— Я — Авега! Ура!
У него сразу заподозрили отклонения в психике, и милицейский врач поставил диагноз: шизофрения с развитой манией величия. Однако на всякий случай поставил вопрос, который для милиции означал, что пациент, возможно, прикидывается сумасшедшим и есть причины досконально его проверить, не преступник ли и не значится ли в розыске. Авегу фотографировали анфас и в профиль, с бородой и без бороды, брали у него отпечатки пальцев рук и даже ног, досконально описывали словесный портрет, и все это прокручивали через картотеки МВД, но ответы приходили отрицательные: этот человек ни в розыске, ни в подозреваемых по какому-либо преступлению не значился. Пошли даже на хитрость — выпустили плакат с его разными портретами «Найти человека» — в надежде, что кто-нибудь опознает Авегу и сообщит, кто это на самом деле. В течение полугода этот плакат висел по всему Союзу, и никто не откликнулся. При обыске у него обнаружили мешочек сухарей, немного крупной серой соли и деревянную ложку со странным устройством на ручке в виде бельевой прищепки. Хлебу и соли не придали значения, однако про ложку спрашивали очень настойчиво, но Авега объяснял, что это штуковина на ручке служит для того, чтобы во время еды не пачкать усов, приподнимая их нажатием «прищепки». Это лишний раз доказывало его невменяемость, однако милицейские начальники на всякий случай посадили его в камеру к платному агенту-камернику для оперативной разработки. При всей внешней скрытности, при всем пафосе, касаемом собственного имени и личности, Авега один на один с агентом вдруг проявил доверчивость и сообщил, что он знает все дороги мира и теперь идет на реку Ганг по заданию то ли какой-то организации, то ли религиозной общины. Конечно, для нормального человека это был полный абсурд, но обстоятельство, что река Ганг протекает в Индии, за границей, все-таки насторожило начальство спецприемника, и Авегу с удовольствием передали в местный КГБ.
Там за странного бродягу, «косящего» под сумасшедшего, взялись основательно и умело. Во-первых, толковый врач определил его примерный возраст — девяносто пять — сто лет. Кроме того, после медицинского обследования установили, что все внутренние органы по степени жизненной силы едва тянут на половину его реального возраста, хотя все суставы поражены отложением солей. Вместе с тем выяснилось, что черепная кость у этого человека невероятной толщины — до двух с половиной сантиметров, а лобная — до трех! Такой головой можно было прошибать стены. Врачей поражала острота его зрения, великолепный слух и тончайшее обоняние, которое редко бывает даже у профессиональных «нюхачей» — дегустаторов парфюмерии. Впрочем, нюх у Таганрогского КГБ был не хуже, и все феноменальные качества Авеги отнесли к его особой подготовленности, а значит, и к какой-то особой миссии, которую он выполнял, направляясь в Индию. Сам Авега по-прежнему отвечал, что ничего из своего прошлого не помнит и знает лишь единственное — куда идет. Его не относили к шпионам, но подозревали, что он принадлежит к некоей глубоко законспирированной религиозной секте, и пытались теперь самыми разными способами вытащить информацию. Авега же не жаловался, не делал никаких заявлений и единственный раз обратился с просьбой, чтобы ему вернули деревянную ложку с приспособлением, дабы во время еды не пачкать усов. Эту ложку досконально исследовали, поискали аналоги в мировой практике и, к удивлению, обнаружили подобное изобретение в Англии. Тут же возникла новая версия, ориентированная на всевозможные секты Великобритании, однако и эта нить ни к чему не привела.
Наконец, в Таганрог из Москвы выехал специалист по самым уникальным сектам и несколько недель работал с Авегой, стараясь косвенным путем вытянуть хотя бы, географическую информацию о постоянном местопребывании загадочного сектанта. После скрупулезных, ненастойчивых расспросов и уловок удалось узнать, что Авега жил длительное время в какой-то пещере либо шахте, имеющей единственный выход на поверхность, а затем в деревянном доме в некоей долине, окруженной не очень высокими горами и, как ни странно, водой, но при этом отрицал, что жил на острове. Он великолепно знал крестьянский труд, по-видимому, очень любил леса, рыбную ловлю, ел всякую пищу, предпочитая растительную, и абсолютно не употреблял соли. Специалиста из Москвы этот факт заинтересовал, тем более в протоколе задержания значилось, что у Авеги была с собой сумочка с крупной серой солью весом около трехсот граммов. Однако соль затерялась еще где-то в спецприемнике, поскольку на нее не обратили внимания, и, скорее всего, ее выбросили. Тщательные поиски ни к чему не привели. Еще в Таганроге к нему применили несколько сеансов гипноза, дабы расслабить психику, и Авега с удовольствием засыпал и даже улыбался во сне, однако становился глухонемым и ни на какие вопросы не отвечал, на голос гипнотизера не реагировал. За исключением единственного: когда спрашивали имя, Авега мгновенно просыпался и провозглашал:
— Я — Авега! Ура!
Скорее всего, в конечном счете его отправили бы либо в психлечебницу, либо в дом престарелых, если бы московскому специалисту неожиданно не удалось подсмотреть сквозь специальный окуляр, установленный в стене камеры, как Авега встречал солнце. Окно в камере полуподвального этажа было забрано решеткой и выходило во внутренний колодезообразный двор в северо-восточном направлении, и потому солнце появлялось над крышей здания лишь к одиннадцати часам дня. Так вот, Авега вставал лишь в десять — для него это был восход, тщательно умывался, расчесывал волосы и бороду, в чем ощущалась некая ритуальность, затем становился к окну в позу, которая могла означать ожидание радости и торжества. Он напоминая стоящую на задних лапах собаку, ждущую от хозяина лакомства. Когда же первые лучи вырывались из-за крыши здания, Авега вскидывал руки, до этого висевшие безвольно, на уровень плеч, и восклицал:
— Здравствуй, тресветлый! Ура!
Специалисту из Москвы все стало ясно: этот странный моложавый старец был солнцепоклонник. Подобные секты кое-где еще существовали на Земле — в Африке, Малайзии, Индии, но каких-либо сведений о том, что они есть в СССР, не имелось. С Авегой был проведен опыт, когда его после долгого блуждания по коридорам в полной темноте поместили в камеру без окон и электрического света. Около десяти утра он встал, смело и очень уверенно умылся в полном мраке — наблюдали за ним в прибор ночного видения, — затем расчесался и в положенное время точно встал лицом к солнцу и, едва лучи скользнули над крышей, благоговейно произнес:
— Здравствуй, тресветлый! Ура!
И более ни слова. При этом интонация была такая, будто он не приветствовал солнце, не молился ему, а лишь желал здравствовать.
Дальнейшие опыты можно было проводить только в столице, и поэтому Авегу переправили в Москву, где поместили в специальном блоке при психиатрической больнице, хотя он по-прежнему оставался в ведении Госбезопасности. Здесь ему создали нормальные жизненные условия и даже вернули деревянную ложку, которой он очень обрадовался. Московских специалистов сразу же поразила манера держаться и то невероятное спокойствие, с каким он переносил неволю. У него была выдержка абсолютно уверенного в себе человека; его ничем невозможно было смутить либо повергнуть в недоумение: он ничему не удивлялся, не раздражался, не проявлял резких чувств обиды, любви, ненависти. В нем одновременно как бы жили и находились в идеальном равновесии все человеческие чувства. Невиданный самоконтроль напрочь отвергал всякие подозрения психического заболевания. После нового обследования на самом высоком уровне его физического здоровья приступили к выяснению его умственных и интеллектуальных способностей. И тут обнаружилось, что его беспамятство неожиданным образом сочетается с необыкновенной подвижностью ума и стройностью логики. Авега оставался неразговорчивым, и потому тестирование начали с показа ему репродукций известных картин. Делалось все это осторожно, невзначай, скрытым наблюдением, и психологи мгновенно отмечали, какие полотна он видел раньше и какие видит впервые. Получалось так, что Авеге известна почти вся классическая живопись! Но картины художников, созданные с начала двадцатых годов, он никогда не видел и рассматривал с особым интересом. Когда у него в палате «случайно» оказалась книга по живописи и скульптуре периода гитлеровской Германии, выпущенная в ФРГ, Авега проявил к некоторым полотнам и монументам неожиданно живое любопытство, чего раньше не замечалось, и даже попробовал читать по-немецки, но молча, глазами. И после этого наблюдения отметили необычное для пациента состояние размышлений. Обыкновенно Авега, будучи в одиночестве, мог часами спать или лежать в расслабленной позе с остановившимся, «остекленевшим» взглядом, а потом тихо уснуть, как только зайдет солнце. Тут же он отложил книгу, достал расческу и вдруг средь бела дня ни с того ни с сего стал расчесывать волосы и бороду. Делал это плавными движениями, аккуратно, словно прикосновения к волосам у него вызывали боль.
Для психологов это состояние уже было на отметке «тепло», но чтобы стало «горячо», требовалось найти новый, более мощный возбудитель. Дело это было экспериментальное, творческое, и специалисты ломали головы в поисках средства, способного потрясти сознание подопытного, что бы, по расчетам, привело к раскрытию феномена. Авеге подсовывали альбомы Босха, иконы, картины с изображением «Страшного Суда» и мирные пейзажи, космические фотографии Земли и обратной стороны Луны, — его тонус упал, и стало «холодно». Удалось на какое-то время зажечь любопытство, показывая пациенту монументальное искусство сороковых и пятидесятых годов. Авега будто бы вновь задумался, как бы проводя параллель с искусством фашистской Германии, и скоро вновь охладел.
В то время Русинов работал врачом в отделении неврозов и даже не подозревал, что в этом же здании, в закрытом боксе, находится столь интересный пациент. И так бы никогда не узнал, если бы не был объявлен полусерьезный тест-конкурс: найти логические связи и психологическое продолжение изобразительного искусства Германии и СССР периода сороковых годов в современном искусстве, которые бы были прямо противоположны по форме и значению, но вбирали бы в себя гипертрофированную силу внутреннего воздействия на воображение человека. Тестировали таким образом молодых врачей и одновременно убивали второго зайца — искали ключ к сознанию Авеги. И вот тогда Русинов очень скромно принес недавно вышедший в свет набор открыток — картины Константина Васильева. На открытки не обратили внимания, приз получил совсем другой молодой специалист, представивший альбом с картинами Марка Шагала и блестяще доказавший предлагаемую теорему. Однако открытки — полотна малоизвестного тогда художника Васильева — все-таки попали в палату Авеги.
Авега был потрясен. Но еще больше — доктора, наблюдавшие реакцию пациента. У спокойного, титанически выдержанного человека вдруг затряслись руки. Он стал озираться, просматривая открытки, изредка выкрикивая неразборчивые слова, которые удалось понять, лишь когда дешифровали магнитофонную запись. Но однако произносил несколько раз и совершенно отчетливо:
— Валькирия! Валькирия!..
Из малопонятных слов выделялись лишь вопросы:
— Кто?.. Почему?.. Кто такой?.. Невозможно!
И тут за год неволи Авега впервые обратился с просьбой оставить ему открытки, что и сделали с великим удовольствием. А Русинова неожиданно пригласили к руководству клиники и предложили новую работу в спецотделении. Так он впервые увидел Авегу, но тогда еще не знал, что судьба свяжет его с этим странным человеком на много лет.
Авега стал задавать вопросы, на которые следовало отвечать, и на контакт с ним решено было направить молодого, еще неопытного врача Александра Русинова как раз из-за этого своего качества и, по сути, сделать из него еще одного пациента. Сначала Русинов лишь приносил ему еду и витамины, привыкал сам и приучал к себе Авегу. Потом стал оставаться в палате на пять, десять, двадцать минут и так постепенно стал входить в доверие. Конечно, доверие это было относительным, ибо Авега на вопросы не отвечал, но зато очень внимательно слушал ответы на свои вопросы, заданные им, когда он впервые увидел картины Константина Васильевна. И потому, когда Русинов рассказывал ему о художнике, пациент вдохновлялся и волновался одновременно. Раза два он возбужденно вскакивал, ходил какой-то натянутой, ходульной походкой, враз потеряв свою величественность, и однажды в каком-то азарте выкрикнул:
— Завидую!
Над этим словом-страстью долго бились, пытаясь понять, чему и почему он завидует. И решили, что Авега, возможно, когда-нибудь занимался (как ни странно!) живописью и у него вдруг проснулась творческая зависть, наподобие той, что была у Сальери к Моцарту. Открытки Авега расставил на столе, как иконы, и подолгу, особенно когда оставался один, смотрел на них и произносил слово «Валькирия». Русинову поручили выяснить хотя бы примерно его род занятий в прошлом и даже составили хитроумный вопросник, основанный на творчестве Васильева. Но тут случилось непредвиденное. Утром Русинов застал Авегу в подавленном состоянии — и это тоже было неожиданностью. Он только что «встретил солнце» перед окном, причем с открыткой-автопортретом художника в руках, однако был безрадостным и даже скорбным.
— Не успел, — вдруг сказал он. — Как жаль! Вчерашний день — последний день...
— Что ты не успел? — машинально спросил Русинов.
— Я слепну, — признался Авега. — И пути не вижу под ногами. Авеги больше нет! А он ушел вчера... Завидую!
— Кто ушел? Куда? — примирительно спросил Русинов, внутренне напрягаясь.
Авега показал автопортрет Васильева:
— Ушел в последний путь... Я мог его увидеть! Да не успел, слепец...
— Он жив! — заверил Русинов. — Если хочешь увидеть, я разыщу его и приглашу к тебе.
Пациент ослаб, помотал головой и замкнулся не только на этот день, а на несколько месяцев, словно в одиночестве растратил все накопленные слова. Этот короткий и осмысленный диалог был самым долгим за все пребывание Авеги в неволе.
В тот же день Русинов сел на телефон и через Союз художников стал выяснять адрес Константина Васильева. И услышал невероятное: полюбившийся Авеге художник погиб вчера вечером.
На консилиуме решено было временно оставить скорбящего Авегу в покое и за это время разработать план и подготовиться к дальнейшим действиям. Его прорицание смерти, а точнее, знание об этой смерти без всякой информации извне заставляло искать совершенно новое к нему отношение. Русинов же отправился к Васильеву на квартиру, однако на похороны не успел, зато смог посмотреть все его полотна, к счастью, хранящиеся дома. Он переписал названия картин и засел в библиотеке, чтобы добыть исчерпывающую информацию обо всех образах, легендах и загадочных фигурах, изображенных на полотнах Васильева. От картин, основанных на древнерусском и арийском эпосах и легендах, он пришел к ведической индийской литературе и, коснувшись санскритского языка, вдруг ощутил, что ему самому стало «горячо». Он понял, что близок к какому-то открытию, связанному с личностью Авеги, однако подчинялся лишь интуиции — знаний катастрофически не хватало. Тогда он отправился на кафедру индийской филологии Института стран Азии и Африки при МГУ, где познакомился с преподавателем Кочергиной, очень приятной и простой женщиной. Они сначала вместе посидели над открытками — картинами Васильева, и Кочергина как-то очень доходчиво и элементарно разложила ему значение всех образов и символов и сама при этом удивилась, насколько глубоко, точно и неожиданно ярко художник чувствовал свое древнее прошлое. Русинов тогда еще не давал никаких подписок, поэтому откровенно рассказал все о своем пациенте.
— Авега? — переспросила Кочергина. — Какое интересное имя! Вернее, не имя — а рок, назначение!
И рассказала, что «Авега» с санскрита переводится как «знающий движение», «знающий путь или дорогу». И тут же объяснила, что в русских словах «га» означает движение — нога, телега, дорога, Волга, Онега, Ладога — и что на первый взгляд таинственный и мудрый язык древних ариев очень прост и доходчив для всякого русского, познавшего глубину своего языка от рождения, что, привыкнув к нему, можно на слух понимать, о чем говорят жители Северной Индии, и что знаменитый тверской купец Афанасий Никитин, не имея никакой подготовки, заговорил по-индийски, и что ходил он туда не лошадь свою продавать, а выполняя какую-то загадочную миссию — иначе бы его не впустили в главную святыню — храм Парват.
Умышленно или нет, но она наводила его на мысль, от которой Русинову становилось не по себе, она намекала на некую параллельность действия и назначения средневекового купца и непонятного, Бог весть откуда возникшего человека по имени Авега. С летописным путешественником все казалось ясным и относилось к истории, но когда перед тобой живой человек, зачем-то намеревающийся идти на реку Ганг, — будто для него не существует ни огромного расстояния, ни государственных границ и прочих барьеров, — то в душе возникает ощущение какой-то ирреальности происходящего. Русинов хорошо знал байку, что врачи-психиатры, поработав долгое время с больными, сами постепенно становятся шизофрениками, однако молодой специалист слишком мало еще работал в клинике, чтобы «заразиться» от пациентов. Тем более он родом был «от земли», из Вятской деревни, со здоровой, «мужицкой» психикой и очень твердо знал, что душевные болезни ему не грозят. Но как бы то ни было, все факты упорно подводили Русинова к единственному выводу: случайно задержанный бродяга (опять — «га»!) шел с какой-то определенной миссией, не поддающейся нормальному современному разуму и образу мышления.
Расставаясь с Кочергиной, он вспомнил о какой-то зависти, которую высказал Авега в связи с художником. Совершенно не надеясь на определенный результат, на всякий случай он рассказал и об этом. Кочергина попросила в точности передать диалог и неожиданно просто объяснила, что Авега вовсе не завидовал Васильеву, а давал ему имя или определял его социальный статус, ибо «завидую» переводится как «наделенный знаниями», «ученый», «посвященный в тайны вед». Это окончательно привело Русинова в замешательство: за «знаниями» Авеги стояло нечто непознанное, но, увы, — существующее в природе.
— Приходите ко мне учиться, — вдруг посоветовала Кочергина. — И станете смотреть на мир совершенно другими глазами.
Ошарашенный, он тогда не сказал ни да ни нет и обещал позвонить. Записывая его телефон и фамилию, она улыбнулась и вбила последний гвоздь в растерзанное сознание психиатра:
— Русинов... «Русый» с арийского языка переводится «светлый». Теперь подумайте, как перевести «Русь», «русский»... Ну ладно, я пошутила! — засмеялась она. — Не ломайте себе голову. Тема эта — неведомая современному человеку — бездна. Чуть ступите ногой — и уйдете туда навсегда, с головой. И не видать вам покоя до самой смерти.
И тут Русинов вдруг уловил непонятное, едва ощутимое сходство между преподавателем санскрита и Авегой: оба они будто бы куда-то ушли с головой и существовали в этом мире лишь формально, одной телесной оболочкой. Один меньше, другой — больше, но это не меняло смысла...
После такой «подготовки» Русинов смотрел на Авегу другими глазами. Каждое его слово теперь казалось наполненным каким-то особым, символическим смыслом. Он как бы стал наконец понимать язык этого человека, но до понимания его образа мышления и мироощущения было непостижимо далеко, как если бы встретились два человека из разных эпох либо абсолютно противоположных цивилизаций.
Работа уже настолько захватила Русинова, что он думал об Авеге днем и ночью, методично продвигаясь по линии возбуждения сознания пациента. Как только пришел анализ волос, ногтей и костной ткани зубов Авеги и подтвердился косвенный факт его длительной, возможно, постоянной жизни на Севере, в условиях малой солнечной активности, бедной фтором воды и резко континентального климата, и кроме того, долгой жизни в слабоосвещенном помещении, насыщенном ионизированными солями воздухом, о чем говорили суставы и соскобы с бронхиальных путей, Русинов уже самостоятельно начал отрабатывать «северную» версию. Он предложил неожиданный и решительный шаг — поехать с Авегой в путешествие по Северу через Архангельск, Печору и через всю Пермскую область. По расчетам, он сам должен был прямо или косвенно указать на место своего пребывания. А там уже — дело техники...
Русинов получил согласие руководства, однако на предложение попутешествовать по родным местам Авега категорически отказался.
— Обратного пути нет! — отчего-то разволновался он. — Мне определено идти на реку Ганга.
— Кем определено? — доверительно спросил Русинов.
— Роком... Я — Авега! Даже если совсем ослепну — пойду слепой. — Он вытащил расческу и принялся расчесывать свои длинные волосы. — Скоро закроется дорога! И мне снова придется ждать восемь лет, а Валькирия не впустит в свои чертоги, не обнажит передо мной своей прекрасной головы, не покажет чудных волос...
— Кто она — Валькирия? — воспользовавшись печальной паузой, спросил Русинов.
— Валькирия, вот, — он показал открытку с картиной Васильева «Валькирия над сраженным воином». — Или вот! Посмотри, как она прекрасна! Видишь, светит мечом!
Авега поднес ему другую открытку, где была изображена русоволосая дева (иначе сказать невозможно!) со свечой в заиндевелом зимнем окне. Картина называлась «Ожидание».
— Я уже был изгоем, — вдруг признался Авега. — И больше не хочу. И потому повинуюсь року — пусть уносит вода. Мне сейчас хорошо.
— А если тебя отпустят, ты пойдешь на реку Ганг?
В глазах Авеги не появилось ни надежды, ни проблеска радости. Он снова стал спокоен, как сфинкс.
— Повинуюсь року.
— Но ты можешь пробыть в этих стенах до самой смерти! — взорвался Русинов, что делать не следовало. — Ты же — Авега! Ты знаешь пути! А это все умрет вместе с тобой, и ты не выполнишь своего предназначения.
Авега неожиданно улыбнулся, по-детски показывая белые молодые зубы.
— Нет лучшей доли для Авеги — умереть в пути! Карма изберет меня, и обнажит голову, и осветит мечом дорогу. Я увижу свет «сокровищ Вар-Вар». Самый чистый и сияющий свет!.. Пусть после смерти, но стану Вещим.
Загоревшиеся глаза вдруг вновь утеряли блеск и стали пронзительно-голубыми, холодными, как прежде.
После этого разговора, естественно, записанного на пленку, Русинова вызвали к руководству закрытым отделением и отобрали подписку о неразглашении любых сведений, касающихся Авеги, и как бы временно отстранили от работы, предоставив недельный отгул. Русинов снова засел в библиотеке, пытаясь отыскать хоть какие-то упоминания о «сокровищах Вар-Вар». Все это можно было отнести к бреду, но стройность и поэтика слов Авеги источали какую-то притягательную силу, захватывали воображение, как хорошая и впервые слышимая музыка. Чем больше он копался в литературе, дающей удивительно скудные знания существования древней арийской цивилизации, тем больше возбуждался интерес. Все авторы, словно сговорившись, не касались этой темы и упоминали как-то вскользь, воровато, с оглядкой. Отечественные источники, за исключением редких и сугубо научных, вообще не давали никакой информации. Все — и современные, и дореволюционные — странным образом замыкались на христианской либо ветхозаветной истории человечества, на Западной и Восточной цивилизациях, упорно обходя все, что связано с Севером и древними арийскими народами. Лишь в одной, тоненькой, как тетрадка, книжке Русинов нашел критическую статью на некую монографию какого-то серба Елачича, называемую «Север как родина человечества». Однако самой монографии, судя по каталогам, ни в одной библиотеке СССР не существовало. Это поразительное недоразумение он попытался прояснить через Кочергину; та лишь грустно улыбнулась в ответ и еще раз предложила ему прийти к ней учиться.
«Сокровища Вар-вар», случайно упомянутые Авегой, похоже, заинтересовали не только Русинова. Когда он вернулся после отгулов на работу, вдруг узнал, что Авеги в блоке нет, что Госбезопасность забрала своего подопечного и теперь содержит где-то под собственным наблюдением. У Русинова подкатил ком к горлу, на душе стало пусто, и работа в спецотделении, престижная и интересная, неожиданно потеряла всякий смысл. Он не подозревал, что за эти месяцы так сильно привязался к своему пациенту, что он стал не просто человеком, а тем возбудителем сознания, который делал жизнь сверкающей и любопытной для молодого психиатра. В тот же день он написал заявление с просьбой вернуть его в отделение неврозов, однако руководство категорически отказало, и Русинов услышал много лестных слов о себе и своем профессионализме.
— Вы, молодой человек, не представляете, что смогли вытянуть у этой чурки с глазами, — сказал ему заведующий. — Тут у нас такие чины побывали! Наш зверинец теперь в почете у Министерства здравоохранения. Я сейчас готовлю к печати монографию, третьим ее соавтором будете вы!
А Русинов неожиданно для себя успокоился и как бы мысленно повторил слова Авеги — «повинуюсь року»...
Предмета изучения не стало, однако он словно заразился понятиями и символами, с которыми жил или в которых блудил Авега. Русинов ощущал, что прикасается к какой-то заповедной, может быть, запретной части мироздания и ему начинает открываться новый и неожиданный смысл привычных вещей. От скудных исторических материалов он двинулся в глубь своего собственного русского языка, которым, как считал раньше, он владеет довольно хорошо. Даже поверхностное знакомство с санскритом вдруг отворило перед ним некую невидимую дверь, за которой каждое слово неожиданно обрело тайный, глубинный смысл, наполнилось неведомой очаровательной магией. Его потянуло писать стихи, потому что он начал любоваться каждым словом. Это была восхитительная детская радость, будто он заново научился говорить и понимать язык. Оказывается, и нужно-то было лишь слегка почистить слово, сдуть с него пыль веков, чужих наречий, неверного толкования, и оно начинает сиять, как жемчужина, освобожденная от серой, невзрачной раковины. Он нашел ключ в основе огромной толщи слов, которые означали обрядовую суть человеческой жизни от рождения до смерти, было заключено всего три понятия: солнце — РА, земля — АР и божество — РОД. Язык сразу засветился и как бы озарил сознание! Тысячи раз он говорил, например, слово «красота» и никогда не вдумывался, из чего оно состоит, почему и в чем смысл его глубокого корня, неизменного на протяжении многих тысячелетий. А всего-то навсего в этом слове изначально жило солнце, свет, потому что нет на земле ничего прекраснее. Благодаря этому ключу, Русинову стали открываться все слова; их можно было петь, можно было купаться в них, как в воде, дышать, как воздухом:
— Ра-дуга, п-ра-вда, д-ар, ве-ра, к-ра-й, ко-ра, род-ина, на-род, род-ник...
Этимологический словарь безбожно врал либо составлялся людьми, совершенно не владеющими способностью видеть свет слова. А ему теперь казалось, что лишь слепой не увидит выпирающих, кричащих о себе древних корней, которые, словно корни старого дуба, оголились и выступали из земли. Это открытие ошеломило его еще и тем, что он вдруг спокойно начал читать на всех славянских языках, а потом совсем неожиданно обнаружил, что ему становятся понятными без всякого заучивания все германские и иранские языки. Русинов тихо восхищался и так же тихо тосковал, поскольку начал жалеть, что не изведал этого раньше и закончил медицинский. Он уже окончательно созрел, чтобы воспользоваться предложением Кочергиной и этим же летом пойти к ней учиться. Она была права — «бездна» очаровывала и тянула к себе, как тянул его в детстве высокий старый лес, стоящий за вятской деревней Русиново. Казалось, там, за крайними огромными соснами, сокрыт таинственный, неведомый мир, а не грибы и ягоды, за которыми ходят взрослые люди.
Однако в тот год он не поступил в МГУ, поскольку его вдруг пригласили в Министерство внутренних дел и предложили работу в закрытом, строго засекреченном Институте, который, как объяснили, хоть и занимается поисками утраченных когда-то ценностей и сокровищ на суше и на море, но требует специалистов самых разных направлений. Русинов мгновенно сообразил, в связи с чем и почему именно его пригласили в такой заманчивый Институт: Авега был у них! «Сокровища Вар-Вар»! Догадка его тут же подтвердилась.
После трехмесячной разлуки было заметно, как сильно изменился и постарел Авега. Похоже, за это время с ним круто поработали: он никак не среагировал на появление Русинова, хотя последний считал, что установил с ним довольно прочный контакт. Содержался Авега, можно сказать, в царских условиях: в отдельной трехкомнатной квартире, разумеется, законспирированной и охраняемой. Институт был в двадцати километрах от Москвы, в заповедном, живописном лесу. Тут же жили многие его сотрудники в отдельных коттеджах, но не за забором с контрольно-следовой полосой и внутренней изгородью из колючей проволоки. Дом, в котором, повинуясь року, томился узник, считался служебным помещением, но специальная квартира была обставлена старинной мебелью, застелена коврами, имела потайной запасной вход и была начинена радиоаппаратурой, приборами наблюдения и представляла собой очень уютную клетку с подопытным кроликом.
Авега вовсе не угнетался неволей а, похоже, страдал от обилия людей, желающих поговорить с ним, и вопросов, ему задаваемых. О нем тут теперь знали почти все, но ничего существенного пока не добились. В Институте была создана специальная лаборатория, которая работала по проекту «Валькирия». Госбезопасность, а точнее, ее служба, курировавшая Институт, не теряла времени: личность Авеги была установлена, что вообще-то и послужило причиной перемещения его в ведение Института и создания проекта.
Его звали Владимир Иванович Соколов. В личном деле значилось, что он 1891 года рождения, уроженец города Воронежа, дворянского сословия, закончил факультет естествознания Петербургского университета в 1913 году...
В деле была единственная фотография, сделанная в двадцать втором году, на которой было изображено девять человек, стоявших полукругом возле овального стола, заваленного бумагами. Пятеро были в комиссарских кожанках, с оружием, и четверо — в цивильных костюмах, среди которых, судя по описи, вторым справа стоял Авега-Соколов — молодой, но статный человек с длинными «декадентскими» волосами.