Друзья зимние, друзья летние
ModernLib.Net / Детская проза / Александрова Татьяна / Друзья зимние, друзья летние - Чтение
(стр. 5)
— Не искупалась? — спросила мама. — Ну и дурочка!
НЕ БОИМСЯ ЛУПЕША
Конечно, на даче самой любимой игрой была «Не боимся лупеша». Для этой игры была необходима наша старшая сестра. Она, так сказать, играла главную роль. Сначала надо было упросить ее играть с нами, мелюзгой, она соглашалась не всегда. Только когда было настроение и не было ребят поблизости, ее ровесников, или когда она приедет из города. Дача ей наскучивала и она довольно часто ездила в город — «проветриться».
Но когда соглашалась — только держись! Скажет негромко: «Ну ладно, играем!» Как буря, вылетали мы из дома, летим, не разбирая дорог, вопим, как зарезанные: «Не боимся лупеша! Не боимся лупеша!» Играли, так сказать, по вдохновению, с настроением. А ведь все или почти все получается, если делать с настроением или по вдохновению, в общем, талантливо.
Орать-то мы орем, что не боимся, а на самом деле боимся страшно. И есть чего бояться: не дай Бог Светлана вдруг передумает играть, книга интересная попадется, или еще что. А если нет, то она выйдет на террасу, сойдет со ступенек, медленно подойдет к калитке и помчится за нами, как стрела, выпущенная из лука, как лиса за зайцем, как собака за кошкой. А мы спасаемся, как зайцы от лисы или как кошка от собаки. И так же нам страшно.
Очень далеко убегать нельзя было и нечестно. Бегали вокруг в некотором отдалении от Светланы, десять шагов, пятнадцать или пять — все равно. Чем ближе, тем веселее. И каждый орал: «Не боимся лупеша! Не боимся лупеша!»
Когда Светлана кого-нибудь ловила, естественно, наступало то, что скрывалось за этими словами. Светка лупила по-настоящему. Играть так играть. Если лупят потихоньку, то играть неинтересно. Но это было не все. Главное наказание было впереди и оно менялось от Светланиного настроения и обстоятельств. Если, например, наша дача была пуста, то пойманные доставлялись на чердак. А взрослые обычно восстанавливали справедливость: «Большая, а маленьких трогает!» — «Экая дылда, а с малышами связалась!» — и так далее. Нотации кончались Светланиными слезами и громким оправданием:
— Они сами просили! Сами лезут, а я потом отвечай! Не буду с ними играть!
— Ну, играли бы потихоньку…
А что за интерес играть потихоньку? Еще в доме можно, но не на улице. Даже если в доме был кто-то, пойманный в этом случае не сопротивлялся, послушно бежал следом, — обегал дом, влезал по высоченной приставной лестнице на чердак.
Далее Светлана лестницу убирала. Пойманный оставался сидеть на обширном темноватом чердаке среди узких золотых остатков света, в которых плясали пылинки, пытался ловить эти пылинки, такие видимые на свету и совершенно таинственно пропадавшие, если пойманную пылинку вынесли из лучика, думал о чем-то своем или следил сквозь чердачные щели, как идет туча, и ждал своей участи: то ли Светлана поймает, отлупит и приведет очередную жертву, то ли товарищи с воли успеют подставить деревянную лестницу. Тогда кто-нибудь выручит. Чаще всего Ленька. Он был общим выручателем, никогда не соглашался быть Светланиным помощником, это у него не получалось, хотя был почти ее ровесником. Гремел люк, а в нем — всклокоченная голова, громкий свистящий шепот. У Леньки не хватало всех передних зубов. Поэтому он прекрасно свистел в два пальца, громче его никто не свистел. И плюнет тоже со свистом, и лучше было стоять подальше, а то нечаянно оплюет. Справедливость он ставил превыше всего. Из-за нее (проспорил — выполняй) он спрыгнул однажды в Москве с третьего этажа, остался цел и невредим, если не считать всех передних зубов, которые он, упав, выбил о собственные колени.
Вырученные кубарем скатывались с деревянной приставной лестницы — и как никто не сломал себе шеи, ума не приложу. Спасенный вместе со спасителем и другими снова носился по улице, прятался за деревья, фонарные столбы и отчаянно вопил:
— Не боимся лупеша! Не боимся лупеша!
Если на чердак почему-либо было нельзя (там сохло белье или его снимали), придумывались другие наказания. Однажды наши добрые соседи прибежали жаловаться Матрешеньке: всех пойманных Светлана привязала за ноги, да так, что узлы пришлось перерезать, — к фонарным столбам. Но они не соглашались идти ужинать, бегали от родных и вопили:
— Не боимся лупеша! Не боимся лупеша!
Какие бы наказания Светлана ни придумывала, мы беспрекословно слушались: иначе в следующий раз играть с нами не будет.
Принесет к колодцу ведро и начинает обливать нас холодной водой.
— Да что ты делаешь, бессовестная! — ахают соседи и опять бегут жаловаться к Матрешеньке. — Да ты всех простудишь, вон ветер какой.
Светлана прекращает поливать нас из ведра, сердито смотрит на соседок. Наскоро отшлепав оставшихся пленников, срочно уводит всех в малинник, исчезает, через минуту возвращается с независимым видом и книгой «Робинзон Крузо». Усаживает мокрых пленников на солнышко, сухих — в тень и начинает вслух читать «Робинзона Крузо».
Мы сидим тихо и слушаем. И не скажешь, что это мы несколько минут назад отчаянно вопили: «Не боимся лупеша!» Попробуйте, это очень интересная игра.
ИГРУШЕЧНАЯ ПОСУДА
Из командировки папа привез нам игрушечную деревянную посуду: крошечные чашечки с блюдечками, сахарницу, чайничек, вазочку, самовар и полоскательницу, чтобы мыть эту посуду. Внутри посуда была белая, снаружи — синяя с розовыми цветочками и зелеными листьями.
Мы тихо ахнули от радости. Потом досыта налюбовались посудой, погладили синие края чашечек, подули на них, понарошку попили; отворачивали самоварный краник: совсем крошечный, а мог открываться! — и отнесли на террасу, чтобы с утра поиграть как следует. И все легли спать, потому что время было позднее.
Утром, чуть встали, мы побежали на террасу к новым синим чашечкам, блюдечкам, самоварчику и сахарнице.
Посудка стояла не на столе, где мы ее оставили, а под столом, и рядом с ней сидела Аллочка, наша двоюродная сестренка. Аллочка была моложе нас ровно, день в день, на три года, зимой ей как раз исполнилось два. Сейчас она сидела под столом, окруженная синими чашечками, блюдцами, сахарницей, самоварчиком и очень серьезно смотрела на вторую половинку синей чашечки, лежащую у нее на ладошках. Она серьезно поглядела на нас, положила в рот эту половинку — крррак! — на ладошке уже четыре половинки. Крррак! — уже много мелких кусочков, беленьких с одной стороны, синих с другой и желтых в изломе. Крррак!
…Мы смотрели в оцепенении, как одна за другой уходят в небытие синие чашечки и блюдечки. Крррак! — вот уже нет сахарницы. Аллочка невинными глазами, круглыми, как эти деревянные блюдечки, молча глядела на нас, вот поднесла к губам блюдечко — крррак! — лежат на ладони синие кусочки.
В отчаянии мы протянули руки к чашечке. Кррак!
Куда девался весь разум, который, по-видимому, был у нас. Чужие взрослые говорили: «Какие умненькие девочки!» Наверное, они ошибались, эти взрослые, потому что мы не отобрали у Аллочки синие чашечки, и блюдца, и вазочку, и самоварчик, а сели рядом на пол, на широкие доски и — кррак! — разгрызли по чашечке, крррак! — по блюдечку. Самоварчик долго сопротивлялся, он был из целого кусочка дерева. Крррак! — со слезами на глазах покончили мы с самоварчиком. Мокрые черепочки складывали в кучу на полу. Большая получилась куча.
И тут на террасу вышла Матрешенька:
— Ищу вас, ищу, и не найдешь. Умывайтесь скорее! Будем все завтракать! Папа расскажет вам про командировку. Он ездил на Унжу, это река такая, Унжа… Батюшки, что же вы наделали, безобразницы! Да что же это такое?
Тут папа вышел на террасу, легкой походкой подошел к столу, заглянул к нам, добрые, веселые глаза его стали тусклыми, скучными, он выпрямился и ушел с террасы.
— Ах, они безобразницы! Да вот я их, — услышали мы вскоре сердитый Матрешенькин голос, а потом были слезы.
— Да ладно, Матреша, оставьте их, — сказал усталый папин голос.
И такой усталый был папин голос, и такой расстроенный Матрешенькин, что, наверное, помню я каждый звук этих голосов и сейчас.
— Не привозите им больше ничего, Иван Степанович. Надо же такую красоту испортить. Стыда у вас нет, совести! Играли бы да играли! — ворчала Матрешенька, выметая веником из-под стола, а мы стояли рядом и тупо глядели на эти синие осколочки. И было как-то неуютно, какая-то серая пустота пришла в дом.
Стол был без скатерти, но если бы мне пришлось делать рисунки к этому рассказу, я бы лучше нарисовала скатерть длиною до самого пола, чтобы не было видно, как мы сидим и грызем синие чашечки с белыми серединками и розовыми цветами. А теперь я так люблю, собираю и храню всякую игрушечную посуду.
РЫБА — ПТИЦА — ЗВЕРЬ
Выходим из калитки, идем на болото. Там трясина, она может проглотить всего человека с ножками-ручками, с головой. Даже взрослого проглотит, не то что маленького. Сначала идем мимо знакомых дач, потом мимо незнакомых…
Вот так и сейчас, давно уже взрослая, нет-нет да и пойду, как в детстве, в дикие незнакомые места. Однажды заблудилась в весеннем лесу, вошла туда больной, вышла здоровой.
А еще было так. Я иду по лесу и боюсь наступить на гриб, на гусеницу, на жука. И говорю про себя, даже губами не шевеля, беседую, разговариваю с лесом беззвучно…
Это в детстве. Теперь мне совестно беседовать с лесом как в детстве, и я говорю с ним по-другому, но тоже тихо. Беру бутылочку с водой для разведения красок, ложусь на тропинку и, не срывая, рисую какой-нибудь лесной цветок. Или ветки деревьев и пустоты между ними.
И снова — детство. Мы сидим и играем в «рыбу-птицу-зверя». Интересная и простая игра. Наташа, Света, Лузочка, Зося, Люся, Нина сидят в ряд на стульях, а я стою перед ними, тычу в кого попало пальцем и говорю: «Рыба!» или «Птица!» Говорить надо очень громко и тут же начинать считать: «Раз-два-три!» Рыб, птиц и зверей на свете видимо-невидимо, но от неожиданности, с перепугу почти все они выскакивают из головы.
Всегда все хотели, чтобы именно я говорила: «Рыба! Птица! Зверь!» Если говорил кто-то еще, игра выходила не так интересно. Наверное, потому, что я говорила громко, решительно. И еще потому, что вижу — у Лузочки нет больше сил собираться с духом и отвечать, Зося смеется. И неожиданно тычу пальцем в задумавшуюся Наташу: «Зверь!»
— Медведь! — подскакивает Наташа.
Я и сейчас играю в эту игру. И все, как в детстве, называют тех же самых зверей, птиц и рыб, а остальных не могут вспомнить от растерянности. И мне кажется даже, что я создана для того, чтобы в компании друзей наилучшим образом провозглашать:
— Рыба! Птица! Зверь!
В ТОТ ДЕНЬ МЫ СОБИРАЛИ ЩАВЕЛЬ
В тот день мы собирали щавель. Луг был большой. С одной стороны — канава, с другой — речка, с третьей — горизонт, а с четвертой — шоссе. По нему медленно двигались люди и лошади, мчались машины. Мы набрали полные подолы, наелись солененькой травки до отвала. Так удачно все получалось: собираешь на лугу щавель и встречаешь маму на шоссе. Вот быстро шагает какая-то тетенька. Мы не сразу узнали в ней маму, а когда она позвала нас, прибежали, и мама странным чужим голосом сказала, что началась война.
Мама ушла в деревню, а мы забрались в канаву, в тень, и там обсудили все вопросы, касающиеся войны и фашистов. Было тревожно и радостно. Мы решили, что фашистов мы, конечно, тут же победим. Что нам стоит! Раз-раз! Так им и надо! Пусть не лезут! Это хорошо, что они на нас напали, а не на кого послабее…
— Мы им покажем! Как полетят вверх тормашками! — Вовка показал, как полетят фашисты.
Аллочка задумчиво повторила:
— Да, полетят вверх тормашками они все!
Потом мы обдумали положение с голодным годом. Матрешенька много рассказывала нам прежде о голодных годах. Когда они бывают и почему. Матрешенька, вспомнили мы, говорила, что голодный год бывает после засухи, неурожая, а еще — во время войны. Мы решили на всякий случай сейчас же подготовиться к нему. И даже немного пожалели, что он еще не наступил, вот бы сейчас накормили щавелем всех-всех!
Мы радостно, как будто голодный год уже настал, понесли пищу, кисленькую, свежую, домой. Но Матрешенька как-то не очень обрадовалась щавелю; расстроенная, печальная ушла в дом. В доме кто-то плакал.
Мы зашли и увидели тетю Нюру. Локти на столе, голова на ладонях, худые плечи вздрагивали.
Мы испугались, молча ушли из дома.
ДЕРЕВЕНСКИЕ ЛЕПЕШКИ НА САЛЕ
Мы с Наташей тихо стояли и плакали. Было очень холодно, есть хотелось постоянно, все время. Ночью проснешься — хочется. Днем, во время уроков, не хотелось думать о еде, а попробуй не думай. Тощие были и длинные. Наверное, вся еда уходила в рост. Стоим у окна, глядим на свои пальцы на руках — худые, в каких-то страшных белых болячках. Темнело. Спустили маскировочные шторы, зажгли свет, надо было делать уроки.
Тут пришла из госпиталя мама с невероятной новостью: завтра мы идем на праздник — день рождения Нели, нашей подруги, и ее папы, начальника маминого госпиталя, где мама заведует отделением. Мама — майор, Нелин папа — подполковник. У них было трое детей. Мать, тоже врач, ушла на фронт добровольцем.
Мы принесли подарки. Какие — не помню. Весело было или нет — тоже не помню. Накрытый стол в большой комнате. Длинный-длинный, кончается где-то вдали, и весь уставлен едой. Нас усадили за этот стол, дали тарелки.
Я сижу и ем. Ем все, что дают. Кажется, были винегрет, жареный гусь с картошкой, студень, щи, еще много всего. И только вижу испуганные мамины глаза: ей было, конечно, стыдно, неудобно, что ее дочери в гостях так жадно едят. Может, взрослым не так голодно, они не растут все-таки, уже выросли.
Но мама ничего не сказала. А потом я увидела жалость и тревогу в маминых глазах. Маме все время было некогда: больные, больные, молодые ребята лет на пять-шесть старше нас, и госпиталь у нее трудный, спинномозговые ранения, такие тяжелые раненые, так часто умирали…
Потом я будто очнулась. Сижу с лепешкой в руках. Лепешки в блюдах были расставлены по всему столу, деревенские, на сале, из духовки. И я понимаю, что не могу доесть эту лепешку. Откусила — и больше не могу. Завтра буду жалеть, что не съела еще пять лепешек — их здесь полные блюда, по всему столу. А сейчас — не могу.
АЛЬКА
Алька училась в нашем классе и ни с кем из класса не дружила. Говорили, что она водится с малышами, которые живут возле шинного завода — на самой окраине города. Наверное, ей с ними было скучно — вроде еды без соли. Она была совсем некрасивая: маленькая, тощая, волосы висят, как бело-рыжие прямые нитки, закрывают уши, лоб, глаза. Иногда Алька уберет челку, но ненадолго, нагнет голову, — волосы опять висят. И через них виднее всего веснушки — много, и все яркие, рыжие. Губы у Альки почти всегда сжаты, а носик небольшой, красный, и Алька почти всегда им шмыгает, потому что одежда у нее слабовата, как почти у всех в классе. Из той одежды, что была до войны, выросла, а новую шить не из чего. Другие ребята донашивают платье старших сестер и братьев, бабушки перешивают что-либо свое. А у Альки ни сестер, ни братьев, ни дедушки, ни бабушки.
Папа у нее на фронте, мать все дни и ночи на шинном заводе. Сколько продукции надо выпустить, а мужики на войне! Алька тоже хотела идти работать, но мать уговорила учиться, сказала:
— Долю твою отработаю, не беспокойся.
Мне нравилось смотреть на Альку. Наверное, потому, что сразу видно — она никогда не врала. Просто что думала, то и делала сразу. Даже глупости.
Еще у нас в классе была Эля Гладких, очень красивая. У нее были косы длинные, ровные, блестящие. Мама ей сама их расчесывала, заплетала. Ее мама почему-то не работала и очень следила за Элей. Мы как-то спросили Элю, правда ли, что ее мама не работает. Эля смутилась и сказала, что мама нездорова.
— С жиру бесится! — сказали мальчишки, которые знали Элю. Они были правы, хотя Элина мама была совсем не толстая, скорее худая, и плечи у нее были узкие, и руки, и шея — длинные, худые. У Эли были, по мнению мамы, музыкальные пальцы, и ее учили музыке.
На фронт, конечно, нас не взяли бы. Но мы и сами понимали, что делать нам на войне пока нечего. Помогать фронту надо было. Но как? Учиться! Так говорили все: и радио, и родственники, и учителя. Мы и учились, кто как мог. В общем, неплохо.
Мальчишки бегали помогать при разгрузке — на вокзал, на склады. Моральная сторона здесь иногда поддерживалась материальной. Мальчишки и нам приносили заработанное, правда, не часто. Говорили, что мальчишки были более голодными, чем мы, потому что больше двигались. И все-таки был случай, когда они угостили нас солеными огурцами. А однажды насыпали полные карманы пшеничным зерном. Дома нам из него сварили кашу.
Девочки из класса пошли в госпиталь. Робея, подталкивая друг друга, задержались перед решеткой с узорным литьем. Эля прошла первой, так получилось.
Из дверей госпиталя навстречу нам вышла группа сестер. Путаясь и сбиваясь, рассказали, зачем пришли. Сестры перестали смеяться и разговаривать, посмотрели на одну — самую упитанную и румяную. Потом оказалось, что это старшая сестра.
— Это хорошо, — сказала она, подумав. — У нас много лежачих тяжелых раненых, будете кормить их, помогать санитаркам. Кому почитаете, кому письмо напишете — все раненым польза… А этой замарашке сначала вымыться надо, — кивнула она на Альку. — Вон бери пример с подруги! — И она показала на Элю.
Алька повернулась, решительно высморкалась и пошла прочь к калитке. Я хотела догнать, но все уже входили в двери госпиталя.
Через несколько дней Эля перестала ходить к раненым.
— У меня болит голова. Мама сказала, это оттого, что в палатах душно.
Действительно, в палатах было душно.
Я уговаривала раненых, что лежали возле окна, укрыть их как следует. И как приходила, сразу открывала окно. Они скоро привыкли.
— Ну, сестренки пришли! Сейчас будут воздушные процедуры!
Альке (она, конечно, пришла на другой день) дали самый драный, застиранный халат, весь в лохмотьях. И каково же было наше удивление, когда на следующее утро Алька, румяная, причесанная, даже веснушки у нее сияли как новенькие, вошла в палату в аккуратном, отглаженном, даже нарядном белом халате. Они с мамой всю ночь приводили его в порядок, штопали, гладили, перешивали, перелицевали его Альке по росту, кармашки перешили.
— А мы-то собирались его списать, — сказала старшая сестра. — Чего-чего, а халатов у нас хватает.
— Ну и дурочка, что себе не оставила, — сказала Эля, узнав об этом случае. — Сшила бы из него платье. Смотри, туфли у тебя дырявые, прямо на босых ногах. Да и платье — я давно хотела сказать — тебе в нем не стыдно? Ходить в лохмотьях — уважать не будут.
— Хоть уважают, хоть не уважают, — ответила Алька, — нам плевать. Тебя-то уважать не за что. Ясно? — И решительно высморкалась.
ТУМАН
— Звонарева! К доске! Алевтина Звонарева, к доске!
В классе холодно. Ребята покашливают, двигаются за партами, дышат на руки. Чего-чего не надето и на девчонках, и на мальчишках. Фуфайки, в которых они чуть ли не в детский сад ходили, бабушкины телогрейки, самодельные тапочки вроде веревочных лаптей и древние дедовы валенки, с подшитыми подошвами и кожаными заплатами.
Урока Алька, конечно, не знает, она переступает серыми валенками, тоскливо смотрит в окно, шмыгает маленьким красным носом.
Я знаю, почему она не знает урока. Вчера мы вместе ездили на ту сторону Волги, в правление колхоза, где мы осенью собирали свеклу.
Паром еще ходил. Стоим среди молчаливых женщин, закутанных платками. Молча смотрим на Волгу. Темная серая вода возникает из тумана и убегает в туман.
Мы спрыгнули на промерзший песок, твердый и звонкий, и долго шли по вспаханному полю. Поле возникало из тумана и пропадало в нем. Сухой снег припорошил коричневые борозды. Поле было похоже на ржаной хлеб, посыпанный сахаром или солью. Ближние вороны казались серыми крылатыми призраками, а дальние очень противно каркали из тумана.
Мы шли, шли и шли, а поле все возникало из тумана и скрывалось в тумане, и казалось бесконечным.
Я давным-давно решила, что мы заблудились, но Алька тихонько насвистывала сквозь зубы веселую песенку и твердо шагала по смерзшимся комьям. И я молча шла за песенкой, и вот уже слева и справа из тумана тянутся ветки, а вместо борозд я уже натыкаюсь на замерзшую грязь знакомой лесной дороги.
Сама для себя, успокоившись, сочиняю сказку. Про Лешика, маленького лесовика…
«Туман был густой, белый и мокрый, и заполз во все до единой дырочки на земле, каждую норку — всюду пролез туман! А еще туман был скользкий, и Лешик весь перепачкался в грязи, так часто падал, поскользнувшись. Туман уцепился за каждую травинку, клочьями висел на кустах, а у деревьев видны были одни пеньки. Может, туман откусил у деревьев все вершины.
Лешик не знал, что творится в этой неведомой стране, возникшей на месте его родного леса…»
— Александрова, выручай подругу! К доске!
Меня или Наташу? Лучше бы Наташу. За вчерашний день я твердо усвоила только одно: сколько свеклы нам с Алькой причитается, и какого числа мы должны явиться за нею с санками по зимнему пути, когда Волга окончательно станет.
ЛЕНИНГРАДЦЫ
Часа в три я выскочила на крыльцо госпиталя: к пяти надо было в школу, а до этого забежать домой, чтобы пообедать и взять портфель. В госпитале мы с подругами дежурили через день. Кормили раненых, которые не могли есть сами, писали и читали письма, перематывали выстиранные бинты, в общем, делали все, что могли. Раненые называли нас — «сестрички». Мы еще в сентябре пришли в свою бывшую школу и, очень стесняясь, спросили, не можем ли помочь. И с тех пор аккуратно дежурили там с одиннадцати до трех. Уроки делали с утра, в школу ходили вечером: мы уже были старшие, в шестом классе и учились в третьей смене. Школа теперь размещалась в бывшей церкви.
Возле крыльца я увидела Альку. Она прыгала и махала руками — ждала меня. Рыжие, вернее, оранжевые ее волосы торчали короткими прядями вокруг розового лица, узкие зеленые глаза блестели, веснушки сияли на щеках. В общем, обычная Алька, одетая в свое будничное платье, перешитое из старого бабушкиного халата. Бумазея этого платья стала похожа на марлю, а маленькие дырочки, в которые превратились голубые горошины, нам с Алькой уже надоело зашивать. На ногах Альки были синие резиновые подобия обуви, сделанные кем-то из отходов производства на местном шинном заводе. Мои ступни обтянуты такими же изделиями малинового цвета.
— Быстрее, быстрее! — торопила Алька. — Там ленинградцев привезли, в соседний госпиталь! — Она дружила с мальчишками, которые почему-то считались городской шпаной, и всегда все знала.
Мы быстро пробежали несколько улиц, перелезли через изгородь парка, нырнули в какую-то дыру между заборами и очутились в школьном, вернее, больничном саду. В городе почти во всех школах были госпитали или казармы. Широкие окна школ были крест-накрест перечеркнуты защитными бумажными полосками. Была весна сорок второго года.
Мы выглянули из-за деревьев. В школьном дворе стояли санитарные машины. Люди в белых халатах быстро, почти бегом, несли пустые носилки к машинам и возвращались медленно, осторожно ступая по дорожкам. Маленькие фигуры на носилках были покрыты простынями. Нас поразила тишина. Люди не говорили ни слова.
По дорожке, навстречу нам, шла пожилая женщина. По широкому доброму лицу ее текли слезы, заполняя морщины на щеках и подбородке. Крепко прижимая к себе, обхватив за ноги, несла она кого-то в белой рубахе, и слезы капали на эту рубаху, оставляя темные пятна. Когда женщина миновала нас, мы увидели лежащую на ее плечах голову того, кого она несла. Тонюсенькая шея не могла удержать эту голову, большую, желтую и костлявую. Огромные глаза до жути серьезно смотрели из черных впадин. Мы вздрогнули, увидев этот взгляд. — Высохшие желтые руки бессильно висели вдоль спины женщины, несоразмерно большие кисти качались в такт шагам.
— Пошли отсюда, пошли, — тянула меня Алька, и мы пробирались к забору, натыкаясь от слез на деревья.
На улице, не глядя друг на друга, медленно пошли по теплой пыльной тропинке. Улица была старая, поросшая травой. Деревянные дома на ней, серые, одноэтажные, смотрели темными крохотными окошками, пахли пылью, ладаном и мышами. У глухого гниловатого забора сидели две толстые бабки с длинными и острыми, как у хорьков, лицами. Это у них выменяли мы на базаре наши школьные завтраки — сухари и сахар, скопленные за месяц, на разноцветную резиновую обувь.
— …а этим ленинградцам, — говорила одна бабка, — рис будут давать сегодня, с мясом…
— А нам — шиш с маслом! — поддакнула вторая.
Алька остановилась, закусила побледневшую губу. Сказала отчетливо и звонко:
— Мы вам, спекулянтки несчастные, курицы безмозглые, все окна выбьем, если заикнетесь еще про ленинградцев!
Опять потянула меня за руку и мы быстро пошли, и пыль от наших шагов еще долго висела на узкой улице.
ИЮЛЬ СОРОК ВТОРОГО
Наши палатки стояли на горке в лесу. Вечерами солнце зажигало над нами костер на вершинах самых высоких сосен. Очень похожий на костры, которые мы разводили под их корнями чуть позже, когда солнце уходило от нас.
Внизу, под горкой, по чистому желтому песку и белым круглым камням текла лесная речка, собирала в себя воду из родников: их было много в зеленой траве и во мху. На эту речку мы ходили за водой.
Палатки наши, видавшие виды, с заплатами, достались нам от воинской части, стоявшей в школе перед отправлением на фронт. Командир части, смотря на серьезных худых детей, на их учительницу, тоже худенькую, озабоченную и добрую, отдал нам списанные палатки и котел полевой кухни. Учительница побывала в райкоме комсомола, договорилась, и под огромными соснами на горке встали палатки, выгоревшие, как гимнастерки на солдатских плечах.
Еще палатки были похожи на паруса лодок, а трава — на волны зеленого моря. Так решили мы, и очень полюбили свой лагерь, друг друга и наших вожатых — высокую светловолосую Лиду и кареглазую Ниночку, десятиклассниц нашей школы. Все мальчишки из их класса были на фронте, и Ниночка каждую неделю ездила в город за письмами. Вожатые по многу раз перечитывали каждое письмо. Особенно много белых треугольничков приходило от парня, которого Лида называла — «Нинкин Володя».
Больше всего мы любили ночные дежурства, и дежурили в свою очередь и вместо тех, кто огромной синей ночи, звездам и костру предпочитал мягкие сенники в палатках. Готовились к ночному дежурству заранее. Картошки и хлеба достать было нельзя, но грибов в лесу мы собирали множество и прятали в кустах: вожатые строго-настрого запретили питаться ими. Несколько неопытных грибников, объевшихся в первый день лагерной жизни своей добычей, испортили все дело.
Но мы все равно варили в солдатском котелке над костром великолепную густую похлебку из маслят, подосиновиков, подберезовиков, боровиков и сыроежек. Ведь щи из щавеля и картошки, каша из пшеничных зерен и наша любимая мучная каша (крупным достоинством ее была возможность добавок, каша очень разваривалась, росла в котле прямо на глазах), словом, все, что готовила в котле полевой кухни наша школьная повариха с помощью вожатых, устраивало нас по качеству, но по количеству этого было явно недостаточно.
В этот раз мы забыли принести воды. Весь лагерь уже спал. Небольшой костер горел на опушке за палатками. Мы несколько раз обошли лагерь. Все было спокойно, тихо. Игорек Кочерыжкин, захватив котелок и ведерко пошел к реке, но скоро вернулся, сказав, что повредил ногу.
В лесу стояла тишина. Только иногда кричал кто-то, непонятно и страшно. Темная сырость надвигалась на костер. Я взяла котелок и ведерко, пошла к знакомой тропке.
Но через несколько шагов дорога стала совсем незнакомой. Лохматые чудовища протягивали свои корявые лапы со всех сторон, хватали за плечи, лизали мокрыми языками. Я нарочно останавливалась, трогала руками кусты, гладила их и уговаривала: «Ну, вы что, вы чего меня пугаете? Ведь я же своя!» Чудовища уползали в кусты поглубже, смотрели поблескивающими глазами, хихикали и шипели. Вдали ревели неведомые звери, и я успокаивала себя тем, что это коровы на скотном дворе. Но твердо знала, что рычат тигры, львы или ихтиозавры. Из глубины веков.
Несколько раз я чуть не повернула к костру. Потом поняла, что заблудилась: обычно до реки не больше пяти минут, а я шагаю уже минут пятьдесят, не меньше.
Тогда я стала думать о наших партизанах. Как они пробираются ночью по лесу, подходят к деревне и не знают, что встретят там, кто ждет их за темными стволами, в избах с черными окнами…
Послышалось журчание воды. Босыми ступнями чувствую знакомые уступы тропинки. Река блестит в темноте, светлые струи обегают камни. На середине реки я зачерпнула самой чистой, прозрачной воды, напилась. Капли звонко падали из котелка в речку. Набрала еще воды. По темной тропе поднялась к костру. И мы повесили котелок над огнем.
Когда доваривалась похлебка, а мы осторожно сыпали в котелок, прямо в душистый пар, добытую днем соль, пламя осветило худощавое лицо, знакомые светлые глаза. Над костром стояла вожатая Лида. С тоской взглянув на грибы, я машинально вспомнила тогдашнее присловье:
— Все пропало, Бобик сдох…
— Тузика зарезали, — задумчиво согласилась Лида и ушла в темноту, не сказав больше ни слова.
Мы радовались костру, грибной похлебке, чаю, для которого днем набрали много малины и поздней земляники. Радовались луне, неподвижно стоящей в темных ветвях сосен, там, где солнце вечерами зажигало свой костер. Радовались тишине в лагере и спокойному лаю собак в соседней деревне.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|