Лежанка была жесткой и узкой, спина от нее болела, эта боль отдавала где-то в груди, и никак не получалось сделать глубокий вдох. Михась попытался приподняться на локтях, вздохнуть полной грудью, повернуться на бок. Это ему удалось, хотя и не без труда. Он снова погрузился было в приятную дрему, но уже через минуту частично пробудившееся сознание яркой холодной вспышкой захлестнул вопрос: «Где я? Что со мной?»
Михась рывком вскочил с лавки, служившей ему ложем, и тут же, охнув, сел, вернее, почти упал на нее. Правый голеностоп был прихвачен лубком из толстой бересты, грудь перебинтована крест-накрест, на гудящей, невероятно тяжелой голове также находилась повязка. Что-то еще с головой было не так, как обычно, но Михась пока не мог понять, что же именно. Из молочно-белой и одновременно почему-то сумрачной пелены, клубившейся перед глазами, вышел человек, приблизился к нему. Михась плохо различал его силуэт, отчетливо разглядел лишь глаза. Взгляд этих глаз был проникновенный, умиротворяющий, и раненый дружинник почему-то сразу успокоился, расслабился, откинулся спиной к стене, возле которой стояла лавка.
– Выпей-ка вот взвару лечебного, витязь! – Человек протянул ему кружку. – Сам удержишь, или тебе помочь?
– Сам, – едва разлепив сухие запекшиеся губы, шепотом выдохнул Михась.
Теплый взвар приятно освежил гортань, мягкой волной проник в желудок. Михась протянул пустую кружку в окружавшую его пелену, почувствовал, как ее забрали из подрагивающих от слабости пальцев.
– Еще?
– Да.
Он вновь поднес к губам наполненную кружку, движения его стали более уверенными. Сознание постепенно прояснялось, голова болела уже не так мучительно и безысходно.
– Где я?
– Ты в безопасности, сыне.
Пелена постепенно исчезала. Михась разглядел бревенчатые стены небольшой комнатенки, крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем, печь, дощатый стол, на нем – толстую книгу в кожаном переплете, какой-то странный длинный предмет на полу у противоположной стены. Подняв голову, он увидел огонек лампадки под образами в красном углу. Образов было много, гораздо больше, чем могло бы быть в обычной крестьянской избе. Михась перевел взгляд влево, на стоящего возле него человека. Тот был одет в темную рясу, на его груди тускло поблескивал массивный медный крест, частично прикрытый длинной седой бородой. По-видимому, человек был довольно высок, поскольку стоял пригнувшись и при этом почти упирался головой в потолок. В руках он держал кувшин с целебным взваром.
– Я в монастыре? – хрипло, но уже не шепотом, а почти нормальным голосом спросил Михась.
– Ты в лесном ските, сыне.
– А где расположен этот лес? Монах-отшельник ласково усмехнулся:
– Слава Богу, оживаешь постепенно, раз такие вопросы задаешь. В полусотне верст от Москвы расположена чащоба сия.
– Сколько часов я был без сознания? Меня должны вот-вот разыскать свои.
– Мы подобрали тебя в лесу месяц назад.
Михась минуту-другую пытался осознать сказанное собеседником. Наконец до него стал медленно доходить смысл его слов.
– Месяц?!
Он уронил голову, закрыл ладонями лицо и тут наконец понял, что еще было с ним не так. У него выросла борода, причем довольно большая. Ну, конечно, прошел целый месяц. На Руси бороду брили только дружинники Лесного Стана. Разумеется, люди, оказавшие ему помощь, ухаживавшие за ним, не собирались, в дополнение к прочим заботам о раненом, еще и орудовать бритвой, которой у них к тому же и в помине не было.
– Тебя уже искали. Через несколько дней после того, как мы тебя принесли сюда, в скит. По всем деревням окрестным несколько отрядов прошлись.
– Кто искал?
– Они все твоими друзьями сказывались. Только, – монах усмехнулся, – не поверил я им. Были среди этих друзей кое-какие личности, мне по прежней жизни знакомые. Меня-то они не признали в новом облике, а уж я-то их не забуду вовек.
– Кто они?
– Ну, скажем, Афонька Вяземский.
– Князь Афанасий Вяземский? – воскликнул Михась.
Он вспомнил берег той болотистой речушки, где их десяток встал в заслон, прикрывая отход отряда, и красавца князя, одного из главных царевых опричников, бывшего не только палачом-любителем, но и профессиональным опытным военачальником. Князь, укрывшись за спинами стрелецких шеренг, пригнувшись к шее белого аргамака, чтобы не попасть под мушкетные выстрелы леших, острием сабли гнал эти шеренги в атаку на позиции их десятка.
– Его русским князем и назвать-то срамно, несмотря на все его заслуги ратные! Имя ему – царев кромешник! И место ему в аду кромешном, из которого он на Русь многострадальную извергся вместе с прочей опричниной! – сурово, как приговор, произнес монах.
– А другие, на опричников не похожие, были?
– Были всякие. Но у них же на лбу не писано, кто друг, кто враг. И решил я, что если мне тебя выходить удастся, то ты уж сам и определишь впоследствии, к какому брегу пристать.
– А почему ты решил, отче, что меня выхаживать следует? Вдруг я тоже из опричников?
– Ты умирал беспомощный, вот я заботу о тебе на себя и принял по заповедям христианским. А кто ты есть в сущности – так в том Бог тебе судья.
– Спасибо, отче, что от смерти спас и от опричников укрыл. Это с ними я последний бой вел. Потому они меня и разыскивали.
– Надеюсь я все же, что бой тот был для тебя не последний. Уверен, что выздоровеешь ты с Божьей помощью.
Михась некоторое время сидел молча, приходя в себя, обдумывая ситуацию, в которой он оказался. Монах, понимая его состояние, отошел, чтобы не мешать, взял со стола фолиант, присел на лавку к оконцу, принялся читать. Долго размышлять дру-жинику было, собственно, не над чем. Дислокация ему была более-менее ясна, а вот диспозиция... Вариантов было всего два. Во-первых, рано или поздно его товарищи возобновят поиски. Дружинники тайного Лесного Стана никогда своих не бросали, ни живых, ни мертвых. Естественно, Михась не знал, что опричники сымитировали его гибель, повесив чье-то обезображенное тело в обмундировании поморских дружинников у кремлевской стены. Во-вторых, если его поиски почему-либо затянутся, он, выздоровев и окрепнув, сам доберется до Лесного Стана, вернется в строй. Вот и все.
Михась глубоко вздохнул, допил остатки целебного настоя:
– Отче, ты, когда рассказывал о том, как меня из беды вызволял, говорил о спасителях «мы», во множественном числе. Много еще людей обо мне осведомлены?
– Нет, витязь, немного. Еще только один человек. Скоро с ним познакомишься.
– И еще один вопрос, если позволишь.
– Позволю, и не один. Долго нам тут с тобой еще предстоит беседовать.
– Это точно, – Михась с грустью оглядел повязки на ранах. – Скажи, отче, а как ты меня укрыть-то смог от тех опытных ищеек? Где-нибудь в лесу прятал?
– Да нет, под ложем моим отшельническим.
Монах указал рукой на тот самый странный предмет, находящийся возле противоположной от Михася стены, и леший наконец понял, что это гроб, стоящий на собственной крышке.
– Вот в гроб сей я каждую ночь и укладываюсь, о бренности земного бытия думая. Заслышав, что чужие люди с треском и шумом в скит по тропинке запутанной пробираются, я сам-то в гроб возлег, а тебя под крышкой, на коей он воздвигнут, укрыл. Зайдя в келью сию, оглядев ее пристально, не решились они ко гробу приблизиться. Так и ушли восвояси... А теперь имя твое мне узнать не мешало бы, если, конечно, в тайне его сохранить не захочешь. Надо ведь в беседах как-то называть тебя.
– Нет, отче, от тебя-то уж таиться мне не пристало. В дружине поморской боевые товарищи меня Михасем кличут.
– Значит, правильно я догадался, вынося тебя из чащобы почти бездыханного, что ты из поморских Дружинников, о коих митрополит Филипп отзывался как о верных сынах отечества, – удовлетворенно кивнул монах. – Ну а меня зови отец Серафим.
– Спасибо, отец Серафим.
Михась, почувствовав слабость, вновь лег на лавку, застеленную лишь тонкой дерюжкой, и погрузился уже не в забытье, а во вполне здоровый сон. Когда он открыл глаза, уже вечерело. Отец Серафим по-прежнему сидел возле подслеповатого оконца, погруженный в чтение фолианта. Он поднял голову, ласково улыбнулся дружиннику.
– Ну, витязь, попробуй встать и пройтись на своих ногах, коли силы да желание есть. Я вон тебе костылек прислонил к лавке-то. Только не горячись, не прыгай как молодой петух, а ступай медленно да раздумчиво.
Михась сел на лавке, протянул руку, взял костыль, представлявший собой толстую ветку с развилкой на верхнем конце, обмотанной тряпицей. Затем он медленно, как ему и советовал монах, поднялся, опираясь на костыль дрожащей рукой. Его шатнуло, в ушах зазвенело тонко и протяжно, в глазах на миг потемнело. Но он стоял!
– Ничего, отец Серафим, прорвемся! – голос лешего звучал глухо, но твердо и уверенно.
Отец Серафим кивнул одобрительно, закрыл книгу, встал, подошел к низкой двери и широко распахнул ее перед дружинником. Михась крохотными шажками, припадая на прихваченную лубком раненую ногу, пошел к этой двери. Монах помог ему преодолеть порог, и дружинник очутился на свежем воздухе – крохотной поляне перед скитом. Он глубоко и радостно вдохнул полной грудью лесной воздух, обвел просветлевшим взглядом редкую желтую листву на ветвях кустов и берез, поднял взгляд и увидел небо. Сквозь серую пелену сплошных облаков над самыми кронами деревьев едва пробивался краешек солнца. Однако Михасю его свет показался нестерпимо ярким, он невольно зажмурился, но тут же открыл глаза и еще раз повторил любимое присловье леших:
– Прорвемся!
На следующее утро он уже встал и пошел более уверенно, самостоятельно открыв дверь и перебравшись через довольно высокий порог. Михась наметил себе дистанцию в один круг по крохотной поляне и собирался ее преодолевать каждый день, постепенно увеличивая число кругов и скорость передвижения. А еще, сидя на лавке, он собирался тренировать плечи и кисти рук, мышцы спины и поясницы. Конечно, ему хотелось выложиться, рвануть как можно дальше и быстрее, через боль, через не могу, но Михась, всю жизнь занимавшийся физическими упражнениями и тренировками, не раз залечивавший различные травмы, прекрасно понимал, что гнать в такой ситуации нельзя, здесь нужны терпение и постепенность.
Он наматывал уже второй нелегкий и удручающе медленный круг, как вдруг его чуткое ухо уловило в привычных шорохах и голосах леса новый едва слышный посторонний звук. Михась замер, напрягся. По лесу шел человек, и его легкие уверенные шаги приближались к поляне, на которой стоял скит.
Михась что было сил заковылял к двери, буквально ввалился внутрь избушки, тяжело и прерывисто дыша, упал на лавку.
– Что случилось, витязь?
– Кто-то идет сюда по лесу, отче!
Отец Серафим захлопнул за дружинником дверь, задвинул засов, подошел к оконцу, встал возле него, напряженно всматриваясь сквозь мутный пузырь в опушку леса.
– Приготовься влезть под крышку гроба. Надеюсь, она вновь надежно укроет тебя от чужих глаз.
Несколько минут прошли в напряженной тишине.
– Что-то никого пока не видно. Не почудилось ли тебе, витязь?.. – с сомнением в голосе произнес было отец Серафим и вдруг воскликнул: – Да нет, все же прав ты. Гостья к нам пожаловала!
Он жестом успокоил Михася, собравшегося было заползти в упомянутое укрытие, отодвинул засов, отворил дверь. А затем обернулся, изумленно посмотрел на дружинника:
– Как же ты шаги-то ее за две сотни саженей расслышал?
Михась только пожал плечами:
– Вырос я в лесу, отче.
Девчонка даже не вошла, а впорхнула в дверь. По ее движениям, по радостному оживлению и веселой улыбке было видно, что она не шла, а бежала вприпрыжку. Очевидно, походы в скит были в ее жизни очень приятным и желанным событием. Она была совсем молоденькой, наверное, лет семнадцати, невысокая, худенькая, с серыми глазищами и толстой русой косой, одетая в простенький сарафан из грубого сермяжного полотна. На голове у нее был повязан старенький платок, и обута она была отнюдь не в сапожки, а в лапотки. Но ее улыбка и бьющее через край ощущение полноты жизни заставили бы кого угодно невольно улыбнуться в ответ и почувствовать хотя бы на минуту, что и в этом мире все может быть прекрасно и замечательно.
Она принесла довольно большой узелок, но при виде Михася, стоящего посреди горницы, выронила его, всплеснула руками и воскликнула, обращаясь к монаху:
– Ой, отец Серафим! Он уже совсем живой! А ведь столько времени был как мертвый! Ты прямо кудесник, отче!
– Вместе выходили мы этого молодца, доченька! Имя его Михась, и он действительно поморский дружинник. Об этих народных заступниках слухи даже в нашу глушь дошли, – произнес монах тепло и ласково и обернулся к Михасю: – Вот и пришла твоя главная спасительница, витязь. А зовут ее Анюта.
Девушка почему-то засмущалась, зарделась, потом степенно поклонилась дружиннику, подняла глаза, посмотрела озорно и восторженно.
Михась машинальным жестом чуть было не поднес ладонь к голове, демонстрируя английское военно-морское приветствие, но задержал руку, приложил ее к груди, неловко поклонился по-русски:
– Спасибо, Анюта!
Ему почему-то стало вдруг неудобно перед девушкой и за свою бороду, и за хромоту и раны, и за дерюжные портки и рубаху вместо привычного ладного обмундирования. Михась с раннего детства привык ходить в военной форме лесной дружины, ставшей его второй кожей. Он лишь однажды ненадолго сменил эту форму, и то не на цивильное рубище, а на мундир морского пехотинца Ее Величества Королевы Англии. А сейчас он одет как чучело огородное и едва стоит, опершись на костыль. Какой уж там витязь и защитник! Только что готов был от малейшего шороха под крышку гроба заползать.
Впрочем, за свой внешний вид Михась переживал совершенно напрасно. Даже в посконной рубахе и портках, с поврежденной ногой, перебинтованной головой и грудью он выглядел стройным и подтянутым, представлял резкий контраст с деревенскими мужиками, либо согбенными ежедневным непосильным трудом, либо заработавшими какой ни на есть достаток и начавшими на радостях обжираться, отращивать себе брюхо. Конечно, и в селе, в котором жила Анюта, было множество красивых и сильных молодых парней, но они очень быстро уходили на заработки в города, поступали в ополчение или сбегали в казаки-разбойники.
Но главное для Анюты заключалось отнюдь не во внешности Михася, а в его глазах, добрых, умных и одновременно грустных. Таких глаз у окружавших ее людей Анюта не встречала. Ее односельчане обычно смотрели на окружающий мир затравленно и зло, или бесшабашно, безнадежно. И только монах-отшельник, отец Серафим, которому девушка носила пропитание раз в два-три дня по поручению их сельского священника, был похож выражением глаз на Михася. Анюта любила монаха, как родного отца, тем более что была сиротой и жила в семье тетки. Ее мать рано умерла от вечных трудов, непрерывных родов и недоедания. Отец ушел с ополчением на Берег, то есть на рубеж, проходящий по берегу Оки, и там сложил голову, отражая очередной набег крым-цев на Русь. Из братьев и сестер также в живых не осталось никого. Все сгинули от болезней, голода или пропали, уйдя из села в поисках лучшей доли. И только тетка, мамина сестра, решительная и энергичная, а главное – здоровая женщина, взяла сироту-племянницу батрачить в свое крепкое и обширное хозяйство. И на том спасибо, кусок хлеба у Анюты теперь был. Ну а родительский дом, старый и покосившийся, с дырявой крышей, достался ей в наследство. Никто из односельчан на него не позарился, и вовсе не оттого, что совесть не позволила обидеть сироту, а просто побрезговали развалюхой.
И жила Анюта в непрерывном тяжком труде, голоде, холоде и недосыпе, смиренно, по-христиански считая, что это и есть жизнь. Но около года тому назад сельский священник поручил ей ходить за семь верст, через чащу и болото, по еле различимой в ясный день звериной тропе в лесной скит, носить пропитание монаху-отшельнику, возносящему молитвы Господу во имя всех страждущих, в особенности – жителей ближайшего села. Вероятно, священник выбрал безропотную сироту в качестве исполнительницы этого чрезвычайно обременительного поручения вовсе не из духовных соображений. Любой другой просто послал бы батюшку куда подальше. Но вольно или невольно, а сей достойный пастырь сделал благое дело.
Отец Серафим после первой же короткой беседы с простой и скромной деревенской девушкой, проделавшей трудный путь к скиту и принесшей ему немудрящие доброхотные даяния, понял, что перед ним человек с тонкой и трепетной душой, пытливым и острым от природы умом, хотя и совершенно неразвитым. И монах, полюбивший эту чудную добрую и работящую девушку, как родную дочь, задался целью дать ей то единственное богатство, которым он обладал в нынешнем своем положении. Он принялся учить Анюту грамоте.
Как правильно с первого взгляда определил отец Серафим, девушка оказалась на редкость способной.
И вскоре ей, не видевшей ничего, кроме своей деревни, скотного двора да сиротской жизни без любви и ласки, в священных книгах раскрылся мир иных людей, духовных исканий и поступков, подсказанных не только стремлением к сытости и теплу. И еще ей открылась история всего человечества, частицей коего, и не ничтожной, а не менее нужной Богу и людям, чем другие, она впервые ощутила и саму себя. Конечно, Анюта была бесконечно благодарна отцу Серафиму, открывшему ей этот новый и чудесный мир, в который она уносилась в своих мечтах, чтобы не сойти с ума от беспросветности повседневной жизни.
Отец Серафим был старцем с седой бородой и обликом иконописного святого. Естественно, Анюта не могла испытывать к нему иных чувств, чем духовное почтение и дочерняя любовь, а ее сердце подспудно жаждало любви настоящей. Она в самой глубине души верила, что рано или поздно со сверкающего облака к ней снизойдет былинный герой в богатырских доспехах и с улыбкой на устах уведет в свой справедливый и счастливый мир, описанный в книгах. И глядя на стройного и сильного, несмотря на раны, Михася, оказавшегося бойцом поморской дружины, которой народная молва приписывала многочисленные подвиги, совершенные при защите слабых и угнетенных, Анюта чувствовала, как у нее слегка начинает кружиться голова и сладко щемит в груди. Пусть даже появление Михася в глухой чащобе леса, по которому девушка ходила в скит, произошло совсем не так, как это представлялось ей в грезах.
В тот день Анюта шла привычной дорогой, преодолевая коварное болото, ловко и легко перепрыгивая с кочки на кочку. Отойдя далеко от постылой деревни, она выпрямила спину, расправила плечи, заулыбалась и даже принялась напевать вполголоса. Если бы ее в этот момент увидел любой из односельчан мужского пола, он поразился бы красоте этой девчонки, которую все привычно считали замухрышкой.
Внезапно девушке послышался слабый стон. Она на секунду остановилась, но затем продолжила свое движение. В лесу и на болоте раздавалось множество странных звуков, но Анюта никогда не пугалась их. В своей короткой жизни она уже твердо усвоила, что нужно бояться не лесных зверей, всегда сытых в конце лета, не теней и звуков, а только лишь живых людей, способных совершать зверские поступки. Но вскоре стон повторился более явственно и близко. Анюта перекрестилась и решительно двинулась в направлении этого звука, по-прежнему осторожно делая каждый шаг по опасному болоту. Перепрыгнув с очередной кочки на островок с сухой и твердой почвой, на котором росли кусты и несколько чахлых молодых елочек, она едва не споткнулась о лежащего в траве человека.
Анюта слабо вскрикнула, отпрянула в сторону и едва не упала, оступившись, в болотную жижу. Впрочем, вскрикнула она не от страха, а скорее от неожиданности. Человек был одет в странную серо-зеленую одежду, которая делала его едва различимым в траве. Хотя одеждой это назвать можно было лишь весьма условно, кафтан и шаровары были изодраны в лохмотья, которые великолепно сливались с травой и делали незаметным лежащего человека. Потому она и не смогла вовремя разглядеть его, пока фактически на него не наступила.
Человек вновь застонал. Анюта решительно наклонилась к нему, перевернула на спину. Странный серо-зеленый головной убор, напоминавший блин – слова «берет» Анюта слыхом не слыхивала, – свалился с его залитой кровью головы. Грудь незнакомца также была в крови. При нем не было никакого оружия, лишь на кожаном ремне в простеньких ножнах висел небольшой и нестрашный с виду нож.
«Иноземец? Охотник? Заблудился в лесу, и его помял медведь?» – терялась в догадках Анюта. В любом случае человек был жив, и ему требовалась помощь. Девушка огляделась по сторонам, запоминая место, поставила на землю свою корзинку, в которой она несла еду отцу Серафиму, и во всю прыть побежала к скиту, впрочем не теряя осмотрительности и по-прежнему внимательно выбирая путь по болоту.
Отец Серафим, выслушав сбивчивый рассказ запыхавшейся девушки, тут же отправился на болото, прихватив чистую холстину для перевязки, целебные снадобья, а также материал для носилок. Монах внимательно осмотрел незнакомца, с помощью Анюты перевязал ему раны, предварительно осторожно сняв остатки обмундирования. Отец Серафим уже хотел было утопить изодранный, ни на что не годный кафтан в болоте, как вдруг резко выпрямился и произнес:
– Гляди-ка, дочка!
На плече кафтана почти полностью сохранилась нашивка, заляпанная грязью и кровью, на которой в черном бархатном круге скалила зубы желтая лесная рысь.
– Что это, отец Серафим?
– Мне сей знак известен, дочка, – задумчиво ответил монах. – Надобно жизнь этому витязю сохранить во что бы то ни стало, да так, чтобы ни одна живая душа о нем не проведала.
– Так он витязь? Княжич иноземный? – с затаенной надеждой спросила Анюта.
– Пока точно не знаю. Ранения на нем похожи на пулевые и сабельные. И рысь эта на плече... По всему видать, что ему пришлось отбиваться от многочисленных и хорошо вооруженных врагов, а затем искать спасения в лесу.
– А тебе самому доводилось на рати биться, отче?
– Доводилось, дочка.
Монах срубил две небольшие сухие елочки, соорудил импровизированные носилки из веревок и своей старой рясы, которую он в холодные ночи пользовал вместо одеяла. Когда Анюта и отец Серафим принялись поднимать раненого на носилках, он, после перевязки затихший и переставший стонать, внезапно слабо дернулся и забормотал в горячечном бреду, не открывая глаз:
– Ребята, уходите, я вас прикрою, уведу их в лес!.. Зарядов, зарядов мало...
И еще произнес какую-то фразу на непонятном языке.
Монах сурово покачал головой.
– Вот видишь, оказывается, не жизнь свою он бегством в лес спасал, а товарищей в бою прикрывал, погоню от них уводил. Буду о здравии его молиться денно и нощно.
Михась, выслушав рассказ монаха о своем спасении, еще раз поклонился Анюте:
– Спасибо, милая девушка! И тебе спасибо за заботу, отче! – потом, помолчав и критически оглядев свое одеяние, добавил: – Так вот почему я в портках да рубахе, а не в обмундировании.
– Да уж, – усмехнулся отец Серафим. – Рубище твое воинское пришлось выбросить по причине его полной негодности. А вот сапоги, ремень да нож остались в целости, здесь, под печкой, припрятаны до поры до времени.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.