Через годы, через расстояния
ModernLib.Net / Художественная литература / Алексеев Михаил Николаевич / Через годы, через расстояния - Чтение
(стр. 1)
Алексеев Михаил Николаевич
Через годы, через расстояния
Михаил Алексеев Через годы, через расстояния... Автобиографическая повесть в письмах Знал ли в 1942-1943 годах- находясь в самом эпицентре Сталинградской битвы - политрук Михаил Алексеев, что пройдет совсем немного времени, и произведения писателя Михаила Николаевича Алексеева "Солдаты", "Пути-дороги", "Наследники", "Вишневый омут", "Хлеб - имя существительное", "Ивушка неплакучая", "Мой Сталинград" поставят его в один ряд с крупнейшими советскими русскими писателями XX века?.. И мог ли предположить Герой Социалистического Труда, лауреат государственных и литературных премий писатель М.Алексеев, что через десятки лет после окончания великой битвы свершится чудо и ему представится возможность вернуться в суровые военные годы, к истокам "писательской биографии"... Глава первая Возвращение сталинградского огня Он вернулся ко мне через шестьдесят лет, мой огненно-кровавый, светлый и чистый Сталинград 42-43-х годов. Вернулся вполне осязаемо - в виде моих военных писем... Александр Проханов в своем выступлении на презентации "Моего Сталинграда" сказал: "У меня возникло ощущение, что эта книга является длинным, обстоятельным письмом фронтовика о том, что с ним происходило на фронте. Письмо это Михаил Алексеев писал пятьдесят с лишним лет. Начинал писать еще тогда, в сталинградских степях, своим домашним, в саратовскую глубинку, но потом сам вернулся домой и сам прочитал свое давнишнее письмо. Он одновременно и отправитель военных треугольников зимы 1942/43 года, и их отправитель спустя полвека". Ощущение А.Проханова оказалось поразительно точным по главной сути. Замечу лишь, что "давнишнее письмо" составилось из множества писем, и писались они не пятьдесят лет, а двести дней и двести же ночей в окопах Сталинграда, день за днем на протяжении всего побоища. А посылались те треугольники не моим домашним в саратовскую глубинку, а в малюсенький город Ирбит, затерянный где-то в уральских горах, куда во время эвакуации перебралась из города Сумы одна украинская семья, а с нею, сообщал я в "Моем Сталинграде", прелестнейшее существо по имени Оля Кондрашенко. Жили мы в одном доме в уютном и ласковом городишке на берегу поэтичнейшей речки Псел. И конечно же, не могли не подружиться. И не знали, что дружба наша будет очень долгой. И виною тому Оля, Ольга Николаевна - она не давала (да и сейчас не дает) погаснуть этому светильнику нашей прекрасной дружбы, так и не перешагнувшей порога, за которым было бы уже другое... Вот ей-то, Оле Кондрашенко, я и посылал все свои сталинградские письма. И она сохранила их все до единого! И лишь теперь, спустя не пять, а шесть десятков без малого лет, переслала их мне. Сталинград из кроваво-огненной своей купели вновь вернулся ко мне в моих же собственных письмах. Часть из них использовала газета "Российский писатель" в довольно большом материале, названном достаточно точно: "Возвращение огня". Основная масса моих писем, к сожалению, получена мной, когда работа над романом уже подходила к концу. Но мог ли я упрекнуть свою верную подружку за задержку с присылкой писем, когда она, советская патриотка, оказалась вдруг "за границей", живет теперь одна-одинешенька в Ужгороде, куда привезли ее с Урала родители, ныне уже ушедшие из жизни? После войны переписка моя с Олей возобновилась и продолжается по сей день. Ни в одном из множества писем ко мне нет ни малейшего упрека в том, что в основном по моей вине наша светлая дружба не завершилась тем, на что вроде бы естественно рассчитывали. Судьба распорядилась по-своему... 12 июля 1982 года получил от Ольги письмо- не помню, какое уж по счету! В "первых строках", как обычно, сетования, совершенно справедливые: Уж давно нет от тебя весточки, ты совершенно не откликаешься на мои послания. В прошлом году исполнилось 40 лет со времени нашей встречи, знакомства, я тебе кое-что высылала к этой дате, а тебя просила выслать мне свой трехтомник, выпущенный военным издательством в 1981 году, но ты так и не исполнил моей просьбы (теперь, надеюсь, и читатель поймет, кто из нас надежнее поддерживал тот светильничек. - М.А.)... Высылаю тебе заказной бандеролью твои стихотворения, которые я оформила давным-давно, в годы войны, в Ирбите. Может быть, что-либо пригодится в период работы над романом о Сталинградской битве (у меня все это имеется в твоих письмах, а данные тетради, оформленные так по-детски еще, но с большой любовью, оставь в твоем архиве, Миша)... Нельзя без умиления видеть, с каким трогательным участием и какой действительно любовью исполнено "издание" моей поэмы в одном экземпляре. Впрочем, в тетрадке, обложка которой разрисована волнующими и радующими глаз и сердце цветами, может быть, увиденными девушкой в уральских горах, помещены и другие мои стихи, написанные позднее уже, на других фронтах. В них, как и в "поэме", посвященной Николаю Сараеву, спасшему мне жизнь при выходе из окружения, собственно поэзии с гулькин нос, ею даже и не пахнет, если говорить честно. И все-таки, при всей их поэтической немощи, они тоже часть моей биографии, в них капелька душевного тепла и света, хранившегося в нас, фронтовиках, в условиях невыразимо тяжких и жестоких, когда до стихов ли было! И несмотря ни на что, рвались они, "пресволочнейшие", наружу. Одно из них, то, что незаслуженно назвал я поэмой, прорвалось даже на страницы "Моего Сталинграда". А в тетрадке-то Ольгиной их наберется с полдюжины. Таких вот, как это, явившееся на свет Божий под заголовком "Над фотокарточкой любимой". Так уж и быть - привожу его здесь полностью: Я узнал глаза твои, родная, Этих губ знакомых очертанье. Эта встреча на переднем крае Самое чудесное свиданье. Я на миг забылся, вспоминая То, что позабыть не в состоянье... Ты же знаешь, на переднем крае Очень редки нежные свиданья. Я забылся, взор твой синеокий И твою улыбку вспоминая. Где-то далеко ты на востоке, Я ж иду на запад, наступая. Я вхожу в сожженные селенья... Все длинней меж нами расстоянье. Я иду дорогой наступленья К нашему грядущему свиданью. Меня недавно спросили: "Эти стихи были посвящены именно Ольге Кондрашенко, или в них есть некий собирательный образ?" "Нет, - ответил я. Эти стихи были посвящены Оле, хотя вы правы, в них, безусловно, присутствует и собирательный элемент". Переписка с Ольгой Кондрашенко у меня продолжалась и после Сталинградской эпопеи. Но Сталинград занимал особое положение и в характере нашей переписки, начавшейся, для меня во всяком случае, с Акмолинска, куда я попал во вновь формирующуюся 29-ю стрелковую дивизию, не зная, не ведая того, что в ее составе мне суждено будет пройти от начала и до конца все круги ада сталинградского побоища в должности политрука минометной роты и заместителя командира артиллерийской батареи. 14 мая 1942 года я писал своей подруге: Здравствуй, Оля! Сообщаю тебе, что из Акмолинска я выехал 29.03.42 года. Сейчас нахожусь близко от фронта снова. Скоро вступлю в бой с немецкими захватчиками. Прошу тебя не терять со мною связи. Если все кончится хорошо, наверняка увидимся. Пиши мне чаще письма. Если потеряешь со мной связь, прошу связаться с братом, адрес которого я тебе давал. В бой мне пришлось вновь вступить не так уж скоро и не там, где предполагалось. "До поры до времени, - говорится в первых же строчках "Моего Сталинграда", - никто из нас, оказавшихся августовским летом сорок второго между Доном и Волгой, как между тяжким огненным молотом и наковальней, никто не знал, не ведал (повторю и здесь два этих слова! - М.А.), что Абганерово* будет включено в наши души раз и навсегда, до последнего часа останется там у тех немногих, кому неким чудом удалось выжить. Двумя неделями раньше сформированная в казахстанских степях 29-я стрелковая дивизия, новенькая, с иголочки, свеженькая, укомплектованная по штатному расписанию, предназначенная было для обороны Москвы на дальних подступах к ней и временно расквартированная под станцией Волово Тульской области, неожиданно, в одну июльскую ночь и в одно утро была погружена в эшелоны и с бешеной скоростью устремилась куда-то на юго-восток". Впрочем, мы-то догадывались, куда именно. И вот первое мое письмо оттуда: 9/VIII-42 Степь. Дорогая Оля! Сейчас, в самый тяжелый и опасный момент, я получил от тебя письмо. Можешь ли ты представить все волнения души моей в этот час?! Нет, ты не можешь представить. Это может представить человек, находящийся со мною под непрерывным обстрелом с воздуха и земли. Положение мое, моя дорогая, таково, что вряд ли мое письмо дойдет до тебя, но если оно все же дойдет, то я боюсь, как бы оно не было последним. Но не падай духом, подружка моя, я еще долго намерен биться с проклятым немцем, буду бить его до последней возможности. Сейчас, пока я пишу, все гудит вокруг, степь стонет и вздрагивает. Плачется родная земля! Хочется крикнуть на всю Русь: товарищ, друг, дорогой человек! Если ты способен держать в руках оружие, если ты можешь крепко взять в руки топор, лопату, вилы, оглоблю, если у тебя, русская женщина, в руках мотыга, кочерга - навались на немца! Он кровожаден. Он пришел пожирать нас. Немец не хочет работать, он хочет пить чужую кровь. Бей немца, чем можешь и где только можешь! Бей - ты спасешь Родину, ты не будешь презрен поколением за то, что отдал на поругание вислозадому немцу свою могучую державу. Если у тебя, советский человек, нет под руками ничего, чем бы мог ты гвоздить немца, то вырви собственное сердце и его, раскаленное лютой ненавистью, брось в ворога... Оля, дорогая моя девочка! Я очень люблю жизнь и очень хочу жить, и все-таки я отдам без страха эту жизнь, уже решил ее отдать... Я хочу жизнь (так сказано в письме. - М.А.), именно поэтому я и отдам ее. Потому что не всякой жизнью я хочу жить. Я привык жить в стране, где человек является хозяином своей судьбы. Но я не хочу жизнь с вечно согбенной спиной, по которой бесцеремонно будет бить немецкий кровожадный ефрейтор. Нет, такая жизнь мне не нужна. Я от нее отказываюсь. Она чужда мне. Лучше тысячу смертей, чем такая жизнь! Немца надо убить и спасти Россию! Оля, возьми и прочти это письмо многим русским рабочим. Пусть они услышат голос юноши, отдавшего себя в защиту страны, в которой впервые в многовековой истории восторжествовала мудрость. Будь счастлива и здорова, Оля! Не поминай плохим словом и надейся получить от меня не только письмо, но и нежный поцелуй. Горячий, сердечный привет папе, маме и бабушке. Всем я им также желаю большого счастья. Пиши. Ваш Михаил. Ну а теперь мне хотелось бы предупредить нынешнего читателя, предупредить о том, чтобы он помнил, кем, где и когда писалось это письмо и другие письма, последовавшие за этим. Писал я, мне было 23 года, я был политруком минометной роты, а потом и ее командиром. В роте моей было 110 бойцов. Строчки эти набрасывались на бумагу в начале августа 1942 года, в самый разгар боев в междуречье Дона и Волги, под Абганерово, уже не на дальних, а ближних подступах к Сталинграду. После войны я дважды был в Германии, Восточной и Западной. И знаете, встречали меня более дружески немцы, вернувшиеся из русского плена. В один голос они говорили мне одно и то же: русские кормили нас, принесших им столько бед, кормили лучше, чем себя. Сами-то они жили впроголодь. Мои сталинградские треугольнички, бережно сохраненные удивительной женщиной, молчали без малого шесть десятков лет, а теперь заговорили вновь голосом давно минувшей войны. Послушаем же. 14 сентября 1942 г. Оля, дорогая моя! Хотелось бы побольше написать тебе, но борьба далеко еще не кончена, и я считаю преждевременным подводить какие бы то ни было итоги. Скажу только, что я сам едва ли верю в то, что это моя рука пишет тебе письмо. Трудно, пожалуй, совершенно невозможно представить себе всей тяжести нашей борьбы. Уже сотни раз смерть пыталась захватить меня в свои холодные объятья, но тщетно: я продолжаю жить и бороться. Трудно погасить во мне искру мщения. В качестве отчета приведу тебе цифры. Мое подразделение (все было засекречено настолько, что роту я называю подразделением. - М.А.) за время боевой деятельности уничтожило не менее 400 немецких солдат и офицеров, много техники. Интересует меня, Оля, каким ты представляешь меня сейчас? Все тем ли румянощеким юношей или каким-либо другим? Едва ли ты поверишь, моя дорогая, что несколько светлых волос серебрят мои виски, что в голубых и когда-то открытых глазах теперь неугасимо поблескивают злые огоньки, как у затравленного тигренка. Много горя принес мне немец. Много пережил я вместе с моей Родиной. Чувства обострились. Нет, в груди моей больше нет сердца раскаленный кусок металла бьется в груди моей. Как и всякий фронтовик, я, пожалуй, потерял дар речи: я привык выражать свои чувства штыком, гранатой, бомбой... Обо всем в свое время расскажу я тебе, Оля. А сейчас прости мне, я кончаю. Написал твоему папе письмо, не знаю получил ли он его. Очень хотелось бы покушать яблок. Где наша Украина? До свиданья. С приветом - М. Алексеев. Это мое письмо, как и некоторые другие, грешат малость литературной патетикой, а написано оно тем не менее после тяжелейших боев под Абганерово, где моя рота понесла первые потери: погиб заместитель командира Сергей Гайдук и два бойца - Давискиба и Кучер. А при выходе из окружения в ночь с 29 на 30 августа потери эти оказались просто ужасающими: наша 29-я стрелковая дивизия вывела к Волге, к окраинам Сталинграда, менее трети своего состава. А в моей минометной роте (под Абганерово я был уже в ней и командиром, и политруком одновременно) из ста десяти солдат и офицеров уцелело что-то около сорока человек. Отсюда и вырывались из-под моего карандаша эти "холодные объятия смерти". Удивляюсь только, как им, этим "объятьям", удалось вырваться из чрезвычайно бдительных и цепких рук военной цензуры, однако ж вырвались и оказались в уральских горах в добрых, надежных руках девушки по имени Оля. Ровно через пять дней из калмыцкого хутора Зеты отправилось к ней в Ирбит следующее письмо - почему-то без обязательного, казалось бы, эпитета "дорогая". Оля! Посылаю тебе фотокарточку. Может быть, она тебе не понравится, - это может быть, потому что в ней, в этой фотокарточке, скажем прямо, нет ничего достопримечательного. Для меня же она дороже любой, самой замечательной, фотокарточки, потому что я фотографировался (вернее, меня фотографировали) после жестокого боя и перед боем; потому что она, эта маленькая карточка, родилась в грохоте снарядов, в пыли, у разрушенного домика, в душной степи; потому что она дышит гарью великих сражений за нашу дорогую Родину; меня фотографировали, потому что в разгар сражений надо было мне вручить партийный билет, который бы лежал у сердца и все больше разжигал и ненависть к врагу, и постоянную веру в нашу победу. Пусть гимнастерка выцвела от солнца, прогорела горячим потом, пусть нет прически - пусть! Все это будет по возвращении с фронта. Оля, ты не обижайся на меня. Другой фотокарточки у меня нет и быть не может сейчас, потому что в окопах, в степи нет фотографий, а в грохоте артиллерийской канонады фотограф нервничает. До свиданья. Жду твоего драгоценного письма. Привет папе, маме и бабушке. Ваш Мих. Алексеев. 12.09.42 г. А за день до этого, 11 сентября 1942 года, в дивизионной газете "Советский богатырь", в рубрике "Наши герои" был опубликован небольшой очерк обо мне. Газетную вырезку с этим материалом я выслал Ольге. Она переписала его в тетрадь своим изумительным почерком, сохранившимся у нее и по сей день. Первая страница тетради трогательно разрисована полевыми цветами. Теперь эта тетрадь с очерком, другими письмами, а также фотоснимками Ольги (ее фото относится к 1941 году) и моим, сделанным по заданию политотдела дивизии Валентином Тихвинским, с коим впоследствии мы очень подружились, находятся у меня. К сожалению, Валя (так звали его все мы) не дожил до победы: погиб в Венгрии осенью 1944 года. Ну, пока что заглянем в следующий, ждущий своей очереди небольшой листочек. Сверху, с правой его стороны, указана дата: 14 сентября 1942 г., но она вступает в противоречие с другой датой, которую, конечно же, заметят читатели при чтении письма. Вот оно, это письмо: Оля, дорогая моя! Я получил твое маленькое письмецо, датированное 19.09.42 года, в котором ты выражаешь беспокойство по поводу отсутствия моих писем. Скажу откровенно, на каждое твое письмо, в каких бы условиях я ни находился, я давал немедленно ответ. Но условия... вот эти самые условия, видимо, были причиной исчезновения моих писем. А эти условия были чертовски сложны, порою казались безнадежными, но о них я писал тебе в предыдущих письмах. В предыдущем письме я тебе отправил маленькую фотокарточку, которую ты должна уже получить. Сейчас у меня все в порядке. В сегодняшнем номере нашей фронтовой газеты напечатана моя большая статья о героях Отечественной войны. Вот и все. Эту статью в следующем письме я тебе вышлю. (Тут я что-то попутал: в то время я мог напечататься разве что в "Советском богатыре", то есть в нашей дивизионной газете, а отнюдь не во фронтовой. - М.А.) До свиданья. Жду от тебя письмо и фотокарточку. Привет папе, маме и бабушке, а также привет Нюсе. Твой Мих. Алексеев. Кто эта Нюся, я, право, не знал. Похоже, из новых подруг Оли. Больше меня озадачила и смутила собственная подпись: "Мих. Алексеев". Откуда явился этот "Мих"? Так обрубают пополам свои имена либо укорачивают их только писатели, да и то не все, а лишь хорошо известные. Шолохов, например. А я-то к чему присобачил к своей обыкновенной фамилии, уступающей, может быть, только Ивановым по их числу среди русских людей? "Ну и ну!" - удивился я, встретившись с этим совершенно неведомым мне и нелепым "Михом" среди присланных мне моих же писем. А уж не подписал ли я так статью, упомянутую в приведенном выше письме?! Ну да Бог с ним, этим самозваным "Михом"! На очереди у нас с тобой, читатель, следующее в порядке живой как бы очереди письмо. Кажется, самое короткое из возвращенных Ольгой: Здравствуй, милая Оля! Я тебе посылаю маленькую статью, из которой ты узнаешь о человеке, которому я обязан своей жизнью и возможностью бороться дальше с фашистским зверьем. До свиданья. Иду сейчас в грозный бой. Твой Михаил. Привет папе, маме, бабушке и Нюсе. 17.09-42 г. Как видите, к папе, маме, бабушке в нашей строго документированной эпистолярной повести прибавился еще один персонаж по имени Нюся, с которой я был совершенно незнаком ни тогда, ни сейчас А вот что касается человека, которому я действительно обязан своей жизнью (и не только один я, а еще несколько бойцов из моей минометной роты), - речь тут идет о Николае Сараеве. Это он при нашем выходе из окружения, встретившись почти вплотную с немецкой танкеткой, бросил под ее гусеницы связку из двух противотанковых гранат, уничтожил ее вместе с экипажем, нас спас ценою собственной жизни. Так думалось поначалу нам, спасенным. В последнюю минуту мы видели Николая, лежащего неподвижно перед горящей танкеткой в изодранной гимнастерке. А что было с ним потом, рассказывается в эпилоге романа "Мой Сталинград". А вот - открытка. Первая, посланная из-под Сталинграда. Откуда она взялась? До нее я упаковывал свои окопные послания в треугольники, ставшие, как и наркомовские сто грамм, постоянными палочками-выручалочками для фронтового люда. А тут - открытка. Скорее всего, она пришла ко мне вместе с ответными письмами от Ольги из далекого уральского городка Ирбита. От нее же я получил и несколько маленьких конвертиков, выпущенных где-то как бы специально для фронтовиков, коим недосуг писать длинные письма. Ежели у моих издателей окажется возможность воспроизвести образчик открытки-малютки, я бы попросил их сделать это. Ну а вот и мое письмо, как раз, что называется, тютелька в тютельку уместившееся в открытке: Здравствуй, Оля! Отсутствием твоих писем ты заставляешь меня сильно обижаться на тебя. Поверь, Оля, очень обидно, сознавая то, что ты находишься на фронте в таком напряжении и все же находишь время писать письма, а на них нет ответа. Порою эти письма на фронт доставляются под градом пуль и снарядов: так дороги они бойцам! Только холодная душа не может понять этого. Это не к тебе относится, Оля! Но все же я обижаюсь на тебя крепко: разве ты не имеешь возможности писать почаще? Я привык к одиночеству. Я вырос один, без близких родных, и все-таки здесь я хочу получить весточку, очень хочу! Ну о себе сообщать нечего, все по-старому: три раза ранен, но легко, из строя не выходил ни разу. Вот и все. Желаю тебе, Оля, счастья и здоровья. Будь уверена во мне. Привет папе, маме и бабушке. С приветом - Михаил Алексеев. 12.10-42 г. Грустновато-горький характер этого письма можно объяснить не только и не столько отсутствием писем от дорогого тебе человека, но, конечно же, положением нашим на фронте: именно в октябре 42-го немцы усилили свой натиск, отодвигая нас все ближе и ближе к берегам Волги, а в районе знаменитого сада Лапшина, столь часто упоминаемого в моем романе, уже вышли на ее западный берег, отделив друг от друга две армии - 62-ю генерала Василия Ивановича Чуйкова и нашу 64-ю, генерала Михаила Степановича Шумилова. О помянутых в открытке моих ранениях более подробно рассказано мною в романе "Мой Сталинград". В канун большого праздника пишу подружке моей: Дорогая Оля! Поздравляю тебя с днем 25-й годовщины Октябрьской Социалистической Революции! У меня сейчас необычайное настроение. Хочется сказать так много, так сильно, чтобы выразить всю глубину и сложность своих чувств в столь торжественный для нашей Родины день. Ты прости мне, Оля, обстоятельства не позволят написать тебе большое письмо. Сейчас нахожусь в пятидесяти метрах от немца и веду с ним такой разговор. - Рус, хватит война! - кричит он мне. - Что, фриц, надоело? - отвечаю и спрашиваю я. - Рус, приходи к нам! - Приду, приду обязательно, но только затем, чтобы убить тебя, вшивого! Мой собеседник на некоторое время умолкает. В его сторону я пускаю длинную пулеметную очередь и сопровождаю ее словами: - Фриц, ты жив? Молчит. Левее, метрах в ста от меня, слышу уже другого: - Рус, идем кашу есть! - Пошел ты на... - кто-то совершенно по-русски ответил ему. И фриц умок. А я сел писать тебе это письмо. Как видишь, Оля, я жив и здоров. А это как будто нам обоим необходимо. Ведь что бы там ни было, а мы должны встретиться и окончательно оформить свою дружбу. Так ведь, пичужка ты моя? Мне очень хочется увидеть тебя, Оля, я очень жду от тебя письмо. Когда я читаю его, мне становится теплее и уютнее в окопе: нежные ласки подружки моей согревают за многие сотни километров. Вот сейчас мне трудно сосредоточиться, и письмо выходит неуклюжим. Но ты поймешь меня и простишь мне это... Будут условия, напишу тебе большое, замечательное письмо! Между прочим, я в свободную минуту работаю над книгой, пишу повесть. Уже написана большая часть, но, конечно, не обработана. Некоторые отрывки из этой повести уже печатались в нашей фронтовой (читай: дивизионной. - М.А.) газете. Как я работаю? Работаю примерно в сутки 24 часа. Днем иногда сижу в блиндаже и обрабатываю некоторые материалы, ночь провожу с бойцами, переползаю из окопа в окоп и беседую с ними, вселяю в них бодрость и уверенность в победе. В схватках с врагом приходится частенько и самому ложиться за пулемет или наводить миномет в цель. Я теперь уже старший лейтенант. Днем часика на два засыпаю блаженным сном. Конечно, все это делается под аккомпанемент артиллерийской канонады, трескотни автоматов и пулеметов. Но мы к этому как-то привыкли - необычная тишина нас больше пугает и настораживает. Но все это вместе называется тяжелой жизнью фронтовика. Вот и все. До свидания, Оля. Пиши почаще. Если можешь, вышли фото. Будь здорова и счастлива. С приветом - твой Михаил Алексеев. Привет от меня папе, маме, бабушке и Нюсе. 6.10-42. Адрес мой: 1704 ППС часть 13. Алексееву. К этому довольно пространному письму потребуется мне, нынешнему, сделать комментарий чуть более подробный, чем предыдущие. Начать хотя бы с того, откуда это взялся старший лейтенант Алексеев, когда большую часть времени под Сталинградом он был в звании младшего политрука. Верно, так оно и было, когда он, то есть я, был политруком минометной роты. И вдруг Верховному Главнокомандующему товарищу Сталину пришла в голову мысль ликвидировать в нашей армии институт комиссаров и ввести в ней, армии, единоначалие. Политработники-то останутся, но они будут уже не комиссарами корпусов, дивизий, полков, батальонов, батарей, а заместителями по политчасти командиров; соответственно, то же самое должно было произойти и с политруками рот - они тоже сделались заместителями своих ротных командиров. Вроде понижение на одну ступеньку, а в воинском звании, вопреки, казалось бы, простой логике, получилось повышение более чем на ту же ступеньку для большинства ротных политруков, которых сталинская реформа захватила в самом нижнем звании, существовавшем для политработников, - младший политрук. Получилось так, что я был сразу же, в один миг, удостоен звания старшего лейтенанта. Но почему-то не остался в почти заново возрожденной моей минометной роте, а был избран, а точнее сказать- назначен ответственным секретарем комсомольского бюро 106-го стрелкового полка нашей 29-й стрелковой дивизии. В том же полку, в каком и пребывала и долго еще пребудет моя полковая минометная рота. 82-миллиметровые минометы предназначаются для батальонов и поэтому называются на военном языке батальонными. Но одну такую роту по штатному расписанию выделяют отдельно в прямое подчинение командира полка, что составило предмет особой гордости для всех нас, оказавшихся как бы в привилегированном подразделении. Так я оказался нежданно-негаданно комсомольским богом полка, а подчинялся другому богу, рангом повыше. Это был Александр Крупецков, капитан, всеобщий наш любимец, коего все мы знали со дня формирования дивизии в Акмолинске и вот до этой сталинградской боевой страды. Должность его называлась: помощник начальника политотдела дивизии по комсомолу. Для всех нас он как был Сашей, так и оставался сейчас. Что касается меня, то новая должность не удаляла меня от окопов, а скорее приближала к ним, поскольку мои подчиненные, мои комсомолята, обитали только на переднем крае, и нигде больше, со всеми вытекающими для них и для меня последствиями. А что это за "последствия", рассказано в "Моем Сталинграде". * * * А это - самое длинное - письмо написано мною на шестой день нашего долгожданного контрнаступления под Сталинградом. Оно выглядит как развернутый свиток, коим пользовались древнейшие архивариусы. Сама желтая, тонкая бумага, неизвестно где и каким образом добытая мною, и буквы, написанные не то чернилами, не то карандашом, не то ни тем, ни другим, ни третьим, а черт его знает чем, могут указать на то, что человек, готовивший этот свиток, очень старался, чтобы он подходил к случаю... нет, не к случаю, а к историческому по сути своей событию. Речь ведь идет о начале решительного, коренного перелома не только в Отечественной, нашей то есть, а во всей Второй мировой войне. А письмо-то мое, похожее на свиток, адресовалось всего-навсего одной девятнадцатилетней девушке! Дорогая Оля! Получил твое письмо и, как всегда, был очень рад ему. Во-первых, разреши поблагодарить тебя за твою искреннюю заботу ко мне. Во всем, даже в оформлении самих писем, чувствуется эта забота. А сегодня я впервые получил от тебя большое письмо, на которое и спешу ответить тебе. Постараюсь написать побольше. И мне кажется, что это мое письмо будет немножко необыкновенное, ибо всего, что я мыслю рассказать тебе, не уложишь в рамки обыкновенного письма. Дело в том, дорогая моя, что отклики, которые поступили к тебе на мое августовское письмо, меня глубоко тронули и утвердили во мне самые лучшие чувства к нашим людям тыла, которым мы обязаны сегодняшними успехами на Сталинградском фронте. Передай им мое сердечное спасибо, этим неутомимым труженикам. Оля, я трое суток не отдыхал, трое суток я в фанатическом напряжении. Но я не утомился. Какое право я имею утомляться, когда в нашу западню попался зверь, и его надо уничтожить. Трудно себе представить и тем более описать, с каким вдохновением воюют наши люди! Сегодня я видел много крови, черной фашистской крови. Вот я остановился у трупа немецкого солдата. Лежит, оскалив зубы, с остеклененными, бесцветными глазами. Кто он, этот солдат? Ганс? Роберт? Адольф? Нет! Он просто фриц! А фриц - не человек. Меня подергивает судорога омерзения: вот этот самый фриц, который сейчас лежит в отвратительной позе, мечтал пожрать Россию, этот плюгавый орангутанг считал себя сверхчеловеком! Сверхчеловек с огромной челюстью и низким лбом. Оно пришло, это немецкое ничтожество, построить "новый порядок". Мы узнали этот порядок - он нагадил нам и назвал это "новым порядком". И я гляжу на него, уже дохлого, и иронически думаю: вот эта гадкая козявка хотела сделать меня своим рабом. Глупый фриц! Он плохо знает нас. Да и где ему знать, узколобому! Он ведь не думал, что мы не захотим гнуть перед ним спину и слушать его обезьяний лепет. Ведь он не знал, что мы любим думать, а не орать, как он свое "Хайль Гитлер!". И вот теперь, когда в его плоскую жизнь вмешалась русская "катюша", фриц ошарашен. Он так и не успел догадаться, почему это так: его убили. А где-то далеко, в зловонной Гитлерии, живет его прожорливая самка. Она, дура, не знает, что ее самец уже вытянул свои арийские лапы под Сталинградом. Она еще требует от него посылок. Пусть требует: он больше ничего ей не пришлет... Не поможет ей и колченогий блудодей Геббельс: ведь его речами сыт не будешь. Скоро голодные гретхен огласят пустую "Фатерланд" истерическими воплями, и крикливому карлику не заглушить этого рева своих жадных волчиц, они его проглотят вместе с его победными реляциями... мы же считаем своим долгом ускорить этот процесс. Кое-что мы уже сделали в этом направлении.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|