Сергей Алексеев
Волчья хватка-2
1
Сирое Урочище располагалось в северных Вещерских лесах и, несмотря на близость к обжитым землям, даже среди старых араксов считалось самым потаённым из всех иных урочищ Воинства. Многие поединщики, будь то вольные или вотчинные, получив поруку, под любым предлогом оказывались в районе места схватки, дабы отыскать дубраву, прочувствовать силу, исходящую от земляного ковра, и приготовиться к поединку. И редко кто из них по доброй воле отправлялся на Вещеру, чтоб отыскать это мрачное, с дурной славой Урочище; все знали, что попасть в монастырский скит возможно лишь по приговору суда Ослаба и обязательного послушания, которое длилось не меньше девяти месяцев.
Ровно столько, сколько требуется для зачатия и рождения нового человека.
По рассказам Елизаветы, если кто-то из поединщиков, разочаровавшись в мирской жизни и презрев обычаи, приходил в Вещерские леса, то мог блуждать здесь хоть до смерти, безрезультатно исхаживая пространство вдоль и поперёк. Чаще всего люди теряли рассудок и ориентацию, хотя пытались двигаться по солнцу, звёздам или компасу. Можно было, например, зайти с одной стороны и неожиданно оказаться совсем в другой, эдак за полсотни километров. Особо упрямые исследовали лес шаг за шагом, от дерева к дереву, даже нитки натягивали, но все равно блуждали и, кому удавалось вернуться, говорили потом, что в некоем месте слышали голоса, крики, мычание скота, лай собак, стук топора, даже чуяли дым, запах свежеиспечённого хлеба и отчётливо видели летающих пчёл — одним словом, полное ощущение человеческого жилья.
У всех, кто хаживал в недра Вещерских лесов, в том числе и у местных жителей, существовало поверье: если забрёл далеко и вдруг услышал треск сороки или назойливую кукушку, готовую сесть на голову, в тот же миг разворачивайся и пулей назад. Промедлишь и непременно заблудишься или найдёт помрачение ума, внезапное затмение и очнёшься потом неизвестно где и неизвестно кем: люди забывали, кто они, как их зовут, и не узнавали своих родственников.
Врачи называли это амнезией и полагали, что болезнь — заразная и передаётся неведомым путём…
Кстати, местные жители особенно здесь боялись сорочьего стрекота и не любили забираться далеко в лес, грибы, ягоды и прочие дары леса собирали поблизости от деревень и, когда ходили в его чащобные глубины по необходимости, говорили, будто там леший водит. И были уверены, что кроме метеостанции, поставленной здесь ещё с дореволюционных времён, в Вещерских лесах уже давно нет ни деревень, ни людей, ни, тем паче, монастыря. Да и самих метеорологов давно нет, поскольку из-за малозначительности результатов наблюдения попали под сокращение.
Когда-то здешние глухие леса были разделены просеками на три части, назывались дачами и принадлежали трём помещикам. Двое из них заготавливали древесину, сплавляли её по речкам и продавали купцам, а третий жил за счёт пахотных земель, леса не рубил, слыл человеком набожным и странноватым, ибо к сорока годам все ещё не женился. Соседи давно уговаривали его продать им свою дачу, и будто бы помещик почти согласился и поехал со своим объездчиком посмотреть угодья, чтобы назвать цену. Где уж он ездил и как, никто не знал, но вернулся только через два месяца, говорят, молчаливым и отрешённым, переоделся и, не сказав ничего своим домашним, тут же отправился в город. Сначала подумали, к нотариусу оформлять сделку, однако прошла неделя, другая — забеспокоились и бросились на поиски.
И обнаружили помещика лишь через два года в одном из северных монастырей, которому он отписал свою лесную дачу, а сам уже был иноком, принявшим обет молчания.
Обо всем этом поведал Ражному словоохотливый и весёлый калик, коему было поручено сопроводить осуждённого к одному бренке, обитающему возле Сирого Урочища.
Всякий воин Засадного Полка с раннего детства слышал о бренках и знал почти все; ими пугали, как пугают потусторонним адом, и разница лишь в том, что чистилище для грешника начиналось после смерти и спроводить туда был во власти лишь суд Божий. В сиротство же можно было угодить при жизни и по суду живого и реально существующего, хотя и ослабленного человека — Ослаба. И адские страдания приходилось испытывать не бестелесной душе, а конкретно живому телу, чувствительному, болючему и довольно малоприспособленному для мук.
Однако, глядя на каликов, Ражный сильно сомневался, что в этом монастырском ските так уж уродуют тело. Сирый, что вёл его на Вещеру, выглядел, как сдобный румяный калач, только что вынутый из печи. Всю дорогу он отчего-то похохатывал, откровенно радовался жизни и балагурил без конца о низменности мирской жизни, задавая риторические вопросы.
Изредка он останавливался, отскакивал назад и прислушивался.
— Слышь, воин? — спрашивал потом. — Тебе не кажется, кто-то за нами идёт?
— Не кажется, — бездумно бросал Ражный. Калик грозил пальцем:
— Нельзя в Сирое дорогу показывать!
— Да нас по следам вычислят, кому надо.
— А где ты видишь следы?
На северной Вещере выпал снег и уже не таял, хотя земля ещё не промёрзла. Ходить в такую пору бесследно уже не удавалось, но когда Ражный оглянулся назад, то увидел, как стремительная, курчавая позёмка заметает сдвоенные отпечатки ботинок.
— Это я задуваю, — удовлетворённо похвастался калик. — А вот если кто прётся сзади в пределах видимости, тогда плохо дело. Например, Сыч выследит, и будет нам наказание.
— Кто такой — Сыч?
— Ты что, не слыхал про него? У-у-у, лучше с ним не встречаться. Зверь! Говорят, совсем одичал, клыки выросли, когти…
— Да кто он такой?
— Аракс сумасшедший. Давно уж на Вещеру пришёл и бьёт всех, кто не понравится. Ему что калик, что послушник — не одного уж порвал. Требует дорогу указать в Сирое. Вздумал поживиться за счёт сирых, ума-разума поднабраться.
— Что же его в вериги не обрядят?
— Попробуй, поймай его, если озверел! — както восторженно сказал калик. — Хотели заковать, но ведь Сыч — птица ночная и летает бесшумно. Да и настоятель ему потакает.
— Это ещё зачем?
— Скажу по секрету, чтоб послушники не расслаблялись. А то ведь думают, коли свели на Вещеру, можно делать все что захочется. Иные чуть ли не вертепы тут устраивают. Мало того, что женщин воруют в окрестных сёлах — несчастных сорок обижают, кукушкам проходу не дают. Они, горемычные, вынуждены по деревьям прятаться, в дуплах отсиживаться. Сыч, он у настоятеля вместо нештатного надзирателя и палача. А в Урочище все равно пройти не может. Но если кто вольно или невольно дорогу ему покажет!.. Самый бедный будет на Вещере. В цепях сгноят заживо.
— Тебя сгноят, не меня, — отмахнулся Ражный. — Я дороги в Урочище не знаю.
Сирый откровенно захохотал:
— Разве можно наказать!.. Ой, не могу!.. Уже наказанного?! Ну ты, чудило!
— А тебя за что упекли?
Калик остановился, поднял палец и вымолвил искренне, со слезой в трепетном голосе:
— Ни за что! Всю жизнь был чист и безгрешен, как ангел!
Узнать, за какую провинность он попал в Сирое Урочище, было невозможно даже под пыткой. И это говорило о его приверженности Сергиевому воинству, несмотря на то, что калик бесконечно валял дурака.
Всю дорогу он не один раз пытался искусить Ражного, обращаясь мелким бесом: сначала намекал, мол, делать в Сиром нечего, тем паче холостому, на что тратить-то лучшие годы? На сидение в лесу, среди осуждённых араксов, считай, зеков? Среди безвольных, лишённых своего «я», а то и сумасшедших людей, прикованных к камням? И повиноваться настоятелю, который ну просто зверь и ещё страшнее Сыча? Будто бы каждый день он выходит из своей кельи и бьёт железным посохом сирых, и ладно, если попадёт по мягким местам, а то всем строптивым достаётся по лбу навершением. А навершение кованое, в виде желудей и дубовых листьев, поэтому на коже остаётся печать. И чем чаще попадает тебе от настоятеля, тем больше шишка, так что у иных ослушников эти жёлуди уже на лбу растут.
Ражный даже не откликался на его речи и вообще шагал за каликом молча, как и положено приговорённому, пока этот болтливый конвоир не потерял терпение.
— Ты хоть понимаешь, что осудили тебя не по справедливости? — остановившись, спросил он. — Или голова у тебя не варит? Не соображаешь, что это — заказ?
— Какой заказ? — Ражный тут же пожалел, что не сдержался.
— А такой! Как сейчас заказывают?
— Хватит брехать, сирый…
Тот огляделся и склонился к уху:
— Как ты думаешь, Колеватый обиделся на тебя? То-то!..
— Хочешь сказать, Ослаб заказы принимает? Калик слегка отшатнулся:
— Я этого не сказал. Но Ослаб, да будет тебе известно, из ума выжил. Колеватый челом ударил и оговорил тебя.
Ражный вспомнил последнюю встречу с генералом в Министерстве обороны и ухмыльнулся:
— Ну ты интриган!.. По башке тебе дать, что ли?
— Можешь, конечно, — согласился сирый. — Раз дашь — не встану…
— Колеватый — не тот поединщик, чтоб заниматься мерзостями!
— Ладно! Согласен!.. А если боярин тебя заказал? Пересвет наш любимый? Почуял, на пятки ему наступаешь, и вывел из игры? Ведь года через два-три ты бы двинул на боярское ристалище? Силами с Воропаем помериться? Он же твоего отца изувечил и шапку отнял. Да ты ведь устраивал с ним потешный поединок! Говорят, чуть только не уложил? Говорят, пожалел в последний миг… Это правда?
Редкостный калик попался, прозорливый: даже если смутить хотел, то недалёк был от правды или по самой её грани ходил, как эквилибрист, ибо Ражному приходили такие мысли…
— Жалко мне тебя, Ражный, — пользуясь молчанием, уже с тоской заговорил сирый. — Не по правде тебя осудили. За что?.. Ярое Сердце утратил?.. А кто его не утратил, если столько лет нет войны? Начнётся война, и загорится сердце. Первый раз, что ли?..
— Молчи, калик!
— Ты погляди, как подло тебе поединок устроили? С волком свели, которого ты вырастил! Которому был вожак стаи! Растравили зверя, сволочи, железом отпежили, глаз выбили и свели! И это все опричники Ослаба! А они без приказа…
— Да заткнись ты! — рявкнул Ражный и пошёл вперёд.
Калик догнал, заступил путь:
— Я-то заткнусь, но об этом сейчас все Воинство говорит! Даже иноки недовольны, ворчат…
— Что ты хочешь? Тебе что нужно?
— Ну, на хрен тебе в Сирое, сам подумай, а? — вдруг возмутился он, забегая то с одной стороны, то с другой. — Я же тебя не держу, да ты и помоложе, поздоровей меня… Плюнь ты на это дело, разворачивайся и дуй на все четыре стороны. Знаешь, сколько ныне проживает в Урочище и мытарится? Ё-ё-ёп!.. Сроду столько не было! Двести сорок восемь засадных душ, милый мой! Да ещё нас, каликов, два с половиной десятка. Это я не беру в расчёт ещё одну категорию насельников…
— Какую?
— Немазаную-сухую!.. Скоро весь Засадный Полк будет сидеть в Сиром! В Урочище места не хватает, по чердакам живут. Две казармы срубили, заселили под завязку и уже третью заложили!.. Я уже водить вас устал. Каждую неделю вожу по одному такому, как ты! А Ослаб все судит, судит…
Ражный слушал его вполуха, но названные цифры сложились в уме сами собой и заставили остановиться:
— Сколько сейчас в Сиром?
— Должно быть, двести семьдесят четыре с тобой будет. И с нами…
— Ничего себе…
— Это за два года, Ражный! — загорячился сирый. — Причём самых лучших араксов!.. Вольных скоро совсем на воле не останется, половину сюда загнали. Теперь вот и за вотчинников принялись…
— Погоди, а за что?
— Была бы шея! Петля найдётся!.. Кого за что: занялся, например, банковским бизнесом без благословления Ослаба — изменил Воинству, нельзя деньги в рост давать. Один такой банкир уже на Вещере отдыхает. Драч — слышал? За несколько лет такие деньги сделал! Считай, можно было весь Засадный Полк содержать. Нет же, сюда спровадили… За жестокость, например, в поединке или, наоборот, как тебя, за утрату Ярого Сердца… Да что там! За прижитых на стороне детей стали в Сирое загонять! А ведь разумные Ослабы когда-то даже поощряли за такое, чтоб кровь народа омолодить кровью араксов. После войны, помню, был тайный указ молодым засадникам вдовушек ласкать… И мы ласкали! А что их не ласкать-то, страдалиц? Какие потом ребятишки выросли! Посмотреть любо-дорого…
— И скольких же ты уговорил не ходить в Сирое? — в упор спросил Ражный.
Калик отступил:
— Одного все-таки уговорил. Потому что умный оказался, а остальные дураки, как ты.
— И всего-то?.. Тогда лучше молчи.
— А ты теперь посчитай, на сколько разделят тебя? Что будет представлять твоё «я», сообразил?.. Или не врубаешься в тему? Ты что, на гражданке не найдёшь себе применения? В спортсмены иди, завоюешь кучу олимпийских медалей, бабок нарубишь прорву, в загранку махнёшь, какой-нибудь замок купишь или дворец! Ну что тебе делать в этом скиту? Тем паче холостой, а ведь у нас никогда не женишься!
Ражный шёл вперёд не оглядываясь, сирый забежал с другой стороны:
— Смотри, дальше: лет через десять при самом хорошем раскладе тебя обратят в калики. Ну и что? Будешь ходить и разносить араксам поруки? Да это же тебе, вотчиннику, западло должно быть! Тем паче ты в Свадебном поединке уделал самого Колеватого! Ничего себе, планку взял!.. Теперь что? В калики после этого, в рабы? Чтоб все над тобой потешались, помыкали?.. Ну, если даже оценят твои способности — ты ведь у нас Ражный! — и поставят на ветер, разве это жизнь?
— Что значит поставят на ветер? — без интереса спросил он, хотя никогда не слышал такого выражения.
Калик понял, что сболтнул лишнее и замялся;
— Потом все узнаешь, после покаяния. Дело неблагодарное и неблагородное… Подумай, воин! Что тебя ждёт?
Ражный шёл, опустив голову, как и положено осуждённому араксу, а калик стрелял в него цепкими глазками и продолжал развивать тему:
— Я б на твоём месте враз слинял. Что ты держишься за воинство? Кому мы нынче нужны? Отечеству? Или самим себе только?.. Нравы, обычаи — все старьё, хлам. А посмотри, какая жизнь вокруг? Если жить с умом?
— Иди и живи. Ты-то что не уходишь?
— Не дети, давно бы ушёл, — вдруг искренне признался он, хотя в искренность этих сирых верить было нельзя. — Четыре сына у меня, по возрасту таких, как ты… Гнал их — не идут, на что-то ещё надеются… А один уже в Сиром отдыхает.
И показалось, голос калика треснул и размяк от внутренних слез. По крайней мере, он замолчал, обогнал осуждённого и часа полтора без оглядки шёл впереди — возможно, плакал про себя, и от этого Ражный поймал себя на мысли, что ещё не верит сирому, но очень хочет верить, поскольку и сам давно почувствовал некое странное брожение внутри Засадного Полка.
Что-то и в самом деле происходило в Сергиевом воинстве, скрытое от глаз самих араксов: опричник Радим впрямую говорил: уходи в мир, а вернёшься, другой Ослаб будет, суда избежишь… И несостоявшийся тесть Гайдамак намекал на некие события, творящиеся и среди иноков, и в окружении Ослаба, в тайной опричнине…
Что-то взбаламутило привычную жизнь засадников, и особенно жизнь стариков, задачей которых было обустраивать будущее существование Воинства, заботиться о продлении своих родов, женить внуков, правнуков и выдавать замуж внучек-правнучек, следить, чтоб мир был в молодых семьях, мир и дети. Если через девять месяцев после женитьбы не рождался наследник, старики себе места не находили, устраивали строгий спрос с молодого аракса, мол, что, внучка моя — бесплодная, коль не беременеет? Или ты никуда не годен?
Молодые обязаны были доказывать плодоносность своих родов, и если оказывалось, что жена и впрямь не может понести дитя, старики сами забирали её от аракса и уводили в Вещерские леса, где несчастная потом жила в одиночестве и называлась сорокой. А засаднику приводили другую невесту, и все начиналось сначала…
Так рассказывала кормилица Елизавета…
Почему Гайдамак не захотел отдать свою внучку в жены, с которой Ражный при его участии был обручён? С которой по его же воле отпраздновали восторженный праздник Манорамы… Прощения попросил, но не снял своего вета, не взял назад свои слова и невыполнимое для аракса условие — встать на колени и просить руки невесты, зная, что он никогда этого не сделает?
А потешный поединок с Пересветом — не причина, чтоб лишать правнучку женской судьбы, чтоб она до смерти куковала в Вещерских лесах…
Почему инок не захотел связать свой род с достойным ловчим родом Ражных?
А потому, что знал судьбу жениха, знал о предстоящем Судном поединке! Гайдамак знал все! И не он ли увёл Молчуна в тот вечер, возле дома Оксаны, чтоб вернуть его в звериный образ и выставить против Ражного на Судном поединке?
Что-то происходит в Сергиевом воинстве, и калик, похоже, не искушает, не врёт…
Однако тот вдруг остановился, обернулся весёлый и хитро прищурился.
— Слушай, Ражный, давай так, — сказал с задором. — Я тебя подведу к нормальному бренке. К знакомому, который меня уважает, а значит, и моих клиентов. Жалеть не будешь, и послушание пройдёт на ять. А ты сейчас же напишешь мне дарственную на все свои сбережения и недвижимость. Бумаги у меня заготовлены, только подмахнуть. Я потом заверю у нотариуса… Согласен? Ну, если ты такой упёртый, зачем тебе земное?
И этой привычной для каликов меркантильной речью враз перевернул все мысли Ражного.
Бренками назывались старцы, под водительством которых проходило девятимесячное послушание, — эдакие духовные наставники осуждённых, коим предстояло потом вступить в лоно Урочища. Поскольку скитское существование сирых было тщательно закрыто от остального воинства, то послушание было своеобразным курсом молодого бойца, где учили правилам монастырского общежития, а проще говоря, с потом и кровью отдирали от горделивой, самодостаточной личности аракса его «я», а вместе с ним и имя, данное от рождения.
Ражный молчал, и калик расценил это как колебание:
— Думаешь, мне лично твои деньги нужны? Да все на благо любимого тобой Воинства! Наши банкиры-то в Сиром! И я ведь за свой счёт хожу и езжу из конца в конец страны! Ну, если где выпью рюмку на казённые, так это и все. Да сколько их, казённых-то, дают? В один конец не хватает. Что мне с шапкой стоять в подземном переходе? А тебе деньги вообще теперь не нужны! Выскочить из Сирого ты сможешь лет через десять, не раньше. За это время случится не один дефолт или ещё что… У тебя есть сбережения?
— Нет.
— Как же нет? Ты бизнесом занимался, иностранными охотами! У тебя бабок должно быть немерено!
— Не заработал…
— Врёшь, Ражный! К тебе крутые ездили, буржуи…
— Можешь проверить счета…
— И недвижимости нет?
— Охотничью базу забирай, если Пересвет отдаст тебе Ражное Урочище.
Калик только сплюнул:
— А ты не ехидничай! Хлебом не корми, дай над бедным каликом посмеяться…
И обиделся уже до конца пути.
Некогда осуждённые и обращённые в каликов, араксы, казалось бы, лишались всякой воли, имени и прав воина Засадного Полка, однако при этом никогда не выглядели несчастными и раздавленными. Да, они вечно жаловались на свою судьбу, клянчили денег и ёрничали, но трудно было сыскать веселее человека, принадлежащего к Сергиевому воинству, чем калик, и объяснялось это довольно просто: вместо славы и чести поединщика осуждённый получал способности и качества, не доступные ни вольным, ни вотчинным араксам — легко проникать в Сирое Урочище и возвращаться назад, когда вздумается. И не только! Калики обладали умением пускать пыль в глаза и проходить через любые посты, заслоны и, говорят, если надо, то даже сквозь стены. А способностями — расположить к себе человека, войти к нему в доверие и погадать судьбу они могли тягаться с цыганами или профессиональными гипнотизёрами.
Калики существовали в Воинстве как профессиональные лазутчики и, обладая талантом лицедеев, психологов и лекарей, зная языки, а то и не по одному, легко проникали в стан противника. Бывало, по многу лет жили за границей, сами превращались в иностранцев с непривычными манерами, но стоило кому из них вернуться на Вещеру, вновь натягивали маску болтливых и лукавых каликов.
Вероятно, все эти качества и почти неограниченные возможности отчасти заменяли им прошлую славу побед, и они скоро привыкали к новому состоянию, как всякий осуждённый привыкает к лишению воли и тюремным стенам.
Везде жизнь…
Конечно, говорили, что в Сиром находились и те араксы, кто единожды вкусив состояния Правила, не мог выйти из него и был опасен не только для мира, но и для араксов, как, например, верижник Нирва, с которым был обещан Судный поединок. Поэтому их содержали прикованными к неподъёмным, чаше всего зарытым в яму, камням, чтоб они постоянно заземлялись. И это были действительно несчастные араксы. Однако Ражный знал, что его минует такая участь, поскольку его провинность была прямо противоположной — утрата Ярого Сердца.
Если бы он не спас волка, заправив ему кишки в полость и зашив берестяной ниткой, а догнал и разорвал его надвое, то победу в поединке зачли бы ему и сейчас он не шёл бы за говорливым каликом в добровольное заточение.
Ражный не испытывал ни страха, ни особого разочарования в предстоящей судьбе. Никто из его рода никогда не попадал в Сирое Урочище, и было даже любопытно познать, что это такое. Едва ступив в эти леса, он ощутил сильнейшее напряжение пространства, и казалось, достаточно вспомнить чувства, испытанные на правиле, как в тот же час можно приблизиться к состоянию Правила. И если не взлететь, то сделать весьма ощутимый холостой выхлоп энергии, способный поджечь сырое дерево. Единственным, что повергало его в состояние короткого шока, как после прямого удара в переносицу, и до боли тянуло в солнечном сплетении, было воспоминание об обязательном условии, которое он выполнял приговорённый в период послушничества под руководством бренки.
Он должен был сделать достоянием Сергиева воинства все личные приёмы ведения поединка, в том числе волчью хватку и наследственные способности вхождения в раж.
Бренка обязан был вывернуть его наизнанку, как пустой мучной мешок, и выбить всю пыль.
Сами эти старцы, по преданию, живущие в лесах где-то возле монастырского скита, были не менее таинственными, чем само Урочище. Некоторые поединщики говорили, что это и есть те самые опричники, другие же утверждали, что бренками становятся буйные араксы, просидевшие на цепях много лет, но не смирившие своего буйства, а сумевшие перевоплотить неуправляемую энергию Правила в некую иную, духовную. И были ещё те, кто доказывал, будто они в прошлом вообще не имели никакого отношения к Засадному Полку, а принадлежали к некой особой касте, поскольку ни с того ни с сего оказывались при дворах князей и государей в качестве воевод и послов, если говорить современным языком, по особым поручениям, вызывая раздражение у придворных.
В общем, толком о них никто ничего не знал.
Бренка буквально означало — звук, издаваемый костями, бренчащий скелет, гремящие останки человека. По рассказам кормилицы Елизаветы, так оно и было: старцы считались великими постниками, пили только воду и настолько иссыхали, что в прямом смысле бренчали костями. Однако при этом были очень подвижны и активны, поскольку для поддержания жизненного тонуса черпали энергию напрямую от солнца, и если было несколько дней пасмурно, то они становились вялыми и лежали, пережидая ненастье. Говорят, их в разное время было от трех до семи и они во главе с настоятелем управляли всей жизнью Сирого Урочища. Но каждый сам по себе значил очень мало, ибо и их личность так же была поделена на количество старцев.
Однако если старцы собирались вместе, то могли рукоположить избранного иноками духовного предводителя Сергиева воинства, для чего в их присутствии подрезали сухожилия и тем самым ослабляли. Поэтому Ослаб, взошедший на свой престол, почитал иноков, но признавал и уважал власть и силу бренок, наведываясь к ним для исповеди, или чтоб получить решающие советы по сложным вопросам духовной жизни Воинства.
Скорее всего, отсюда и возникла молва, что они и есть опричники.
Калики, прошедшие через их чистилище, то ли не любили вспоминать, то ли не имели права разглашать подробности существования старцев и сам обряд послушания. Однако при этом хвастались своими знакомствами и некими близкими отношениями с каким-нибудь бренкой.
Так же, как и у всех обитателей Сирого Урочища, у них не было имён…
Сирый привёл Ражного на бугор, напоминающий курган, обрамлённый по подножию старыми соснами, остановился на середине поляны и беспомощно огляделся:
— Во, дела! Обычно в это время на своём ристалище сидит!
— Это что, ристалище? — спросил Ражный.
— Такое ристалище, — злорадно захохотал калик, — каких ты сроду не видывал! Покатаешь земельку лопатками… — Он походил взад-вперёд, обошёл курган по опушке, вздохнул разочарованно: — Да, времена настали!.. Раньше бренки выходили встречать вашего брата. А теперь и старцев не хватает, у каждого чуть ли не по четыре десятка послушников!
Он оставил Ражного, а сам побежал в сторону высокого и густого бора, желтеющего в закатном солнце. В какой-то момент, хорошо видимый, он вдруг исчез, и там, где был в последний миг, осталось зеленовато-багровое пятно, похожее на очертания человека, которое впоследствии постепенно истаяло.
Вообще пространство здесь было странным: без ветра воздух колебался, отчего деревья слегка изламывались, как в горячем мареве, и создавалось ощущение призрачности окружающего мира. Поначалу Ражный думал, что это от температуры, поднимающейся из-за необработанной раны на предплечье, и пытался сморгнуть поволоку с глаз, однако марево лишь усиливалось по мере того, как они приближались к этому бугру.
Отсутствовал сирый около четверти часа и вернулся несколько обескураженным:
— Так и знал! Мой бренка принял ещё одного бедолагу и теперь отдыхает. Про Калюжного слыхал?
Вольный засадник с таким именем, аракс казачьего рода, был известен, пожалуй, каждому поединщику, поскольку три года назад, вне всяких правил, дерзко вызвал на ристалище Пересвета, чтоб отнять у него боярскую шапку. Боярин мог бы отказаться и, мало того, лишить аракса поединков на несколько лет, однако принял вызов. Их схватка была зримой, длилась около двух суток, и двухметровый, богатырского роста Калюжный был побеждён Воропаем в сече, после чего боярин ещё прочнее закрепил за собой титул.
— Теперь Калюжный будет твоим соседом слева, — с неким удовольствием сообщил калик и показал рукой: — Километров пять отсюда берлогу копает. Уже по пояс зарылся… А справа у тебя — Вяхирь поселился, месяц назад привёл… Да ты его не знаешь, не гадай. Он из белорусского урочища. И молодой ещё бульбаш, всего-то седьмой десяток разменял…
— Это хорошо, — отозвался Ражный.
— Чего хорошего-то?
— А что Калюжный сосед. Приятно…
— Пересвет обиду затаил на него, вот и упёк… А на что обижаться? И хрен бы с ним, но Ослаб каков? Им крутят, как хотят. Духовный предводитель…
— Не верю тебе, сирый.
— Твоё дело, — отмахнулся калик. — Что будем делать?
— Смотри сам, — безразлично обронил Ражный.
— Может, пойдём поищем другого бренку? Часов семь ходу, а то и больше…
— Как хочешь.
— А вдруг и тот кого-нибудь принимает? Или вовсе ушёл? Столько дней солнца нет, старцы квёлые стали. Тебе-то все равно к которому?
— Все равно…
— И кушать очень хочется! — посожалел калик. — Если ещё столько топать, кишки ссохнутся, как у бренки. Ты-то как?
Сирые были вечно голодными и отличались сумасшедшим аппетитом.
— Я не хочу, — сказал Ражный, хотя не ел уже несколько дней.
— Ну да, приговорённые, они терпеливые, им не до жрачки. А я-то на службе!
— Ешь…
Калик торопливо сбросил вещмешок, рассупонил его, выхватил горбушку хлеба и стеклянную баночку с остатками мёда.
— Эх, хмельного бы, — вздохнул. — Сейчас пару глотков, и был бы Ташкент… Нам положено потреблять от усталости и для сугрева. Для нас хмельное — это пиша. — Он примерился к краюхе, благоговейно откусил и замер с набитым ртом. Потом выплюнул на ладонь кус и попросил: — Слушай, слушай! Ты же охотник! У тебя слух должен быть!..
— Что слушать-то?
— Будто шаги… Идёт кто-то! Во!.. Вроде ветка треснула! Неужто Сыч?
— Никого нет, — наугад сказал Ражный. — Это тебе мерещится.
— Звук слышишь? Кто-то воет…
Иногда Ражному чудился какой-то звук, похожий на плач, возникающий то в одной стороне, то в другой, но скорее, это кричала птица, а не зверь или человек.
— А что, Сыч воет?
— Вроде нет, но говорят, кричит, как птица. Это, кажется, волк воет. Уж я-то их послушал и повидал!.. Но опять же, в Вещерских лесах этих хищников никогда не бывало… — калик вдруг про пищу забыл: — Слушай, Ражный! Тот зверюга, которого на тебя спустили… сдох?
— Не знаю…
— Жалко, если сдох, — загоревал калик. — Выходит, старец и волка засудил. А он — ты погляди! Харакири себе сделал!.. Может, у него совесть проснулась?
Сразу же после Судной схватки Ражный настиг уползающего Молчуна, скрутил, сострунил его, зашил брюхо берестяным кетгутом, опалил огнём раны ему и себе и сел рядом: с собой в Сирое волка не взять, а развязать путы и оставить здесь, разорвёт швы и сдохнет. В это время к нему и подъехал отец Николай, вотчинник Вятскополянского Урочища, бывший зрящим на Судном поединке. Он молча присел с другой стороны, потрепал холку зверя.
— Возьми его, Голован, — попросил Ражный. — Это же мой дар, помнишь?..
— Как взять, если он сам к тебе вернулся? — вздохнул тот. — Грешным делом подумал, ты сманил его… Прости уж.
— Увези к себе в вотчину, теперь приживётся…
— Скажи мне, Ражный… Это что? Пробуждение разума? Зарождение души?
— Тебе лучше знать, ты священник…
— У людей проявляются звериные чувства, у зверей — человеческие… Чудны твои дела, Господи.
Голован взял волка на руки.
— Ты его пока не развязывай, — предупредил Ражный, — чтоб швы не порвал. Кишечник у него целый, так что можешь кормить.
— Во второй раз принимаю дар, и опять раненого. Теперь он и стреляный, и битый, и рваный…
— И слепой…
— А совесть не потерял, — вотчинник понёс Молчуна к машине. — Если опять вернётся, я не в обиде!
— Теперь ему возвращаться некуда…
Пуще огня и смерти волки боялись Вещерского леса, ибо по своей вольной, независимой природе они могли быть серыми, но не сирыми и убогими. На самом деле тонко чувствующих и осторожных хищников отпугивала источаемая верижниками энергия, и считалось, что если волки пришли в Урочище, значит, там нет ни одного буйного аракса.
Сейчас Ражный вспомнил Голована и сказал калику:
— Если у зверя однажды проснулась совесть, это на всю жизнь.
— Значит, он оборотень, — уверенно заключил тот.
— Он зверь от рождения.
— Ты что, видел, как он родился?
— Можно сказать, пуповину ему перерезал… Калик посмотрел на него внимательно, поверил и стал есть.
— Тогда ладно… А правду говорят, ты сам можешь волком оборачиваться?
— Нет.
— Почему же слух такой?
— Врут.
— Ну ты ведь догоняешь волков? Ходишь по следу?
— Хожу.
— Значит, у тебя нюх особый, как у зверя? Или что?
— Интуиция.
— Это ты не ври! — засмеялся и погрозил пальцем калик. — За тобой ведь давно наблюдают!
Он опять проговорился. Никто, даже Пересвет, отвечающий за мирскую жизнь вотчинников, не имел права по-воровски следить за ними. Если такая слежка велась, то с благословления либо по поручению самого Ослаба, непременно с помощью незримых опричников и с далеко идущими целями.
На сей раз Ражный будто бы не заметил ничего.
— Есть всякие охотничьи приёмы, — стал увиливать он. — Тебе-то какой интерес?
— Да я же вечно по лесам и полям брожу, столько волков перевидал — страсть! Раза два так чуть не съели, ножиком отбивался.
— Волки боятся человека.
— Меня не боятся!
— Значит, ты не человек, — вставил Ражный. — Или врёшь как сивый мерин.
Калик захохотал, чтоб уйти от ответа, дожевал хлебушек, набросал в банку снега и тщательно вычистил длинным гибким пальцем стенки.
— Только червяка и заморил… Холодно будет спать. Вот бы рогны чуток!..
Ражный молчал, еле сдерживая озноб: на ходу было тепло, стоило сесть, и морозец начал буравить лёгкую куртку, надетую поверх рваной, с зияющими дырами, борцовской рубахи.
Калик это заметил и вдруг предложил:
— Хочешь, научу, как спать на морозе? До сорока градусов? Мы же ходим чуть ли не до Полюса, спим под открытым небом, и ещё ни один не замёрз. Хочешь?
Калики просто так своих тайн не открывали, и следовало подождать, что он попросит взамен. На сей раз сирый ничего не попросил, а устроил бесплатную демонстрацию: широкими движениями разделся до пояса, сел на снег и собрался в комок, замкнув руки под коленками.
— Теперь сыпь снег на спину, — сдавленно проговорил он через минуту.
Ражный набрал пригоршню жёсткого и колючего снега, высыпал на голую, натянутую кожу…
И зашипело, будто снег попал на раскалённую сковородку! Капли воды кипели и с шипением стекали на землю, топя снег, а от спины поднялся столб пара.
— Атомная станция, — хмуро похвалил он.
— Мы просто умеем перерабатывать мёд в тепло, — одеваясь, похвалился сирый. — Как пчелы. Видел же, вроде насекомые, а мороз терпят. Мало того, хладнокровные существа и вырабатывают тепло!.. А ты умеешь готовить рогну?
— Умею.
— Да ладно! — не поверил и засмеялся калик. — Самую лучшую рогну готовлю только я! Одного кусочка со спичечную головку хватает на сутки, будто полпуда мяса съел. Хочешь, научу?
— У тебя что, есть мозговые кости? — ухмыльнулся Ражный.
— Нету, но ты же охотник! Добудь кабанчика, а я научу. И мяса поедим! А, Ражный? Ты потом с рогной-то любой мороз выдюжишь!
— Где ты на Вещере видел кабанов? Сколько идём — следа нет…
— Да, не повезло тебе, — посожалел сирый. — Зверья тут и в самом деле мало. Как ты станешь жить — не знаю. С голоду опухнешь… Постой-ка! Чем это пахнет? Тухлятиной?
— Ничего не чую…
— Потому что нюха нет! Это у тебя рана воняет!.. Снимай рубаху!
Ражный оголил предплечье, замотанное бинтом, и только тогда ощутил неприятный запах начинающегося гниения. Калик же размотал повязку, надавил возле глубоких ран, оставленных волчьими клыками и теперь забитых пробками гноя и спёкшейся крови, покачал головой:
— Хреново дело… Сам-то не чуешь, что ли? Температура есть?
Ражный всю дорогу чувствовал, что в предплечье начинается процесс разложения тканей, зараза попала из волчьей пасти — наверняка перед схваткой накормили тухлым мясом, и инстинктивно искал глазами муравьиные кучи. И находил их, но зазимок и мороз загнали насекомых вглубь и там они лежали сейчас в анабиозе и практически обездвиженные. Это летом, когда муравьи живые, голодные и потому шустрые, обработали бы рану лучше, чем любой искусный врач.
— Пока бренку приведут, ты кони бросишь, — стал рассуждать калик. — Мне отвечать придётся… Ладно, слушай меня. Тебе ведь долго здесь кантоваться, верно? Ты парень молодой и холостой, без женского общества с ума сойдёшь, в Сиром их ведь нет. Только запомни: что касается интима — ни-ни! Даже не намекай, с этим здесь строго. А поговорить, расслабиться, медовушки выпить… Может, даже за попку ущипнуть — это пожалуйста.
Калик определённо что-то придумал и теперь затеял торговлю.
— Ну, дальше что? — спросил Ражный.
— Давай так: я тебя сейчас сведу к сороке, познакомлю — все как полагается. Она и рану почистит, и боль снимет, и утешит, если понравишься, — он хихикнул с намёком. — Сорока-то здесь молодая, лет шестьдесят всего… Да и поспим в тепле!
— А я тебе должен?..
— Должен! Научишь оборачиваться волком. Это мне во как надо! Я бы тогда не по железным дорогам рыскал! А напрямую….
О женском населении Вещерских лесов — сороках и кукушках, Ражный слышал с детства. О них рассказывали печальные и светлые сказки, и было трудно представить, что это может быть в реальности. Сороками по доброй воле становились молодые вдовы араксов, не пожелавшие жить в миру, и насильно — бесплодные жены после трехлетнего бездетного замужества.
— Добро, научу, — согласился Ражный. — Но за то, что ты мне расскажешь, как проходит послушание. Что следует говорить, как вести себя, ну и так далее. В деталях. А кроме того, тайно сводишь в Сирое Урочище и все там покажешь: буйных араксов, бренок и всех прочих. Чтоб я сделал выбор.
Калика это сильно смутило.
— Ражный, ты же нормальный поединщик, — серьёзно проговорил он. — Конечно, ты романтик и дурень без тяму в голове, но не рвач и не прохиндей. Что не могу, то не могу. Тем паче показывать Урочище.
— А мне сейчас это интересно.
— Да я бы с удовольствием! Но мне башку снесут, если до срока свожу в Сирое! Сразу же станет известно!
— Ладно, не води. Открой тайны послушания.
— Не знаю я тайн! Бренки, они настолько изобретательны, что двух одинаковых послушаний не бывает. Мы же толкуем между собой… Одного по головке гладили и выворачивали, другого чуть ли не плетями или искушали… А то хуже того, усылали куда-нибудь… У каждого аракса своё «я», и разорвать его на двести семьдесят три части?.. Целая наука! Как из меня, вольного аракса с двадцатью четырьмя победами и одним поражением, калика сотворили?.. Нет, я сейчас доволен… Но соображаешь, как старец меня брал? Это неповторимо! У тебя все впереди, увидишь ещё…
— Что нужно сделать, чтоб меня не разорвали на части?
Сирый аж застонал, словно от зубной боли:
— Знаю!.. Но тебе это не подходит!
— Говори. А подходит или не подходит, мне решать.
— Зарежь меня — не скажу! Лучше от твоей руки сгинуть, чем потом…
Он что-то вспомнил, потупился, и глаза подёрнулись поволокой. Через минуту оживился и подпрыгнул:
— Слушай, Ражный! Давай я тебя познакомлю с какой-нибудь кукушкой? Могу даже сходить поискать и привести сюда? Сороки, они что, хоть и обходительные, да старые и для меня. А вот кукушки!.. — он заговорил шёпотом. — Они же бывают такие ласковые! Просто им в жизни не повезло, а они, дуры, в лес подались. Правда, говорят, все они страшные кикиморы, да с лица воды не пить. Одна не понравится — другую найду! Я слышал, нынче их штук пять здесь, и есть ну совсем свеженькие. Прямо, бутончики!..
Не в пример сорокам, кукушки исключительно добровольно покидали мир, чтоб не терпеть позора, поскольку так назывались засидевшиеся в невестах девственницы, по разным причинам не вышедшие замуж. Чаще всего наречённые женихи отрекались от них из-за вздорного нрава и внешней уродливости. Оксану, если бы она захотела, ждала такая же участь, но судя по сильному, дерзкому характеру и красоте, роль кукушки ей никак не подходила. Этими девами-птицами, как их ласково именовали засадники, могли стать только покорные, склонные к одиночеству и целомудрию, чуткие и по-кукушечьи печальные застаревшие девушки эдак лет в двадцать пять. Они селились на гранях Урочища и, если верить легендам, предупреждали о приближающейся опасности. Кроме того, с точки зрения мирских людей, девы-птицы и были теми предсказательницами, что угадывали, сколько лет жить человеку, и одновременно, их считали кикиморами, которые могли водить чужака по лесам и болотам многие сутки. А когда у несчастного начиналось помрачение рассудка, они являлись в своём истинном образе, чаще в обнажённом виде, щекотали и окончательно сводили с ума.
И все-таки кукушками их называли не за это. Среди араксов бытовало утверждение, что эти безвинные девы довольно часто рожали детей, а чтобы сохранить о себе славу целомудренных, подбрасывали их в чужие, чаще всего обыкновенные крестьянские семьи. Таких кукушат, говорят, принимали с великой охотой, кормили, поили, растили, чтобы потом отдать в солдаты.
Говорят, у кукушек богатыри рождались.
— Ну, давай, думай, шевели мозгами! — торопил сирый. — Я тебе дело предлагаю! Соглашайся!
— Не за кукушкой сюда пришёл, — тоскливо пробурчал Ражный, чтоб не выдавать чувств.
— Да ты постой! — калик огляделся и сунулся к уху: — Так и быть, открою тебе одну тайну… Только смотри, проболтаешься — мне хана!
— Открывай.
— Поклянись, что не выдашь бренку?
— Слово аракса.
— Но сначала научи оборотничеству.
— Нет, сначала открывай тайну.
— Э-э, не пойдёт! Я тебе открою, а ты скажешь — я не умею волком оборачиваться!
— В самом деле не умею.
— Да ты просто жмот! Скупердяй! Тебе жалко поделиться своей наукой! Ты даже готов судьбу свою изломать от жадности!
— Беда в том, что я не оборотень. Сирый недоверчиво ухмыльнулся:
— Все Ражные умели оборачиваться, а ты нет?
— Болтовня.
— Так и так узнаю! Чего скрывать? Бренка из тебя все вытряхнет, а я у него потом спрошу свою долю.
— Ну, спроси…
Калик завязал свою котомку и забросил за плечи:
— Ох, и упёртый же ты! Зачем я вызвался вести тебя? Думал, ну хоть что у тебя выманю. И не для себя, не для своей выгоды!.. Добро, пошли к сороке так, бесплатно. Рана-то гноится…
2
Голован вёз Молчуна в багажнике, чтобы не привлекать к себе внимания, всю дорогу навязчиво думал о волке и просил у него прощения, как у человека. Он не рискнул снимать с него пут, а лишь чуть ослабил их на лапах и развязал зверя уже в своей вотчине, когда принёс в сарай.
— Только не надо мстить людям… — в последнюю очередь он разрезал верёвку, стягивающую пасть, и выскочил из сарая.
Волк выплюнул палку, заложенную между челюстей, и наконец-то задышал вольно, вывалив мешающий язык. После чего дотянулся до раны на брюхе, полизал коросту, побродил, слепо тыкаясь в стены, и лёг на солому. Понаблюдав за ним сквозь щель, Голован успокоился и, поскольку мяса у него не было — из всей домашней твари держал лишь курочек да пчёл, то сварил зверю каши на сухом молоке.
— Придётся тебе попоститься, — сказал, подсовывая миску под дверь. — Я потом съезжу на ферму и привезу дохлого телёнка.
Молчун даже не понюхал пищи, а может, запаха не почуял, поскольку из носа все ещё текла сукровица с гнойными сгустками, которую он пытался выбить, часто чихая. Голован осмелел, вошёл к волку и подставил миску поближе:
— Давай, ешь. Надо жить…
Зверь отвернулся, лёг на бок и позволил осмотреть себя. Конечно, ему было не до еды: кроме мокнущей раны на брюхе, была ещё одна, посерьёзнее — пустая, забитая коростой, глазница. Второй глаз совсем затянулся бельмом и, что как-то неприятно потрясло священника, кровоточил, напоминая о кровавых слезах и муках.
Голован никогда не занимался лечением, тем паче животных, если не считать святой воды, за которой приходили к нему дачники и старушки из ближних деревень. Промывать раны и окроплять ею зверя отец Николай посчитал за кощунство, равно как и молиться за его здравие, поэтому привёз колхозного ветеринара, бывшего теперь на пенсии. Тот хоть и с опаской и с помощью Голована, но все-таки осмотрел Молчуна и даже в вытекшем глазу поковырялся.
— Откуда у тебя волк-то? — спросил.
— Да приблудился… — в общем-то это была святая ложь. — Пришёл за помощью…
— А кто же ему брюхо зашил?
— Я и зашил…
— Первый раз вижу — берестой…
— Ну не нитками же зашивать?
— Знаешь что, батюшка, — огорчённо сказал ветеринар, — пожалуй, я принесу ружьё. Нечего тут лечить…
И тотчас оба, услышав тихий, гортанный рык, ретировались за дверь. Пенсионер ничего не понял, вернее, расценил это как непредсказуемость дикого зверя, однако Голована охватило холодком.
— Не надо ружья…
— Сдохнет… У него огромный гнойник в черепной коробке, поэтому из носа течёт.
— Как уж Богу угодно будет, — положился на небесную волю отец Николай.
— А что, батюшка, ты считаешь, и дикие звери под Богом ходят? — усмехнулся ветеринар.
— Кто создал тварь, под тем она и ходит… Голован отвёз пенсионера домой и, вернувшись, сразу же пошёл в сарай к Молчуну.
— Неужто ты, брат, и речь человеческую понимаешь? — спросил, присев возле него. — Не пугай меня, лучше уж оставайся зверем, раз в зверином облике.
Волк обернулся на его голос и тихо заскулил.
Два дня он лакал только воду, изредка зализывал рану на брюхе и скулил у двери, царапал её когтями — просился на волю. Должно быть, ветеринар был прав, зверь гнил заживо и все чаще тряс головой, пытаясь избавиться от боли, и все реже вставал, но страдал как-то молча, невыразительно, и поэтому его муки не воспринимались так остро, как если бы на его месте было домашнее животное. Вначале Голован не хотел отпускать волка, опасаясь, что тот пойдёт в деревню, напугает людей или попадёт под выстрел зайчатников, которые по выходным охотились в окрестностях. Но потом вдруг подумал, что зверь, возможно, сам отыщет необходимую лечебную траву, корешки, и однажды открыл ему дверь. Молчун вяло побродил возле сарая, то и дело натыкаясь на деревья, прошёл по дубраве, затем нагрёб кучу листвы и, покрутившись волчком, лёг на пригорке возле церкви.
Отец Николай решил, что волк просился из тёмного сарая, чтобы умереть на воле, пусть и под тусклым осенним, но солнцем, и не стал ему мешать.
Несмотря на предзимнее безлюдье и отсутствие прихожан, Голован каждый день утром и вечером открывал храм и служил в одиночку, исполняя обязанности звонаря, дьякона и священника, поскольку из-за скудости прихода таковых ему не полагалось. Лампадки продолжали гореть до самой весны, поэтому он сам подливал масло, зажигал перед службой и тушил потом свечи, раскуривал кадило, подметал каменный пол в холодном храме и протирал пыль — пока с первыми проталинами не появлялся народ, среди которых было достаточно пожилых пенсионерок, добровольно прислуживающих и считающих это за особую честь. Единственными событиями, как-то нарушающими этот зимний ритм жизни, были в основном причащение тяжело больных, а потом отпевание и похороны, когда умирали местные старики и старушки; отец Николай давно уже никого не крестил, тем паче новорождённых младенцев — рожать уже некому было.
И вообще никогда не венчал.
Если не считать благочинного, который наведывался всего раз перед Великим постом, то получается, всю зиму Голован разговаривал только с Богом.
Волк пролежал до вечера без всякого движения, однако когда отец Николай открыл церковь и стал готовиться к службе, вдруг услышал скрябанье в железную дверь. Он не собирался впускать волка, поэтому вышел в притвор, чтобы отвести его на ночь в сарай, но едва открыл створку, как Молчун неожиданно проворно заскочил в храм и лёг сразу же у входа. Причём не на бок, а на свой раненый живот и смиренно положил голову на лапы.
— Ты что это, брат? Давай иди отсюда, — вытаскивать насильно он не решился, — нельзя тебе…
Волк поднял на него бельмастый глаз и вновь потупился. Головану охолодило спину.
— Мне ведь после тебя храм придётся освящать… Не положено, ступай-ка в сарай.
Молчун подполз к стене и уткнулся в неё лбом, как кающийся великий грешник.
— Ладно, — с щемящим душевным страхом обронил отец Николай. — Иногда ведь в храм истинные звери ходят — ничего, терпим…
Он начал службу и, как всегда, забыл обо всем, но в какой-то момент услышал, а точнее, ощутил, что свой собственный голос становится мощнее, как бы если кто-то в унисон вдруг запел вместе с ним. Голован так привык к акустике храма, что улавливал любой посторонний звук и точно угадывал его природу вплоть до треска и угасания плохих свечей. Не прерывая пения, он оглянулся на волка, но тот по-прежнему неподвижно лежал в смиренной позе.
И потом ещё несколько раз он ощущал это усиление голоса, а когда обернулся к несуществующей пастве с поклоном, заметил, как волк привстал на передних лапах и вроде бы тоже склонил голову.
Закончив службу, отец Николай потушил свечи, оставив одну поближе ко входу, чтобы загасить её последней.
— Ну, пошли, — сказал он волку.
Зверь как-то нехотя встал, пошёл в открытую дверь, а на улице сразу же направился в сарай.
Наутро же, когда Голован вышел из дома, Молчун уже лежал возле церкви на куче листвы, и стоило лишь брякнуть навесным замком, как он на правах прихожанина поднялся на паперть.
— Не знаю, брат, как и поступить, — сказал священник. — Собак и прочих животных принято гнать из храма. А что с волками делать, ничего не сказано…
Молчун однако же встал рядом и изготовился войти в двери.
— И то рассудить, ты ведь не собака, — поразмыслил Голован. — Раз тебя тянет сюда — иди. Вроде бы тоже божья тварь…
Волк лёг на вчерашнее место, замер, и Голован, готовясь к службе, чувствовал на себе его бельмастый взгляд — должно быть, зверь все-таки немного видел или просто реагировал так на звуки передвижения. Пока отец Николай читал по требнику молитвы, зверь молчал, но едва священник запел, как отчётливо различил вплетённый посторонний голос и оборвался на полуслове.
Молчун пел! Не выл, не скулил, а именно пел, бессловно повторяя мелодию херувимской.
Хорошо это или дурно, отец Николай в тот же миг сообразить не мог, ибо нельзя было прерывать службу, а волк теперь и не скрывал своего участия и, если вчера лишь подпевал, то сегодня вторил, будто хорист, и разве что слова не выпевал, при этом вскидывая голову.
— Ты у меня так скоро и креститься запросишься, — запирая храм, шутливо проговорил Голован. — Чудны твои дела, Господи…
В то же утро, ещё до восхода, он ушёл на озеро ставить зимние сети, которые потом проверял со льда. Там его и разыскал калик, что обычно разносил поруки, закричал с берега, замахал руками:
— Причаливай, Голован! Я к тебе с поручением! Отец Николай в это время сеть на дно опускал — не бросишь на середине.
— Ну, говори! — отозвался. — Пусто кругом.
— Меня старец за волком прислал, — сообщил он. — Велел привести к нему в Рощу.
Голован опешил:
— Что же это, Ослаб у меня дар отнимает?
— Почему дар-то? Ты же сам увёз его из Судной Рощи?
— Мне этого зверя Ражный преподнёс ещё перед схваткой со Скифом, — объяснил отец Николай. — Но тогда Молчун жеребёнка зарезал и сбежал. А сейчас, выходит, вернулся.
— Это ты со старцем разбирайся! — отмахнулся калик. — Мне велено забрать и доставить.
— Да ведь волк-то не драгоценный дар, чтоб в казну сдавать?
— Ты, батюшка, лучше не противься, отдай зверя, да и дело с концом, — посоветовал сирый. — Последнее время Ослаб гневный, не потерпит ослушаний и в Сирое загонит.
В последние годы от этого Урочища зарекаться было нельзя…
— Его опричники и так зверя измордовали, — однако же возмутился священник. — Он вон кровавыми слезами плачет… Теперь-то на что старцу волк потребовался?
— Сам спроси, я не знаю. Говорят, он был потрясён… Дикий зверь, а не пошёл против хозяина. Должно быть, верность понравилась.
Отец Николай кое-как поставил сеть и причалил к берегу:
— Пойди и передай, я чту правую волю старца и перед подвигом ослабления преклоняю голову. Но волка не отдам.
— Ох, зря ты так, батюшка, — пожалел сирый, повздыхал и ушёл ни с чем.
Головану не то чтобы тревожно стало, а как-то неуютно от несправедливого требования Ослаба. Обычно старцы старались ладить с вотчинниками, поскольку Сергиево Воинство в мирное время во многом существовало за счёт них. А тут сразу вспомнился Ражный, через Судный поединок лишённый вотчины, и были слухи, ещё двух поместных араксов старец свёл в Сирое. Дела и помыслы старцев обсуждению не подлежали, ибо все это наверняка имело глубокую и очень важную цель, пока что не объявленную и недоступную, однако несколько дней Голован ходил расстроенным, не покидал вотчины и часто глядел на дорогу. У него и мысли не было, что Ослаб теперь взялся за него и вздумал лишить вотчины; отец Николай настолько строго придерживался устава Воинства, что был неуязвим и к тому же отличался добрым и покладистым характером во внутренних отношениях засадников.
Так прошла неделя, старец никаких знаков недовольства не подавал, и Голован успокоился, к тому же однажды после утренней службы, когда они с Молчуном вышли из храма, заметил, что он не плетётся, как всегда, а трусит к своему сараю, причём ни на что не натыкаясь.
Дождавшись, когда рассветёт, отец Николай тщательно осмотрел волка и обнаружил, что бельмо на глазу почти рассосалось, появился живой и реагирующий на свет зрачок, а ещё недавно только назревающий гнойник в глазнице вышел, и теперь под рваным веком образовалась розовая, ещё нежная кожистая пелена.
И рана на брюхе хотя ещё и мокла кое-где, однако начала рубцеваться, и можно было снимать швы…
— Да ты, брат, молиться научился! — обрадовался Голован. — И Господь тебя слышит. А то как бы прозрел?.. Ну-ка, вторь мне: «Господи, воззвах к тебе, услыши мя: воими гласу моления моего, внегда воззвати ми к тебе!»
Волк поднял голову и в точности повторил пение, разве что вместо слов у него получались льющиеся и неожиданно звонкие для звериной глотки звуки.
— А дачники не умеют молиться и чуда ждут! — засмеялся священник. — Оно же вот! Благодарю тебя, Господи! Ты и к зверю бываешь милостив.
На следующий день Молчун наконец-то стал есть, и поскольку за время болезни исхудал так, что напоминал велосипед, постной кашей его было не поправить. Отец Николай поехал на колхозную ферму за дохлыми телятами, а когда вернулся, застал у себя Скифа, о коем говорили, будто он опричник Ослаба. Старый поединщик приехал на машине и не один — с двумя отроками, вероятно, отданными ему в учение. Сам он, как и положено вольному, скромно сидел на верхней ступеньке крыльца, не смея войти в избу, а отроки разгуливали по дубраве и вроде бы собирали жёлуди.
Существовало поверье: если юному араксу до всех пиров посчастливится угодить в Рощу, набрать там желудей и, прорастив их, высадить где-нибудь в потаённой части леса, то это принесёт быстрое взросление и победу в Свадебном поединке…
— Скоро мы с тобой свиделись! — вроде бы обрадовался Скиф. — Вот, ехал мимо, дай, думаю, навещу вотчинника!
Привыкший побеждать в кулачном зачине, он не любил тянуть схватку и доводить её до сечи, поэтому и разговаривать с ним следовало соответственно.
— За Молчуном приехал? — в лоб спросил Голован.
— Да вот хотел взглянуть поближе, что за зверя помиловал Ражный, — Скиф озаботился при внешней весёлости. — А он из-под носа ушёл!
— Это не зверь, — отец Николай мысленно порадовался. — Разве что обличьем…
— Тебе, конечно, виднее, но ублажи старика, покажи тварь.
— Коли убежал, как же покажу?
— От нас убежал, а к тебе-то придёт.
— Могу дать послушать, — сказал Голован и пропел: — «Радуйся, благодатная Богородице Дево, из тебя бо возсия Солнце правды!»
Глотки в роду священников Голованов были лужёные, в прошлую пору, чтобы на колокольню не подниматься и не звонить к заутрене, деды созывали народ с паперти — говорят, в деревнях за три версты у подсолнухов головки отлетали, а за семь у баб, словно ветром, подолы задирало.
Волк ответил низким и гулким баритоном, и Скиф в первый момент решил, что это всего лишь эхо.
— И что, придёт? — спросил он.
— Не знаю. Он у меня вольный аракс… Молчун же, услышав голос Голована, сам запел аллилую, и только тогда опричник сообразил, кто отзывается в лесу.
— Да он у тебя вместо дьякона! — засмеялся Скиф и подал знак отрокам.
Те помчались на волчье пение.
— Старцу-то зачем этот волк? — спросил отец Николай, но Скиф будто и не расслышал, предавшись философии.
— Неужели не держит на людей зла?
— Не держит, — с гордостью подтвердил Голован.
— Тогда это оборотень какой-то…
— У животной твари сознание другое, и мыслит она иначе.
— Да вроде бы тварь-то бессмысленная? Может, он боли не почуял?
— Все почуял. И потрясение испытал, и шок, как человек…
— Чем же мы отличаемся? — не поверил опричник.
— Памятью, — слушая волчье пение, объяснил Голован. — Мы думаем, неразумные они твари, поскольку нет у них заднего ума. Или, как теперь говорят, параллельного мышления, как у человека. Мы-то понимаем, не калёный прут виноват или палка, а тот, у кого она в руках. А зверь капкан грызёт, пулю выкусывает… Не может он запомнить, от кого исходит зло, потому и самого зла не помнит. Это я так думаю.
Волк внезапно замолчал, не окончив псалма на фразе: «Да исправится молитва моя…»
— Поймали! — определил Скиф. — Отроки у меня проворные…
— Это они Молчуна пежили перед поединком? — будто между прочим, спросил Голован, но опричник прикинулся глуховатым.
— А что ты, вотчинник, в дом-то не приглашаешь? — вспомнил он. — Что мы на улице стоим, словно калики?
Отец Николай открыл дверь:
— Мог бы и сам войти, я только храм запираю…
По правилам гостеприимства он посадил Скифа за стол и принялся угощать, однако тот не радовался ни меду, ни домашнему теплу, а все поглядывал в окна. Его отроки явились спустя часа полтора и, чинно поздоровавшись, виновато остались у порога. Кроме раздутых от желудей карманов, у них ничего не было. Скиф по виду испытывал гнев, однако при посторонних смолчал и только спросил у Голована:
— Не надо ли тебе, батюшка, дровец на зиму заготовить?
Это означало, что гости останутся в вотчине на столько, на сколько захотят — но только до весны, даже если не поймают Молчуна.
— А ладно бы было, — согласился Голован, ибо приютить у себя вольных, а тем паче таких почётных араксов, как Скиф, считалось за честь.
Отроки попросили топоры и удалились.
Волк не пришёл на вечернюю службу, а лишь отозвался где-то в лесу вёрст за пять.
А когда Голован стал служить заутреню, то уже более не услышал эха своего голоса…
Если бы Ражный оказался здесь в одиночку, то решил бы, что у него высокая температура или заболели глаза: чем дальше шли они, тем более увеличивалось напряжение пространства и сильнее колебалось марево, отчего лес уже плавал и изламывался, будто отражённый в воде. Все выглядело реально — снег на земле и ветках, отдающий прелой листвой запах первого зазимка, приглушённые звуки шагов, звонкий стук дятла, долгий и тоскливый крик синиц. И одновременно все это воспринималось отстраненно, словно он находился в замкнутом пространстве и смотрел на мир сквозь волнистое стекло.
— Что, сирый, трясёт тебя? — вдруг поинтересовался калик, оглядываясь на ходу. — Здесь без привычки всех трясёт…
— Я ещё пока не сирый, — отозвался он.
— Но потряхивает?
— Нет…
— Ну ты поперечный! — изумился тот. — Идёт — качается, а признаться не хочет!
Ражному казалось, что он идёт ровно, а колеблется окружающее пространство…
— Вот и пришли, — наконец-то прошептал калик, выглядывая из-за дерева. — Там сорока живёт… Зря ты не согласился на кукушку. Сейчас бы к какой-нибудь деве закатились!
— Почему не согласился? Я был за. Это ты не захотел секретов выдавать.
— Ага, знаю я! Выманил бы тайну и взамен гроша не дал. Теперь вот сорокой утешайся, скопидом.
Между трех высоких сосен, кроны которых смыкались высоко в небе, стоял старый, почерневший рубленый домик на три окна с резными наличниками, двускатная крыша покрыта замшелой, едва присыпанной снегом дранкой, впереди небольшой палисадник с замёрзшими кустами георгинов. Похоже, здесь была кержацкая деревня: на зарастающей сосенками поляне виднелись остовы сгоревших изб, остатки изгородей и даже пара накренившихся электрических столбов с оборванными проводами. Домик сороки оказался последним сохранившимся строением и среди мерзости запустения выглядел оазисом торжества жизни: снег разгребен, крылечко выметено, а половичок, что лежал у входа, тщательно вычищен, выбит от осенней грязи и повешен на косое прясло.
Было в этом что-то уютное, домашне-тёплое и дремотное. Сразу представилась чопорная бабуся в очочках — неизвестно, чьей вдовой была, может, в миру какого-нибудь туза или светского льва.
— Сорока! — панибратски окликнул сирый и постучал посохом по изгороди: — Оглохла или спишь?
Зимние, мерцающе-белые из-за снега и трепещущие сумерки были долгими и тихими, как шелест листвы. Пора бы уже зажечь свет, какой есть, хоть лучину, однако окошки отсвечивали чёрным, а на крыльце никто не появлялся.
Всю дорогу смелый и самодовольный, калик здесь отчего-то сробел:
— Что, сами зайдём, непрошеными, или пойдём восвояси?
— Зайдём, — отозвался Ражный.
Проводник ступил на крыльцо, медленно и боязливо, будто подозревая растяжку, приоткрыл дверь, однако окликнул весело:
— Сорока!
Было уже ясно, что в избе никого нет, если не считать звуков во дворе, за перегородкой сеней: там переступали козьи копытца, пели и всхлопывали крыльями куры и вроде бы даже хрюкал поросёнок — сороки отличались хозяйственностью, но прижимистостью тоже.
Сирый шёл, словно каждое мгновение ожидал выстрела, и следующую дверь открывал с не меньшей осторожностью.
В лицо пахнуло теплом, и пока калик зажигал спичку, Ражный затворил за собой дверь. В избе было чисто, ухожено и приятно, как у всякой одинокой, излишне ничем не обременённой вдовы на Руси. На столе, в переднем углу, лежал недовязанный шерстяной носок с клубком ниток и очки — единственное, что оставлено в беспорядке.
— Куда-то улетела сорока! — обрадовался и раскрепостился сирый, зажигая лампу, висящую в простенке. — Интересно, а пожрать что оставила, нет?
Он туг же загремел заслонкой русской печи, брякнул ухватом, и через мгновение раздался торжествующий и окончательно расслабленный возглас:
— Живём! Борщец по-белорусски, со слабо выжаренными шкварками! А хлебушко ещё горячий!.. Меня ждала, знает, что люблю, старалась угодить.
Ражный отряхнул ботинки у порога и, не раздеваясь, присел на лавку. В помещении марево вдруг улеглось и предметы обрели реальные очертания. Тем временем калик скинул модный длиннополый чёрный плащ, кожанную кепку с ушами и принялся греметь посудой. Через три минуты тарелки с борщом исходили паром на столе, а сирый, хитро подмигивая, поднимал крышку подпольного люка:
— Мёд хмельной должен быть! У неё три колоды пчёл летом стояло! Иначе она — не сорока.
Выполз он расстроенный, с миской солёных огурцов:
— Не сорока — ворона она! Хоть бы ма-аленький логушок завела для каликов!
От запаха пищи Ражного мутило. Он с трудом хлебнул три ложки и отодвинул тарелку:
— Не идёт…
— Ешь через силу! Неизвестно, когда придётся в следующий раз. Народ здесь негостеприимный, а бренка ведь тебя кормить-поить не станет. Будешь сам добывать… хлеб насущный.
Сирый беспокойно оглядывался, не переставая хлебать борщ, но вдруг положил ложку, побегал от окна к окну и сказал в сердцах:
— А ведь не нам борща-то наварили… По вкусу чую. Должно, к сороке бульбаш прилабунился. Вяхирь, по Суду привели. Шустрый, говорят, жмотистый, как ты, а говорит, истину искать пришёл.
Потом он долго и сиротливо смотрел в окно и, когда обернулся к Ражному, был уже страдальчески тоскливым.
— Ну что такое? — слабо возмутился калик. — Люди идут в Урочище, хоть кто бы стрекотнул. Приходишь к сороке, а её и дома нет… Вот тебе и птицы, мать их… А балаболят: у нас все надёжно, мышь не проскочит!.. Воинству конец приходит, Ражный. Можешь даже бренке не показываться. Просто дёргай назад поутру. В райцентре больница есть, хирург — мужик замечательный. Он мне один раз вот такую занозу из ноги вынул!
Провокации продолжались.
— Не пойду, — отмахнулся Ражный.
— Дурак… А заражение крови начнётся? Чем помогу? Мы медицинским наукам не обучены.
Сирый накинул ещё пузатую поварешечку, но сразу есть не стал, а утёр вспотевший лоб, без удовольствия отвалился к стене:
— Зело!.. Хоть и не для нас сварено.
И замер насторожённо! Через мгновение он бросился к окну, прислушался и засуетился, беспомощно глядя на стол.
— Летит!.. Летит, чую… — выскочил на улицу и вернулся обескураженный, но счастливый. — Нет никого… А слышал, вроде бы летела.
Ложку он не взял, а выпил через край борщ, закусил хлебом и стремительно убрал посуду, наскоро ополоснув под рукомойником. После чего заметнул чугунок в печь, вытер стол и положил вязку — как было. Остальное Ражный не помнил, ибо повалился на лавку, а сирый успел положить ему подушку. В тот же миг изба закачалась, словно и она, основательная, срубленная из столетних сосен, не устояла в зыбком пространстве…
Ражный очнулся от визгливого, взвинченного женского крика и сразу понял, кто это стрекочет.
— …Я тебе что говорила? Чтоб зенки свои бесстыжие зажмурил и стороной обходил! А ты ещё какого-то мужика притащил за собой!
Кажется, сирый обрёл голос:
— Что ты мелешь, сорока? Да знаешь, кто это? Это же сын боярина Ражного!
— Мне хоть разбоярина! Убирайтесь отсюда!
— Сергея Ерофеича сын!
— Не знаю никакого Ерофеича! Выметайтесь!
Кажется, покладистость и чуткость сорок, отмеченные в сказках, сильно преувеличивались, либо у этой был просто вздорный нрав. Ражный ощущал неловкость, будто присутствовал при некоем семейном скандале, и потому делал вид, что спит, глядя сквозь ресницы.
Озираясь на него, сирый пытался говорить шёпотом — не получалось:
— Да я его по суду Ослаба веду!.. Пожалела бы, молодой поединщик, недавно Свадебный пир сыграл с Колеватым! Жениться не успел и уже в Сирое загремел! Холостой аракс, сорока!
Она несколько снизила голос и напор, хотя ещё слышался медный звон в её стрекоте:
— Ну ведь брешешь, а? Такой же поди, как ты, холостой. А у самого семеро по лавкам!
— Между прочим, у него рана нарывает! — вспомнил и обрадовался калик. — Ты бы не стрекотала, а почистила да заговорила.
Сорока и тут не преминула огрызнуться:
— Думала, от тебя гнилью несёт…
Она приблизилась к Ражному, и он ощутил её ледяную ладонь на своём лбу:
— Горит… Ладно, вставай, хватит прикидываться.
Он с трудом оторвал голову от подушки и сел. Голос вдовы и манера говорить не соответствовали её внешнему облику: пожилая и миловидная женщина с отпечатком прошлой светской жизни в высокомерном и чуть презрительном взгляде синих глаз.
Руки были такими же бесцеремонными, когда она стаскивала рваную рубаху и сдирала бинт с предплечья.
— Кто тебя так? — спросила без интереса.
— Волк! — радостно произнёс сирый. — У него был Судный поединок со зверем! Мечта любого засадника!..
— Что ты мелешь-то? Мечта… — сердито застрекотала сорока. — Доставай кипяток из печи, будешь помогать!
Она ощупала жёсткими пальцами коротко стриженную голову Ражного, затем несильно стукнула по темени; он был в сознании, все слышал и видел, но тело утратило чувствительность и стало деревянным, как после травы немтыря. Вводить таким способом в своеобразный наркоз умели многие женщины Воинства, но у сороки получилось как-то очень легко и изящно.
Хотя говорила она жёстко и голос звучал неприятно:
— Черти вас носят… В миру им не живётся, все чего-то ищут! Нашли где искать — в Сиром Урочище… До утра оставайся, а утром чтоб духу не слыхала!
На исходе следующего, солнечного и морозного, дня бренка оказался на своём месте. Со стороны он напоминал причудливо изогнутый и замшелый корень дерева, почему-то вышедший из земли на свет. Вероятно, он совсем не боялся холода, поскольку прохаживался по своему ристалищу в одной старческой рубахе под широким мягким поясом, словно к поединку изготовился, однако же в портках и валенках. На непокрытой голове торчали ёршиком седые и совсем не стариковские жёсткие волосы. Причём густые, чёрные брови напоминали изогнутые совиные крылья, и правое было высоко вскинуто, тогда как левое опущено, словно птица вошла в крутой вираж. Его фигура и лицо, действительно, напоминали скелет, обтянутый кожей, однако он не походил на заморённого и иссохшего; чувствовалось, что в этих мощах и косом, пристально-недоверчивом взгляде скрыта неожиданная сила.
Если не считать сердечной мышцы, в нем практически не осталось сырых жил, которые требовали тепла и питания.
Человек обязан был хотя бы раз в день поесть, то есть найти топливо и бросить его в свой ненасытный котёл. Внутренние органы, и особенно желудок с кишечником, от бесконечной работы изнашивались, в лучшем случае в течение одного века, и человек погибал раньше собственного тела. Всякое теплокровное существо в первую очередь искало пищу, для того чтобы продлить жизнь, но она, эта пища, разрушала само существо и прекращала жизнь. Сухая жила и костяк, единожды развившись с помощью сырых жил, существовали малой толикой, которую можно было легко получать из воды, от солнца и воздуха, не прикладывая изнуряющего труда.
Мало кто знал, сколько жили бренки, рассказывали, что по двести и триста лет, но если говорить о бессмертном существовании человека, то это возможно было лишь в такой плоти, где уже нечему изнашиваться, болеть и выходить из строя.
Любопытство Ражного не осталось незамеченным, бренка опёрся на высокий посох, прямо посмотрел на яркое солнце и улыбнулся, показывая беззубые, детские десны.
— Да! — бодро сказал он. — К этому надо привыкнуть.
Несмотря на худобу, лицо у него было живое, подвижное и по-старчески розоватое, а желтоватая от седины недлинная борода аккуратно подстрижена и ухожена.
Никакого особого обряда для такого случая Ражный не знал, потому лишь склонил голову, как положено перед старостью.
— Здравствуй, бренка. Воин Полка Засадного…
И не удержался, на мгновение взлетел нетопырём, закружившись над седой головой старца: он источал розовый и длинный язык пламени с зеленоватыми протуберанцами, что означало невероятное спокойствие и самоуверенность.
— Погоди, — оборвал его старец и вскинул голову, глядя над собой — почувствовал! — Кто там летает?
— Я, — признался Ражный.
Бренка выгнул брови к калику, стоявшему поодаль:
— Ты зачем привёл его?
— По суду Ослаба! — доложил тот со скрытой опаской. — Этот аракс утратил Ярое Сердце…
— Утратил? — изумился старец. — Да ты посмотри, как он глядит?
— Упёртый он, бренка, поперечный — страсть! — нажаловался сирый.
— Да у него взор волчий! Ты говоришь, утратил…
— Это не я сказал — Ослаб!
— Ему, конечно, виднее, — заворчал бренка, никак не выдавая чувств. — Но отрока этого впору хоть на цепь сажай…
— У Ражных вся порода такая! — подыграл сирый.
— Не возьму я его на послушание! — старец капризно отошёл и сел на замороженный голый камень. — Так и будет кружиться над моей головой…
— Что же мне делать-то, бренка? — засуетился калик. — Куда я теперь с ним? И что Ослабу сказать? Он ведь спросит!
— Следует помиловать отрока и отпустить. Нечего ему делать в Сиром! Сколько народу вы наводили сюда? Куда их всех определить? В калики? Но какой из этого аракса калик?.. Посадить рубахи да пояса шить вместе с ослабками?
— Нельзя! — со знанием дела сказал сирый.
— В том-то и дело! Все, этого я не принимаю! И тут калик осмелел, подошёл и, склонившись к уху, зашептал — лицо бренки не отражало никаких чувств. Выслушав, он утвердительно качнул головой:
— Ну, добро…
Сирый и вовсе воспрял духом, приобнял старца и теперь зашептал в другое ухо, отбивая некий такт своим словам вытянутым указательным пальцем. Вероятно, кроме официального приговора, существовали некие тайные инструкции Ослаба либо его пожелания, и потому бренка слушал внимательно и брови его слегка выровнялись. Он изредка кивал, но когда калик оторвался от уха, сурово мотнул головой, встал, издав едва слышный костяной стук:
— Он единственный аракс в роду Ражных?
— Единственный…
— И холостой?
— Холостой. И жениться не хочет!
— А если захочет?.. Калик ухмыльнулся:
— Да на ком тут? Ну если только на сороке… Бренка взломал свою бровь, и сирого словно выключили.
— Я тебе сейчас покажу сороку! И не уговаривай! Не возьму я его. У меня тридцать два послушника, не успеваю! Какое это послушание — сами себе предоставлены, живут как хотят. Обойти всех за неделю не так-то просто! Вот и передай Ослабу моё слово.
Сирый снова прильнул к уху бренки и минут пять что-то шептал, вращая глазами. И вроде бы опять убедил.
— Что с ним делать-то? — спросил тот растерянно. — Куда приставить? Без дела-то он станет по лесам болтаться, как Сыч.
— Давай покажем ему Урочище? — уже панибратски предложил калик. — Пусть сам посмотрит, может, что и понравится.
Старец прищурился:
— На экскурсию сводить?
— Что-то вроде этого… Показать ему тех, кто на ветру стоит.
— Ты его в санаторий доставил? Или на казнь? Калик дёрнулся было к его уху, но тот отстранился.
— У тебя-то какой интерес хлопотать за него? — спросил старец.
— Да никакого, — заюлил сирый. — Какой у нас интерес, бренка? Все ради Воинства… Я блюду интересы Ослаба.
— Вижу, ты что-то хочешь. Говори!
— Ну, добро, есть, конечно, интерес. Что тут скрывать? — нехотя признался сирый. — Хотелось бы получить кое-что от Ражного.
— Ступай себе, калик…
— Как же так, старче? По обычаю, сень его знаний должна пасть и на меня. Пусть всего одна двести семьдесят третья часть, но положено. А знаешь сколько в нем набито всяких тайных премудростей? Я же не прошу его научить волчьей хватке! Мне это даром…
— У тебя есть, что он просит? — вдруг устало спросил бренка.
— Нет, — отозвался Ражный.
— Как нет? — уцепился калик. — Ты сейчас только взлетал и кружил над головой старца. Он почувствовал! Ты же кем-то оборачивался? Значит, можешь и волком!
— Можешь? — спросил старец.
— Я могу входить в раж, оборачивать свои чувства. Это не то, что он хочет.
— Ладно, снимай с него свою добычу и ступай! — поморщился от назойливости сирого бренка и махнул посохом.
Калик с сожалением подступил к Ражному:
— Давай пояс. Что с тебя ещё взять?
— Пояс? — отступил тот.
— И рубаху бы с тебя снял, да рваная она, — умыльнулся сирый. — Сам донашивай. А пояс мне по закону положен. Тебе-то на что он в Сиром?
Ражный положил руку на пряжки и глянул на бренку.
— Сними с него пояс! — прикрикнул старец. — Некогда мне…
— Извини, — повинился калик. — Правило такое… Ты ж военный человек, знаешь. Даже на губу сажают, и то без ремня. А тут в Сирое…
Он расстегнул пряжки, снял пояс и тут же, расстегнув пальто, подпоясался сам.
— Моя добыча…
— Ослабу скажи, я принял отрока, но с условием раннего вече, — сказал ему бренка. — Девять месяцев носить это бремя не стану. Этому одного хватит, если не сбежит.
Обиженная, согбенная фигура сирого ещё долго мелькала среди деревьев, пока от него не осталось пятно в этой странной, зыбкой атмосфере. Но и оно потом истаяло, как парок, а старец все ещё неподвижно стоял и смотрел ему вслед, спокойствием своим напоминая сфинкса.
— Что я должен делать? — притомившись от долгой паузы, спросил Ражный.
— А вот думаю, — отозвался бренка. — Возбудить ходатайство о помиловании или услать тебя в мир, на волю судьбы… У тебя не пропало желание выйти из лона Воинства?
— У меня не было такого желания.
— Ты готов нести все тяготы и лишения своего сирого существования?
— Они мне приятнее, чем жить в мире.
— За что же ты так возненавидел его?
— Нет, старче, я люблю мир. Мне доставляет удовольствие жить среди простых людей, говорить с ними… Он мне ближе, чем Сирое Урочище.
— Тогда что же не уходишь?
— Мир стоит на пути безумства. Сосуществует то, что не может сосуществовать, — высокие технологии и людоедство. Навязчивое желание продлить жизнь, используя стволовые клетки, препараты из человеческой плоти и жажда расширить пищевой рацион, нарушив табу.
— А если это будущее человечества?
— Тогда я не желаю принадлежать к такому человечеству.
— Да, — протянул старец. — Вот отчего этот волчий взор… Тебе следует успокоиться, отрок, погасить гнев. Иначе ты не увидишь тонкости и сложности сегодняшнего мира.
— Веди меня, старче. Я готов к послушанию.
— Нет, ты не готов, — неожиданно заключил старец. — Поживи здесь, остуди голову. Найду тебя, как время будет. Знаешь, сколько у меня таких гордых да гневных?.. Запомни единственное правило послушания: большим пожертвуешь — больше и самому воздастся.
И ушёл, оставляя за собой расплывчатый, белесый и уже бесцветный след, едва видимый на фоне леса.
Едва бренка скрылся из виду, как из молодых ельников вывернулся калик, с оглядкой подбежал к Ражному.
— Ну, понял, что тебя ждёт?
— Не совсем…
— Тебя бренка на произвол судьбы бросил! Бессрочно. Хоть ты и упёртый, но мне жаль тебя…
— А что значит раннее вече?
— Будешь жить в лесу без крыши над головой, без жратвы и тёплой одежды, — с некоторым удовольствием сказал сирый. — Лучше девять месяцев послушания в тепле, чем месяц на морозе под открытым небом. Оглядись — снег кругом! Каково тебе будет в одной рубашонке да куртешке на рыбьем меху? Это, брат, такая школа выживания!.. Через неделю сам покаешься и в мир убежишь!
— Да я уже проходил такую школу, — задумчиво проговорил Ражный.
— Такую не проходил! Это тебе не вотчина, жилья тут не сыщешь! Вон твои соседи берлоги роют… Попробуй-ка день и ночь на холоде и с пустым брюхом?
— Месяц вытерплю…
— Если даже вытерпишь, бренка обязательно ещё время назначит. Вот тогда начнётся настоящее выживание. Такая борьба за жизнь! Или озвереешь, как Сыч, или сбежишь.
— Что ты хочешь? Пояс и так тебе достался…
— Да я-то ничего уже не хочу! Тебя жалко, за что страдания такие?
— Не искушай, сирый…
— Значит, слушай внимательно, — он огляделся. — Из тебя начнут выколачивать твоё «я», понял?
— Давно понял.
— А как — знаешь? Вот!.. Если выживешь первый месяц, на второй бренка сведёт тебя с какимнибудь вольным араксом, в одну нору затолкает — ещё через месяц вы друг другу глотки перегрызёте! Потому что двум медведям в одной берлоге не лежать.
Кажется, он действительно начал открывать некоторые тайны послушания.
— Как это — сведёт? — спросил Ражный.
— А не знаешь, как они сводят? — изумился сирый. — Подберёт тебе брата, по характеру прямо противоположного. И станете вы друг друга сначала словом цеплять, потом и до кулачной дойдёт. День и ночь будете давить друг друга и при этом называться братьями. А тем самым выдавливать из себя гордыню!.. Один кто-нибудь не выдержит, уйдёт, а бренка тебе нового напарника сыщет, ещё покруче. И независимо, уживётесь вы с братом, нет, тебе придётся делиться с ним своими родовыми тайнами! Слышал, что старец сказал? Большим жертвуешь, больше и воздастся. А всем известно, у Ражных много чего накопилось. Никто из вашего рода ещё в Сиром не бывал и не делился… Вот и станешь раздавать своё «я» одному, другому, третьему, пока тебя не растащат… Нет, разорвут на части, Ражный! Такое послушание выйдет! И мир после него ласковым покажется… Но ты сначала выживи первый месяц! Да ещё силёнки сбереги, чтоб потом с араксами хлестаться.
— Если что, пойду к вдове…
— Ох, и наивный же ты, брат! Ну, сходи, сходи, коль ума нет, — сирый как-то обречённо пошёл в ельники, потом обернулся: — Забыл, как принимала?.. Покровителей в Вещерских лесах не бывает! Послушникам и куска хлеба не дадут без воли бренки или настоятеля. Я даже не могу научить, как от мороза спасаться! Потому что голодный ты все равно не спасёшься! Хоть трижды волком обернись! — Он постоял, качая головой, затем сдёрнул котомку, достал верёвку и бросил Ражному. — На! Хоть этим подпояшешься… А если что, и удавиться можно на горькой осине.
Через минуту его следы на снегу заровнялись позёмкой, и Ражный остался один. Он поднял верёвку, подпоясал рубаху и побродил по кургану, все сильнее ощущая знобкое одиночество. И уже на закате солнца направился к сороке, ибо не найти было иного ночлега, а к вечеру примораживало так, что защёлкали деревья.
Вдова встретила его равнодушно, хотя уже не ворчала, как вчера, сдержанно спросила о ране, мимоходом кивнула на лавку, где он спал прошлую ночь.
Не баловали здесь приговорённых лаской и вниманием, но в чужой монастырь со своим уставом не ходят, поэтому Ражный попил воды и лёг.
— Поединщики ропщут, — вдруг сказала сорока, когда он уже засыпал, паря сам над собой летучей мышью. — Пересвету челом бьют, считают, Ослаб слишком строго с тобой обошёлся, неправедно осудил. Сам-то как считаешь?
Вольные вдовы могли обсуждать все, что происходило в Полку, и перемывать косточки, невзирая на личности. Что с них взять? На то они и сороки…
Ражный молчал, а она не унималась:
— Года два назад ещё в лесах пусто было, живую душу не встретишь. А теперь сколько вашего брата нагнали? И откуда берутся только?.. Неужели все такие грешные, что сразу в Сирое надо? Поговоришь с араксами — вроде не буйные, не злобные и без Воинства жить не могут… Ох, не зря говорят, Ослаб не только телом, но и разумом ослабел…
Обсуждать с ней разум духовного предводителя Ражному не хотелось ещё и потому, что после спроса под древом Правды в Судной Роще у него сложилось совершенно иное убеждение — ум и суждения Ослаба показались ясными, пронзительными и даже провидческими.
— Да ты и сам непутёвый, зверя дикого пожалел, а себя нет, — уже ворчливо заговорила сорока. — Говорят, на Свадебном Пиру добро погулял, а не женился. Поди, суженая есть? А ей каково, подумал? Хочешь, чтоб кукушкой летела по лесам да куковала по милому?
Ему показалось, что за синими, сумеречными окнами в морозной тишине послышался звук, напоминающий пение. Он знал, что это всего лишь обман слуха, психологическое воздействие сорочьего треска, поэтому не придал значения.
— Ты вот что, аракс… Послушай совета мудрой вдовы, иди-ка из лесов, бери невесту и к Пересвету. Пускай найдёт подходы к Ослабу. Боярину сейчас не слишком-то весело, шум по всему Воинству идёт… Говорят, он даже побеждённого соперника своего… Погоди, как имя-то ему? С которым в последний раз на ристалище сходился?…
— Калюжный, — подсказал Ражный.
— Вот-вот… И Калюжного этого по навету боярина осудили и будто в Сирое пригнали. Что творится?.. Так пусть теперь Пересвет похлопочет перед старцем, чтоб допустил. А как допустит, тут уж не теряйся…
Сквозь это сорочье подстрекательство Ражный вновь услышал переливчатый звук и теперь уже точно определил, что это человеческий, тоскующий голос, только странный, похожий на церковное пение. Осторожно освободив второе ухо от подушки, он прислушался, но звук оборвался какимто неясным всхлипом.
— Мне чудится, будто волк воет, — сорока, видно, тоже прислушивалась. — Слушаю и радуюсь.
— Откуда здесь волки? — после паузы спросил Ражный.
— В том-то и дело… Мне волчий вой как музыка. Пусть поют!
— Обычно женщины боятся, — сказал он, а сам ужаснулся зловредности этой сороки.
— Боятся… Я тоже боюсь. Но если они придут на Вещеру, это мне знак будет!
— Какой знак?
— Тебя ведь сначала хотели с Нирвой свести… — заговорила она с бабьей тоской. — Калики уж сюда на лошади с клеткой приехали, чтоб вывезти его из Сирого. Я обрадовалась и молилась, чтоб ты его одолел на Судном поединке… Да передумал ослабленный старец, волка натравил. Должно быть, пожалел тебя. А если б с буйным свёл?
— А что тебе Нирва сделал?
— Завтра утром собирайся и уходи, — вместо ответа строго треснула сорока. — Нечего тут делать. Нет в Сиром ни счастья, ни истины. Так что не ищи.
Ражный ещё долго прислушивался к пространству за окнами, но отмечал лишь частый треск деревьев, напоминающий далёкую и ленивую перестрелку.
Рано утром, когда хозяйка принялась растапливать печь, он тихо встал, оделся и попросил топор. Она взглянула на него оценивающе, и в голосе послышалась угроза:
— Коль со своей судьбой вздумал потягаться, без топора проживёшь. Ступай, и чтоб духу твоего не было!
Ражный вспомнил предупреждения калика, поблагодарил сороку и вышел на крыльцо: в небе ещё мерцали звезды — единственные неподвижные детали этого колеблющегося пространства, а от изламывающихся деревьев, покрытых инеем, исходил морозный шорох…
3
Хронический недосып мучил Савватеева вот уже четвёртый месяц, с тех пор как родилась дочка. Поздняя беременность у жены проходила трудно, она дважды лежала на сохранении и, хоть кесарево сечение делали в Кремлевке, все равно операцию перенесла тяжело, и сейчас требовался покой и хороший сон, чтоб сохранить молоко. Ребёнок был первый, поздний, долгожданный, но когда Олег Иванович взял его на руки, ничего не ощутил — ни волнения, ни каких-то особых отцовских чувств или радости.
И потом, когда это крохотное существо поселилось в квартире и сразу же завело свои, не совсем приемлемые порядки, Савватеев почувствовал даже некоторое раздражение. Особенно его доставал крик, звучавший среди ночи, как тревожная сирена, и заставлявший вскакивать и суетиться. Он терпел, думал, что это все пройдёт, начнётся эффект привыкания, однако при этом ловил себя на мысли, что когда смотрит на дочку, то ищет черты сходства с ним.
И не находит! Почему-то нос крупный, не савватеевский, волосики жгуче-чёрные, разрез глаз не его и не жены — скорее типичный восточный. Так бывает в смешанных браках, когда к устоявшемуся, например, славянскому типу примешивается кровь инородца, способная доминировать два-три поколения, и прежде всего это заметно по цвету волос и разрезу глаз. В антропологии он кое-что понимал по долгу службы, как, впрочем, и в других науках, связанных с физиологией и психологией человека.
Савватеева это как-то однажды и сразу оглушило, и он молчал, с затаённым ужасом взирая, как все более развивающиеся расовые признаки выстраивают стену между ним, женой и новорождённой дочкой.
В первое время он ещё посмеивался над собой, мол, хорошо, что ребёнок не африканец какой-нибудь, однако все анекдоты на эту тему ему показались грустными, когда он почувствовал полное отчуждение и понял, что никогда не будет любить это дитя. Жена все чувствовала или догадывалась о его сомнениях и исподволь пыталась убедить, что девочка — вылитая прабабушка Нина, которую Савватеев никогда не видел, но знал, что будто бы в её жилах текла кровь кавказской княжны.
Однажды у них все-таки состоялся доверительный разговор, и он открылся жене, пожаловался, мол, это странно, однако он пока не испытывает отцовских чувств к девочке, хотя ждёт их. И предположил, дескать, не потому ли, что ему уже сорок и перегорел, переступил некую черту, за которой уже поздно искать юношескую яркость чувств.
Назвать истинную причину он не мог, ибо в тот же час последовала бы смертельная супружеская и материнская обида со стремительной развязкой.
— Тебе нужно больше общаться с дочерью, — определила Светлана. — А ты все время в командировках! Нужен постоянный контакт, забота, зависимость от ребёнка, чтобы пробудить чувства.
И Савватеев решил их пробудить в полной уверенности, что справится и с этой задачей. Он знал, достигнуть можно всего, если проявлять последовательное и все возрастающее упорство, если, невзирая ни на что, стоять до конца. Он освободил жену от ночных бдений, вызвавшись укачивать девочку и вставать к ней, если проснётся и заплачет, взял на себя молочную кухню, стирку и прочие памперсы. Поначалу роль ночной няньки и кормилицы доставляла Савватееву некое удовлетворение: он вскакивал по первому сигналу, брал девочку на руки, нежно баюкал, мычал колыбельные, если нужно, менял пелёнки, разогревал в тёплой воде и давал молоко или сок, правда, по-прежнему не испытывая радости от этого, поскольку ещё пристальнее стал вглядываться в черты лица дочери.
А потом однажды вгляделся в лица детей азербайджанской семьи, купившей квартиру в их доме, и все потуги тотчас же пошли насмарку.
Ситуация была обескураживающая и постыдная — прожить вместе пятнадцать лет в ожидании этого дитя, чтоб потом, когда оно явится на свет, все разом оборвалось. Конечно, следовало бы прямо спросить жену, кто отец ребёнка, но это привело бы к разводу. А от неминуемой ссоры пропадёт бесценное материнское молоко: в последний год Светлана и так пережила много стрессов.
Оставалось одно — молча собрать вещички, выпросить у руководства зарубежную командировку и исчезнуть на несколько месяцев. И это будет «бархатный» вариант расставания, поскольку жена давно привыкла к его внезапным и длительным поездкам в никуда.
А руководство же, наоборот, старалось его особенно не тревожить и, словно в насмешку, всякий раз интересовалось здоровьем матери и дочери, что-то советовало и намекало, что на целый будущий год он освобождён от внезапных и долгосрочных поездок. Даже окончательно решившись уйти из семьи, Савватеев несколько дней оттягивал драматический момент и все-таки рискнул провести тайную генетическую экспертизу. А это оказалось не так-то просто, и самое главное, нужно было взять у девочки кровь, и пока Савватеев все это устраивал, создалось полное ощущение, будто он совершил нечто постыдное, мерзкое или вымазался в грязи.
Несмотря на то что негласный анализ, сам того не подозревая чей, делал Крышкин — человек из своего родного ведомства, все равно результат обещали лишь через две недели. И поторопить его было никак нельзя, чтобы не заподозрил некой личной заинтересованности, кроме того, весь этот срок надо было прожить так, словно ничего не происходит.
В первый же день, как только он вернулся домой, жена сразу заметила его странное состояние, начала приставать с расспросами, и Савватеев чуть не взвыл и не выдал себя. Выход был один — идти к руководству и просить командировку, однако все получилось само собой. Мерин сам вызвал к себе на конспиративную дачу в Лесково, за семьдесят километров от Москвы, хотя в том не было никакой нужды. Бывший милиционер страдал заболеванием — тяжелейшей формой комплекса неполноценности, и этот его тайный диагноз был неизвестен лишь ему одному. Он ещё не наигрался в конспирацию и теперь изображал из себя резидента, делая значительное событие из каждой встречи со своим подчинённым. При хорошем течении дел Мерин довольно убедительно играл мягкого, обаятельного кота, однако же готового в любой момент выпустить когти. Подводила только его вечно красная, выдубленная на холоде и ветру физиономия гаишника, на которую уже было невозможно напялить ни одну маску, и ещё словарный запас, в экстремальных ситуациях становящийся весьма узким, специфическим и конкретным.
Едва Савватеев переступил порог, как стало ясно, почему встреча назначена на этой даче: уединившись, Мерин здесь пил, чего раньше за ним не замечалось, и теперь, утром, несмотря на непроницаемое лицо, явно страдал с похмелья, хотя побрился, надушился, нарядился в слепящую от белизны рубашку и делал вид, что его распирает от счастья.
— Почему у тебя глаза красные? — встретил он Савватеева прямым намёком. — Пьянствовал, что ли, на радостях?
— Родительские заботы, — в сторону сказал Савватеев.
Мерин выставил на стол рюмки, коньяк и блюдо с фруктами.
— Все это проходили… Ночные колики, газы мучают, пупочная грыжа… Как давно это было! И вы потом забудете. В памяти останется все прекрасное.
В первый момент Савватееву показалось, что пригласили его на конспиративную дачу в качестве собутыльника. Однако после второй рюмки Мерин достал из сейфа опечатанный футляр, сдёрнул шнурки и извлёк толстую папку.
— Поэтому и знаю, о чем мечтает… молодой родитель, — Юрий Петрович подсунул бумажку: — Распишись и приступай. Заодно и отдохнёшь от семейных забот… вдали от дома.
Савватеев даже не поверил в такое предложение, расписался и открыл папку — дело по розыску без вести пропавшего гражданина США, материалы собирала милиция и прокуратура под началом ФСБ.
— А не много ли чести этому гражданину? — разочарованно спросил Савватеев.
— Каймак Михаил Идрисович, VIP-персона, — отчего-то брезгливо объяснил Мерин. — Большие заслуги перед родиной… Узник совести, за что получил аж двойное гражданство! А защитник прав человека… так сказать, в мировом масштабе. Но вот надо же, без вести пропал. Тринадцать месяцев назад.
— И только хватились?
— Да и то не наши — америкосы наконец-то зачесались. Ну, и как всегда подозревают российские спецслужбы, не доверяют Генпрокуратуре…
— А чего же они раньше молчали?
Мерин открыл было рот, но, кажется, вспомнил приказ по поводу ненормативной лексики, изданный чуть ли не специально для него, и неожиданно рассмеялся, чего раньше с ним не бывало.
Этот железный человек даже улыбался редко, и то обычно скептически, а эмоции выражал в основном грубым матом, придавая ему разные оттенки.
Дело в том, что непосредственный начальник Савватеева всю свою жизнь работал в МВД, в смутную пору занял высокий пост, а после вынужденной отставки за особые заслуги его трудоустроили, назначив начальником Управления, которое занималось спецоперациями, — случай, конечно, беспрецедентный. Вместе с этим милиционером в замкнутую на себя и весьма дипломатичную языковую атмосферу ворвался жаргон, косноязычие и откровенный мат. От его ментовских привычек сначала морщились и шарахались, но Мерин из-за своей поддержки сверху был очень влиятельным, а сами его привычки оказались не только прилипчивыми, а, как радиация, проникающими и поражающими сознание.
После приказа Мерин сам начал делать замечания подчинённым и искоренять сленг.
— Мы думаем, он в США, там думают — у нас, — как-то беззаботно и открыто заговорил он, делая паузы, чтоб не озвучивать запрещённые слова. — Знаешь, как в анекдоте про неуловимого Джо. На самом-то деле он… никому не нужен, но зато какой предмет для спекуляций и скандала! Этим… Идрисовичем я занимался по личному поручению шефа целых полтора месяца. Родом он не из бандитов, конечно, и сел на нары может даже за чужой грех. На его служебном ротапринте… тиснули брошюру о нарушении прав человека в СССР, тиражом в сорок экземпляров. Сам он или нет — дело тёмное. Но схлопотал четыре года с высылкой… Зато его эта строка в биографии потом стала судьбой и определила, так сказать, положение в обществе.
Мерин неожиданно замолчал, словно прислушиваясь к своему организму и, должно быть, вспомнив собственную биографию, отдалённо похожую: решение о силовой ликвидации восставшего Верховного Совета принималось президентом, а он прикрыл его, взял ответственность на себя, то есть пострадал за другого, и в результате сел на «нары» Управления — тоже вроде бы узник совести…
Он налил себе коньяку, однако посмотрел в рюмку и вновь рассмеялся каким-то своим, видимо, приятным мыслям.
Савватеев решил, что таким образом у него проявляется похмельный синдром.
— Сейчас плотно завязан с авторитетами и олигархами на грязных деньгах, — стараясь быть серьёзным, продолжил Мерин. — Точнее, был завязан… В основном занимался отмывкой капиталов за рубежом, прокачивал десятки миллионов через оффшоры. Но это сейчас все делают… Кроме того, пользуясь неприкосновенностью, ввозил наличку простым багажом и финансировал… некоторые сомнитнельные проекты, в том числе и политические. Должно быть, амирикосам опять нужно обострить тему прав человека и судьбу правозащитников в нашем многострадальном государстве. Вот и хватились…
— Может, ихним салом по мусалам? — простовато предложил Савватеев, чтоб начальнику было понятнее. — В ответ на происки сделать предъяву на нашего дорогого… Идрисовича? Он ведь наполовину и наш гражданин.
— В этот раз не проходит! — Мерин выпил залпом. — Кто первый заявил, тот и прав… Зато наводку дам, целую версию. Конечно, работать по событиям годичной давности тяжко, но кое-что есть. По моему убеждению, борца с правами человека похитили или грохнули свои же. Может, не поделился, может, украл много… Накануне исчезновения он выезжал со своими бандитами на одну охотничью базу. Скорее всего, там собирался большой сходняк. База эта странная, как и её хозяин, не исключено, принадлежит к бандитской группировке…
Он на минуту задумался, вспомнил что-то смешное и вдруг стал рисовать на листке, стягивая губы, чтоб не расхохотаться. Савватеев чуть склонил голову и вытянул шею…
Начальник Управления рисовал ромашковую полянку с пятнистой коровкой. Этот суровый человек мечтал о чем-то весёлом и в такие мгновения мог забывать о деле. А поскольку ничего подобного быть не могло в принципе, то его столь неожиданное поведение иначе как сумасшествием назвать было нельзя…
— Потом Каймак внезапно оказался в Москве, — Мерин скомкал листок и с вздохом облегчения бросил в корзину. — Слетал в Нью-Йорк на один день и снова уехал на ту же базу. А вот вернулся ли оттуда, неизвестно, по крайней мере, его больше никто не видел. Жизнь он вёл одинокую, скрытную, хотя был публичным человеком, посещал… гей-клуб и прочие элитные притоны. О его передвижениях знал только личный телохранитель. Вероятно, Каймака на сходняке и замочили.
Он достал из бара пачку редкостных теперь и непопулярных папирос «Казбек», закурил, но тут же загасил в тарелке — вспомнил запрет врачей…
— И что интересно! — оживился в мгновение. — Телохранитель остался жив! Но не скажешь, что здоров, до сих пор находится в Кащенко. Мания величия, представляется верховным жрецом какойто новой цивилизации. Специалисты диагноз подтверждают, так что на него времени не теряй. Зачищай охотничью базу. Три дня тебе хватит, при особых полномочиях.
Савватеев сидел в сутулой позе скорбящего Христа.
— У тебя семейные проблемы, — догадался Мерин.
— Там все прекрасно…
— А что стряслось?
— Да я, Юрий Петрович, перестаю понимать, где работаю. И на кого.
— Ты не думай об этом. Задача поставлена — надо выполнять.
— Мы уже теперь вместо милиции. Ищем пропавших граждан на своей территории. Больше нечем заниматься…
Управление в полную силу работало только во времена «холодной» войны, но после поражения в ней, а вернее, добровольной сдачи позиций сверхдержавы, спецоперации за рубежом стали великой редкостью и непозволительной роскошью.
Якобы не хватало денег. На самом деле был страшный дефицит специалистов, ума, таланта и, главное, желания…
— Ладно, не ворчи как дед! — засмеялся начальник. — Ты же ещё молодой отец… Наше ведомство теперь у америкосов самое честное и не ангажированное! Можно хоть этим погордиться…
— Пусть его ЦРУ и ищет.
— Думаешь, не ищут? Не сами, конечно, подрядили ФБР… Только хрен им с маслом.
— А они знают, что Конституцию нарушать нельзя?
— Ихнюю нельзя — нашу можно. Говорят, если вы в Чечне работаете, так уж найдите заодно нашего гражданина на своей территории. Он, видите ли, американец. А это звучит гордо.
— Вы же практически нашли его? Осталось проверить базу и доложить.
Внутреннюю весёлость Мерина не могла скрыть даже выдубленная красная маска на лице, не приспособленном для положительных эмоций.
— Базу я проверить не успел и доложил то, что тебе докладываю сейчас. Нормальная текущая работа!.. А шеф был не в духе. Или его уже достали с этим… Идрисовичем. Если бы кто слышал, как он орал!..
— На вас?
— На меня! — расхохотался Мерин. — На кого же ещё?
— Если на вас орали — мне молча оторвут голову, — изумляясь его настроению, мрачно проговорил Савватеев.
— Отрывают, когда мало знаешь, но берёшься рассуждать. Когда много и молчишь — берегут. Тебе нужно доказать непричастность спецслужб. И найти хотя бы концы, чтоб америкосам доложить. На бандитской ли разборке замочили, по пьянке ли утонул и не нашли — все годится.
— Тогда трех дней мало. Без подготовки такую операцию не провести.
— Ты сможешь, не прибедняйся, тем более внутри своей родной страны.
— Мне легче работать за её пределами.
— Вот как? — чему-то изумился Мерин. — Я всегда считал, наоборот…
— Все так считают.
Савватеев захлопнул дело, встал и молча поплёлся к двери. Слышно было, как Мерин отъехал от стола в своём кресле:
— Погоди, родной! А ты когда пригласишь на крестины? Я ему предложил услуги крёстного отца— он не зовёт…
Светлана категорически запретила приводить в квартиру посторонних — невзирая на личности, мол, чтоб бактерий не заносили, и Савватеев был рад этому обстоятельству: он всячески оттягивал тот час, когда пришлось бы предъявить сослуживцам свою дочь, которая вышла ни в мать, ни в отца…
И ещё он не знал, как отказаться от услуг Мерина, целящего на место крёстного папы.
— Теперь после командировки, — вяло пообещал он. — Если получится…
— Тогда за дело! Очень уж погулять хочется! Никогда не был крёстным отцом… Это налагает какие-то обязанности?
— Говорят, только приятные…
— Чего же ты сидишь? Вперёд! Испытаю ещё почётное звание, и можно умирать!
Судя по его внутреннему состоянию восторга, этого начальника уже не пережить никогда…
— Возьмёшь группу Варана, — благосклонно позволил Мерин, — и отработаешь эту базу по полной программе. И пригласи экспертов толковых — стариков, что сейчас от безделья страдают. Чую, там лежит… плоть Идрисовича! Материал для генетической экспертизы имеется.
— А что же вы-то не добрались до его плоти? — после паузы спросил Савватеев. — Странно…
— Для тебя берег, родной, в качестве подарка. Мы кто с тобой будем? Кумовья? Так что прими, кум, не отказывай!
— Спасибо, — Савватеев взглянул на веселящегося начальника. — Но труп двойного гражданина слишком щедрый подарок, не могу принять.
— Смилуйся уж, прими! — Мерин поставил перед ним рюмку и плеснул чуть на донышко.
Служить бы ещё мог лет двадцать… Сердце бьётся, голова светлая, и сил хватило бы, да больше не хочу.
Савватеев обескуражено молчал. Мерин звякнул рюмкой, победно поднял её над головой.
— Знаешь, приятно осознавать, — с торжественной расстановкой проговорил он, — что есть в мире другие сердца, головы… И иная сила! Неистребимая! Можно уходить на покой. Так что докладывать шефу уже будешь ты.
— Вы что хотите сказать?..
— А то, что ты подумал, Олег Иванович. Мне предложили назвать только одну кандидатуру. Я назвал… Вот за это и выпьем!
На изучение исходных материалов времени почти не оставалось, чтобы только прочитать документы, собранные оперативно-следственной бригадой милиции, прокуратуры и ФСБ, требовалось часов пять. А тут ещё из головы не выходило странное, непривычное поведение Мерина с его речами и заявлениями, расценить которые можно было пока что неопределённо: внутри ли ведомства, в душе ли самого начальника Управления, но что-то произошло, если не великое, то потрясающее. А когда происходит подобное в закрытой и засекреченной организации, то ожидать можно все что угодно — от какой-нибудь новой перетряски в государстве до эпохи перемен.
Савватеев лишь пролистал бумаги, отмечая фамилии действующих лиц и исполнителей, и в начале споткнулся о название охранного предприятия — «Горгона». В оперативной справке значилось, что эта змея вылупилась из яйца простейшей преступной группировки, организованной спортсменами, легализовалась и стала обслуживать крупнейшие банки и известные фирмы. А фактически управлял ею в прошлом многократный чемпион СССР и Европы, известный мастер спорта международного класса, заслуженный тренер по вольной борьбе Георгий Поджарое, которого Савватеев знал лично.
В пору, когда неистовые демократы губили собственную разведку, ему поставили задачу обеспечить канал и вытащить из-за границы тех законспирированных агентов, кого уже сдали, но из-за шокового состояния спецслужб Запада не успели арестовать и упрятать в тюрьму. Причём сделать это надо было оперативно и скрытно, чтоб своё родное государство ничего не заметило.
Если в пору «холодной» войны Управление вытаскивало из-за кордона врагов, фашистских преступников, бывших полицаев, предателей и лиц, интересующих разведку, то теперь приходилось спасать своих от своих…
Такой канал был найден через спортивные организации, которые имели возможность разъезжать по всему миру, пользуясь «зелёными коридорами», и по которым в Россию, почти без прикрытия, въезжали десятки разведок даже из самых ленивых стран. Поскольку многие спортсмены занимались незаконным оборотом валюты, допинговых средств, наркотиков и просто контрабандой, завербовать тех, у кого рыльце в пушку, не составляло труда. Поджаров был взят на валюте, дал согласие на сотрудничество и с помощью своих связей в спортивном, и не только, мире вывез несколько наших разведчиков вместе с семьями, за что получил денежную премию, благодарность от руководства и «постоянную прописку» в картотеке.
После этой операции Савватеев больше с ним не встречался, но Поджаров вряд ли был выпушен из поля зрения и, если он до сей поры жив и здоров да ещё служит в «Горгоне», то по старой дружбе может много чего рассказать о Каймаке. Сборная тройка оперативников, искавшая правозащитника, разумеется, не знала всех подробностей о жизни известного чемпиона, а Мерин имел возможность проверить по картотеке, однако изза своей ментовской несообразительности не проверил.
Особые полномочия позволяли Савватееву мгновенно получать любую, даже самую засекреченную информацию без дополнительных виз и разрешений. И он её получил: Кабан — такой псевдоним носил Поджаров — действительно, работал финансовым директором «Горгоны», однако связей с ним больше не осуществлялось, и, кроме всего, есть милицейская справка, что он пропал без вести год назад и сейчас находится в розыске по заявлению родственников.
Это могло означать, что правозащитник покинул сей мир не в одиночку. Кто-то попросту обезглавил «Горгону», заманив её, например, на ту же охотничью базу, причиной чего мог стать примитивный передел собственности и влияния на определеннные отрасли бизнеса.
Только на основе этого можно было до блеска вычистить мундир спецслужб и показать его американцам, но взгляд Савватеева зацепился за сводное медицинское заключение, где значилось, что во время проведения оперативных мероприятий в районе той самой охотничьей базы пострадало пятеро из девяти её участников.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.