в течение одного века, и человек погибал раньше собственного тела. Всякое теплокровное существо в первую очередь искало пищу, для того чтобы продлить жизнь, но она, эта пища, разрушала само существо и прекращала жизнь. Сухая жила и костяк, единожды развившись с помощью сырых жил, существовали малой толикой, которую можно было легко получать из воды, от солнца и воздуха, не прикладывая изнуряющего труда.
Мало кто знал, сколько жили бренки, рассказывали, что по двести и триста лет, но если говорить о бессмертном существовании человека, то это возможно было лишь в такой плоти, где уже нечему изнашиваться, болеть и выходить из строя.
Любопытство Ражного не осталось незамеченным, бренка опёрся на высокий посох, прямо посмотрел на яркое солнце и улыбнулся, показывая беззубые, детские десны.
— Да! — бодро сказал он. — К этому надо привыкнуть.
Несмотря на худобу, лицо у него было живое, подвижное и по-старчески розоватое, а желтоватая от седины недлинная борода аккуратно подстрижена и ухожена.
Никакого особого обряда для такого случая Ражный не знал, потому лишь склонил голову, как положено перед старостью.
— Здравствуй, бренка. Воин Полка Засадного…
И не удержался, на мгновение взлетел нетопырём, закружившись над седой головой старца: он источал розовый и длинный язык пламени с зеленоватыми протуберанцами, что означало невероятное спокойствие и самоуверенность.
— Погоди, — оборвал его старец и вскинул голову, глядя над собой — почувствовал! — Кто там летает?
— Я, — признался Ражный.
Бренка выгнул брови к калику, стоявшему поодаль:
— Ты зачем привёл его?
— По суду Ослаба! — доложил тот со скрытой опаской. — Этот аракс утратил Ярое Сердце…
— Утратил? — изумился старец. — Да ты посмотри, как он глядит?
— Упёртый он, бренка, поперечный — страсть! — нажаловался сирый.
— Да у него взор волчий! Ты говоришь, утратил…
— Это не я сказал — Ослаб!
— Ему, конечно, виднее, — заворчал бренка, никак не выдавая чувств. — Но отрока этого впору хоть на цепь сажай…
— У Ражных вся порода такая! — подыграл сирый.
— Не возьму я его на послушание! — старец капризно отошёл и сел на замороженный голый камень. — Так и будет кружиться над моей головой…
— Что же мне делать-то, бренка? — засуетился калик. — Куда я теперь с ним? И что Ослабу сказать? Он ведь спросит!
— Следует помиловать отрока и отпустить. Нечего ему делать в Сиром! Сколько народу вы наводили сюда? Куда их всех определить? В калики? Но какой из этого аракса калик?.. Посадить рубахи да пояса шить вместе с ослабками?
— Нельзя! — со знанием дела сказал сирый.
— В том-то и дело! Все, этого я не принимаю! И тут калик осмелел, подошёл и, склонившись к уху, зашептал — лицо бренки не отражало никаких чувств. Выслушав, он утвердительно качнул головой:
— Ну, добро…
Сирый и вовсе воспрял духом, приобнял старца и теперь зашептал в другое ухо, отбивая некий такт своим словам вытянутым указательным пальцем. Вероятно, кроме официального приговора, существовали некие тайные инструкции Ослаба либо его пожелания, и потому бренка слушал внимательно и брови его слегка выровнялись. Он изредка кивал, но когда калик оторвался от уха, сурово мотнул головой, встал, издав едва слышный костяной стук:
— Он единственный аракс в роду Ражных?
— Единственный…
— И холостой?
— Холостой. И жениться не хочет!
— А если захочет?.. Калик ухмыльнулся:
— Да на ком тут? Ну если только на сороке… Бренка взломал свою бровь, и сирого словно выключили.
— Я тебе сейчас покажу сороку! И не уговаривай! Не возьму я его. У меня тридцать два послушника, не успеваю! Какое это послушание — сами себе предоставлены, живут как хотят. Обойти всех за неделю не так-то просто! Вот и передай Ослабу моё слово.
Сирый снова прильнул к уху бренки и минут пять что-то шептал, вращая глазами. И вроде бы опять убедил.
— Что с ним делать-то? — спросил тот растерянно. — Куда приставить? Без дела-то он станет по лесам болтаться, как Сыч.
— Давай покажем ему Урочище? — уже панибратски предложил калик. — Пусть сам посмотрит, может, что и понравится.
Старец прищурился:
— На экскурсию сводить?
— Что-то вроде этого… Показать ему тех, кто на ветру стоит.
— Ты его в санаторий доставил? Или на казнь? Калик дёрнулся было к его уху, но тот отстранился.
— У тебя-то какой интерес хлопотать за него? — спросил старец.
— Да никакого, — заюлил сирый. — Какой у нас интерес, бренка? Все ради Воинства… Я блюду интересы Ослаба.
— Вижу, ты что-то хочешь. Говори!
— Ну, добро, есть, конечно, интерес. Что тут скрывать? — нехотя признался сирый. — Хотелось бы получить кое-что от Ражного.
— Ступай себе, калик…
— Как же так, старче? По обычаю, сень его знаний должна пасть и на меня. Пусть всего одна двести семьдесят третья часть, но положено. А знаешь сколько в нем набито всяких тайных премудростей? Я же не прошу его научить волчьей хватке! Мне это даром…
— У тебя есть, что он просит? — вдруг устало спросил бренка.
— Нет, — отозвался Ражный.
— Как нет? — уцепился калик. — Ты сейчас только взлетал и кружил над головой старца. Он почувствовал! Ты же кем-то оборачивался? Значит, можешь и волком!
— Можешь? — спросил старец.
— Я могу входить в раж, оборачивать свои чувства. Это не то, что он хочет.
— Ладно, снимай с него свою добычу и ступай! — поморщился от назойливости сирого бренка и махнул посохом.
Калик с сожалением подступил к Ражному:
— Давай пояс. Что с тебя ещё взять?
— Пояс? — отступил тот.
— И рубаху бы с тебя снял, да рваная она, — умыльнулся сирый. — Сам донашивай. А пояс мне по закону положен. Тебе-то на что он в Сиром?
Ражный положил руку на пряжки и глянул на бренку.
— Сними с него пояс! — прикрикнул старец. — Некогда мне…
— Извини, — повинился калик. — Правило такое… Ты ж военный человек, знаешь. Даже на губу сажают, и то без ремня. А тут в Сирое…
Он расстегнул пряжки, снял пояс и тут же, расстегнув пальто, подпоясался сам.
— Моя добыча…
— Ослабу скажи, я принял отрока, но с условием раннего вече, — сказал ему бренка. — Девять месяцев носить это бремя не стану. Этому одного хватит, если не сбежит.
Обиженная, согбенная фигура сирого ещё долго мелькала среди деревьев, пока от него не осталось пятно в этой странной, зыбкой атмосфере. Но и оно потом истаяло, как парок, а старец все ещё неподвижно стоял и смотрел ему вслед, спокойствием своим напоминая сфинкса.
— Что я должен делать? — притомившись от долгой паузы, спросил Ражный.
— А вот думаю, — отозвался бренка. — Возбудить ходатайство о помиловании или услать тебя в мир, на волю судьбы… У тебя не пропало желание выйти из лона Воинства?
— У меня не было такого желания.
— Ты готов нести все тяготы и лишения своего сирого существования?
— Они мне приятнее, чем жить в мире.
— За что же ты так возненавидел его?
— Нет, старче, я люблю мир. Мне доставляет удовольствие жить среди простых людей, говорить с ними… Он мне ближе, чем Сирое Урочище.
— Тогда что же не уходишь?
— Мир стоит на пути безумства. Сосуществует то, что не может сосуществовать, — высокие технологии и людоедство. Навязчивое желание продлить жизнь, используя стволовые клетки, препараты из человеческой плоти и жажда расширить пищевой рацион, нарушив табу.
— А если это будущее человечества?
— Тогда я не желаю принадлежать к такому человечеству.
— Да, — протянул старец. — Вот отчего этот волчий взор… Тебе следует успокоиться, отрок, погасить гнев. Иначе ты не увидишь тонкости и сложности сегодняшнего мира.
— Веди меня, старче. Я готов к послушанию.
— Нет, ты не готов, — неожиданно заключил старец. — Поживи здесь, остуди голову. Найду тебя, как время будет. Знаешь, сколько у меня таких гордых да гневных?.. Запомни единственное правило послушания: большим пожертвуешь — больше и самому воздастся.
И ушёл, оставляя за собой расплывчатый, белесый и уже бесцветный след, едва видимый на фоне леса.
Едва бренка скрылся из виду, как из молодых ельников вывернулся калик, с оглядкой подбежал к Ражному.
— Ну, понял, что тебя ждёт?
— Не совсем…
— Тебя бренка на произвол судьбы бросил! Бессрочно. Хоть ты и упёртый, но мне жаль тебя…
— А что значит раннее вече?
— Будешь жить в лесу без крыши над головой, без жратвы и тёплой одежды, — с некоторым удовольствием сказал сирый. — Лучше девять месяцев послушания в тепле, чем месяц на морозе под открытым небом. Оглядись — снег кругом! Каково тебе будет в одной рубашонке да куртешке на рыбьем меху? Это, брат, такая школа выживания!.. Через неделю сам покаешься и в мир убежишь!
— Да я уже проходил такую школу, — задумчиво проговорил Ражный.
— Такую не проходил! Это тебе не вотчина, жилья тут не сыщешь! Вон твои соседи берлоги роют… Попробуй-ка день и ночь на холоде и с пустым брюхом?
— Месяц вытерплю…
— Если даже вытерпишь, бренка обязательно ещё время назначит. Вот тогда начнётся настоящее выживание. Такая борьба за жизнь! Или озвереешь, как Сыч, или сбежишь.
— Что ты хочешь? Пояс и так тебе достался…
— Да я-то ничего уже не хочу! Тебя жалко, за что страдания такие?
— Не искушай, сирый…
— Значит, слушай внимательно, — он огляделся. — Из тебя начнут выколачивать твоё «я», понял?
— Давно понял.
— А как — знаешь? Вот!.. Если выживешь первый месяц, на второй бренка сведёт тебя с какимнибудь вольным араксом, в одну нору затолкает — ещё через месяц вы друг другу глотки перегрызёте! Потому что двум медведям в одной берлоге не лежать.
Кажется, он действительно начал открывать некоторые тайны послушания.
— Как это — сведёт? — спросил Ражный.
— А не знаешь, как они сводят? — изумился сирый. — Подберёт тебе брата, по характеру прямо противоположного. И станете вы друг друга сначала словом цеплять, потом и до кулачной дойдёт. День и ночь будете давить друг друга и при этом называться братьями. А тем самым выдавливать из себя гордыню!.. Один кто-нибудь не выдержит, уйдёт, а бренка тебе нового напарника сыщет, ещё покруче. И независимо, уживётесь вы с братом, нет, тебе придётся делиться с ним своими родовыми тайнами! Слышал, что старец сказал? Большим жертвуешь, больше и воздастся. А всем известно, у Ражных много чего накопилось. Никто из вашего рода ещё в Сиром не бывал и не делился… Вот и станешь раздавать своё «я» одному, другому, третьему, пока тебя не растащат… Нет, разорвут на части, Ражный! Такое послушание выйдет! И мир после него ласковым покажется… Но ты сначала выживи первый месяц! Да ещё силёнки сбереги, чтоб потом с араксами хлестаться.
— Если что, пойду к вдове…
— Ох, и наивный же ты, брат! Ну, сходи, сходи, коль ума нет, — сирый как-то обречённо пошёл в ельники, потом обернулся: — Забыл, как принимала?.. Покровителей в Вещерских лесах не бывает! Послушникам и куска хлеба не дадут без воли бренки или настоятеля. Я даже не могу научить, как от мороза спасаться! Потому что голодный ты все равно не спасёшься! Хоть трижды волком обернись! — Он постоял, качая головой, затем сдёрнул котомку, достал верёвку и бросил Ражному. — На! Хоть этим подпояшешься… А если что, и удавиться можно на горькой осине.
Через минуту его следы на снегу заровнялись позёмкой, и Ражный остался один. Он поднял верёвку, подпоясал рубаху и побродил по кургану, все сильнее ощущая знобкое одиночество. И уже на закате солнца направился к сороке, ибо не найти было иного ночлега, а к вечеру примораживало так, что защёлкали деревья.
Вдова встретила его равнодушно, хотя уже не ворчала, как вчера, сдержанно спросила о ране, мимоходом кивнула на лавку, где он спал прошлую ночь.
Не баловали здесь приговорённых лаской и вниманием, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, поэтому Ражный попил воды и лёг.
— Поединщики ропщут, — вдруг сказала сорока, когда он уже засыпал, паря сам над собой летучей мышью. — Пересвету челом бьют, считают, Ослаб слишком строго с тобой обошёлся, неправедно осудил. Сам-то как считаешь?
Вольные вдовы могли обсуждать все, что происходило в Полку, и перемывать косточки, невзирая на личности. Что с них взять? На то они и сороки…
Ражный молчал, а она не унималась:
— Года два назад ещё в лесах пусто было, живую душу не встретишь. А теперь сколько вашего брата нагнали? И откуда берутся только?.. Неужели все такие грешные, что сразу в Сирое надо? Поговоришь с араксами — вроде не буйные, не злобные и без Воинства жить не могут… Ох, не зря говорят, Ослаб не только телом, но и разумом ослабел…
Обсуждать с ней разум духовного предводителя Ражному не хотелось ещё и потому, что после спроса под древом Правды в Судной Роще у него сложилось совершенно иное убеждение — ум и суждения Ослаба показались ясными, пронзительными и даже провидческими.
— Да ты и сам непутёвый, зверя дикого пожалел, а себя нет, — уже ворчливо заговорила сорока. — Говорят, на Свадебном Пиру добро погулял, а не женился. Поди, суженая есть? А ей каково, подумал? Хочешь, чтоб кукушкой летела по лесам да куковала по милому?
Ему показалось, что за синими, сумеречными окнами в морозной тишине послышался звук, напоминающий пение. Он знал, что это всего лишь обман слуха, психологическое воздействие сорочьего треска, поэтому не придал значения.
— Ты вот что, аракс… Послушай совета мудрой вдовы, иди-ка из лесов, бери невесту и к Пересвету. Пускай найдёт подходы к Ослабу. Боярину сейчас не слишком-то весело, шум по всему Воинству идёт… Говорят, он даже побеждённого соперника своего… Погоди, как имя-то ему? С которым в последний раз на ристалище сходился?…
— Калюжный, — подсказал Ражный.
— Вот-вот… И Калюжного этого по навету боярина осудили и будто в Сирое пригнали. Что творится?.. Так пусть теперь Пересвет похлопочет перед старцем, чтоб допустил. А как допустит, тут уж не теряйся…
Сквозь это сорочье подстрекательство Ражный вновь услышал переливчатый звук и теперь уже точно определил, что это человеческий, тоскующий голос, только странный, похожий на церковное пение. Осторожно освободив второе ухо от подушки, он прислушался, но звук оборвался какимто неясным всхлипом.
— Мне чудится, будто волк воет, — сорока, видно, тоже прислушивалась. — Слушаю и радуюсь.
— Откуда здесь волки? — после паузы спросил Ражный.
— В том-то и дело… Мне волчий вой как музыка. Пусть поют!
— Обычно женщины боятся, — сказал он, а сам ужаснулся зловредности этой сороки.
— Боятся… Я тоже боюсь. Но если они придут на Вещеру, это мне знак будет!
— Какой знак?
— Тебя ведь сначала хотели с Нирвой свести… — заговорила она с бабьей тоской. — Калики уж сюда на лошади с клеткой приехали, чтоб вывезти его из Сирого. Я обрадовалась и молилась, чтоб ты его одолел на Судном поединке… Да передумал ослабленный старец, волка натравил. Должно быть, пожалел тебя. А если б с буйным свёл?
— А что тебе Нирва сделал?
— Завтра утром собирайся и уходи, — вместо ответа строго треснула сорока. — Нечего тут делать. Нет в Сиром ни счастья, ни истины. Так что не ищи.
Ражный ещё долго прислушивался к пространству за окнами, но отмечал лишь частый треск деревьев, напоминающий далёкую и ленивую перестрелку.
Рано утром, когда хозяйка принялась растапливать печь, он тихо встал, оделся и попросил топор. Она взглянула на него оценивающе, и в голосе послышалась угроза:
— Коль со своей судьбой вздумал потягаться, без топора проживёшь. Ступай, и чтоб духу твоего не было!
Ражный вспомнил предупреждения калика, поблагодарил сороку и вышел на крыльцо: в небе ещё мерцали звезды — единственные неподвижные детали этого колеблющегося пространства, а от изламывающихся деревьев, покрытых инеем, исходил морозный шорох…
3
Хронический недосып мучил Савватеева вот уже четвёртый месяц, с тех пор как родилась дочка. Поздняя беременность у жены проходила трудно, она дважды лежала на сохранении и, хоть кесарево сечение делали в Кремлевке, все равно операцию перенесла тяжело, и сейчас требовался покой и хороший сон, чтоб сохранить молоко. Ребёнок был первый, поздний, долгожданный, но когда Олег Иванович взял его на руки, ничего не ощутил — ни волнения, ни каких-то особых отцовских чувств или радости.
И потом, когда это крохотное существо поселилось в квартире и сразу же завело свои, не совсем приемлемые порядки, Савватеев почувствовал даже некоторое раздражение. Особенно его доставал крик, звучавший среди ночи, как тревожная сирена, и заставлявший вскакивать и суетиться. Он терпел, думал, что это все пройдёт, начнётся эффект привыкания, однако при этом ловил себя на мысли, что когда смотрит на дочку, то ищет черты сходства с ним.
И не находит! Почему-то нос крупный, не савватеевский, волосики жгуче-чёрные, разрез глаз не его и не жены — скорее типичный восточный. Так бывает в смешанных браках, когда к устоявшемуся, например, славянскому типу примешивается кровь инородца, способная доминировать два-три поколения, и прежде всего это заметно по цвету волос и разрезу глаз. В антропологии он кое-что понимал по долгу службы, как, впрочем, и в других науках, связанных с физиологией и психологией человека.
Савватеева это как-то однажды и сразу оглушило, и он молчал, с затаённым ужасом взирая, как все более развивающиеся расовые признаки выстраивают стену между ним, женой и новорождённой дочкой.
В первое время он ещё посмеивался над собой, мол, хорошо, что ребёнок не африканец какой-нибудь, однако все анекдоты на эту тему ему показались грустными, когда он почувствовал полное отчуждение и понял, что никогда не будет любить это дитя. Жена все чувствовала или догадывалась о его сомнениях и исподволь пыталась убедить, что девочка — вылитая прабабушка Нина, которую Савватеев никогда не видел, но знал, что будто бы в её жилах текла кровь кавказской княжны.
Однажды у них все-таки состоялся доверительный разговор, и он открылся жене, пожаловался, мол, это странно, однако он пока не испытывает отцовских чувств к девочке, хотя ждёт их. И предположил, дескать, не потому ли, что ему уже сорок и перегорел, переступил некую черту, за которой уже поздно искать юношескую яркость чувств.
Назвать истинную причину он не мог, ибо в тот же час последовала бы смертельная супружеская и материнская обида со стремительной развязкой.
— Тебе нужно больше общаться с дочерью, — определила Светлана. — А ты все время в командировках! Нужен постоянный контакт, забота, зависимость от ребёнка, чтобы пробудить чувства.
И Савватеев решил их пробудить в полной уверенности, что справится и с этой задачей. Он знал, достигнуть можно всего, если проявлять последовательное и все возрастающее упорство, если, невзирая ни на что, стоять до конца. Он освободил жену от ночных бдений, вызвавшись укачивать девочку и вставать к ней, если проснётся и заплачет, взял на себя молочную кухню, стирку и прочие памперсы. Поначалу роль ночной няньки и кормилицы доставляла Савватееву некое удовлетворение: он вскакивал по первому сигналу, брал девочку на руки, нежно баюкал, мычал колыбельные, если нужно, менял пелёнки, разогревал в тёплой воде и давал молоко или сок, правда, по-прежнему не испытывая радости от этого, поскольку ещё пристальнее стал вглядываться в черты лица дочери.
А потом однажды вгляделся в лица детей азербайджанской семьи, купившей квартиру в их доме, и все потуги тотчас же пошли насмарку.
Ситуация была обескураживающая и постыдная — прожить вместе пятнадцать лет в ожидании этого дитя, чтоб потом, когда оно явится на свет, все разом оборвалось. Конечно, следовало бы прямо спросить жену, кто отец ребёнка, но это привело бы к разводу. А от неминуемой ссоры пропадёт бесценное материнское молоко: в последний год Светлана и так пережила много стрессов.
Оставалось одно — молча собрать вещички, выпросить у руководства зарубежную командировку и исчезнуть на несколько месяцев. И это будет «бархатный» вариант расставания, поскольку жена давно привыкла к его внезапным и длительным поездкам в никуда.
А руководство же, наоборот, старалось его особенно не тревожить и, словно в насмешку, всякий раз интересовалось здоровьем матери и дочери, что-то советовало и намекало, что на целый будущий год он освобождён от внезапных и долгосрочных поездок. Даже окончательно решившись уйти из семьи, Савватеев несколько дней оттягивал драматический момент и все-таки рискнул провести тайную генетическую экспертизу. А это оказалось не так-то просто, и самое главное, нужно было взять у девочки кровь, и пока Савватеев все это устраивал, создалось полное ощущение, будто он совершил нечто постыдное, мерзкое или вымазался в грязи.
Несмотря на то что негласный анализ, сам того не подозревая чей, делал Крышкин — человек из своего родного ведомства, все равно результат обещали лишь через две недели. И поторопить его было никак нельзя, чтобы не заподозрил некой личной заинтересованности, кроме того, весь этот срок надо было прожить так, словно ничего не происходит.
В первый же день, как только он вернулся домой, жена сразу заметила его странное состояние, начала приставать с расспросами, и Савватеев чуть не взвыл и не выдал себя. Выход был один — идти к руководству и просить командировку, однако все получилось само собой. Мерин сам вызвал к себе на конспиративную дачу в Лесково, за семьдесят километров от Москвы, хотя в том не было никакой нужды. Бывший милиционер страдал заболеванием — тяжелейшей формой комплекса неполноценности, и этот его тайный диагноз был неизвестен лишь ему одному. Он ещё не наигрался в конспирацию и теперь изображал из себя резидента, делая значительное событие из каждой встречи со своим подчинённым. При хорошем течении дел Мерин довольно убедительно играл мягкого, обаятельного кота, однако же готового в любой момент выпустить когти. Подводила только его вечно красная, выдубленная на холоде и ветру физиономия гаишника, на которую уже было невозможно напялить ни одну маску, и ещё словарный запас, в экстремальных ситуациях становящийся весьма узким, специфическим и конкретным.
Едва Савватеев переступил порог, как стало ясно, почему встреча назначена на этой даче: уединившись, Мерин здесь пил, чего раньше за ним не замечалось, и теперь, утром, несмотря на непроницаемое лицо, явно страдал с похмелья, хотя побрился, надушился, нарядился в слепящую от белизны рубашку и делал вид, что его распирает от счастья.