Мой Сталинград
ModernLib.Net / Отечественная проза / Алексеев Михаил Николаевич / Мой Сталинград - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
Ночью, кажется, в Поворино, нас опять немножечко побомбили, но ни один вагон не пострадал, и веселое путешествие эшелонов продолжалось. Буйство бездумной веселости, продиктованной неукротимой верой и в дело свое, и в силы свои, вдруг застопорилось, как бы наткнувшись на что-то неожиданное и пугающее. Это случилось сразу же за Сталинградом, за Бекетовкой, когда навстречу нам выполз странный эшелон с изрешеченными вагонами, наполненными тем не менее до отказа по большей части тяжелоранеными, кое-как перевязанными грязными бинтами и просто тряпками из порванного на клочки нижнего белья. Белые от соли гимнастерки и брюки также порваны, из-под них выглядывали голые, в струпьях засохшей крови коленки и локти. Военные люди – рядовые и командиры – облепили со всех сторон и сам паровоз, с одышкой влачивший остатки, а точнее бы сказать, рваные куски разгромленных врагом недалеко отсюда (это было ясно!) частей и соединений, недавно еще таких же вот свеженьких, полнокровных и веривших в несокрушимость свою. Два эшелона встретились и теперь глядели друг на друга: один с испуганным недоумением (наш) и другой как бы с горькой, мефистофельской ухмылкой, как бы говоря: «Ну, ну, давайте-давайте! Посмотрим, что у вас получится!» Мне почему-то захотелось увидеть в эту минуту нашего веселого пэтээровца. Он, по обыкновению, первым выскочил из вагона и, наверное, пустился бы в пляс, но теперь и он стоял в некоем оцепенении, полуоткрыв рот со своим единственным золотым зубом, коий особенно задорно и празднично блестел у него на прежних наших остановках, а сейчас лишь подчеркивал ощутимую всеми и все-таки загадочную тягостность этой неожиданной встречи. Кто-то по привычке крикнул, соскакивая на землю: – Лейтенант!.. Что же ты?.. Давай! Пэтээровский командир вздрогнул, мгновенно повернулся в сторону сказавшего эти слова и, побагровев, тяжко выдохнул: – Ду-у-рак! Через несколько минут эшелоны двинулись: наш – на юго-запад, в сторону Котельниково, а тяжко раненный – в противоположную сторону. Он вползет в Сталинград, а там его остановят, начнут лечить и приводить в порядок: рядовых и командиров «расфасуют», больных и раненых отправят по госпиталям, а здоровых накормят, обуют, оденут и направят в маршевые роты, как диктует суровый и непреклонный закон войны. Нам же по пути к Дону придется отхлебнуть из горькой чаши еще ох как много капель. От полустанка Жутово, где нашему 106-му приказано выгрузиться, оставшийся сорокакилометровый путь до берегов Дона совершили походным порядком. На всем этом пути встречались нам группами и поодиночке измученные до последней степени военные люди: бойцы и командиры, красноармейцы, сержанты, старшины, лейтенанты, капитаны, майоры и даже полковники – все вместе. То, что это были военные, определить можно было разве лишь по пилоткам, фуражкам со звездами, да по кирзовым и яловым голенищам сапог, да по влачившимся вслед за многими рваным обмоткам. Удивительным было и то, что большинство из этих как бы раздавленных каким-то невидимым грузом людей не расставалось со своим оружием: у командиров из запыленных кобур виднелись рукоятки наганов и пистолетов; у рядовых и сержантов из-за спин торчали стволы карабинов и винтовок даже с примкнутыми трехгранными и плоскими (СВТ) штыками; некоторые не расстались и с касками, правда, не надевали их на голову, а несли на шее, как боевые лошади несут торбы в походе. У многих сохранились противогазные сумки – без самих противогазов: какой же дурак будет переть этот ненужный груз по знойным степям в сорокаградусную жару?! Ни у кого, однако, не было ни пулеметов, ни противотанковых ружей, ни минометов (даже ротных, пятидесятимиллиметровых), ни артиллерийских орудий (даже «сорокапяток», которые часто перекатывались их расчетами вручную). Позже выяснилось, что такое оружие отбиралось у выдохшихся в неравных схватках с врагом и отходивших, – отбиралось свежими подразделениями, выдвигавшимися к Дону, чтобы задержать неприятеля. Этими свежими оказались две какие-то морские бригады, которым отведен был рубеж обороны на добрую сотню километров по изгибистым берегам Дона. Ни окопов, ни ходов сообщения никто не приготовил морским пехотинцам. Они успели вырыть для себя колодезеобразные норы по пояс и торчали теперь в них, как большие невиданной черной окраски сурки, выложив по краям этих нор противотанковые и обыкновенные («лимонки») гранаты, зажав между ног карабины и автоматы, а в потрескавшихся от внутреннего и внешнего зноя губах давно потухшие цигарки. Как тогда, так и позднее я не мог понять, да не понимаю и теперь, почему никому не пришло в голову переодеть этих сверхотважных людей в защитного цвета одежду? Вопрос этот особенно остро обжигал сердце, когда уже зимою, на окраинах Сталинграда, над белым до ослепительности полем подымались в атаку моряки в своих черных шинелях и шапках, тоже черных, становясь идеальными мишенями для немецких пулеметов и автоматов; до горчайших слез, до удушья в горле было обидно видеть, как все белое пространство, над которым подымались моряки, в несколько минут усеивалось черными точками убитых и раненых, которых и убрать-то днем никто бы не смог. Приходилось слышать, что, снявши бушлат и надевши обыкновенную зеленую гимнастерку, моряки уже перестанут быть моряками, вместе с формою морскою они утратят и отвагу, и силу, как сказочный Черномор, лишившийся своей бороды... Не знаю, так ли это, но знаю по не единожды видимому мною самим: дорого же платили морские бригады, сделавшись пехотою и отказавшись от всего, что делает пехотинца менее уязвимым на поле боя. Серенькая шинелишка и зеленая, вылинявшая к тому же на солнце гимнастерка куда как менее заметны, скажем, летом на этой вот серо-рыжей, выжженной, опаленной горячим дыханием небесного светила донской и сталинградской равнине. Даже в своих норах матросы сейчас, днем, хорошо были видны с воздуха. Потому-то на них постоянно и пикируют то «фокке-вульфы» и «мессершмитты» в одиночку, то целою стаею, выстроившись в кильватерную колонну, «юнкерсы», помимо бомб и пулеметных очередей, перед тем как улететь не преминут в последнем пикировании включить сирену с ее душераздирающим воплем и бросить издырявленную пустую бочку или изогнутый рельс, издающие звуки, рвущие на куски твои нервы. Впрочем, матросов-то таким музыкальным сопровождением едва ли можно было испугать, вывести из душевного равновесия: нервы у них крепки, крепость эта у них была в генах, доставшихся им в наследство со времен Ушакова и Нахимова, а может быть, еще и с тех времен, когда «Россия молодая, в бореньях силы обретая, мужала с гением Петра», да и позднее – от кронштадтских моряков... Проходя через эти реденькие огневые черные точки, мы слышали за своей спиной озорные выкрики развеселой матросни: – Давай, жми, пехота! По-лунд-ра-а! Сейчас фриц полные штаны наложит!.. Ха-ха-ха!.. Жми, братва!.. Мы не отвечали на эти обидные для нас выкрики. Не отвечали либо потому, что были менее находчивы, либо потому, что уже видели над собой «раму» – двухфюзеляжный «Фокке-Вульф-189». Те из нас, которые уже побывали в боях и пришли в нашу дивизию с маршевыми ротами, хорошо знали, что вслед за «рамою» жди «музыкантов», то есть пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87» – это уж как Бог свят! А там начнется такое... В общем, кто хоть раз попадал в этакую карусель, тот по гроб жизни не забудет о ней. Вот какую «песенку» обещало нам появление «рамы». Видели ее, конечно, и моряки, и не хуже нашего знали, что за нею последует, а все-таки оставались верными себе: не отказывались от переходящей как бы по наследству привычки подтрунивать над представителями иных родов войск, не смогли удержать в себе высокомерно-снисходительной усмешки по нашему адресу. А ведь часом раньше в одну их нору прямехонько угодила бомба, и теперь над этой норой высился небольшой рыжий холмик с бескозыркой на вершине. «Черт с вами, смейтесь! – думалось нам, пехотинцам. – Смейтесь, черти полосатые! А мы вот идем и через полчаса, а может и того меньше, сойдемся нос к носу с немцами! Вы еще о нас услышите! Да и сами-то вы повеселели не оттого ли, что увидели такую свежую подмогу?..»
2
Поротно, побатальонно полк выходил к Дону и спешно занимал оборонительный рубеж по его восточному берегу с задачей не дать врагу переправиться через реку. Полковая минометная рота расположилась в большом саду, за хуторами Верхний и Нижний Яблочные. Сад с трех сторон охватывался глубокой канавой, насыпь которой давно заросла терновником. Лучшего места, казалось, и придумать нельзя для огневых позиций минометных расчетов. В какой-то час расширили лишь канаву в местах, где должны были стоять наши «трубы», то есть 82-миллиметровые минометы. Тут же должен признаться, что был огорчен, попавши в роту, а не в батарею 120-миллиметровок. В последнем случае я бы назывался комиссаром, а теперь – политрук. Как бы там ни говорили, а комиссар есть комиссар: звучит революционнее и солидней! Сразу же позади нашей роты разместился со своей батареей 120-миллиметровых минометов двадцатитрехлетний младший политрук Иван Ахтырко, мой ровесник, в одном со мною звании, но он – комиссар! Не потому ли не вынимает изо рта обкуренную до черноты и обсмоленную губами трубку? Не в подражание ли комиссару 25-й Чапаевской?.. Поздней осенью 1941 года, когда наше Харьковское артиллерийское училище вывели из боев и отправили в город Чирчик, под самый аж Ташкент, успевшие подружиться на фронте, мы, то есть Иван и я, сговорившись, написали заявления с просьбой вновь направить нас в действующую армию. На первые наши просьбы был получен отказ Политуправления Туркестанского военного округа, и только с третьего захода, с третьей попытки удалось попасть во вновь формирующуюся в далеком и продуваемом всеми лютыми сибирскими ветрами Акмолинске дивизию. Иван получил назначение в минометную батарею, а я – тоже в минометную, но роту. Он стал комиссаром, я – политруком. Впрочем, по должности-то я оказался на ступеньку выше своего друга: рота моя была полковой, а это значит, что по военной табели о рангах она приравнивалась к батальону. При случае я напоминал Ивану об этом, а он снисходительно улыбался и попыхивал своей фурмановской комиссарской трубкой. Не знаю почему – может быть, догадывались, что мне это понравится, – но кое-кто в роте нередко величал меня комиссаром. И щеголеватый ее командир с его безупречной выправкой лейтенант Виляев, и его заместитель, превеселый, вечно улыбающийся лейтенант Сережа Гайдук, и командиры взводов Усман Хальфин, Дмитрий Зотов и Миша Лобанов, самый молодой не только среди нас, офицеров, но и среди красноармейцев, и сержант Гужавин – нет-нет да и назовут меня так. Слышать это от Гайдука, Зотова и Гужавина особенно лестно: все трое уже побывали в боях, а Гужавин и Зотов – еще и в госпитале после ранения, они попали в наш полк с маршевой ротой. Правда, в голосе и словах озорного Гайдука можно было различить легкую иронию. «А что думает комиссар?» – спрашивал он иногда, обращаясь ко мне, и щурился, большой рот его при этом растягивался и делался еще больше. Но я не замечал, а вернее бы сказать, не хотел замечать его хохлацкой «усмишки». Итак, рота заняла огневой рубеж, изготовилась к бою. За Доном, прямо перед нами, было тихо. Погромыхивало где-то правее и левее нас. В первый же день под вечер ко мне наведались сразу четыре младших политрука, с которыми подружился еще в Акмолинске, при формировании нашего полка. Это – упомянутый выше Ваня Ахтырко, политруки стрелковых рот Сергей Алексеев, мой, значит, однофамилец, Василий Зебницкий и политрук пулеметной роты Николай Соколов, высокий смуглолицый красавец-хохол, по которому, несомненно, тоскует теперь не одна акмолинская казачка. Были среди нас двое, коих мы называли «женатиками», – это Василий Зебницкий и Ваня Ахтырко. Этот последний по пути из Ташкента в Акмолинск так часто показывал мне фотографии жены и крохотной дочери, так горевал о них, оставшихся под немецкими оккупантами, что мне стало понятным его нетерпение поскорее вновь отправиться на фронт. Зебницкий ничего не рассказывал о своей семье, но время от времени впадал в тихую угрюмость и украдкой вздыхал. Мы, холостяки, были беспечны и, соответственно, глупы, иначе бы не позволяли себе при «женатиках» распространяться на счет супружеской неверности и женском непостоянстве. Особенно назойлив по этой части был озорнущий Гайдук, примкнувший к нашей «комиссарской» компании. – Только ты за порог, а она уж... – начал было он очередную историю, но взорвавшийся вдруг Ваня Ахтырко наградил его таким ядреным подзатыльником, что тот сейчас же умолк, и был до того смирен, что мы готовы уж были пожалеть его. Громыхнувший поблизости пушечный выстрел заставил замолчать и всех остальных. Ребята поспешно разошлись по своим ротам. Гайдук почесал свою «потылицу», пробормотав беззлобно: – Добрая оплеуха. Шо ж, так воно и нужно. Заслужив! – Заслужил, – подтвердил я. Утром немецкие самолеты безбоязненно пролетали над нами чуть ли не на бреющем: зениток в дивизии, кажется, тогда не было совсем. Пулеметных же очередей и одиноких винтовочных выстрелов «мессершмитты» и «юнкерсы» не боялись. Порою мы видели нахально улыбающуюся рожу гитлеровского аса, и это было больно. В этих случаях Сережа Гайдук, пустив вслед врагу хорошенькую матерщину, показывал еще и туго скрученный кулак, шепча сквозь зубы: «Погодь, гад, сымем мы тебя когда-нибудь с небес!» Конец второго дня и вся следующая ночь прошли у нас спокойно. Лишь там, за Доном, одна за другой взмывали в черное, беззвездное небо немецкие ракеты да тянулись с западного на восточный берег длинные, кривые строчки трассирующих пуль. Несколько настораживало то, что немецкие ракеты взлетали справа и слева вроде бы уже на нашей стороне. Но это могло показаться: река тут прихотливо, затейливо петляет, так что правый берег мог оказаться левее левого и наоборот. А утром, когда жаркое степное солнце поднялось достаточно высоко, чтобы накалить воздух до обжигающей гортань сухости, неожиданно был получен приказ: отходить! Лейтенант Виляев, наш ротный, пожимал в удивлении плечами, глядел на меня, на своего заместителя Гайдука, и в расширившихся в страхе глазах его был немой вопрос: «Что это?.. Не ошибка ли?.. Отходить средь бела дня?.. По этой ровной пустыне, по степи?..» Прибежал на наши огневые и Ваня Ахтырко. Запыхавшийся, взмокший, раскрасневшийся, он с ходу выкрикнул: – Приказ на отход получили?.. – Получили, комиссар, получили! – ответил за всех Гайдук, правая рука его при этом невольно пощупала затылок. – И новый рубеж нам указан: хутор Чиков на Аксае. – Ну, и мы туда же. Значит, вместе... – и он побежал на батарею.
3
Минометчики быстро свернулись. Лотки и ящики с минами были уложены на повозки, а сами минометы с их лафетами, опорными плитами, трубами быстро оказались на спинах бойцов. Только в одном взводе у лейтенанта Усмана Хальфина были передки для минометов – последнее изобретение каких-то умных наших оружейников. Тут достаточно одного человека, ну, может, двух, чтобы, ухватившись за ручки, легко катить вслед за собой это наипростейшее, но в высшей степени неприятное для вражеской пехоты оружие. Хальфин, этот невозмутимый казанский татарин, со своим взводом находился в некоем отдалении, правее остальных взводов, и командир роты послал туда связного с распоряжением, чтобы и Хальфин поскорее снимался и выходил в степь, на главную дорогу, на которой, видно было, вытягивались остальные подразделения полка. Сразу же за хутором Верхний Яблочный дорога подымалась на высокую пологую гору, за которой начиналась бесконечная ровная степь, рыжая и от пожухлых прежде времени трав в засушливое, знойное лето, и от медленно оседающей бурой пыли, поднятой тысячами ног и колес. Кто-то крикнул в колонне: «Рама!» – задравши голову и указывая на двухвостого змия, выплывшего откуда-то из-за Дона и распростершего свои крылья над отходившими нашими полками, не сделавшими, по сути, ни единого выстрела по противнику. «Рама» бросила на колонну свои «штатные», обязательные четыре бомбы, не причинившие, однако, нам никакого вреда, и медленно удалилась. – Теперь жди «музыкантов»! – вновь прокричал тот же боец, видать, успевший уже понюхать пороху и хорошо знавший, что к чему на фронтовых путях-дорогах, в том числе повадки распроклятой «рамы». Ждать пришлось недолго. Что-то около ста пикирующих бомбардировщиков «Юнкерс-87» под прикрытием десятка «мессершмиттов» и «фокке-вульфов», обладающих помимо своих прямых истребительных свойств еще и пикирующими возможностями, появились над колоннами, когда дивизия целиком покинула занимаемые ею рубежи по берегу реки и уже оказалась на равнине, растянувшись на ней более чем на полтора десятка километров. И вот тут началось!.. Началась знакомая фронтовому люду карусель. В жарком безоблачном небе «юнкерсы» в одну минуту построили великанских размеров колесо, похожее на то, какие бывают в городских парках, только во много раз увеличенное в размере. И колесо это начало свое огненное кровавое вращение. Бомбы, сотни бомб сыпались под крутым углом на повозки, на орудия на конной тяге, на автомашины. Первичную обработку колонны косым дождем пуль производили «фоккеры», в азарте снижающиеся чуть ли не до самых касок и пилоток наших бойцов. После первых же взрывов бомб и пулеметных очередей множество лошадей уже билось в упряжках с развороченными животами, с иссеченными, окровавленными крупами; грузовики с ящиками снарядов и мин взрывались; уцелевшие кони, обезумев, уносились в степь с передками пушек, с повозками. Командиры и красноармейцы разбегались в стороны, некоторые искали убежища в кюветах: большинство же убегало в высокий сухой бурьян и там, слившись с ним своими бурыми гимнастерками, укрывались. Слышалось, как осколки бомб, ударяясь о бодылья, перешептывались, зловеще шушукались друг с другом: «шу-шу». Повозочные нашей полковой роты по приказу опытного и хитрого Гайдука рассыпались по степи, вроде бы растаяли в бурьянах, и только этим, пожалуй, можно было объяснить совершенно невероятное и непостижимое: ни одна повозка, ни единая лошадь не пострадали, и ни один минометчик не только не убит, но даже не был ранен. Был, правда, момент, про который и вспоминать-то не хотелось бы. Еще задолго до того, как выйти на боевые рубежи, мы, командиры и политработники, в особенности же наш лейтенант Виляев, настойчиво требовали от своих бойцов, чтобы они при появлении вражеских самолетов открывали по ним огонь из любого оружия, какое только окажется в ту минуту в их руках. Минометчики, похоже, вспомнили сейчас про это и, лежа на спинах, поднявши стволы винтовок и карабинов кверху, постреливали в пикирующих бомбардировщиков. Стреляли, не смущаясь тем, что ни один из «юнкерсов» пока не рухнул на землю от таких выстрелов. Стрелял и сержант Гужавин. И делал это спокойно, как-то даже буднично, будто балуясь. Малую саперную лопату, каковыми были снабжены минометчики, у него буквально вырвал из рук лейтенант Виляев, пытавшийся выкопать для себя в этой каменной, точнее, окаменелой земле хотя бы крохотный окопчик. Для этого сперва он царапал грунт пальцами, тыкался, видно, в него и носом, с которого теперь капала сукровица. При очередном заходе «музыкантов» лейтенант вдруг заорал на Гужавина: – Перестань стрелять!.. Ты... ты демаскируешь нас!.. По гроб жизни не забуду взгляд сержанта, брошенный в тот миг на ротного командира. В глазах фронтовика было и удивление, и с величайшим трудом скрываемое презрение, и жалость, которая в таких случаях граничит с омерзением, и сознание того, что ты, подчиненный, ничего не можешь поделать, ты обязан подчиниться. Чтобы, видно, унять дрожь в пальцах, дрожь, вызванную не страхом, а вот этим самым презрением и стыдом за своего командира, Гужавин сжал шейку ложа так, что ногти сделались синими на пальцах рук. Подползши к нему поближе, я положил молча свою руку на разгоряченную, окинувшуюся обильным потом голову сержанта. Левою рукой он перехватил мою над кистью и сжал, словно тисками. Глаза его при этом увлажнились. – Ну, ну... – только и было сказано мною. «Юнкерсы» и «фокке-вульфы», отбомбившись и отстрелявшись, спокойно улетели. Подразделения вновь выходили на дорогу, погружали раненых на уцелевшие телеги в машины (убитых присыпали горячей землей там, где их настигли пули или осколки бомб) и продолжали движение. Душу при этом терзала горчайшая мысль: как же это так, что свежая, полнокровная дивизия, не убивши ни единого врага, уже в первые дни понесла такие ужасные потери? Стоило ли для этого съезжаться со всех концов огромной страны в заснеженную казахстанскую степь, где днем и ночью, в лютую стужу, готовиться к тому, чтобы стать боевым соединением, грозным для противника и вселяющим уверенность в грядущей победе для нас, ее бойцов и командиров, и не только для нас, но для всех, кто, отнимая у себя последнее, отдавал своим защитникам? Стоило ли?.. Через час или того меньше повторилось все сызнова. Но таких потерь, как при первом налете, уже не было. Немецких летчиков, как ни странно, подводила их же «рама». Она появлялась для того, чтобы навести на колонну «юнкерсы». Но это было сигналом и для нас: мы успевали заблаговременно разбегаться от дороги далеко в стороны и укрываться в высоких и густых бурьянах. К тому же и вели себя воздушные разбойники не так нагло, как при первом появлении. Если в первом случае их адовый круг проворачивался над нами до пяти раз, то в последующем только по одному, от силы по два раза. И «остепенил» немного немецких летчиков младший лейтенант Николай Савченко, командир одной из артиллерийских батарей. Зная, что зениток у нас не было и наших истребителей что-то не видать, он решил попробовать пострелять по пикировщикам в момент выхода их из пике из своих полевых 76-миллиметровых пушек. В такой момент «юнкерс», набирая высоту с самой нижней точки своего пикирования, резко убавляет скорость, как бы даже зависает в воздухе. Это-то и заметил младший лейтенант Савченко. Первые же выстрелы его орудий оказались чрезвычайно удачными. На землю один за другим упали два «юнкерса», сопроводив свое падение двумя страшной силы взрывами. Восторженными даже не криками, а какими-то исступленно-радостными воплями наших бойцов огласилась донская степь. Люди повскакивали на ноги, чтобы получше разглядеть места падения вражеских самолетов. Видно было, как к младшему лейтенанту Николаю Савченко подбежало несколько пехотинцев и вместе с артиллеристами его батареи, вдохновляемые выскочившим откуда-то Иваном Ахтырко, принялись качать комбата. Пилотка последнего упала на землю, белые кудри вспыхнули на солнце, раскудрявились еще больше...
4
Первая победа дивизии, еще не успевшей вступить в настоящие бои с противником (не считая передового ее отряда, который столкнулся с неприятелем за неделю до подхода основных сил), – первая эта победа была до крайности и нужна, и важна нам. К месту сосредоточения, к хутору Генераловскому, вышли к полудню, и там «считать мы стали раны, товарищей считать». И многих, пожалуй, даже очень многих недосчитались. Наша полковая минометная рота, рожденная под холодной сибирской звездой в студеной североказахстанской степи, могла бы назвать эту звезду счастливой для себя. Могла бы... Но мы не знали, что со взводом лейтенанта Усмана Хальфина, так и не присоединившимся к нам в походе. Мучились мы и от горькой мысли: зачем же нас, так хорошо расположившихся и изготовившихся к бою по восточному берегу Дона (а мы действительно были готовы во всеоружии встретить тут врага), – зачем же нас отвели, да еще в такой спешке, средь бела дня?.. Не знали мы, командиры среднего и младшего звена, не знали и не могли знать того, разумеется, и рядовые красноармейцы, что юго-западнее немцы уже заняли Котельниково и продвигались вдоль железной дороги к Сталинграду, а севернее тоже форсировали Дон, угрожая отрезать все наши соединения, оборонявшиеся в излучине реки. Выкупались в чистой-пречистой степной речке Аксай, взбодрились немного, рассчитывая хотя бы на короткий отдых после кошмарного перехода. Однако из штаба полка прибежал связной: комиссар майор Горшков в сверхсрочном порядке созывал всех политработников части. Связной, запыхавшийся, в курившейся за спиною потом гимнастерке, так и вымолвил: «Сверхсрочно!» Комиссару Горшкову было не более тридцати, но под бременем ответственности за судьбу двух с половиной тысяч человеческих существ, а более того, за судьбу предстоящих боевых операций, – под бременем всего этого он хмурился, прибавлял взору своему и всей своей осанке больше солидности и изо всех сил старался казаться гораздо старше своих лет. Когда все собрались в большом колхозном саду на окраине Генераловского, он медленно окинул нас этим своим прихмуренным взглядом, медленно же расстегнул планшетку, вынув бумагу со словами, коим суждено сначала потрясти наши души, а затем уж и произвести действия, решительным образом перевернувшие прежние представления о ходе и возможном исходе великой войны. То был знаменитый приказ Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина за номером 227. Может быть, единственный за всю войну документ, автор которого плюнул на все цензурные соображения (на что лишь один он и имел право) и выплеснул в его жестокие строки правду о трагически складывавшейся, да уже и сложившейся обстановке на фронте. Он, этот приказ, был также единственным, который прочитан от строчки до строчки, от слова до слова перед всеми воюющими людьми, от командующего фронтом до рядового включительно, хотя нумерация его и начиналась одной или даже двумя цифрами «О», долженствующими вроде бы указать на то, что речь идет о бумаге секретной и даже сверхсекретной. Грозная, смертельно опасная обстановка на юге продиктовала Ставке необходимость сказать о ней, что называется, открытым текстом. В том же саду, в овражках, в балках – всюду, где можно было укрыться, мы, политруки рот и комиссары батарей, вернувшись от Горшкова, зачитывали приказ. Я чувствовал, что бумага с текстом не хочет держаться в моих руках, норовит вырваться из дрожащих пальцев, а гортань сковывается обжигающей сухостью, язык то и дело прикипает к нёбу. Глаза заливались потом, и их приходилось все время протирать тыльной стороной ладони. Собственный голос казался чужим. Но я все-таки читал:
«Враг бросает на фронт все новые силы и, не считаясь с большими для него потерями, лезет вперед, рвется в глубь Советского Союза, захватывает новые районы, опустошает и разоряет наши города и села, насилует, грабит и убивает советское население. Бои идут в районе Воронежа, на Дону, на юге у ворот Северного Кавказа. Немецкие оккупанты рвутся к Сталинграду, к Волге и хотят любой ценой захватить Кубань, Северный Кавказ с их нефтяными и хлебными богатствами. Враг уже захватил Ворошиловград, Старобельск, Россошь, Купянск, Валуйки, Новочеркасск, Ростов-на-Дону, половину Воронежа...
После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, стало быть, стало намного меньше людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более 70 миллионов населения, более 800 миллионов пудов хлеба в год и более 10 миллионов тонн металла в год. У нас нет теперь преобладания над немцами ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину...»
Я видел, что страшные слова свинчаткой падали на притихших бойцов. Сперва они переглядывались, как бы не верили своим ушам, спрашивали расширившимися глазами друг друга: «Что же это?.. Как же это?..» А потом уже и не переглядывались. Застыли, как окаменелые, да я и сам уж не мог оторвать своих глаз от бумаги, чтобы посмотреть в их лица, будто тяжко провинился перед ними. А слова-булыжники падали и падали на них, норовя попасть непременно в сердце:
«...надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность без конца отступать, что у нас много территории, страна велика и богата, населения много, хлеба всегда будет в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага, ибо, если не прекратим отступление, останемся без хлеба, без топлива, без металла, без сырья, без фабрик и заводов, без железных дорог».
Чем дальше, тем страшнее. Легко ли было слышать про то, что советские люди, для которых армия всегда была любимицей, теперь возненавидели ее за бесконечные отступления, что земля наша, хоть и велика, но не безгранична, что... Останавливаясь на короткое время, чтобы перевести дыхание, смочить языком высохшие губы и нёбо, я чувствовал, что по-прежнему боюсь взглянуть на притихших и придавленных тяжестью прочитываемых мною слов минометчиков. Лейтенант Виляев стоял рядом с сержантом Гужавиным. Я еще до этого напряженнейшего часа заметил, что все последнее время он старается быть поближе к этому минометчику, взглядывал на него как-то просительно и заискивающе. Гужавин же ни единым движением бровей и губ не давал понять, что помнит о проявленной столь позорно трусости ротного. Правою рукой он придерживал за плечо самого юного из его расчета бойца-казаха Жамбуршина, слушавшего приказ с полуоткрытым ртом, обнажив ряд ровных и мелких, ослепительной белизны зубов, делавших его похожим на ребенка. Командиры взводов младшие лейтенанты Дмитрий Зотов и Миша Лобанов стояли почти в обнимку – похоже, им так-то вот легче было под ужасающей тяжестью грозных слов, невидимо, но с физической осязаемостью падающих на них из исторического приказа. Старался казаться спокойным лишь Сережа Гайдук, но и тот зачем-то вытащил из кобуры револьвер и теперь мучил его в своих руках, пытаясь таким образом унять дрожь в пальцах. Убежала куда-то краска с юного свежего лица младшего сержанта Николая Сараева, самого, пожалуй, молчаливого из всей полковой минометной роты. В момент, когда я останавливал чтение, Сараев снимал с головы пилотку и обтирал ею лицо, на котором, впрочем, как и на всех остальных лицах, в изобилии выступал пот. «Стоять насмерть! Ни шагу назад!» – вот что колотилось в мозгу и сердце каждого, вот что обжигало, сушило глотку, заслоняло дыхание. И это уже были не слова, а осознанная, каждою клеткой нервов впитанная необходимость совершить нечто большее, чем в твоих силах, чтобы отвратить смертельную опасность, нависшую над страной, над ее и нашей судьбой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|
|