Вишневый омут
ModernLib.Net / Историческая проза / Алексеев Михаил Николаевич / Вишневый омут - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
«Соплячка, ребёнок ещё!» – противореча себе, подумал он, когда Улькин платок мелькнул за окошком.
5
Улька шла быстро-быстро по направлению к Вишнёвому омуту и думала о том, как же нехорошо она поступает, что идёт только затем, чтобы ещё раз увидеть незнакомого ей, в сущности-то, парня. «Как же тебе не стыдно, Улька! – отчитывала она себя. – Бесстыжие твои глазоньки! И кидаешься ты на первого попавшегося?» Потом ей стало жалко себя: «Да ни на кого она и не кидается. Что вы пристали к девчонке! Вот только глянет разок и пройдёт мимо – и всё тут, велика беда!» – защищалась она от кого-то и от себя самой.
Вдруг Улька замедлила шаг, ноги у неё словно бы подломились, кровь бросилась в лицо, в голову, даже корни волос защемило.
Прямо ей навстречу по плотине шёл этот высокий, этот светло-русый и ещё издали улыбался ей, Ульке, как давно знакомой и желанной. Улька, защищаясь – теперь не только от себя самой и от кого-то неизвестного, но уж и вот от этого парня, – вмиг решила, что пройдёт мимо с безразличным видом и покажет этим, что ей до него нет никакого дела, что ей решительно наплевать и на его красоту, и на его улыбку, и что он сам по себе, а она сама по себе, и пусть он не думает, что она какая-нибудь такая…
Не успела Улька подумать до конца, как парень поравнялся с ней и преградил дорогу.
– Здравствуй, дивчатко! А я тебя знаю. Ты Уля Короткова. Я правду говорю? – просто спросил он совсем добрым и совсем не нахальным, с мягким украинским выговором голосом, и Улька, отбросив прочь все свои прежние, казавшиеся ей весьма разумными соображения, ответила, вся пылая:
– Правда. Уля. А тебя как звать?
– Михайло Харламов. Не слыхала? Из Панциревки я. Тебя я видал много раз зимою, когда к матери приезжал…
Вот и всё, что могли сказать друг другу при первой встрече парень и девушка, да ещё такие красивые, да ещё думавшие за минуту до этого только друг о друге, да ещё неопытные и смешные в своей беспомощности. Наступила неизбежная в таких случаях неловкая, мучительно-стыдная пауза, и был лишь один-единственный выход, которым не хотелось бы воспользоваться никому из них, – это сказать друг другу «до свиданья» и разойтись в разные стороны, а потом долго ждать, когда выпадет ещё такой момент, чтобы встретиться.
И они сказали «до свиданья» и разошлись, страшно, до слёз досадуя на себя и друг на друга, что такие они глупые. Особенно досадовал Михаил, справедливо полагая, что ему-то, мужчине, следовало бы быть посмелее, порешительнее, а он вот растерялся.
Минуло потом немало дней, прежде чем они опять повстречались, затем повстречались в третий, в четвёртый… в сотый раз, прежде чем однажды решено было, что назавтра в ночь Михаил придёт к Улькиному отцу, придёт сам, потому что сватов Подифор Кондратьевич выгонит, и тогда ничего, кроме Улькиного и его, Михаила, конфуза, не выйдет из всего этого дела.
6
На другой день вечером, когда над селом стыла дремотная знобкая дымка, прижимая к земле поднятую стадами овец и коров пыль, когда под низким месяцем светился круглый, тёмно-бордовый и холодный глаз Вишнёвого омута, когда оказавшийся на улице человек чувствует себя властелином чуть ли не всей вселенной, Михаил Харламов приблизился к Подифорову двору.
Огромный рыжий пёс свирепо зарычал, громыхнул цепью, но тут же притих, приветливо замолол хвостом, узнав Михаила, – тот каждую ночь провожал до калитки Ульку, и Тигран привык к нему.
Улька, прильнув к окну, увидела у ворот высоченную фигуру, и сердце её сжалось. Михаил в белой вышитой украинской сорочке, залитый лунным светом, смотрел на Ульку, делая ей разные знаки. Затем вплотную подошёл к окну, и Улька увидела его блестящие глаза.
– Выйдь, Уля! – вполголоса просил он. – Выйдь, слышь, Уль? Выйдь!
Розовое пятно пропало, и Михаил услышал торопливые шаги босых ног.
– Миша, ты где?
– Вот я.
Совсем крохотная рядом с ним и тёплая, мягкая, источавшая тревожный запах девичьей постели, она замерла у него на груди, прислушиваясь к частому и гулкому стуку его сердца. А он, сжав большими, шершавыми, в мозолях, горячими ладонями её маленькую голову, целовал в холодные, вздрагивающие сухие губы.
– Будя… Ну, будя же… Отец увидит, – просила Улька, легонько отталкивая его от себя. Наконец высвободилась и отпрянула к завалинке, испуганно счастливыми глазами глядя на Михаила.
Тот стоял на прежнем месте, тяжело дыша:
– Ну, Уля, я пойду…
Видно было даже при свете луны, как она побледнела.
– Иди, Миша. Ой, страшно как! – Плечи Ульки зябко передёрнулись.
Михаил опять приблизился к ней и притянул к себе, обнял, грея. Она не сопротивлялась, покорно и доверчиво глядя на него сузившимися глазами, в которых мерцало, переливалось что-то живое, трепетное.
– Иди, иди, Миша. Он дома.
Подифор Кондратьевич тем временем беспокойно ходил по избе, что-то решая. С той минуты, как он сделал для себя неожиданное открытие, что дочь его стала совсем взрослой, тревожное чувство ожидания неизбежного не покидало его. Всякого парня, проходившего мимо их дома, он провожал тяжёлым, холодным взглядом своих тёмных, как у дочери, татарских глаз и мысленно давал каждому самую нелестную характеристику. И выходило, что все-все затонские и панциревские ребята – кроме разве Андрея Савкина, для которого Подифор Кондратьевич делал исключение, потому что в тайнике души мечтал выдать за него Ульку, – все, значит, затонские и панциревские ребята – сопляки, вертопрахи, бездельники, хулиганы, матерщинники и сукины дети, за которых он ни за что на свете не отдаст своей дочери. В отношении же Ульки Подифор Кондратьевич испытывал примерно то же чувство, что и в отношении вероятных её женихов, – чувство глубокой ревности, к которому ещё прибавилась острая и горькая обида, знакомая всем отцам на свете и выражавшаяся приблизительно одними и теми же словами: «Вот растишь её, нянчишь, кормишь, сам недоедаешь, ночей недосыпаешь, а станет большой, выйдет замуж и забудет про отца родного».
Подифор Кондратьевич вырастил свою дочь один, без жены. – Улькина мать умерла, когда девочке было три года, – поэтому предстоящая неизбежная разлука с Улькой была тяжела ему вдвойне, и теперь он очень жалел, что Аграфена Власовна родила ему дочь, а не сына, который остался бы в родительском доме покоить старость отца и умножать его богатство, как полагается настоящим наследникам. А Улька – что ж, её разве удержишь? И вот теперь та страшная минута, которую он ждал с такой тревогой, пришла, приблизилась к их порогу…
Однако когда дверь распахнулась и в ней появилась громадная фигура молодого хохла – так Подифор Кондратьевич звал Михаила Харламова, – он уже решил, что ему делать. Торопливо зажёг лампу.
– А, Михайла Аверьянов… Милости прошу… Брысь, ты! – швырнул он со стула кошку. – Прошу присаживаться. Отчего так припозднился? Чем могу… Зачем пожаловал?
Михаил сел на пододвинутую ему табуретку. Слова, которыми он вооружился заранее, куда-то пропали. Михаил мялся. Подифор Кондратьевич, незаметно взглядывая на него, терпеливо ждал.
– Ты, кажись, хотел что-то сказать мне? – решил наконец помочь парню – не столько для того, чтобы вывести его из затруднительного положения, сколько для того, чтобы поскорее покончить с тяжким и неприятным для него делом.
– Хотел…
– Что ж? Говори.
Михаил встал, шагнул к Подифору Кондратьевичу.
– Отдайте за меня Улю!
Подифор Кондратьевич помолчал, вздохнул:
– Сразу видать: зелен, неопытность. Разве такие дела одним махом делаются? Ну, положим, отдам я за тебя Ульяну. А завтра ты её с детишками по миру пустишь: ни кола ни двора, никакой скотины ведь у тебя нету…
Подифор Кондратьевич умолк, ожидая, что будет говорить этот вдруг притихший и присмиревший парень.
Михаил тоже молчал.
– Вот то-то и оно, Михайла Аверьянов, – тяжело вздохнув, снова начал Подифор Кондратьевич. – Не отдам за тебя Ульяну. Разве я враг своему дитю? Хочешь, иди к нам в зятья! – вдруг предложил он, весь просияв. – Я уж при годах. К старости дело идёт. Будешь хозяйство вести.
– Нет, Подифор Кондратьевич, в зятья не пойду. – Михаил взглянул на хозяина в упор, и Подифор Кондратьевич увидел, что в глазах этого смирного парня зажглись упрямые, напряжённые огоньки. – У меня есть своя хата в Панциревке. Малая, да своя. И хозяйство у меня будет своё. Вот они, видишь? – И Михаил тихо положил на стол железные свои ручищи. – Всё сделаю! Посажу сад – вот нам и хлеб и деньги. Только отдай за меня Улю, Подифор Кондратьевич.
– Ну, дело твоё. Не хочешь – не надо. А насчёт сада ты, Аверьяныч, зря торопишься. Поломает тебе рёбра Гурья Савкин. Поосторожней, парень. С ним шутки плохи. К тому же Ульяна ихнему Андрюхе приглянулась, Не ровен час сбросят в омут – и концов не найдёшь…
– Я не боюсь Савкиных. И Вишнёвого омута не боюсь! Что вы стращаете им! Никого и ничего я не боюсь! Вы только отдайте мне Улю, век вас буду помнить, Подифор Кондратьевич!
Подифор Кондратьевич подумал, раз и два глянул Михаилу в глаза, в которых, казалось, вот-вот закипят слёзы.
– Ульяна, чего ты там стоишь? А ну, марш в избу! – крикнул он в раскрытое окно.
Вошла Улька и, не глядя ни на Михаила, ни на отца, быстро шмыгнула в горницу.
– А ну, поди сюда, дочка, – вернул её отец.
Улька подошла к нему, устремив на него свои чёрные глаза, – она слышала весь их разговор, укрывшись у завалинки, – они, эти её глаза, умоляли: «Тятенька, я хочу… тятенька, не губи, пожалей меня… Тятенька, он хороший, сильный, я люблю его!»
Подифор Кондратьевич как-то виновато и жалко замигал глазами.
– Да я ничего… Да разве я враг своему дитю! – повторил он и поморщился. Дрогнули рыжая борода, губы. И, как бы мстя за минутную свою слабость, за то, что чуть было не смягчился, закричал хрипло, бешено вращая белками: – Ишь чего надумали! Не бывать этому! Слышь, Ульяна, не бывать никогда!..
Улька со странно изменившимся, решительным лицом рванулась к двери. Отец, однако, успел подхватить её за рукав.
– Ты куда, с-с-сучья дочь? Убью… дрянь такую!
– Пусти, пусти! Всё равно мне не жить! Пусти! В омуте… утоплюсь!..
– Цыц, мерзавка! – Подифор Кондратьевич с перекошенным от дикой ярости лицом толкнул Ульку в горницу. Повернулся, багровый, к Михаилу. Тот, бледный, злой и насмешливый, стоял у выходной двери, и выражение лица его лучше всяких слов говорило: «Кричи, старик, запирай свою дочь, держи её под семью замками, казни нас с ней обоих, а победитель-то я, а не ты, потому что она меня любит!»
– До свиданьичка, Подифор Кондратьевич.
Михаил поклонился и тихо вышел во двор. Долго искал щеколду у ворот, не нашёл, легонько нажал на них плечом. Треснули где-то внизу и с шумом рухнули наземь. Отошёл уже с полверсты, потом вернулся. Подифор Кондратьевич копался возле ворот один. Михаил нагнулся, и, ни слова не говоря друг другу, они подняли ворота, поставили их на место, тихо разошлись.
* * *
Пели вторые петухи. С неба в притихшее озеро Кочки капали тёплые звёзды. В осоке сонно крякали утки. В хлевах, чувствуя приближение утра, мычали коровы. В мутном, побледневшем воздухе неслышно носились летучие мыши. Наквакавшись вдоволь, крепким сном спали лягушки.
Михаилу было жарко. Расстегнул ворот рубахи. Струя холодного воздуха ворвалась за пазуху, освежила грудь. Михаил присел у озера и надолго застыл в одной позе. Кто-то пел в селе:
Звёзды мои, звёздочки, Полно вам блистать, Полно вам прошедшее Мне напоминать.
Звёзды послушались и одна за другой начали гаснуть. На востоке, кровеня макушки деревьев и колокольню, поднималось солнце. Пастух хлопнул кнутом. Из своей избы – он вновь, как блудный сын, был принят Меланьей – вышел во двор сонный Карпушка. Дом Меланьи стоял у самых Кочек, и Михаилу видно было, как, задрав синюю холщовую рубаху до самой головы, Карпушка нещадно скрёб спину, сладко позевывая. Из соседнего, Подифорова, двора доносились звуки: жжжу-жжжу. Это Улька доила корову, торопясь выгнать её к стаду. Оттуда до Михаила и, очевидно, до Карпушки доходил раздражающий запах парного молока. Слышно было, как корова, шумно и тяжко дыша, жевала серку.
Начесавшись всласть, Карпушка снова юркнул в избу. А через минуту появился опять – «согнать скотину». Скотины у них с Меланьей – одна овца, приобретённая хозяйкой в отсутствие мужа.
– Шабёр, а Шабёр! – крикнул Карпушка через плетень вышедшему к себе во двор Подифору Кондратьевичу. – Овец не пора ли выгонять?
– А ты свою ярчонку к моим пусти да иди спать! – сонно и не без ехидства отозвался Подифор Кондратьевич.
Михаил быстро приподнялся и пошёл к Карпушке – более близкого человека в Савкином Затоне у него не было.
В эту ночь мать его, Настасья Хохлушка, так и не смогла заснуть. Она несколько раз подходила к окну и осматривалась в темноту.
– Ой, лишенько! Время-то зараз какое, господи! Убьют его там – звери ведь живут в Савкином Затоне, а не люди. Нашёл, где сватать!
7
В следующий вечер к Подифору Кондратьевичу собрался Карпушка. Принял он это более чем рискованное решение вопреки желанию Михаила Харламова. Карпушка загодя составил в уме своём грозный монолог, с коим намеревался обратиться к упрямому и несознательному Улькиному отцу, и теперь очень боялся, как бы не забыть приготовленной речи.
Торопливо вышел на улицу.
Полный месяц, вчера ещё весело и дерзко скользивший по чистому и звёздному небу, заплутался где-то в тёмных лохматых тучах и теперь никак не мог выкарабкаться из них. Моросил дождь. На кончике Карпушкиного носа и на его ушах покачивались, как серёжки, мутноватые щекочущие капельки.
Карпушка думал о том, какую большую радость доставит он своему приятелю, когда наутро, а может быть, ещё этой ночью сообщит ему, что Подифор Кондратьевич сдался наконец и теперь согласен выдать Ульку.
Карпушка улыбнулся по-детски счастливо, потрусил быстрее, но в десяти метрах от Подифоровой калитки резко замедлил шаг, а потом и вовсе остановился в нерешительности: во дворе грозно зарычал Тигран, давно почему-то невзлюбивший Карпушку.
Встретившись с этим непредвиденным препятствием, Карпушка задумался. Ему б постучать в окно и покликать хозяина, но он почему-то побоялся. Порылся у себя в карманах в надежде отыскать хоть какой-нибудь завалящий сухарик, но, кроме ржавой чекушки, которую подобрал в поле третьего дня, в них ничего не оказалось. Попытался задобрить кобеля словами:
– Тигран… Тю ты!.. Не признаёшь, глупый… Тиграша…
Пёс выжидающе примолк. Но стоило Карпушке сделать один шаг к калитке, Тигран зарычал ещё яростнее.
– Что ты на меня брешешь, зверюга глупая? – стал увещевать собаку Карпушка. – Поганая ты тварь! Не вор я, не разбойник и не конокрад какой-нибудь вроде Тишки Конкина, а самый что ни на есть мирный житель Савкина Затона. Вот кто я есть! Понял, неразумная ты скотина?.. Ну, бреши, лай, чёрт с тобой! Держите взаперти Ульяну… Будет старой девой, никто её не возьмёт – кому она тогда нужна? Переспелая девка не шибко сладка. Только в монашенки годится да в наложницы к старому барину Гардину, у которого и хотенье-то приходит раз в году, да и то в великий пост, когда грех таким делом заниматься… Вот до какого сраму доведёте вы свою Ульку! Проклянёт она тебя, Подифор Кондратьевич, на всю жизнь проклянёт, попомнишь ты моё слово!.. Видал, какая ты цаца, Михаил ему, вишь, не показался! А найдёшь ли ты, кособородый и рыжий чертила, татарская твоя душа, зятя лучше Мишки Хохла? Всю землю обойди – не отыщешь такого красавца да умницу!..
Тигран кидался из стороны в сторону, захлёбывался в ярости, рвал страшными клыками доски в воротах. И чем больше он свирепел, тем гневнее была Карпушкина речь:
– И не ори на меня, Кондратьич, я тебе не работник! На меня Ягоднов так не орал. Погодь, слезами горючими изойдёшь, когда Ульяна повесится на твоём же перерубе аль в Вишнёвом омуте утопнет, как молодая Ягодниха. И будешь ты, старый хрыч, слоняться по белу свету безумный, как Паня Колышев. И все-то будут над тобой потешаться, а ребятишки, само собой, показывать тебе язык… Добро твоё Серьга Ничей разворует, и подохнете вы вместе со своим Тиграном. Выбросят вас в канаву, в которой валяются только пьяные мужики да дохлые кошки!..
А тут ещё всплыла давняя обида на Подифора Кондратьевича, занозой торчавшая в не очень-то злопамятном сердце Карпушки.
В совсем недавнюю пору, когда Карпушка делал отчаянные усилия, чтобы выбиться в люди, стать настоящим хозяином, Подифор Кондратьевич продал ему по дешёвке – «в знак дружбы» – полуторагодовалую тёлку, заверив, что к вербному воскресенью она отелится.
Карпушка сам недоедал, а всё кормил свою Зорьку. Поил её только тёплым пойлом, скармливал последние тыквы. Тёлка на глазах жирела, не показывая, однако, признаков починания. Карпушка каждое утро заглядывал ей на власьице, но оно оставалось неизменным. Иногда Карпушке мнилось, что власьице припухает, но, выйдя к Зорьке вечером, он горестно замечал, что всё остаётся по-прежнему. Вербное воскресенье прошло, а Зорька всё не починала. Напрасно Меланья трепала её за пустые соски.
Однажды – это было уже после пасхи – Зорька обрадовала было супругов. Карпушка с утра заметил её грустный вид, а также то, что Зорька как-то подозрительно-странно виляет хвостом. «Значит, телиться надумала. У молодых-то коровёнок так бывает. Нет-нет да сразу!» – решил хозяин и стремительно помчался в избу. Истово перекрестился, молвил тихо и торжественно:
– Ну, Маланья, видно, дождались…
– Ой, неужто правда? Слава тебе господи…
– Ноне, должно, – озабоченно сказал Карпушка и заторопился. Заметалась по избе и Меланья, даже забыла посажать в печку хлебы, которые уже выпирали в разные стороны из квашни.
Пастуху они наказывали:
– Последи, Вавилыч, последи, родимай.
Вавилыч обещал последить.
Весь день Карпушка и Меланья провели в тревожно-радостном волнении.
Меланья даже всплакнула.
– Задавят телёночка-то быки. Зря мы Зорьку в стадо пустили. – И, вдруг прекратив плакать, грозно обрушилась на мужа: – А всё ты виноват! Никудышный из тебя хозяин!
Она заставила Карпушку принести сухой соломы и постелить у порога для телёнка.
– Вот бы бог послал тёлочку. – И Меланья крестилась на икону.
– Непременно будет тёлочка. Кому ж и быть, как не тёлочке. Я в боку щупал…
– Не дай бог! – внезапно вспомнила Меланья. – Коли тёлка, то корова не будет прибавлять молока после каждого отёла. Нет, лучше бы господь бог смилостивился на бычка!
– Ну вот, видишь, ты какая!.. Кто его знает, можа, и бычок… наверняка бычок… Я щупал… брыкается так… – выкручивался Карпушка.
Меланья спешно принялась готовить горшки, промывать их и прожаривать.
Карпушка в деревянном полу навертел дыр, куда бы могла стекать моча…
Каково же было их удивление, когда вечером как сумасшедшая, с отброшенным в сторону хвостом, в сопровождении громадного «мирского» быка, прямо во двор примчалась их Зорька. Карпушка так и остолбенел, тупо глядя перед собой остановившимися глазами. А Меланья, завидя во дворе страшного быка и свою тёлку, ахнула, уронила горшок.
– Только ещё гуляется! – наконец сообразил Карпушка. – Вот нечистая сила! Ах, рыжий разбойник! Надул, обманул, бандюга! – проклинал он соседа.
И вот сейчас, вспомнив про всё это, Карпушка до того разошёлся, что уже не мог остановить своей горячей обличительной речи. Тигран, видимо устав состязаться с ним, притих, но тут хлопнула сенная дверь и послышался глуховатый, давящий на «о» голос Подифора Кондратьевича:
– Кто там?.. Кого нелёгкая?.. Тигран, назад!
Карпушке же показалось, что во дворе крикнули: «Тигран, вузы его!» – и он, мгновенно утратив воинственность, с необычайной прытью бросился наутёк.
Лишь добежав до Панциревки, в которой проживал со своей матерью и сестрёнкой Михаил Харламов, Карпушка остановился, чтобы перевести дух, а заодно и поразмыслить над тем, что же с ним содеялось такое и как он сообщит обо всём этом Михаилу, который предупреждал, что ничего путного из Карпушкиной затеи выйти не может.
«Однако ж я ему всё, как есть, выложил, старому жадюге!» – не без бахвальства подумал незадачливый сват, всерьёз полагая, что разговаривал сейчас с самим Подифором Кондратьевичем, а не с его псом, который в действительности был единственным и к тому же не слишком внимательным слушателем страстной Карпушкиной речи.
8
Тяжёлая работа на месте будущего сада продолжалась. Лес медленно отступал перед человеком, оставляя после себя рыжие шары вывороченных из-под земли пней. Возле них зияли глубокие воронки, в воронках брезжила успевшая отстояться ослепительной чистоты вода. С подсыхавших обрубленных корневищ и кудельной мягкости и тонкости мочковины осыпалась чёрною крупою земля. Она чётко выделялась на белом песчанике, пятнала его, делала нарядным.
Близилась осень, и человек торопился: саженцы лучше приживаются, когда их погружают, уже уснувших, в студёную осеннюю землю. Очнувшись по весне, они недолго будут хворать, а сразу же потянутся к солнцу, к жизни. Теперь Михаил Харламов трудился и ночью. От зари и до зари за Игрицей не потухал костёр. В качающихся его отсветах то и дело вырастала согбенная фигура работника. Вокруг неё золотой россыпью дымилась туча комаров и мошек – даже костёр не мог отпугнуть этой тучи от потного горячего тела. И только когда Михаил резко выпрямлялся, когда из его груди коротким стоном 6 такт ударам топора исторгалось «и-и-и, гек!», туча колебалась, то поднимаясь вверх, то отмахивая в стороны. Через равные промежутки времени доносился сочный, вязкий хряск обрубаемых корневищ и сучьев, изредка – тонкий, вибрирующий звон топора, встретившегося с железной крепости стволом старого дуба. Разбуженные птицы метались в красном зареве костра и над рекою, роняя то негодующие, то тревожно-жалобные клики. Коростель скрипел и трещал неумолчно. Ему вторил удод: «Худо тут, худо тут, худо тут». Далеко, в глубине леса, дважды провыла волчица. Её долгое, стенящее, знобящее душу «у-у-у-у-э-э-э-э-а-а-а-а» всполошило собак в Панциревке и Савкином Затоне, и собаки подняли неистовый трусливый лай. Люди, сидевшие на правом берегу Игрицы и лениво переговариваясь, наблюдавшие за ночной работой человека, вдруг примолкли, кто-то перекрестился, прошептал молитву; потом группами стали расходиться по домам.
На берегу Игрицы остались лишь две маленькие фигурки, плотно прижавшиеся друг к другу.
– Страшно, Уль?
– Страшно, Полюшка. Вот как страшно!
– А ты не бойсь. Братику мой сильный.
– Я не за него – за себя боюсь.
– Ты что?
– Тятька… За Савкина Андрея меня…
За рекой надолго замолчал топор. Потом оттуда послышалось:
– Полинка, это ты? Иди спать!
Улька зажала холодной ладошкой Полюшкин рот.
– Не отвечай! Молчи, родненькая! Молчи! Пойдём отсюда. Я тебя провожу.
Схватившись за руки, они побежали прочь от реки.
За Игрицей вновь раздался удар топора. Щепки красными птицами вспорхнули вверх, трепетно покружились в воздухе и, дрожа, медленно опустились на землю; взлетели коротко отрубленные сучья и с сухим пением упали в реку; потревоженные ими, из прибрежных зарослей поднялась дикие утки и, со свистом рассекая воздух, улетели куда-то в густеющую чернь ночи; с берега тяжело шлёпнулись в воду лягушки; синей молнией с пронзительным криком вдоль реки, едва не касаясь водяной глади, сверкнула птица-рыболов; уныло и одиноко прогудел водяной бык. Над Игрицей невидимый кто-то опустил паутинной тонкости и прозрачности вуаль. Река задымилась прохладой. В Вишнёвом омуте, проснувшийся раньше всех, озорно вскинулся сазан, погнал во все стороны торопливые круги. Игрица заголубела, заулыбалась приближающейся утренней заре. Вишнёвый омут по-прежнему стыл в угрюмой, немой неподвижности и был чернее уходящей ночи. Никто, казалось, не смел обеспокоить тяжкой его дрёмы. А за рекой стучал и стучал топор. Лес ответствовал ему покорным шелестом желтеющих листьев, нарастающим шумом падающих деревьев.
За Игрицей появился Карпушка.
– Михайла, ты скоро зашабашишь?
– Скоро. А ты плыви сюда!
– Это как же я поплыву? Я не дерьмо какое, чтобы поверху бултыхаться. Давай лодку!
– Новость, что ли, несёшь?
– «Вестей-новостей со всех волостей», как говорит Илька Рыжов. Ты спереж перевези, а тогда уж и допытывайся. У меня глотка не лужёная, чтоб так кричать. Голос свой берегу. Меня недавно в церковный хор приняли. Вчерась на спевке был – тенор у меня объявился. Регент похвалил. Велел только поболе сырых яиц глотать. А отколь они у меня, яйца-то? Своих курей давно хорь подушил, а Маланья не несётся… Ну, давай, давай, гони лодку! Что уши развесил? Копаешься, как жук в навозе, а счастье не воробей, вылетит из рук – хрен пымаешь. Давай лодку, говорю! Слышь?
По нарочито игривому, что-то скрывающему и не умеющему скрыть голосу Карпушки Михаил понял, что случилось неладное, и заспешил к лодке, которую он недавно выдолбил из сухого осинового комелька. Раздвинулись, жёстко зашелестели камыши, и маленький челнок сразу же оказался на середине Игрицы.
Карпушка нетерпеливо ходил по берегу, теребил свои аспидно-чёрные кудри.
– Проворней, проворней, Михайла! Экий ты увалень!
Михаил причалил лодку, легко, одним рывком выдернул её из воды почти всю на берег, поздоровался:
– Здравствуй, Карпушка!
– Здорово живёшь!.. Да не жми ты так лапищей-то! Не могёшь, что ли, потихоньку, да полегоньку! – Карпушка потряс занемевшими пальцами, по-детски подул на них. – Слушай, что я тебе скажу. Ульяну твою просватал Подифор. За Савкина Андрея. Нонешней ночью, пока ты тут ковырялся, запой был. Не поскупился Гурьян кладкой – корову, которая у него вторым телком пошла, три овцы, шубу новую, лисью, шесть вёдер вина да сто рублей деньгами отвалил за невесту. Дорого мой соседушка, рыжий кобелина, продал свою дочь! Пили-гуляли до зари, до третьих аж кочетов, я всё время у окна, под завалинкой проторчал. Тиграну столько кусков перекидал – на неделю б нам с Маланьей хватило…
– Ну, а Уля… Она что?.. Как она?.. – В горле у Михаила закипело.
– Ну как? Известное дело как. Прибегла откель-то, глянула в окошко: а они тут как тут, сидят. Сваты. Затряслась вся, подкосились у неё ноги, чуть было не грохнулась – подхватил я её. Кинулась ко мне на шею. «Карпушка, кричит, родименький, спаси хоть ты меня!» Взял я её да и отвёл к себе, а Маланье сказал, чтоб заперлась и никого не пускала. А сам скорее сюда, к тебе. Вот ведь какие дела, Михайла! Мой тебе совет: забирай Ульку и мотай за Волгу!..
– Не могу я так, Карпушка. Мать и сестру не могу оставить. А потом мой сад… Что будет с ним?.. Да и грех без родительского благословения…
– Ну и дурак! «Грех»! А ему, родителю этому, не грех девчонку без любви, без желания в чужие люди отдавать, к этаким зверям? Эх, ты! Да я бы на твоём месте… – Карпушка вздрогнул и замолчал: в Вишнёвом омуте, под навесом старого тальника, среди замшевых коряг тёмной глыбищей всплыл сом и раза три кряду ударил по воде хвостом. – Чертяка! Напугал… Аж вспотел! – вытирая рукавом лицо, виновато пробормотал Карпушка. – Ну, так как же ты?
– Никуда я не поеду. Уле передай: пускай не даёт своего согласия.
– А оно и не требуется, её согласие. Как отец порешил, так и тому и быть. Ныне запой, а на покров-свадьба. И нет Ульки. Будет рожать сынов-богатырей для Савкиных…
– Ну, ты вот шо…
– Молчу, молчу!.. Ишь набычинился! Поступай как знаешь, ежели не хочешь принимать моих добрых советов…
Из-за леса медленно подымалось солнце. Первый луч его рассёк макушку высоченного дуба и, точно брошенная плашмя сабля, лёг на воду, криво вонзившись в плотину. К светлой этой дорожке тотчас же устремились миллионы шустрых мальков, зарябили водную гладь, словно бы её кто-то невидимый расчёсывал гребешком, засверкали жемчужною, микроскопической своей чешуйкой, заиграли, запрыгали. Вот уж быстрыми, прямыми сажёнками пунктирно поскакал по воде паучок-водомер. Ковыркнулся и пошёл вертикально вниз тёмно-коричневый жук-плавунец. Неподвижно повис в воздухе коромыслик глазастой стрекозы. Из-за леса по синеющей, чистой небесной шири, лениво поводя горбатым клювом и просторно раскинув радужные крылья, плыл коршун.
– Пойдём до тебя, Карпушка, а? – сказал Михаил, проводив пернатого разбойника долгим печальным взглядом своих синих, небесных глаз.
– Не. Так не годится. Увидют – и всё пропало. Ты лучше плыви обратно на тот берег, а я к тебе её лесом, со стороны Смородинника, приведу. Как свистну два раза, ты и выходи навстречь. Понял? Ну, стало быть, и лады. Плыви, плыви! Да и не горюй больно-то, не вешай буйну голову, авось всё обойдётся. У бога-то есть глаза ай нету? Ну, давай, давай!
– Спасибо тебе! – Михаил порывисто шагнул к Карпушке.
– Только без объятиев. Мне мои косточки ещё сгодятся. Лезь, говорю, в лодку!
9
Улька составила свой план. На его обдумывание ушли почти вся ночь и утро, пока Карпушка ходил на Игрицу, к Вишнёвому омуту, Меланья отгоняла в стадо овцу, а Подифор Кондратьевич в страшном смятении бегал по селу, отыскивая, где могла ночевать его непутёвая дочь. Улька теперь уж и сама считала себя непутёвой, потому что её план был и дерзостен, и неслыханно преступен.
Сейчас она быстро-быстро шла лесной тропою и думала, как подбежит к Михаилу, возьмёт его за руку и уведёт далеко-далеко в глушь, туда, где по ночам воет волчица да дурным голосом кычет филин. И там, в этой немой парной чащобе, весь-то божий день, до самой тёмной ноченьки, она будет ласкать своего милого, а потом пускай отдают за того супостата, Андрея Савкина, – после венца в первую же брачную ночь она скажет ему, что уже не девушка, что не для него хранила она сладостный миг любви. Андрей, конечно, тотчас же выгонит её, а ей, Ульке, только того и нужно будет: она станет женою Михаила Харламова.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|