Мишкино детство
ModernLib.Net / Детская проза / Алексеев Михаил Николаевич / Мишкино детство - Чтение
(стр. 1)
Михаил Николаевич Алексеев
Мишкино детство
РУССКАЯ ПЕЧКА
Долгие-предолгие зимние ночи. Заутренней зарёй по пятам следует вечерняя. И в ясные, солнечные дни мwчувствовались, виделись сумраки раннего утра и раннего вечера одновременно: на смену красновато-холодным приходили жидко-фиолетовые, которые, сгущаясь, становились тёмно-синими, прозрачными под звёздами студёного ночного неба.
В харламовскую избу свет едва процеживался через окна, покрытые серым мохнатым слоем рыхлого льда. Лишь в проделанные мальчишескими языками и носами круглые крохотные зрачки кинжальчиками просовывались тонкие пучочки солнечных лучей, в которых мельтешила золотая россыпь пыли.
Из горницы, густо населённой детворой, под скрип зыбок, подвешенных к бревенчатым маткам потолка, слышалось мурлыканье деда Михаила Аверьяновича:
Ах, ту-ту, ах, ту-ту, Растутушечки ту-ту! Или:
Ах, качи, качи, качи, Прилетели к нам грачи. Сели на воротца, Начали бороться! Дед сидел на табуретке и, как фокусник, делал сразу же несколько дел: одною ногой качал люльку с крохотным сонулей Лёнькой, другою притоптывал в такт немудрёной своей песенке, а на руках у него было по ребёнку: одного из них Михаил Аверьянович, обняв левой рукой, подбрасывал на коленях, а другого «тутушкал» на широченной ладони правой руки. Ребёнок, взлетая точно мячик, радостно тыкал, обливая дедушкину руку обильно стекавшей с красных губ слюною. Дедушка тоже смеялся и просил Саньку, притулившегося у него на коленях:
— А ну-ка, Санёк, спой мне про мышку!
Санька, худенький, рыженький и востроносый, как воробей, — вылитый батя! — сиял золотистыми веснушками и звонким, пронзительным голосом пел:
Мышка в кринку забралася, Тама сливок напилася. Дед и другие внуки подпевали:
Тра-та-та, тра-та-та, Всё под носом у кота! На улицу детей не выпускали: не во что их было обуть и одеть. И весь этот «содом», как звала внуков и внучек бабушка Олимпиада Григорьевна, всю зиму, от первых морозов до первых проталин, сидел дома, как и большинство детей в Савкином Затоне. Где-то далеко-далеко шла война. Дети, как и все люди на земле, страдали от неё, но в отличие от взрослых не понимали этого.
Одна только печь дышала теплом и уютом. Зимой она — любимое прибежище детей — согревала их, полунагих, а то и вовсе нагих. Зимними вечерами дети слушали тут такие же, как эти вечера, долгие сказки старой Настасьи Хохлушки про ведьм, домовых, летунов, водяных и леших. Сюда по утрам любвеобильная Дарьюшка, таясь от свекрови, совала им из-за пригрубка горячие — прямо со сковороды — вкусные блины или лепёшки. С печки детвора наблюдала за проказами забавных ягнят и козлят, только что явившихся на свет и спасавшихся от лютой стужи в избе.
По воскресным дням печь преображалась. На неё забирались и взрослые: женщины — для того, чтобы «поискаться» и посудачить о том, о сём; Пётр Михайлович — поиграть с ребятишками. Над судной лавкой сквозь длинный утиральник поднимался соблазнительно вкусный пар — под утиральником «отдыхали» только что вытащенные и скупо помазанные конопляным маслом пироги с капустой, картошкой, калиной и, конечно же, яблоками. Отдыхала и печь, молчаливо-величественная, как хорошо, всласть потрудившаяся деревенская баба; она всё сделала, что нужно было людям, и теперь могла малость вздремнуть. Из тёмного, приоткрытого дырявой заслонкой зева печи, из многочисленных её печурок и отдушин исходили потоки горячего воздуха. И казалось, что печь, прикорнув, ровно и спокойно дышит.
Однако в ту пору, о которой идёт речь, она была далеко не такой доброй и ласковой к людям. Дети — для них она существо почти живое, чуть ли не мыслящее — вдруг заметили, что день ото дня её протапливают всё хуже и хуже, неохотно — так только, для порядка, — бросят полена два да кизячок, и всё. Печь, насупленная, как мачеха, стоит и сердито, хмуро смотрит пустыми тёмными глазницами печурок в мёрзлое окно напротив, и окно это уже не озаряет её, как прежде, солнечной, ясной улыбкой. В такие дни взрослые делаются раздражительнее. Старая Настасья Хохлушка гремит ухватами и без всяких видимых причин кричит на снох, на молодых и старую, Олимпиаду, а Пётр Михайлович, утратив обычную для него весёлость, исчезает куда-то и возвращается ночью — всегда пьяный. Дедушка всё реже ласкает внуков, уезжает на Буланке в сопровождении старого и невозмутимого пса Жулика на целую неделю, и в доме очень ждут его.
Ждала и печь. К приезду Михаила Аверьяновича её натапливают чуть ли не докрасна. Как только у ворот послышится скрип саней и глуховатое, характерное дедушкино покашливание, женщины торопливо набрасывают на плечи одежду и с непокрытыми головами выскакивают во двор. Через минуту они уже волокут что-то в избу в холодном, припудренном позёмкой мешке. Дети подымают галдёж и, сдвинувшись к самому краю печи и рискуя упасть на пол, поглядывают оттуда нетерпеливыми оченятами, требовательно разинув рты, — в эту минуту они удивительно напоминают голых, ещё не оперившихся птенцов, вытягивающих из гнезда шеи и раскрывающих голодные жёлтые клювы, властно прося пищи.
Появление дедушки Михаила едва ли не самый радостный момент в жизни ребятни. Дети хорошо знают, как всё это произойдёт. Вот сейчас распахнётся дверь, и они захлебнутся густым паром, ворвавшимся с улицы в избу, и, когда пар немного рассеется, увидят дедушкину бороду — кудрявую и седую от инея и в прозрачных сосульках. Она пахнет морозом, ржаным хлебом и бесконечной добротой. Дедушка поочерёдно окунёт в неё смеющиеся мордочки внуков и внучек и начнёт одаривать конфетами с махрами, пряниками и ещё бог знает какими бесценными дарами! Потом невестки помогут ему раздеться, и дедушка, усталый, довольный собою и всеми остальными, легко взберётся на печь, где сразу же станет вдвое теснее и в пять раз радостнее.
А печь снова оживёт. Она будет дышать на морозное окно весело и жарко. Ледок на окне растает, потекут по стеклу счастливые слезинки, в избу просунется беспокойный и озорной солнечный луч, на печку из-за пригрубка скользнёт юркий зайчик, запрыгает, начнёт скакать, щекоча ребячьи лица. У судной лавки захлопочут над квашнёй и противнями Дарьюшка и Фрося, запахнет мукой, дрожжами, сытостью. И печь снова будет дышать ровно и спокойно.
ЖАВОРОНКИ ПРИЛЕТЕЛИ
Летом ребятишки с нетерпением ждут зимы, зимой — весны, весною — лета, летом — снова зимы. И никто так бурно не радуется смене времён года, как дети.
Деревенская русская печь хороша для них уже тем, что в течение одной зимы она несколько раз сменит своё обличье.
Поздней осенью печь похожа на невесту: только что побелённая, чистенькая — её приготовили для трудных дел: заменили износившиеся кирпичи, прочистили дымоход, заново выложили под. И дети ждут, когда её начнут топить, чтобы поскорее взобраться на неё, тёплую, уютную. Ещё позднее на печь толстым слоем насыпают яблоки. Вначале они жёсткие и холодные, и дети радостно визжат от обжигающей свежести. Два-три дня спустя над начинающими вянуть и морщиться яблоками подымается, струится еле видимый парок, и ребятишки, широко раздувая влажные ноздри, дышат им, пьянеют и тотчас же засыпают. А когда яблоки становятся совсем сухими и лёгкими, их сгружают в мешок и на печи опять просторно, светло. Где-то в середине зимы на печь кладут снопы остро пахнущей конопли. Дети шумно взбираются на них, кувыркаются, хохочут, шалые от этой новизны. Потом конопля надоедает им, и ребятишки начинают канючить: «Мам, скоро, что ли, ты сымешь их?» Конопля убирается — и детям опять радостно: печь обновляется, на ней хорошо. Вечером в избу натаскают много соломы, от неё веет морозцем, ригой, овечьими орешками, берёзкой и ещё чем-то таким, чему, пожалуй, и названия нет, но что неудержимо влечёт на заснеженный, истоптанный скотиной двор, посреди которого стоят нагруженные кормами сани, а возле саней копошатся в мякине крохотные взъерошенные воробушки. Дети прыгают прямо с печки на солому, зарываются в неё, горланят, устраивают кучу-малу…
В одно мартовское утро дети поднялись ни свет ни заря: нынче будут печь из теста жаворонков — этих первых славных вестников весны. Дети ещё затемно заняли свои места за грубкой и с жадным любопытством наблюдали за тем, как их матери разделывают скалками на длинном и широком столе тесто. Ничего, что тесто тёмное, почти чёрное, из ржаной, плохо размолотой муки — дедушке, видать, не удалось купить белой, пшеничной, да где теперь её купишь, — важно, что жаворонки будут. Настенька, которой досталось местечко на самом краю печи, судорожно ухватилась худыми ручонками за деревянный заступ и не мигаючи следила зоркими, как у мышонка, глазами за матерью, которая, разрумянившись, отбрасывая то и дело тёмную прядь волос с лица, быстрыми, старательными пальцами выводит на распластанном куске теста чёткий рисунок весенней птицы: вот уже возникла головка с хохолком, с коротким клювом, вот растопыренные крылышки, а вот и веерок хвоста. Настенька шевелит тонкими, бледными губами, боясь, что забудет песенку, которую она должна нынче спеть с жаворонком в руке. Её брат Санька тоже шевелит губами. Фрося время от времени подымает голову и улыбается дочери и сыну. Настеньке и Саньке кажется, что мамины жаворонки самые красивые, потому что похожи на маму. У тёти Дарьи не такие — все почему-то напоминают толстяка Егорку. Настенька боится, как бы Егорка или старший его брат Ванюшка не отняли у неё птицу. Впрочем, Ванюшку она боится зря — он хороший и умный, не обидит.
Когда жаворонки были уложены на смазанные маслом противни и исчезли в жаркой утробе печи, Фрося попросила Петра Михайловича:
— Петро, остриг бы ребятишек-то. Праздник ведь для них, а они заросли, как волчата.
— И своих тоже остриги, — отозвалась и Дарьюшка. — Завшивели все.
На это надвигающееся, в сущности-то очень незначительное, событие печь неожиданно откликнулась дружным рёвом Саньки и Егорки. Сообразительный Ванюшка выскользнул из дому и укрылся где-то у Полетаевых.
— Ну их, неколи мне, — сказал Пётр Михайлович, собираясь куда-то уйти.
Но Фрося и Дарьюшка настаивали на своём. Их поддержап Михаил Аверьянович, закончивший утреннюю уборку скотины:
— Остриги, остриги. Будет лениться-то.
Пётр Михайлович нехотя согласился. При этом серые глаза его хитренько подмигнули.
— Ну, ладно. Принесите ножницы.
Через минуту двупалая рука его уже опробовала большие ножницы, те, которыми на селе стригут овец.
— Ну, кто первый? Охотников что-то не объявилось.
Пётр Михайлович ловко подхватил цепкими, хорошо натренированными пальцами холщовую рубашонку Саньки и стащил племянника с печки. Санька пронзительно завизжал. Не обращая внимания на этот непонятный ни женщинам, ни деду протест, Пётр Михайлович усадил мальчишку на табуретку, зажал, точно тисками, между своих ног и, пощёлкав ножницами, начал стричь. Ножницы были тупые и не стригли, а выдёргивали из головы по волосинке, так что было очень больно.
Санька не выдержал и укусил Петра Михайловича за ляжку. Тот вскрикнул от неожиданности, а затем, осклабившись и удерживая племянника, серьёзно осведомился:
— Что? Не лю-у-бишь?
И, наградив в заключение Саньку подзатыльником, оттолкнул его, наполовину остриженного, от себя.
Оказавшись на свободе, Санька юркнул под кровать, где уже сидели, посапывая, Егорка и Любаша.
Не обнаружив детей на печи, Пётр Михайлович облегчённо вздохнул, оделся и вышел из дому, сопровождаемый руганью женщин и укоряющим взглядом отца.
— Эх! Петро, Петро! Нашёл на ком зло срывать! Что с тобою? — вздохнул Михаил Аверьянович и вслед за сыном вышел во двор.
Вскоре из дому выскочила шустрая Настенька. Она держала в руках только что вынутого из печки, горячего ещё, подрумяненного жаворонка и сияла безмерным счастьем.
— Дедушка, подсади меня на поветь.
Михаил Аверьянович поднял её и подбросил на плоскую, белую от снега крышу навеса, с которой чуть ли не до самой зимы свисали сосульки. Вытянув руки с птицей, Настенька затараторила:
Жаворонок, прилети, Красну весну принеси: Нам зима-то надоела, Весь хлеб у нас поела. Зима, зима, Ступай за моря — Там пышки пекут, Киселя варят, Зиму манят… — Кши, полетела!..
Настенька подпрыгнула и выпустила жаворонка из рук. Бедная птица упала прямо в свежий курящийся коровий блин. Увидя такое, Настенька залилась слезами. На её плач из дому выбежала мать, приняла дочь на руки и, смеясь и утешая, понесла в дом.
— Бог с ним, доченька! Не плачь. Я тебе ещё испеку. Не плачь, моя золотая!
PACT
Голодно было в большой семье Харламовых, Михаил Аверьянович и Пётр Михайлович часто уходили с обозом в Саратов, продавали там яблоки — свежие, сухие и мочёные — и на вырученные деньги покупали немного муки, немного пшена и как можно больше колоба — спрессованного подсолнечного жмыха. Колоб почти полностью поступал в распоряжение детей и был их главной радостью. Нужно было видеть, с какой жадностью набрасывались они на него, в кровь обдирали губы и дёсны, и дочего же вкусна была эта железобетонная макуха, из которой тяжкий пресс маслобойки, казалось, выжал всё, что можно было выжать. Дети отчаянно дрались из-за малейшего кусочка, а потом жестоко страдали от запора, часами коченея где-нибудь под плетнём или в заброшенном сараюшке. Сад и тут приходил на помощь: взвар из тёрна и сливы заменял слабительное.
Лишь самый малый из Харламовых, Лёнька, оставался равнодушным к колобу: ему почему-то больше нравились гречневые блины, помазанные густым тёмно-зелёным и душистым конопляным маслом. Блинами Лёньку угощали у соседей, в доме Полетаевых, куда парнишка с неких пор зачастил. Вот и сейчас, закутанный бабушкой Пиадой в какое-то тряпьё, он собрался в очередной свой поход к шабрам. Фрося, вздохнув и обращаясь к свекрови, сказала:
— Куда вы его! Надоел поди людям-то, как горькая редька. Лёнька же громко уверил:
— Не надоел я им. Дедушка Митрий велел приходить. Я ему песню пою.
— Какую же, сыночек?
— А вот эту. — И Лёнька, шмыгнув носом, запел:
Как у нашего Зосима Разыгралася скотина! И коровы и быки Разинули кадыки… — Ладно, хватит. Иди уж, да недолго там…
На этот раз Лёнька вернулся подозрительно быстро. Фрося спросила, почуяв неладное:
— Что, выгнали, сынок?
— Нет, — беспечно и весело возразил Лёнька. — Тётя Наталья сказала: «Ступай домой!»
Взрослые рассмеялись. Улыбнулась и Фрося, но какой-то измученно-вялой улыбкой.
— Говорила, не ходи. Глупый ты у меня. Беги-ка разыщи дедушку, он привёз тебе гостинца.
Все ждали лета.
Особенно дети. Ещё задолго до того, как испекут хлеб из нового урожая, тот самый хлеб, слаще и вкуснее которого ничего нет на белом свете, ребятишки выходят на подножный корм.
Как только сойдёт полая вода, Егорка, Санька и Лёнька со своими товарищами бегут в лес, к Дальнему Переезду, где возле Горного Озера, на небольшой поляне, теперь уже взошёл раст, луковицы которого сладки и сочны. Сверху растение это похоже на лесной пырей, но цветы у него ярко-жёлтые. Важно, однако, прийти раньше, чем раст зацветёт, когда луковица ещё жестка, плотна и сахариста. Для этого ребятам приходится брести по колено в грязи, а то и прямо по пояс в воде, которая к тому времени ещё держится в низинах, пойменных местах.
Во главе отряда почти всегда был Санька, хотя по возрасту такая роль полагалась бы Егорке. Но тот добровольно отказался от неё в пользу двоюродного брата — мальчишки более смекалистого, а по части лесных промыслов настоящего следопыта.
Никому не хотелось брать с собою Лёньку, — то и дело приходилось таскать его на спине. Но уже за день до похода он начинал хныкать и хныкал до тех пор, пока братья не обещались взять его с собой.
Раст!
Вслушайтесь-ка в это слово, произнесите его ещё и ещё, и вам почудится сочный хруст, ослепительная белизна сахара и даже холодная сладость во рту: раст!
В пору ранней весны, когда земля щедро одаривает детей первыми своими плодами и цыпками, в лесу то там, то тут раздаются звонкие клики:
— Раст! Раст! Раст!
Извлекать его из земли не так-то уж просто. Хорошо, коли земля ещё сырая и рыхлая — тогда тяни за листья, и луковица легко вынырнет на поверхность. А ежели грунт подвысох, почва залубенела, покрылась сверху жёсткой корочкой, — что и бывает вскорости после половодья, — стебель уже не выдержит, оборвётся, и сладкий пупырышек, одетый в жёлтую распашонку, останется глубоко в земле. Ребята знают это и потому приходят в лес, вооружившись палками, заточенными с одного конца под лопаточку. Опершись грудью или животом на другой, тупой конец палки, кряхтя, они долго подпрыгивают, пока палка не погрузится на достаточную глубину и когда можно будет вывернуть пласт с множеством травяных корней и обнаружить в них ту самую луковку.
Растовая страда длится недолго. И, как всякая страда, она требует от ребят полной отдачи сил. Они подымаются с рассветом и, полусонные, бегут в лес, где и копошатся до позднего вечера. И нельзя сказать, что добыча их была очень уж богатой — один, от силы два кармана в день.
Вслед за растом тут же пойдут слёзки.
Доводилось ли вам видеть луга либо поляну, ещё затопленные водой, но уже сплошь покрытые тёмно-бордовыми тюльпанами? Они склоняют свои нежные, пронизанные солнцем и золотыми тонюсенькими жилками головки-крлоколь-чики, поднятые высоко над тёплой, прогретой щедрым весенним солнцем водой на длинных и хрупких ножках без единого, кажется, листочка. Но это не тюльпаны — это именно слёзки. Почему названы они так? Потому ли, что светятся на солнце, как слеза, потому ли, что детям не раз приходится ронять слезу: сунет торопливо в рот цветок, а в цветке-то пчела, раньше ребят проснувшаяся в то утро и отправившаяся за сладкой добычей, — мальчишка скорёхонько выплюнет красную жвачку, но уже поздно: пчела сделала своё дело. Вот они и слёзки…
Слёзки, как и раст, сладки и сочны. Разница только в том, что у раста съедобные корешки, а у слёзок — вершки, а тут уж известная пословица насчёт вершков и корешков утрачивает свой изначальный лукавый смысл, потому что то и другое вкусно. И ещё есть разница: если в набеге за растом верховодят мальчишки, то слёзки — это в основном девчачье дело. В самом их названии уже звучит нечто чуждое мужской грубоватой гордости ребят, хотя это обстоятельство нисколько не мешает им поедать слёзки ну прямо-таки целыми вязанками. В такое время в каждой избе — на столе, на лавках, на кровати, на полу — везде слёзки, слёзки, слёзки … И всюду слышится сочный хруст, и отовсюду светятся, как молчаливая благодарность земле, довольные рожицы ребятишек, а в воздухе густо стоит дивный аромат…
За слёзками наступает очередь косматок — примерно за две недели до сенокоса.
Растут косматки на поле, на залежах, но большей частью, конечно, на лугах — Малых и Больших. Наверно, это какая-нибудь разновидность молочая, потому что, как только откусишь очищенный от густого оперения (отсюда — косматка) стебелёк, из него, как из вскрытого вымени, брызнет густая белая струя, но не горькая, как у молочая, а вкусно-сладкая, напоминающая сливки. Белым это косматкино молоко остаётся недолго, всего лишь одну минуту, потом тускнеет, застывает, делается сначала жёлтым, затем шоколадным и, наконец, тёмно-коричневым. В этот-то цвет на весь косматкин сезон — а он довольно продолжительный — окрашиваются и детские лица, и их холщовые рубахи да платья.
За косматками ребят ведёт уже Егорка: ему лучше всех известны хорошие места. Считалось, что самые вкусные и сочные растут на Больших гумнах, и туда-то чаще всего и отправлялась харламовская детвора. Было много косматок и на кладбище. Но рвать косматки на кладбище никто не решался: грешно поди, да и страшновато…
Почти в одно время с косматками, но только чуть раньше, собирают щавель. Потом дети опять устремляют свои взоры к лесу: подоспели дягили, борчовка.
Ну, дягиль — это и есть дягиль. А борчовка? Это растение с резными, широкими и шершавыми, как наждак, листьями, стебель его, освобождённый от такой же шершавой кожицы, кисло-сладок и пахуч, пахнет он немного дягилем, немного чернобылом, который, как известно, тоже съедобен, немного свирельником, а в соединении всего этого — просто борчовкой и ничем иным. Когда дети напичкают ею свои животы, в животах начинает отчаянно бурчать. Так, вероятно, бурчовка, несколько видоизменясь, стала борчовкой. А может быть, название родилось от слова «бор»?.. Но как бы там её ни называли, она вместе с другими травами и кореньями не давала ребятишкам помереть с голоду, за что и ей великое спасибо!
А потом ещё будут столбунцы, чернобыл, лук дикий, чеснок дикий, ну, а затем уж вообще наступит благодать: поспеют ягоды — земляника, вишня дикая, малина дикая, черёмуха, костяника, ежевика, да мало ли ещё чего найдётся у природы для человека, ежели он с нею дружен.
В конце концов дети насыщаются и не прочь пофилософствовать. Санька, например, всё чаще пристаёт к деду со странными вопросами. Видя, что тот сажает яблоню, недоумевает:
— Зачем ты это делаешь, дедушка?
— Что? — переспрашивает Михаил Аверьянович, не прекращая своего занятия.
— Зачем яблоню сажаешь? Ты ведь уже старый, помрёшь скоро, и тебе не придётся есть от неё яблоки. Зачем же её сажать?
— Ах, вот ты о чём! — Михаил Аверьянович делается необычно серьёзным и задумчивым. — Глупый ты, Санька. Ведь будешь жить ты, и у тебя будут дети. Им ведь тоже нужен будет сад. Вот для вас и сажаю. Помру я — вы будете сажать.
Санька удивляется его словам, думает о чём-то, потом опять спрашивает:
— Ты, значит, нас любишь, дедушка?
— А как же!
— И мы тебя любим. Очень-очень!.. — признаётся Санька.
ПРАБАБУШКА
Спроси своих товарищей, с каких лет помнят они себя, и один вам скажет, что с пяти, другой — с шести, третий — с восьми, а четвёртый вдруг объявит, что с трёх лет. В это трудно поверить, но такое бывает со многими. Весьма возможно, что человек не вспомнит, что было с ним в семь, восемь и даже в десять лет, но он хорошо запомнил то, что случилось с ним или с близкими для него людьми, когда самому ему было не более трёх лет.
Михаил, младший из харламовских внуков, помнит себя именно с трёх лет.
Вот он, ещё не Михаил, просто Мишка, Мишатка, Мишанька, сидит на печи, свесив босые ноги, и наблюдает за прабабушкой Настасьей, которая готовится поить только что появившегося на свет телёнка молоком — молозиевом.
Мишка голоден, как были голодны все в том тысяча девятьсот двадцать первом году, но он уже знает, что молоко это людям нельзя ещё пить — оно слишком густое, солоноватое, по цвету напоминает куриный желток, пронизанный тончайшими, еле видимыми нитями кровеносных сосудов зародыша. Его и сдаивают не в обычную доёнку, а в ведро, которое почему-то называют «поганым». И ведро это всё в жирных, клейких потёках. Его долго отмывают кипятком, но и после того поверх зачерпнутой им воды мерцают тысячи золотых монет-звёздочек. Нужно ждать дня, когда — после восьмого или девятого удоя — молоко побелеет, утратит излишнюю солоноватость и вязкость. Тогда его можно будет пить не только телку, кошке, но и людям, в первую очередь, конечно, ребятишкам. О, как ждут они этого дня! Для них это великий праздник, для телка же — скорей первый день великого поста: он уже не получит молока в чистом, натуральном, так сказать, виде — теперь придётся довольствоваться разбавленным. Поначалу он ничего не поймёт и, не подозревая, какую шутку проделали с ним люди, доверчиво окунёт прямо с ноздрями, до самых глаз, свою морду, жадно потянет в себя содержимое таза и только уж потом резко подымет голову и, недоуменно глядя на стоявшую рядом старуху, взмыкнет, как бы спрашивая: «Это что же вы со мною делаете, люди?» С его губ сорвутся жидкие синие капли, и кошка, которая всегда тут как тут, начнёт слизывать их с пола, тоже удивляясь: «Почему так невкусно?»
— Не нравится? — обратится к ним Настасья Хохлушка. — Что же поделаешь? Нам тоже хочется молочка. Одна у нас с вами кормилица.
Кормилица — это Пестравка. Скоро её введут в избу, чтобы подоить. Пестравка ждёт этой минуты и уже стоит у сеней, легонько трогая крутым отполированным рогом дверную щеколду: пора, мол, пускайте! На примятом потемневшем снегу, под большим брюхом коровы, перекатываются серые комочки воробьёв, расхаживают куры и, разгребая ногами, клюют что-то; белоглазая галка, воровски косясь то в одну, то в другую сторону, длинным и острым, как шило, клювом выдёргивает из Пестравки шерсть, набирает её целый пучок и улетает к церкви. Но вот, почуяв что-то, воробьи вспархивают, куры отбегают. Отворяется дверь — и Пестравка входит в избу. Входит быстро, смело, с достоинством, как и полагается кормилице. В избе сразу же становится тесно, и сама изба, до этого такая просторная, делается маленькой, игрушечной: коровий хвост где-то у порога, а рога — впереди, у самого окна, и нелегко потом будет развернуть Пестравку на выход.
Перед тем, как впустить её в избу, ребятишек — всех до единого — загоняли на печь, чему они не сопротивлялись: оттуда, с высоты, удобнее было глядеть на корову, стряхивать с её острой хребтины разные соломинки, былки, воробьиный и галочий помёт. Пестравке нравилось это, и она, блаженно зажмурившись, вроде бы подрёмывала, лениво жуя жвачку. Настасья Хохлушка, закончив дойку, брала скребницы и чесала начинавшую линять Пестравку, оставшуюся в скребнице шерсть отдавала Любашке, Машутке и Настеньке. И те с помощью мыла, клея и ещё каких-то ими же изобретённых растворов скатывали из этой шерсти маленькие аккуратные мячики и по весне играли в лапту и просто в свою девичью игру — в мячик.
Итак, Мишатка сидит на печке и наблюдает за тем, как прабабушка, или «старая бабушка», как звали её дети, принимается поить телёнка, — телёнок прожил на свете всего несколько часов, ночью его принесли вон в той, ещё не просохшей дерюге, которая сейчас лежит у вздрагивающих, расползающихся, неуверенных, голенастых ног новорождённого. Приучить телёнка пить из таза — дело нелёгкое, требующее терпения и особой сноровки. Этими-то как раз качествами в полной мере и обладала Настасья Хохлушка. Другая в подобных случаях поступает очень просто: сунет в рот телёнку один или сразу два пальца, предварительно окунув их в тёплое парное молоко, и подводит телёнка к тазу: рука вместе с мордой животного опускается в таз, и телёнок, повиливая хвостом от удовольствия, самозабвенно сосёт палец, всасывая заодно и молоко. К этому он так привыкает, что уж потом, сколько ни бейся, ни за что не станет пить самостоятельно. Но и это ещё не всё: телёнок приобретает дурной и вредоносный порок — начинает жевать всё, что попадается ему на глаза и к чему может дотянуться своей обслюнявленной мордой: шубу, поддёвку, варежку, одеяло, судомойку, шаль. И порок этот почти неизлечим, как, скажем, курение табака у человека.
Потому-то Настасья Хохлушка и придумала свой способ кормления: телёнок сразу же должен пить сам. Она подталкивает животное к тазу, крепко-крепко обнимает его шею и тычет мордой в пойло. Телёнок фырчит, бодается, пробует вырваться, но Настасья Хохлушка неумолима — не отпускает и нисколько не сокрушается от того, что её питомец поначалу не отхлебнёт ни капельки.
— Хай будэ так! Не околеет. Завтра як миленький начнёт пить.
Голод есть голод. Не только людей заставляет он быть сообразительнее и предприимчивей. На следующий день, как и предполагала старуха, телёнок, как бы уразумев вдруг что-то чрезвычайно важное в жизни, сам подходит к тазу и начинает пить молоко, да так, будто делает это по меньшей мере в сотый раз. И, глядя на него, довольная им и в особенности собою, Настасья Хохлушка скажет:
— Давно бы так, голубок. Добре!
На этот раз, однако, Пестравка «принесла» бычка с небывало упрямым характером.
Он наотрез отказался пить молоко. Вот уже второй день мается с ним Настасья Хохлушка.
Последняя её попытка образумить непокорного телка закончилась для неё совсем плохо: вырвавшись из рук, бычок так боднул крутолобой своей головой, что в кровь разбил бабушкино лицо и содрал с левой её щеки большую, с двумя длинными чёрными волосинками родинку, придававшую лицу Настасьи Хохлушки какую-то особую доброту и привлекательность.
Завидев кровь, Мишка пронзительно заорал. На его крик из другой комнаты выбежали Фрося, Дарьюшка, Пиада и самая молодая из снох, жена Павла, высокая красавица Феня. Они подняли старуху, подвели к умывальнику, умыли. И тогда кто-то из них, кажется Дарьюшка, сказала:
— Вот напасть-то! Рак ещё приключится.
Последние слова на всю жизнь врезались в Мишкину память.
В ту пору он не мог понять, как это рак, которого брат Санька много раз ловил в Грачёвой речке и Игрице, как это он может «приключиться» у старой бабушки?..
Однако с Настасьей Хохлушкой стало твориться неладное. Вскоре на месте сшибленной родинки появилось большое тёмно-коричневое пятно, потом пятно это сделалось дырой, через которую вытекало молоко, когда старуха пила его из кружки; Михаил Аверьянович приносил из лесу и сада разные травы, но так и не напал на целебную для такой болезни.
Настасья Хохлушка умерла весной. Перед самой смертью она подозвала младшего правнука и попросила:
«Мишанька, полезь-ка, ридневенький, на подволоку и достань яблочко…»
Страницы: 1, 2, 3
|
|