Мать была партизанкой-проводницей. Часто она уходила и в доме утверждался страх. Возвращалась мать только к утру.
На войне всегда страшно. Страшно было и в давние времена, хотя воевали тогда мечами, топорами, стреляли из неудобных пищалей и пушек…
4
Взяв тетради, я присел к столу, а хозяйка негромко запела старинную песню:
Наша крепость, наша крепость,
Наша крепость на горе,
Белый кречет, белый кречет
Прянул в небо на заре.
И неведомо откуда
Войско грозное пришло.
Только чудо, только чудо,
Только чудо нас спасло…
Я задумался: сколько же раз приходили сюда враги? Но люди выстояли, сберегли себя, жизнь, озерный и лесной край. В дверь вдруг постучали. На пороге стоял Саня — в новой сатиновой рубашке, в черных сатиновых брюках и новеньких башмаках. Густые волосы Сани были неумело зачесаны, в руках негаданный гость держал карандаш и толстую тетрадь. — Вот и я решил записывать. Записал, как в войну муку в озере прятали, — опустят в мешке, сверху мука намокнет, корой покроется и лежит себе, сколько надо. Присев к столу, Саня полистал тетрадь, что-то зачеркнул карандашом. — И Костю Цвигузовского записал. Он про Дубковский бой рассказывал. Партизаны на холме были, а фашисты внизу. Бежать вниз с горы плохо, партизаны просто сели и стали съезжать. Фашисты перепугались: партизаны с неба падают… Саня вздохнул, закрыл тетрадь. — Жаль, что про древнее никто не помнит… Обидно, про другие города и деревни в книгах написано, а про нашу — ни слова. — Запиши про себя… — предложила, орудуя ухватом в печи, тетя Проса. — Про себя неинтересно, родился, в школу хожу, вот и вся биография. — Напиши, как конюшня горела и ты прибежал да коней выпустил… — Так ведь их жалко было, они живые, все бы в огне сгорели. — Вот так и запиши… — Теть Прос, лучше про революцию расскажите, — решительно попросил Саня. — Про какую же тебе революцию: пятого года или семнадцатого? Я ведь и пятый год помню… — Расскажите! — воскликнули мы с Саней в один голос. — Слухайте, коли просите… Ярмарка была во Владимирце. Я и пошла на ярмарку. Иду, ягоды собираю. Каких только ягод нет: черничинка моховая, брусничинка боровая, земляничинка низовая. Опоздниться боюсь, заторопилась, на небо глянула, а на горе полымя, флаг кумачовый… Народ вокруг шумит, смотрят люди, дивуются… Урядник рубль на водку давал, чтобы сняли флаг, — никто не полез, сосна высоченная, пилой пришлось лесину валить, еле свалили… Флаг-то Матвей Рассолов повесил. Отчаянный был. Хозяйка совсем забыла про утренние дела. — Хорошо помню Матвея, как сейчас вижу. Землю в восемнадцатом по весне делил, сколотил шагомер и отмеривал. Земля, говорит, теперь общая — народная… Нам целую десятину дали. Земля черная-черная, что лесное огнище. Матушка моя не выдержала, бросилась к Матвею, обняла его. Рассолушко ты наш, говорит… И Митрофанова помню, сто раз видывала. — Какого Митрофанова? — не понял Саня. — А того самого, в честь кого наш сельсовет Митрофановским называется. Вместе с Рассоловым он тут у нас и устанавливал Советскую власть. Когда продотряд приезжал, так они по домам ходили. В продотряде все больше латыши были, по-русски плохо говорят, ничего толком не объяснят, народ серчал даже… А в девятнадцатом белые пришли, во Пскове Булак-Балахович стоял, Митрофанов и наш Рассол стали называться красные партизаны. Тетя Проса присела к столу, подперла голову руками, глаза ее молодо засверкали. — Помню, ой как помню… Будний день был, а во Владимирце большой колокол дон-дон-дон… По озерам будто бочки серебряные катятся… Белые билибонили. Расстреляли волисполком, на продотряд напали, кого побили, а кого в озере потопили. Матвей с продотрядом был, вон тут в озере, на кряже, его и ранило. Сначала потопить белые его хотели, потом раздумали, повезли во Владимирец… Хозяйка умолкла, закрыла глаза ладонью, Саня перестал записывать, отложил в сторону тетрадь. Не сговариваясь, мы с Саней встали, вышли из избы, во второй раз зашагали к Владимирцу. Мы знали, что там стоит памятник Матвею Рассолову.
Про Матвея Рассолова рассказывал мне мой отец. Стояла вторая военная зима, отец болел, мы голодали, жили в страхе, за окном грохотали небывалые бои, но лишь выдавалась тихая минута, как отец начинал говорить про войну, но не про новую, а про старую — гражданскую, про девятнадцатый год, когда сам отец был еще маленьким мальчуганом, Матвей Рассолов виделся мне похожим на партизан, что приходили к нам, ночевали в нашем застуженном доме…
Отец рассказывал так ярко, что вскоре мне стало казаться, будто я знал Матвея Рассолова, разговаривал с ним, и это меня, а не моего будущего отца он вытащил из вешней Лиственки, когда я сорвался с лавы. Отец рассказывал, что ходил с Матвеем по ягоды, вместе они искали на полянах гнезда полосатых шмелей.
В деревню Матвей вернулся после революции: работал на заводе, чтобы прокормить семью, — так поступали многие. Жили Рассоловы очень бедно, и, завидев Матвея, подкулачники не раз весело запевали:
Коммунист, коммунист,
Рубаха зеленая,
Не у тебя ли, коммунист,
Хата разваленная?
Матвей ходил в серой шинели и военной папахе, носил бороду, отец говорил мне, что Матвей был «вылитый Пугачев». Жил Матвей в деревне Степаново. Была она бедной, дома крыты камышами и соломой. Рядом — погост Владимирец, богатое село Жерныльское — с кожевенным заводом и четырьмя мельницами. Отец Матвея бедствовал от века. В наследство от него осталось только прозвище — Рассол. Однажды старик выпил в лавке огромный ковш огуречного рассола. На огурцы денег не хватило, а рассол был бесплатным. Волостной писарь переделал прозвище в фамилию. В округе каждый имел прозвище. Моего деда и его брата Василия дразнили Ершами, а моего отца и его двоюродного брата — Ершенятами, даже припевку сочинил кто-то:
Сколько песен, сколько басен,
Про тебя, Ершонок Васин?
Сколько басен, сколько песен
Про тебя, Ершонок Петин?
Каких только прозвищ не было: Шпандор, Бододай, Аэроплан, Фунт, Орел, Борода, Колупай, Дрозд. Белобандиты искали Матвея, но найти не могли. Белый офицер Романовский объявил, что все земли и лес возвращаются их прежним хозяевам. Началась мобилизация людей и лошадей в белую армию. Парни убегали в лес, уводили коней, уносили самое ценное. Страшное и непонятное время пришло в Синегорье. Едва выбравшись на сеновал, я увидел себя маленьким мальчуганом. Я был такой, каким себя помнил, но называли меня почему-то именем отца. Увидел вдруг бабушку, бросился к ней, прижался, ласково назвал ее мамой… — Беда, сынок, горе у нас. Коней бандиты уводят. Гони мерина в лес — подальше, в самую гущару. Скорее, сынок, мальчишки уже погнали. Я вырвался, забежал в дом, вытащил в чулане из-за ларя огромный и тяжеленный «смит-вессон» с единственным патроном в барабане. Патрон был от японского карабина, в барабан я заколотил его молотком. Вдруг я увидел лес, заросшую иван-чаем поляну, коней на поляне, молчаливых мальчишек под елью. Я был вместе с мальчишками. Нахлынула ночь, черная, как дымный порох. Мои сотоварищи забились под елку, легли рядом на сухую иглицу. Лег и я сам. Вместе было не так страшно. Один из мальчишек лежал с одноствольным ружьем, с сумкой, полной патронов. Другой достал из-за пазухи огромный, еще теплый каравай. Хлеб ломали, уплетали за обе щеки. Кто-то привез тесак. Нарубили еловых лап, натягали охапку мягкого мха. Легли рядом, прижимаясь друг к другу, укрылись старой попоной. Мальчишка с ружьем шепотом рассказывал новости: — Белые в Ловнях четырех мужиков расстреляли… Мужики ходили в лес, елки рубили, пришли в мокрых сапогах. Романовский говорит: «Партизан искали». Расстреливал сам из маузера… — А нас… расстреляют? — спросил кто-то из темноты. — Не… Вздуют только что надо. Романовский говорит: «Шомполов на всю Россию хватит». Нахлынула дрема, но вдруг дико заржали кони. Было уже утро, солнце стояло над огромной елью, слепило, словно горящий порох. На поляне носились кони, сбились в кучу, теснили друг друга. — Та-та-та-та-та… — залился очередью невидимый пулемет. Рядом, совсем близко шел настоящий бой. Стреляли за деревьями, за покатым холмом. Я побежал, потом лег, пополз, докарабкался до вершины холма, до огромного белого камня. На лугу шла рукопашная. Белые полотняные рубахи перемешались с зелеными, военными. Люди топтали покос, били друг друга прикладами, палили в упор. Обрезы грохотали, будто пушки. В медоцветах лежали убитые. Убегал, зажав лицо руками, боец в зеленом френче. Его бил чем-то тяжелым огромный бандит. Сбил, принялся топтать сапогами. Слышались хриплые, злые голоса. Отчаянно, как подбитый заяц, завопил раненый… Потом я увидел себя среди корявых, заросших лишайниками елей. На самой высокой сидел черный, как головня, белоклювый ворон, смотрел туда, где шел бой. Я слышал, что вороны живут сотни лет. Может, этот ворон не раз видел битвы, кружил над мертвыми, выклевывал раненым глаза. В ярости я вырвал из-за пазухи «смит-вессон», нажал скобу… Глухо щелкнул выстрел, пуля клюнула темную еловую кору, ворон лениво поднял крылья, перелетел на маковку соседней ели. Потом я увидел, что бегу по покосному полю. Перебегая лог, услышал хриплую песню. По дороге строем шли бандиты. Поле было изрыто окопами, желтели сугробы песка. В гору тащился обоз. На телегах громоздились сундуки, мешки с мукой, овчины, ульи и самовары. За телегами брели привязанные к ним коровы. Бандиты пьяно ругались, хлестали плетками коней и коров. В деревне хозяйничали белые. Бородатый бандит самодельным аршином мерил штуку светло-синего ситца. Дымила полевая кухня, пахло вареной бараниной. — Рассола везут! — закричали вдруг белые. Все было словно в страшном кошмаре. Пегий конь тащил в гору рогулю. В рогуле лежал Матвей. Голова свесилась, волосы текли по песку. Матвей был босой, голый до пояса. Серая с огромным красным пятном рубаха висела на «свече». Размахивал карабином бандит в шапке с белой лентой. Бросая косы, бежали к дороге косари, голосили бабы, молча смотрели мальчишки… Я пробился к самой дороге. Матвей был ранен в бок — сочилась темная кровь. Через грудь наискось тянулась ярко-красная лента — бандиты ножом вырезали полосу кожи. Голубые глаза Матвея были открыты — раненый смотрел вверх, на небо. Меня пихнули прикладом, оттеснили, но я снова оказался рядом с Матвеем. Партизан молчал, зло закусил губы. Кровь текла и текла. Орали конвойные… Посреди Владимирца рогуля остановилась. Бандиты стащили Матвея на землю, бросили вниз лицом. Партизан с трудом перевернулся, он тяжело дышал, глотал воздух открытым ртом. Какая-то женщина подбежала с ковшом воды, ее оттолкнули, выбили ковш. Кто-то притащил вонючую шкуру, споротую с убитого коня, бросил на Матвея. Рослый бандит поставил раненому на грудь ногу в тяжелом сапоге. — Что, откомиссарил? А? Откомандовал? Бандиты шумно обступили лежащего, заорали пьяными голосами: — Пограбили народ, и хватит! — Хорьком! Хорьком его в нос! Матвей молчал, смотрел вверх, в небо. Бандиты осатанели, начали его бить сапогами, прикладами — зло, отчаянно. Матвей не стонал, не кричал, только глядел… Молча подошел Романовский — глаза спрятаны под козырьком черной шапки, рука на деревянной коробке маузера. Нахлынула жуткая тишина… Улучив момент, я подхватил, поднял ковш — в нем на дне еще была вода. Матвей взял ковш, прижался к ковшу разбитыми губами. — Чей мальчишка? — прохрипел Романовский. — Из Степанова, сосед его… — отозвался рослый бандит. — Кончайте. — Романовский постучал пальцами по коробке маузера. — Жаль патрона, — ощерился рослый бандит. — Живьем! — махнул рукой Романовский. Крича, бандиты потащили Матвея под гору, к темным хмурым елкам — на моховое болото… Я бросился к лесу, побежал что было мочи: по лицу били ветки, щеку обожгло еловой лапой, но я все бежал и бежал. На поляне паслись кони, под шатровой елью сидели мальчишки. Я лег в траву, долго не мог отдышаться. Вдруг во Владимирце зазвонил колокол — показалось, что по лесу катятся тяжелые медные ядра. Заиграли, зачастили вслед за большим колоколом малые колокола, оглушительно грохнула возле церкви древняя пушка. — Что это? — спросил кто-то из мальчишек. — Победу празднуют, — отозвался другой негромким, но звонким голосом. — А может, убитых хоронят? — Может, — согласился тот же мальчишка. Колокола умолкли, и я наконец проснулся. Лежа с открытыми глазами, я стал вспоминать все, что отец рассказывал про второй бой и про свое возвращение из леса… За мальчишками пришли их матери, повели мальчишек и коней в деревню. Мой будущий отец не узнавал такие знакомые места: все вокруг стало тревожным, суровым. От пожарищ веяло гарью, в низине, как туман, колыхался дым. Всюду — на дороге, за дорогой — лежали убитые, лица их были темнее ольховой коры. На еловых лапах белели бинты, ветер шевелил страшные белые полосы. — Матвея хоронят, — почти шепотом сказала одна из матерей. На кладбище грянул салют из карабинов. Вернулась тишина. Лето стояло теплое, ясное. Но в поле, в лесу таился страх, не радовали ни ягоды, ни грибы, ни рыбалка. Матвея больше не было, и вместе с ним ушло что-то, о чем Леша не мог еще сказать словами. Гришановские мальчишки нашли диких пчел — в дупле старой осины, на поляне, где мальчишки прятали коней. Они принесли матери и Леше туес меда — крепкого, рушеного — пополам с пчелиным хлебом. Но и мед не обрадовал, почему-то горчил… Матвея похоронили на древнем погосте, где рядом с крестами темнели камни с непонятными буквами и знаками. Ограда кладбища почти сровнялась с землей. Когда копали могилу, в песке нашли кусок кольчуги — четыре ржавых кольца. Матвея положили рядом с древними воинами. К будущему моему отцу подбежал товарищ, показал на темнеющий под горою лес. Обрывистой тропинкой, среди камней сбежали вниз, нырнули в тишину, в запах хвои и холод. Среди обросших мохом черных елей была неглубокая яма. Повеяло сыростью, страхом, яма была до половины залита бурой тяжелой водой. — Здесь он лежал, — зашептал товарищ. — Живым закопали. Плясали на нем. Потом, говорят, земля колыхалась. В чаще прохрипел филин. Мальчишки бросились туда, где за елками золотились поля, где не было так страшно.
В чемодане вместе с моими записями лежали тетради с записями отца, вырезки из старых журналов, выписки из летописных сводов. Многое я успел записать и со слов деда…
Это было настоящее богатство. Я без конца перечитывал летописные предания, хотя многие из них помнил наизусть. Стоило закрыть глаза, как в темноте вспыхивали неровные огненные буквы.
Язык летописей напоминал язык «Слова о полку Игореве», только записи летописцев были сдержаннее и строже…
Впервые Володимирец упоминается в летописи в 1462 году. «Того же лета псковичи заложиша иные городок новыи на Володчине горе, и нарекоша ему имя Володимирец; и церковь поставиша святого отца Николы…»
Грозной была судьба маленькой крепости, в летописи Володимирец встречается не раз. «И в Володимирце Иван Васильевич Ляцкой… перевозился через Великую реку и через Синю реку.
И услыша их Иван Васильевич Ляцкой, что литовцы обострожились на Ключищах, а полоненных наших в церкве заперли, и приехав Иван Ляцкой к Ключищам, где они обострожились на бую, и услыша полоняные наши и запрошася извну…»
Воображение легко дорисовало картину, я сам был вместе со многими людьми заперт в сарае, когда нас гнали в неметчину: к стене сарая подходили люди, негромко говорили с нами, пытались помочь, выручить нас, и мы бежали…
Выручил полоненных и воевода Ляцкой: «взяша острог, а полоненных своих из церкви выпустиша всех, а Черкаса воеводу… изымаша…»
Слова летописи переливались словно камни-самоцветы…
«Суть же скверные мольбища их лес, и камение, и реки, и блата, источники и горы… и проста рещи всей твари поклоняхуся яко богу».
«А Немецкая вся земля бяше не в опасе, без страха и без боязни погании живяху, пива мнози варяху».
«Отрядили с войском князя Василья Борбошина к Володимирцу… В сие время нечаянно пришед туда… немецкий воевода, называемый Ламошка».
Из истории я уже знал, что воевода был взят в плен, отослан в Москву и там казнен.
«Под Володимирцем немцы были побиты посылкою князя Дмитрия Овчины сына. Того же лета (1065 г.) князь Александр из Володимирца воевал Юрьевские волости один день до обеда и повоевал верст на 50, а было их с полдвутысячи…»
Я осторожно открыл тоненькую тетрадь с записями, выписки из старинных книг. Многие из них я знал наизусть.
«Для защиты от врагов кривичи устраивали укрепления, или городки, которые строились обыкновенно на вершинах гор, по течению рек и на берегах озер, на местах, способных к самозащите, и сверх того они укреплялись еще стенами, валами и рвами. Это орлиные гнезда по своей неприступности».
Были, конечно, и записи про Володимирец.
«Гора Володчина, на которой был построен пригород, находится в 50 верстах от города Острова. Вершина горы в длину имеет 54 сажени, в ширину 29 саженей, по форме четырехугольная. Поверхность площади ровная, обрытая вокруг валом… Вход на городище с севера. Внешние укрепления насыпного вала сохранились и поныне: на востоке, в углу находится насыпной курган, возвышенный не более как на сажень, в виде батареи, а на юге в настоящее время образовался ров… В прежние времена тут был со сводами из плиты тайник, из которого брали воду, на западе же спуск с крыльцами…»
От отца я знал, что тайник и крыльцы разобрали на материал для каменной церкви.
Одну из выписок отец аккуратно подчеркнул угольком.
Я готов был перечитывать это место без конца…
В Новгородской летописи сказано, что славяне на берега реки Великой и ее притоков пришли из Иллирии и Фракии. Татищев утверждал, что Изборск и Володимирец — самые древние псковские поселения. Татищев заключил, что Изборск построен в честь князя Избора, а Володимир (потом — Володимирец) во имя Володимира, тоже древнеславянского князя. Один из холмов на берегу Лиственки до сих пор именуется Дунай.
Чуть пониже этой записи я прочел всего два слова: рукою отца, неумелыми печатными буквами было выведено: «Ратные луга!»
Я бывал на Ратных лугах, косил там траву, слышал предание о великой битве, которая там была в седой древности. Отец был прав, вычерчивая восклицательный знак.
Далее шли записи про Котельно.
В летописи Котельно упоминалось уже в начале XV века. В 1406 году «месяца августа… прииде местер Рижский (магистр ливонский) со всею силою своею… и ходиша по волости две недели и под Островом и под Котельном».
Сражалось Котельно и с войсками литовского князя Витовта. «И посадник Силиверст Леонтьевич и другой Федор Шибалкинич со Пскова ехаше под город под Котелен и он неверный князь Витовт услыша Псковскую рать, посла на них своей рати 7000… И псковичем того неведающим, пскович мужей 400. Удариша псковичи на них под городом под Котельном, и убиша псковичей 17 изымаша 13 муж, а литовской рати и татар побиша псковичи много, а число их не вемы…»
«Пригород Котельно получил свое название от формы горы — опрокинутый котел… Верхняя площадь горы имеет 35 саженей в длину и 23 сажени в ширину. С восточной, северной и южной сторон окружена оврагами (крючами), с северной же стороны, кроме оврага, имеется еще и вал, который продолжается и на западной стороне, с искусственным рвом… На самом спуске лежит плоский камень, 2 аршина длины и 1,1/2 аршина ширины, на котором высечено изображение рыбы…»
Перечитывая записи, я вдруг задумался: сколько же событий может случиться на одном клочке холмистой земли? Не сочтешь войн, набегов, боев и пожаров, не напишешь обо всем даже в огромной книге. Отец рассказывал, что когда его родители во Владимирце надумали выкопать яму для картошки, то никак не смогли найти места: чуть поглубже копни — всюду человеческие кости. А участок-то был огромный — целая десятина.
Перед войной отец отдал мне ящик старинных монет, собранных во Владимирце на огороде. Многие из монет были совсем древние — с неровными краями, со стершимися знаками — тяжелые медные лепешки.
Отец говорил мне, что однажды он с дедом откопал древний штоф водки. Кому ни показывал, даже седобородые старики не смогли вспомнить, в какое время водка была в таких штофах. Когда штоф открыли, дом наполнился душистым запахом, похожим на запах еловой смолы.
Выписки и записи отец делал уже после войны. До войны, по словам отца, у него был добрый пуд таких вот тетрадей, но все сгорело, когда горел наш дом.
В конце одной из тетрадей отец торопливо записал: «В середине прошлого века во Владимирце, близ городища во время копания подвала вырыт небольшой глиняный горшок величиной с чайную чашку, в котором находились медные и серебряные монеты… Нашел горшок крестьянин из деревни Подмосковье (граничит с Владимирцем) Иван Алексеев. Уж не наш ли это предок?»
Больше всего записей и выписок было про Остров. Выбор, Котельно, Дубков и Владимирец, хоть и считались пригородами Пскова, подчинялись, однако, Острову, до которого было от Синегорья пятьдесят верст.
Отец учился в Острове, любил этот маленький зеленый город.
В Острове была крепость, стены и башни которой построены из сероватого плитняка и красноватого известняка… «Против самого города, на реке Великой, есть небольшой островок в длину до 320 с небольшим сажень и в ширину около 100 сажень».
«Как в народных преданиях, так и у местных историков упоминается про существование в крепости подземных ходов».
«Время построения крепостных стен, точно так же как и самого города,
— неизвестно…»
В крепости были Спасские ворота с колокольней… К югу от ворот была полуразвалившаяся башня. Рассказывают что под нею в прежнее время (теперь засыпано) по каменной лестнице был ход к железной двери, с большим висячим замком, за которым будто находятся богатства. В начале прошлого столетия один из купеческих сыновей вместе с товарищами попытался было достать этот клад. На Иванов день пришли они к сказанной двери и начали сбивать замок, но вдруг из-за двери их охватило как будто пламенем. В страшном испуге бросились они бежать. Двое из них уже перебежали по лавам через реку, а третий отстал от них и, когда перебегал лавы увидел плывущих по воде в погоню за ним двух колоссальных черных собак. В беспокойстве он вбежал на соборную Троицкую колокольню и начал трезвонить, а потом сошел с ума и умер…
«Пригород Остров, имея своего посадника, имел и свое вече… Местное вече не могло казнить смертию без разрешения Пскова, точно так же не могло предпринимать каких-либо военных действий. Вече собиралось по звону вечевого колокола. Ухо горожан отличало звук вечевого колокола от звука церковных колоколов…»
«Где собиралось в Острове вече и где висел вечевой колокол, неизвестно… Когда вече разделялось на партии, приговор вырабатывался насильственным способом, посредством драки: осилившая сторона и признавалась большинством».
«Остров, как пригород, имел свою казну, свою волость и свое войско…»
На полях бисерным почерком отца были выписаны еще две цитаты.
«Народонаселение Островского уезда чисто русское, рослое и имеет строгий выговор со своими местными словами, но без чужеземной примеси…» «…Почти все памятники островской старины уничтожены пожарами, наводнениями и руками невежественных людей».
Я взял ручку, приписал: «Остатки крепости Острова уничтожены фашистами в 1943 — 1944 годах, нужен был камень для строительства дороги».
В одной из тетрадей была записана мальчишеская дразнилка, и я прочел ее вслух:
Гришановские воры,
Не ходите в наши горы.
Если будете ходить —
В колья станем проводить.
Так сурово пугали мальчишек из Гришанова их владимирецкие сверстники… — Вот здорово! — послышался из окна голос Сани. Мой новый друг, стоя на завалине, заглядывал в тетради. За окном в зелени листвы плыли, словно маленькие планеты, спелые наливные яблоки. Лицо Сани показалось мне суровым и взрослым. — А вас дядя Леня искал. Узнал, что вы комбайн починить помогли, что инженером работаете, все спрашивал. Вместе с Саней мы пошли на Слепец, вернулись, только когда стало нестерпимо жарко. Подходя к дому, я не удивился, что рядом с сараем стоит «уазик». В горнице было дымно, хозяйка угощала гостей блинами и пересказывала мои сны. На столе стояла непочатая бутылка хорошего вина. Мой приход не испугал старую Просу, она продолжала рассказывать слово в слово все, что слышала от меня. — Записать бы все это, — сказал задумчиво Леня. — При школе у нас маленький музейчик имеется, поможете ребятам? А? — Пусть приходят — расскажем, — весело ответствовала Проса. Я охотно поддержал хозяйку. — Без памяти и человека нет, — добавила тетя Проса. — Говорят, душа, а что это — душа? Да память наша! Леня налил в стопки вина, лукаво прищурился: — И еще один серьезный разговор имеется. Снова нежданный гость заговорил, лишь когда мы выпили и закусили. — Хорошая у вас профессия, нужная… Не каждый, конечно, понимает. Но возьмем нашу местность. Населения здесь никогда не было много, а после войны стало еще меньше. Кругом холмы, пашня на холме — не пашня, а гора… Вроде пустодол, посадить лес, и делу венец… Пусть зарастает лесом. Хозяйка, хлопотавшая у плиты, присела к столу, подперла щеку ладонью. — В нашей стороне вовек не живали богато… Военная земля, горевая. — Другое время, хозяюшка, — наш гость даже встал от волнения. — Техника есть? Есть! Сельхозстрой работает? Работает! Видели новые овчарни? Да это не овчарни — дворцы… Засуха в Поволжье была — привезли к нам овец. А у нас засухи не бывает, режим увлажнения пойменный, вокруг заливные луга. Тыщи овец прокормить можно! Леня присел, налил по второй. — Говорят, на ловца и зверь бежит. Услышал инженер и в гости приехал — своим ушам не поверил. Бросайте все, приезжайте сюда… Романовские овцы — да это же чудо! По горам, по долам ходят шуба и кафтан… На базе овцеводства в райцентре новое производство налаживается: дубленки шить будем… Слово даю: первая дубленка — ваша… — Дельный разговор, — поддержала нашего гостя тетя Проса. — И дерево в родном бору красно…
5
Вот уже несколько дней жил я у тети Просы, но все не решался пойти днем на то место, где была моя деревня. Хозяйка легко поняла мою тревогу:
— Все никак не насмелишься? Я тоже на старое домовище редко хожу. Памяти страшно…
Прищурясь, тетя Проса добавила:
— Дело молодое, на гулянье слетал бы. Хорошая девушка — что брусника. Что молчишь-то? Была утром в магазине одна спрашивала: когда приехал да каков собой… Такой как и был, ответила, все еще маленький…
Вдруг старая Проса нахмурилась.
— А ведь ты и твоя мать — последние, кто из той деревни остался… Иди, иди на гулянье, пусть девки посмотрят, какой долгой вырос. Да и старым интересно: местного человека увидят.
От матери я знал о местном обычае, по которому сами девушки выбирали на гулянье провожатых. Приглянется девушке парень, захочется, чтобы провел до дома, — не раздумывая шлет надежного «посла» — лучшую свою подружку, и не прямо к парню, а к первому его другу. Если переговоры приводят к согласию, клуб покидают одна за другой две пары: сначала выходят парни, после девушки. «Послы» вскоре возвращаются, но это случается не всегда: обычай разрешает и такое.
Быстро поужинав, я пошел в соседнюю деревню в клуб, вернулся, конечно, только на рассвете, по колена промочил ноги росой…
Все, что было в войну, я помнил удивительно ярко, но со временем краски потускнели, многое стерлось, и каждое мое возвращение в родные места было праздником памяти: прошлое вдруг словно приближалось, оживало забытое, краски вновь удивляли яркостью.
Пробиваясь по лесу к Слепцу, я вспомнил вдруг, как ходил с матерью за орехами. Орешины были такие высокие, что я с трудом на них забирался. Лезть приходилось в сапогах, потому что без сапог во мне не хватало весу, чтобы пригнуть орешину и мать, ухватясь за ветки, смогла нагнуть их до самой земли…
На маленькой поляне вспомнилось, как в детстве я пошел в лес и испугался налетевшего на меня зайца. Он показался мне тогда огромным и свирепым зверем.
Мне хотелось побыть одному, я встал чуть свет и думал, что приду на озеро первым. Но я ошибся. В утренней тишине далеко разносились голоса: детский, звонкий — это был голос Сани, и хриплый, взрослый — незнакомого мне мужчины. Незнакомец и Саня сидели на комяге и негромко разговаривали.
— Дядь Кость, а в бою очень страшно? — голос Сани дрогнул, когда он спрашивал.
— Страшно, особенно в первом… — глухо отозвался мужчина.
Я догадался, что это тот самый Костя Цвигузовский, партизанский пулеметчик, про которого говорила тетя Проса.
— Я в первом бою шибко растерялся… — неторопливо продолжал мужчина.
— Пулемет в снег бросил, тащу из-за пазухи гранату… А пулемет молчит, наши лежат, боятся пошевелиться. Немецкий пулеметчик так и шьет, так и шьет!
Я знал от взрослых эту историю, заминка была минутной, молодого пулеметчика даже не поругали, лишь политрук пожурил, но оказалось, сам человек винит себя жестоко и строго, никак не может простить себе растерянность, живет с ясным сознанием вины.
Я остановился, боясь помешать доверительному разговору.
— А Петю Баранова помните? — спросил после короткого молчания Саня.
Я невольно вздрогнул: Петра Баранова я видел множество раз — до войны, в войну. Плечистый, рослый, настоящий деревенский богатырь, Петр приходил в наш дом, звал отца на охоту. Когда ложилась первая пороша, я твердо знал, что утром раздастся громкий стук в дверь, в комнату, пригибаясь, втиснется Петр, поставит ружье рядом с ухватом, весело глянет на отца, торопливо набивающего патроны…
Осень в сорок втором была короткой, снег выпал в октябре, и утро первой пороши началось, как всегда, богатырским стуком в дверь. Это был Петр Баранов — в меховой шапке, в валенках, в полушубке, в белом охотничьем халате, только вместо ружья у Петра был автомат…
— Знавал я и Петра… — не сразу ответил Костя Цвигузовский. — Рослый был парень, вон как та береза… Один из самых первых партизан… Сначала предсельсовета Егоров в отряд ушел, потом его помощник Павлов, он у нас политруком был, потом Петр со своим братом. Я-то молод был, ждал своего часа…
— Храбрые были братья Барановы?
— Отчаянные. Они меня и воевать учили. Когда с врагом один на один оказался, первый стреляй, а в бою торопись не спеша — оглядеться надо. Стреляй только по делу, пустой стрельбой врага не напугаешь, а обрадуешь…