Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Московские адреса Льва Толстого. К 200-летию Отечественной войны 1812 года

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Васькин / Московские адреса Льва Толстого. К 200-летию Отечественной войны 1812 года - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Васькин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Александр Анатольевич Васькин

Московские адреса Льва Толстого: К 200-летию Отечественной войны 1812 года

Лев в городе

О книге Александра Васькина «Московские адреса Льва Толстого»


Лев Толстой в Долгохамовническом переулке. 1909 г.


Люблю книги, во время чтения которых приходят мысли, непосредственно не связанные с темой прочитанного, появление которых в голове читателя, может быть, и не входило в задачу автора. Это всегда верный признак, что внутренний объем текста больше внешнего содержания.

Вот и читая книгу Александра Васькина о Москве Льва Толстого, я вдруг задумался о совсем ином.

Но сначала все-таки о книге. Александр Васькин – писатель, журналист, москвовед. Автор многих книг и статей о Москве, лауреат Горьковской литературной премии. Пишет он плотно и увлекательно. Не навязывает читателю своих концепций, не нагружает его своим «видением» жизни и творчества великого Льва, но – просто берет читателя за руку и проводит его по всем московским домам, где бывал сам Толстой или его герои, точно называя их адреса, детально рисуя их местоположение, их предысторию, вполне уместно цитируя толстовские тексты из писем, дневников и художественных сочинений.

Это и замечательный путеводитель по современной (я подчеркиваю!) столице, который можно взять с собой вместе с картой Москвы и отправиться в увлекательное «точечное» путешествие. Тем более что преодолеть этот маршрут при желании можно за один день – ведь проживал Толстой хотя и во многих домах, но, во-первых, не все они сохранились, а во-вторых, те, что сохранились, расположены в пределах современного центра.

Это и очень достойный справочник для будущих толстовских биографов, да и просто любителей Толстого и его жизни, а жизнь Толстого – не менее интересное произведение, чем его художественные тексты.

И, наконец, это тоже своеобразная биография Льва Николаевича, описание той части его жизненного пути, когда он останавливался в Москве – или проездом, или на время, или даже на почти постоянное местожительство, как это случилось, начиная с 1881 года, когда семейные обстоятельства заставили его на протяжении двух десятков лет проводить в Москве осенне-зимний период.

Книга написана прозрачным и естественным стилем, без художественных «красивостей», которые всегда только портят документальное исследование. Именно такая ясная манера письма располагает к себе серьезных читателей, особенно – современных, жадных до знаний, не желающих тратить время на любование авторским «почерком».

В то же время это не сухой отчет о посещении Толстым Москвы (а он приезжал сюда более 150 раз!), но тоже своего рода «роман» о Толстом. Вернее, рассказ о его «романах» с тем или иным московским зданием или улицей, или целой частью города – с домом на Плющихе, где прошла часть его детства; с Сивцевым Вражком, где писатель останавливался в молодые годы; с доходным домом купца Варгина, где он спасал свою сестру, бежавшую от распутного мужа Валериана Толстого; с гостиницей Шевалье, описанной в самом начале «Казаков»; и наконец – с Хамовнической слободой, прекрасной и уродливой одновременно, утопающей в зелени садов и дымящей фабричными трубами, озвученной соловьиными трелями и заводскими гудками, где Толстой купил для семьи городской дом, а по сути – целую усадьбу, и где он написал многие лучшие свои поздние творения-«Крейцерову сонату», «Воскресение», «Власть тьмы», «Живой труп» и др.

И вот, читая главу о Хамовниках (которая, не скрою, особенно интересовала меня как исследователя позднего Льва Толстого), я неожиданно задумался о превратности судьбы нашего национального гения…

Главной и самой сокровенной мыслью позднего Толстого было освобождение от земного плена, от всякой «матерьяльности», чистое и беспримесное слияние духа с тем Единым Началом, под которым он понимал Бога. Толстой не шутя завидовал старикам-индусам, что уходили полунагими в леса, чтобы там под конец жизни предаваться медитациям и постепенно освобождать свой прозрачный дух от «грязного» тела. Он полуиронически хвастался Чехову, посетив того в московской больнице, что вот – стареет, что и зубов уже почти не осталось и, стало быть, физического тела остается всё меньше и меньше… И это хорошо! Он завещал детям и жене похоронить его безо всяких почестей и обрядов, просто – зарыть тело в лесу, «чтобы не воняло», без надгробий, без памятников, без креста даже, а – просто закопать и всё! Даже существующий в Ясной Поляне, на краю оврага в лесу Старого Заказа, могильный холмик над останками Толстого, заботливо каждый год украшаемый еловыми ветками и осыпанный букетами цветов, – по сути, противоречит предсмертной воле Толстого, потому что и этого он не хотел. Он не хотел, чтобы место его захоронения было обозначено.

И вот этот ненавистник всего «матерьяльного» мало того что оставил нам бесценнейшие свидетельства именно бытовой жизни русского человека XIX столетия, от крестьянина до аристократа, но и сам, своей волей, своей необузданной жизненной энергией породил такое количество материальных свидетельств о себе и своих близких, что сравнить эту бездну вещественных фактов о пребывании Толстого на этой грешной земле решительно не с чем! Ни Гёте, ни Данте, ни Шекспир, ни Сервантес, ни Достоевский – никто из главных мировых гениев слова не «наследил» (извините за грубость выражения!) таким образом на земле, как это сделал Лев Толстой.

От Гоголя не осталось почти ничего. Принадлежавшие ему вещи считаются поштучно и хранятся в украинских музеях. Когда в 2009 году, к 200-летию Гоголя, решили создать его московский музей на Никитской, пришлось изощряться в «виртуальных» выдумках, чтобы создать иллюзию пребывания здесь когда-то писателя. Достоевский никогда не имел своей собственности. Даже приобретенная под самый конец жизни дача в Старой Руссе была куплена на деньги брата его супруги, Анны Григорьевны. Последнее местопребывание Тургенева в Буживале сегодня находится в «подвешенном» состоянии: французские власти пока раздумывают, как поступить с бывшей дачей семейства Виардо, требующей капиталовложений для ремонта и обслуживания, а российские власти, как обычно, вяло «решают вопрос». Дом Тургеневых в Спасском-Лутовинове сгорел, на месте его стоит так называемый «новодел». Та же судьба постигла усадебные дома Пушкина и Блока. И только Ясная Поляна стоит, как крепость, не поддавшись ни большевикам, ни нацистам, которые тоже ведь были здесь и даже пытались поджечь дом Толстого (чему есть и материальные доказательства – подкопченный паркет), но почему-то не смогли. Одних только единиц хранения в яснополянском музее насчитывается более сорока тысяч! А деревья, которых касалась рука Толстого или которые были даже посажены им? А порода лошадей, им выведенная и сохранившаяся доныне? А система прудов, работающая сегодня так же, как и сто пятьдесят лет назад?

Хамовники… Александр Васькин рассказывает историю, как в 1927 году злоумышленник пытался облить и поджечь письменный стол Толстого в его кабинете. И ведь облил и поджег! Но откуда-то появился офицер и овчинным полушубком накрыл огонь – точно ангел-хранитель в советской форме…

И оказывается, что именно Толстой «матерьяльно» неуничтожим. Вернее, наследство его неучтожимо, вот именно конкретное, материальное наследство. А ведь был искус у его старших сыновей продать Ясную Поляну за миллион – предлагали! Но Софья Андреевна сказала жесткое «нет», и дети подчинились, как во всем, в конце концов, подчинялись матери, более сильной и властной, чем отец. Дом в Хамовниках был, впрочем, продан за сто двадцать пять тысяч рублей, как пишет автор этой книги. Но продан не частному лицу, а Московской городской управе с тем, чтобы там открыли музей. Его и открыли в 1918 году, в самую голодную и беспросветную годину гражданской войны. И он сохранился до наших дней, и каждый сегодня может увидеть буквальную обстановку жизни Толстых в Москве, как и в Ясной Поляне.

Вот интересно – почему в 1882 году, желая переехать с семьей из «карточного» дома в Денежном переулке (там было шумно, там всё раздражало писателя!), он выбрал для покупки именно дом Арнаутовых в Хамовниках? Называется много причин, главнейшие из которых – наличие прекрасного сада, своего колодца и отдаленность (тогда) от шумного и суетного городского центра.

Но вот еще причина, о которой сам Толстой не думал, но чувствовал её подсознательно: дом этот, построенный в начале XIX века, не сгорел во время наполеоновского нашествия на Москву. Не сгорел он опять же по разным называемым причинам. Во-первых, наличие обширных садов не позволяло быстро распространиться огню. Во-вторых, в этом районе Москвы французы сами собирались зимовать и, стало быть, охраняли дома от поджогов с особым тщанием. Зимовать французам не пришлось, но многие дома, и это здание тоже, остались стоять.

Последний резон (его приводит Александр Васькин) исторически несомненен. Но немцы из танковой армии Гудериана (и сам Гудериан) как раз зимовали в толстовском имении Ясная Поляна. И, уходя, они как раз пытались сжечь дом – возможно, из ненависти бегущих завоевателей. Что помешало им это сделать? Ведь даже колодец возле дома оказался засыпанным, его пришлось расчищать работникам музея и окрестным жителям прямо во время пожара. Сотрудница музея рассказала мне и еще одну поразительную историю. Один из немецких офицеров хотел забрать в виде трофея диван, на котором родился Толстой. Но хранительница усадьбы, оставшаяся беречь дом и не бежавшая в эвакуацию, встала на его пути. Именно так! Безоружная женщина против озлобленного, драпающего немца! И немец дрогнул. Всё, что он смог сделать, – порезать кожаную обшивку дивана своим армейским ножом. И порезы, зашитые, тоже сохранились до наших дней – как материальное свидетельство вот такого странного поведения людей на земле и как факт торжества ненасильственной морали, которую так проповедовал Толстой.

И вот я подумал… Не потому ли Толстой подсознательно выбрал дом Арнаутовых в Хамовниках, что знал о его судьбе во время наполеоновских пожаров? Знал о том, что это несгораемый дом, и потому всё, что он оставит в нем, останется на века..?

Но зададимся и совсем уж фантастической идеей. Известно, что молодой Толстой не пощадил свой родовой дом в Ясной Поляне, продал его на вывоз во время участия в Крымской войне, а полученные деньги проиграл в «штос». То, что мы называем домом Толстого, – это перестроенный флигель. Конечно, в конце 50-х годов XIX века, когда молодой Лев воевал в Севастополе, он и во сне не мог видеть, как крестьяне в революцию жгли большие барские дома – жгли из ненависти к хозяевам, не разбирая, кто из них Блоки, кто Тургеневы. Что-то сгорело в революцию, что-то во время войны. Большие дома на открытом месте (а дом Волконских-Толстых стоял на виду, чтобы с шоссе было всем видно!) очень быстро и хорошо горят – не то что перестроенные флигельки и потаенные московские слободские строения.

Допустим это в качестве невероятного предположения: Толстой знал, где жить, чтобы место жизни сохранялось на века.

Но зачем? Ведь он ненавидел материю, мечтал от нее избавиться – и при этом всё сделал для того, чтобы материальные следы его жизни оставались перед нашими глазами. Чтобы мы, при желании, могли их даже трогать, осязать.

Наверное, это еще одно великое противоречие Толстого. Еще одна загадка его странной души и его непостижимой головы. И об этом тоже, вольно или невольно, говорит нам прекрасная книга Александра Васькина…


Павел Басинский,

писатель, журналист

Лев Толстой: «Москва – женщина…»

«Экипажи были еще в начале площади, когда раздался восторженный рев толпы. Экипажи остановились. В толпе все как один обнажили головы. Лев Николаевич вышел из ландо. Толпа задвигалась, зашумела, как взыгравшееся море. Воздух огласился криками:

– Льву Николаевичу – ура! Слава Толстому! Да здравствует великий борец! Ура-а-а!

Гул и шум усилились вдесятеро. Полетели в воздух фуражки, сотрясались тысячи рук, замахали носовые платки.

Лев Николаевич снял шляпу и с сосредоточенным выражением лица раскланивался во все стороны.

– Благодарю! Благодарю за добрые чувства… – произнес он, и вдруг его голос дрогнул.

– Тише! Тише! Он говорит… Тише! – закричали вокруг.

Окрепшим голосом Лев Николаевич проговорил:

– Благодарю!.. Никак не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей… Спасибо!.. – твердым голосом почти прокричал он.

– Спасибо, спасибо вам! – заревела толпа.

Гул и шум еще усилились.

– Ура!.. Да здравствует! Слава!

И при всеобщем ликующем крике и кивании Льва Николаевича головою поезд тихо тронулся», – вспоминал участник тех далеких событий А. Сергеенко.

Так прощалась Москва со Львом Толстым в полдень 19 сентября 1909 г. на Курском вокзале. Как оказалось впоследствии, прощалась навсегда. Прошло чуть более года, и весь мир облетела трагическая весть о том, что 7 ноября в 6 часов 05 минут утра на станции Астапово Рязанско-Уральской железной дороги скончался великий русский писатель Лев Толстой. Более ста лет прошло с того печального дня. И сегодня мы решили вспомнить о том знаменательном для Москвы времени, когда она принимала у себя Льва Толстого. Москва занимала в творчестве и в жизни великого писателя, философа и мыслителя очень важное место.

За свою долгую жизнь Лев Николаевич Толстой побывал во многих городах и весях. Родился он 28 августа 1828 г. в Ясной Поляне, что под Тулой. Жил в Казани, где учился в 1844–1847 гг. в университете, не сумев окончить его, оказавшись единственным из четырех братьев, так и не получившим полного высшего образования. В 1849 г. был пленен Петербургом, куда впоследствии часто приезжал, но уже с другим чувством – разочарования. В 1851–1853 гг. участвовал в боевых действиях на Кавказе (сначала волонтером, потом – артиллерийским офицером). В Крымскую войну воевал в осажденном Севастополе (на знаменитом 4-м бастионе). Много ездил по России. Выезжал писатель и за границу: в 1857 г. побывал в Берлине, Париже, Женеве, Турине, Баден-Бадене, Дрездене, а в 1860–1861 гг. – во Флоренции, Неаполе, Риме, Лондоне и других городах. Но неизменно возвращался он в Москву, куда приезжал более ста пятидесяти раз. Впервые – 11 января 1837 г., а в последний раз он видел Москву 19 сентября 1909 г.

Отношение Толстого к Москве менялось в течение всей жизни, от восторженного в детстве до критического в старости. Тем не менее, с нашим городом связана большая часть его творчества. В его романах и повестях Москва – непременное место действия («Война и мир», «Анна Каренина», «Казаки»), Над другими произведениями Толстой здесь работал («Воскресение», «Живой труп», «Хаджи-Мурат»), А трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность» отразила многие эпизоды московской жизни Льва Николаевича.

В романе-эпопее «Война и мир» Толстой буквально увековечил Москву, многие здания которой фигурируют в повествовании. Так, не раз идет речь в романе о «большом, всей Москве известном доме графини Ростовой на Поварской» (современный дом № 52). Уцелел и дом старого князя Болконского на Воздвиженке (№ 9), и даже гостиница Обера в Глинищевском переулке, куда старуха Ахросимова повезла одевать дочерей графа Ростова (№ 6). Живо и здание Английского клуба на Страстном бульваре у Петровских ворот (№ 15). Сюжетные линии романа развиваются в Кремле, на Арбате, в Сокольниках, на Подновинском (ныне Новинский бульвар), на Маросейке и Лубянке, на Поклонной горе и Воробьевых горах.

Еще более ярко Лев Николаевич рисует картину московской жизни второй половины XIX в. в романе «Анна Каренина». Герои романа, члены тех самых «счастливых, похожих друг на друга» и «несчастливых по-своему» семей встречаются в Английском клубе на Тверской, в ресторане «Эрмитаж», в Зоологическом саду, на московских площадях, бульварах и улицах.

Толстой хорошо знал Москву, мог пройти по ней с закрытыми глазами. Ходил по городу пешком, например, от Охотного ряда до Петровского парка. Часто, приезжая в Москву по делам, он останавливался в гостиницах. Многие из них не сохранились – Челышева (на месте «Метрополя»), «Париж» на Кузнецком мосту, Дюссо в Театральном проезде, Шевалдышева на углу Тверской и Козицкого переулка… Жил он и у своих друзей Перфильевых в Малом Николопесковском переулке (1848–1849), в Денежном переулке, с семьей в 1881–1882 гг.; эти дома также не дошли до нашего времени.

Но сохранилось немало других адресов, связанных с жизнью Толстого в Москве. Это и дом на Плющихе – первый, в котором жил маленький Левушка, и гостиница Шевалье в Камергерском переулке, и дом на Сивцевом Вражке, где он нанимал квартиру в начале 1850-х гг., и особняк в Нижнем Кисловском переулке, и дом Рюминых на Воздвиженке, когда-то принадлежавший деду писателя Н.С. Волконскому. Толстой часто бывал и в Кремле, где жили родственники его жены – семья Берс. В 1862 г. он женился на Софье Андреевне Берс (1844–1919). Венчались молодожены в кремлевской церкви Рождества Богородицы. Софья Андреевна родила тринадцать детей, пятеро из них умерли в раннем детстве.

И, конечно, усадьба в Хамовниках, ставшая свидетельницей многих событий в жизни и творчестве Льва Николаевича. Здесь женились и выходили замуж его дети, здесь скончался его последний и самый любимый сын Ванечка.

Именно с переездом сюда в 1882 г. на постоянное место жительства совпал перелом в сознании писателя, объясненный им так: «Со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга – богатых, ученых – не только опротивела мне, но и потеряла всякий смысл…». Переоценка ценностей привела к пересмотру его творческих задач: от собственно литературы (прежние свои романы он осуждает как барскую «забаву») – к осмыслению нравственно-религиозных и философских вопросов. Новый этап его творчества пришелся на московский период жизни: основные философские работы написаны им в этом городе («Исповедь», «В чём моя вера?» и проч.). Здесь же, в Хамовниках, в 1901 г. Толстой узнал об отлучении его от православной церкви.

С 1847 г. и до конца жизни он вел дневник, где подробно описывал разные стороны своего существования. Благодаря дневнику мы знаем сегодня, как проводил свое время в Москве Толстой, над чем работал, с кем встречался, что думал о Москве и населявших ее жителях.

Толстой не вел жизнь затворника, общаясь в Москве с большим количеством людей самых разных профессий и возрастов. Бывал он и в публичных местах – Дворянском собрании и Английском клубе (в молодости), Московском университете, Третьяковской галерее, Румянцевской библиотеке, Училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, гимназии Поливанова на Пречистенке. Видели Толстого и в московских театрах, где ставились спектакли по его пьесам – драме «Власть тьмы» и комедии «Плоды просвещения».

«Москва – женщина, она мать, она страдалица и мученица. Она страдала и будет страдать», – писал Толстой в черновом варианте романа «Война и мир», подчеркивая тем самым непреходящее значение Москвы и для российской истории, и для русской литературы.

В Москве есть Музей Толстого на Пречистенке, Музей-усадьба в Хамовниках, стоят памятники писателю, его именем назван Долгохамовнический переулок, в котором он прожил почти два десятка лет.

Несмотря на то, что о московском периоде жизни писателя написано немало, последний раз книга на эту тему (Н. Родионов, «Москва в жизни и творчестве Л.H. Толстого») выходила отдельным изданием в далеком 1948 г. (переиздана в 1958 г.). Мы надеемся, что новая представленная книга также послужит сохранению памяти о московском периоде жизни Льва Николаевича Толстого.

Основным источником информации послужили произведения самого Л.Н. Толстого, а также воспоминания его секретарей и биографов.

Глава 1

Детство. 1837–1838 гг

Ул. Плющиха, д. 11

«Это первый адрес Льва Толстого в Москве, с которой он с детским восхищением познакомился 11 января 1837 г. За день до этого Толстые длинным санным поездом из семи возов отправились из Ясной Поляны. Вместе с отцом Николаем Ильичом Толстым (1794–1837), бабушкой Пелагеей Николаевной Толстой (1762–1838) ехали и дети: Николай (1823–1860), Сергей (1826–1904), Дмитрий (1827–1856), Мария (1830–1912) и Лев. Сопровождали их десятка три крепостных людей.

Длинная зимняя дорога до Москвы (178 верст!) запомнилась восьмилетнему Левушке Толстому в подробностях. Он отмечал позднее, что один из возов, в котором ехала бабушка, имел для предосторожности отводы, на которых почти всю дорогу стояли камердинеры. Отводы были такой ширины, что в Серпухове, где остановились на ночлег, бабушкин воз никак не мог въехать в ворота постоялого двора.

Детей по очереди пересаживали в экипаж к отцу. Льву повезло – его очередь ехать с Николаем Ильичом настала, когда впереди показалась Москва. «Был хороший день, – писал он в «Воспоминаниях», – и я помню свое восхищение при виде московских церквей и домов, восхищение, вызванное тем тоном гордости, с которым отец показывал мне Москву».

Путь Толстых лежал в дом Щербачева на Плющихе, прозванной так в честь кабака, на ней располагавшегося (что неудивительно – Волхонка и Ленивка имеют подобное же происхождение). Тогда здесь были типично провинциальные задворки Москвы, которые и днем можно было бы спутать с той же Тулой. Вот на такой «очень широкой и тихой улице, по которой рано утром и вечером пастух собирал и гнал стадо на Девичье поле, играл на рожке и хлопал кнутом так, что этот звук был похож на выстрел, коровы мычали, ворота хлопали» поселилось семейство Толстых[1].

Сегодня этот дом с мезонином, проживший почти два столетия, является одним из немногих сохранившихся особняков небогатой дворянской Москвы начала XIX в. Из имевшихся ранее в облике здания отличительных признаков классицизма до нашего времени дошел лишь треугольный фронтон, утрачены колонный портик и декоративная лепнина. Убрался и массивный забор, отделявший особняк от Плющихи и ее коровьего стада, и двор с хозяйственными постройками, скрывавшийся за забором.

Расположение и назначение комнат первого этажа было обычным по тем временам: большая гостиная, столовая, готовая принять многочисленную семью обедающих, диванная, цветочная и кабинет. Детские комнаты находились в мезонине. Прислуга уживалась в полуподвале. Интересно, что с улицы дом смотрелся как двухэтажный, а со двора взору открывались уже три этажа. Считается, что застройщик таким образом скрыл еще один этаж, чтобы не платить лишний налог, взимавшийся тогда с каждого этажа.

Вместе со Львом в мезонине поселились его братья и сестра. Старших братьев, получивших домашнее образование, готовили к поступлению в Московский университет, их приучали «привыкать к свету». О них Лев Николаевич вспоминал так: «Николиньку я уважал, с Митинькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им». Рядом с детьми поместили и гувернера Федора Ивановича Ресселя. «Смутно помню эту первую зиму в Москве, – припоминал Толстой. – Ходили гулять с Федором Ивановичем. Отца мало видали».

Многое о детских годах Льва Толстого мы можем почерпнуть из его автобиографической повести «Детство», в которой гувернер Федор Иванович выведен под именем Карла Ивановича. Летом 1837 г. здесь, на Плющихе произошла драматическая сцена, описанная в 11-й главе «Детства». Старого учителя решили сменить на другого. Тогда он предъявил своим нанимателям внушительный счет, в котором, кроме жалованья, потребовал оплаты и за все вещи, что он дарил детям, и даже за обещанные, но не подаренные ему хозяевами золотые часы. В итоге гувернер расчувствовался, признавшись, что готов служить и без жалованья, лишь бы его не разлучали с так полюбившимися ему детьми. И его оставили.

Одним из почти сразу установившихся обычаев этого дома стал ритуал семейного обеда, в соответствии с которым все члены семьи должны были собраться в столовой к определенному часу и ждать, пока бабушка не пожалует к трапезе. И только затем позволялось сесть за стол: «Все, тихо переговариваясь, стоят перед накрытым столом в зале, дожидаясь бабушки, которой Гаврила уже пошел доложить, что кушанье поставлено, – вдруг отворяется дверь, слышен шорох платья, шарканье ног, и бабушка в чепце, с каким-нибудь необыкновенным лиловым бантом, бочком, улыбаясь или мрачно косясь (смотря по состоянию здоровья), выплывают из своей комнаты. Гаврила бросается к ее креслу, стулья шумят, и чувствуя, как по спине пробегает какой-то холод – предвестник аппетита, берешься за сыроватую крахмаленную салфетку, съедаешь корочку хлеба и с нетерпеливой и радостной жадностью, потирая под столом руки, поглядываешь на дымящие тарелки супа, которые по чинам, годам и вниманию бабушки разливает дворецкий», – читаем мы в «Юности».

Живя на Плющихе, не раз и не два самый младший из братьев «подбегал к окну, приставлял ладони к вискам и стеклу и с нетерпеливым любопытством смотрел на улицу». А однажды, подталкиваемый жгучим желанием испытать ощущение птицы в полете и «сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила», Левушка сиганул прямо со своего мезонина во двор. Поступок этот наделал много шума. К ужасу домашних, мальчик лишился чувств, но, слава Богу, не расшибся. Проспав 18 часов кряду, Лев проснулся как ни в чем не бывало. Запомнил ли он ощущение полета? Наверное, да. Недаром такое яркое впечатление производит на читателей сцена в Отрадном из «Войны и мира», в которой Наташа Ростова, вглядываясь в звездный небосвод, так же, как и мальчик Левушка, мечтает о полете.

Сестра Толстого, Мария Николаевна рассказывала: «Мы собрались раз к обеду, – это было в Москве, еще при жизни бабушки, когда соблюдался этикет и все должны были являться вовремя, еще до прихода бабушки, и дожидаться ее. И потому все были удивлены, что Левочки не было. Когда сели за стол, бабушка, заметившая отсутствие его, спросила гувернера Сен-Тома, что это значит, не наказан ли Leon; но тот смущенно заявил, что он не знает, но что уверен, что Leon сию минуту явится, что он, вероятно, задержался в своей комнате, приготовляясь к обеду. Бабушка успокоилась, но во время обеда подошел наш дядька, шепнул что-то Сен-Тома, и тот сейчас же вскочил и выбежал из-за стола. Это было столь необычно при соблюдаемом этикете обеда, что все поняли, что случилось какое-нибудь большое несчастье, и так как Левочка отсутствовал, то все были уверены, что несчастье случилось с ним, и с замиранием сердца ждали развязки.

Вскоре дело разъяснилось, и мы узнали следующее:

Левочка, неизвестно по какой причине, задумал выпрыгнуть в окошко из второго этажа, с высоты нескольких сажен. И нарочно для этого, чтобы никто не помешал, остался один в комнате, когда все пошли обедать. Влез на отворенное окно мезонина и выпрыгнул во двор. В нижнем подвальном этаже была кухня, и кухарка как раз стояла у окна, когда Левочка шлепнулся на землю. Не поняв сразу, в чем дело, она сообщила дворецкому, и когда вышли на двор, то нашли Левочку лежащим на дворе и потерявшим сознание. К счастью, он ничего себе не сломал, и все ограничилось только легким сотрясением мозга; бессознательное состояние перешло в сон, он проспал подряд 18 часов и проснулся совсем здоровый».

Незадолго до смерти Лев Николаевич дал такое объяснение своему поступку: «Мне хотелось посмотреть, что из этого выйдет, и я даже помню, что постарался еще подпрыгнуть повыше». Об этом случае из детства памятливый классик русской литературы рассказывал почти всем, с кем он делился воспоминаниями о прожитой жизни: Гольденвейзеру, Берсам, Бирюкову…

В гораздо большей степени повлияла на маленького графа сама перемена места жительства, переход от жизни в родительской усадьбе к жизни в городе. В Ясной Поляне семья Толстых и их дети были центром вселенной, в Москве же они терялись в бесчисленной массе обывателей. «Я никак не мог понять, – читаем в «Детстве», – почему в Москве все перестали обращать на нас внимание – никто не снимал шапок, когда мы проходили, некоторые даже недоброжелательно смотрели на нас».

В следующей повести «Отрочество» Лев Толстой занят осмыслением своих первых московских впечатлений:

«Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной еще стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества.

Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живем на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал все это; но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал… Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило по крайней мере такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это в Петровском, но не удостаивали нас даже взглядом, мне в первый раз пришел в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? И из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.».

Один из первых сочинительских опытов Левушки Толстого также относится к этому периоду. Сохранилась тоненькая тетрадочка, сшитая маленьким автором, с им самим наклеенной обложкой из голубой бумаги. На одной странице обложки детским почерком написано: «Разказы Дедушки I». На другой: «Детская Библиотека». Далее зачеркнутые названия месяцев: «апрель», «май», «октябрь» и незачеркнутое – «февраль» и небольшая виньетка с изображением цветка с листочками. В тетрадке 18 страничек, из которых 15 заняты текстом и 3 – рисунками. Текст представляет не лишенное живости изложение небольшого приключенческого и бытового рассказа. Нарисованы: корабль со стоящей около него шлюпкой, воин, хватающий за рога быка, и другой воин, что-то несущий. В рукописи немало описок и почти отсутствуют знаки препинания.

А тем временем, семью Толстых настигло новое горе. Мало того, что дети уже семь лет жили без матери, Марии Николаевны, урожденной Волконской (1790–1830), – в июне 1837 г. умирает их отец Николай Ильич, которому едва перевалило за сорок.

Сама жизнь Николая Ильича была нелегкой и во многом стала причиной столь ранней смерти. Участник изнуряющих военных компаний первых десятилетий XIX в., наследник разорившегося отца, отданного в результате сенаторской ревизии под суд, после его смерти он находился в непрекращающемся поиске средств к существованию. Женитьба на Марии Волконской, представительнице старинного и знатного княжеского рода, лишь на время обусловила передышку в забеге длиною в жизнь. После смерти жены он остался с кучей малых детей на руках.

Тоску свою Николай Ильич безуспешно топил в вине, в перерывах между запоями не забывая вести большое и сложное хозяйство, разбросанное по пяти имениям. Продажа собранного урожая, скотины и прочего добра приносила ему немалый доход. Несмотря на это, он был должником. В Опекунском совете его хорошо знали, много было и частных кредиторов. Но Николай Ильич при этом умудрялся жить на широкую ногу, ни в чем себе не отказывая. Не нуждались и дети.

Весть о смерти Николая Ильича пришла в Москву из Тулы, где его и хватил удар. В тот день несовершеннолетние дети Толстых остались круглыми сиротами. Опеку над ними взяла сестра отца Александра Ильинична Остен-Сакен, она же и выехала на похороны брата, с ней отправился старший из его сыновей – Николай.

А в Москве с детьми осталась их троюродная тетка Татьяна Александровна Ергольская (1792–1874), проникновенно любившая их отца. 26 июня 1837 г., в день, когда Николаю Ильичу исполнилось бы 43 года, она вместе с детьми была на панихиде в одном из близлежащих храмов. Позднее Лев Николаевич рассказывал своей жене, «какое он испытывал чувство, когда стоял в трауре на панихидах отца. Ему было грустно, но он чувствовал в себе какую-то важность и значительность вследствие такого горя. Он думал, что вот он такой жалкий, сирота, и все это про него думают и знают, но он не мог остановиться на потере личности отца».

Смерть эта впервые вызвала в мальчике чувство ужаса от осознания своего бессилия перед неизбежностью смерти. «Я очень любил отца, – вспоминал Толстой, – но не знал еще, как сильна была эта моя любовь к нему, до тех пор, пока он не умер». Поскольку отец умер не при сыне, тот долго не мог поверить, что остался сиротой. С надеждой он рассматривал прохожих на улицах Москвы, и ему мерещилось, что Николай Ильич здесь, рядом и сейчас покажется, случайно встретится ему. Такова была сила неверия в смерть.

Трагическим известием о смерти Николая Ильича была сражена и его мать Пелагея Николаевна. Лев Николаевич вспоминал о бабушкиных переживаниях: «Она все плакала, всегда по вечерам велела отворять дверь в соседнюю комнату и говорила, что видит там сына, и разговаривала с ним. А иногда спрашивала с ужасом дочерей: «Неужели, неужели это правда, и его нет!». Это состояние Толстой выразил в романе «Война и мир», описывая горе старой графини Ростовой, узнавшей о гибели своего младшего сына Пети.

Умер не просто отец пятерых детей – не стало единственного взрослого мужчины в доме; ребят стали воспитывать три женщины – две тетки и бабушка. От них к тому же требовалось проявление недюжинных аналитических способностей, чтобы разобраться в хитросплетениях деловых связей покойного Николая Ильича, оставившего кучу долгов.

В лето 1837 г. Левушка Толстой много путешествовал по Москве, чаще всего с Федором Ивановичем Ресселем. Его детское воображение поразила красота Нескучного сада, Кунцево, куда ездили они на четверке гнедых лошадей. Запомнились мальчику и неприятные и непривычные запахи московских заводов и фабрик. Примечательно, что последний московский дом Льва Толстого находился как раз напротив фабрики.

Когда Льву Николаевичу было семьдесят пять лет, припомнился ему такой случай, рассказанный им его биографу П.И. Бирюкову. Как-то, прогуливаясь по Большой Бронной, дети, в числе которых был и Левушка, шли мимо большого сада. Садовая калитка была не заперта, и они, робея, вошли. Сад показался им удивительным: пруд, у берегов которого стояли лодки, мостики, дорожки, беседки, роскошные цветники. Тут их встретил некий господин, приветливо поздоровавшийся с ними, он повел их гулять и даже покатал на лодке. Человек этот оказался владельцем сада Осташевским. Эта прогулка так понравилась детям, что через несколько дней они вновь решили наведаться туда. Но не тут-то было: второй раз в сад их не пустили. Ушли дети ни с чем.

9 ноября 1837 года Лев вместе с братьями посетил Большой театр. Смотрели спектакль из снятой ложи, что обошлось тетке Ергольской в 20 рублей. Но что давали в тот вечер, Толстой так и не запомнил. Он, похоже, вообще смотрел в другую сторону: «Когда меня маленького в первый раз взяли в Большой театр в ложу, я ничего не видал: я все не мог понять, что нужно смотреть вбок на сцену и смотрел прямо перед собой на противоположные ложи».

Побывал Лев и на новогодней елке, оставившей у него неприятные воспоминания. Дело в том, что на праздник пришли и дальние родственники Толстых, племянники князя Алексея Горчакова, проворовавшегося вельможи времен Александра I. Когда началась раздача гостинцев, то Толстым достались дешевые безделушки, а Горчаковым – роскошные подарки. Лев Николаевич запомнил сей случай на всю оставшуюся жизнь – может быть, потому что ему впервые указали на его место.

А дети, оставшиеся без родителей, подрастали. Их нужно было выводить в люди, чем и должна была заниматься дюжина приходящих на Плющиху учителей. Старый Рессель уже не мог выполнять обязанности воспитателя в полном объеме, на прогулки по Москве его вполне хватало, а вот на прочее…

Еще до смерти Николая Ильича в дом на Плющиху для занятий со старшими мальчиками французским языком стал приходить учитель Проспер Антонович Сен-Тома, «фанфарон», «энергический, белокурый, мускулистый, маленький» и «гадкий», как живописал его Толстой. Ему бабушка Пелагея Николаевна и решила доверить воспитание младших Левушки и Митеньки, для чего Сен-Тома пригласили поселиться на Плющихе на постоянное жительство. И для братьев Толстых наступили черные времена.

Методы воспитания, применявшиеся новым гувернером к отданным под его власть детям, напоминают нам сегодня приемы старухи фрекен Бок, мучавшей маленького героя книги «Карлсон, который живет на крыше».

Проспер Антонович Сен-Тома, например, любил ставить на колени провинившегося ребенка, заставляя просить прощения: «Выпрямляя грудь и делая величественный жест рукою, трагическим голосом кричал: «А genoux, mauvais Sujet!». Не миновала чаша сия и Льва: он вспоминал этот случай как «одну страшную минуту», когда француз, «указывая пальцем на пол перед собою, приказывал стать на колени, а я стоял перед ним бледный от злости и говорил себе, что лучше умру на месте, чем стану перед ним на колени, и как он изо всей силы придавил меня за плечи и заставил-таки стать на колени», – писал Лев Николаевич в первой редакции «Отрочества».

В 1895 г. в неопубликованной первой редакции статьи «Стыдно» писатель припоминал и другие неприятные для него минуты, «испытанный ужас», когда гувернер-француз предложил высечь меня». «Не помню уже за что, – пытался вспомнить Толстой, – но за что-то самое не заслуживающее наказания St.-Thomas, во-первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования и возмущения и отвращения не только к St.-Thomas, но к тому насилию, которое он хотел употребить надо мною». Этот очередной произошедший на Плющихе конфликт между мальчиком и его воспитателем, нашел свое воплощение в «Отрочестве», автор которого дал гувернеру имя Сен-Жером.

А произошло вот что. Как-то во время семейного вечера, на котором Левушка беззаботно веселился вместе со всеми, к нему подошел Сен-Тома и потребовал немедленно покинуть зал. Он обосновал свой приказ тем, что поскольку мальчик утром плохо отвечал урок одному из учителей, то не имеет права находиться на вечере. Лев не только не исполнил приказания гувернера, но при посторонних надерзил ему. Тогда рассерженный француз (давно затаивший злобу на своего строптивого воспитанника), чувствуя себя оскорбленным, публично и громко, чтобы слышали все гости и домашние, обратился ко Льву и произнес следующие, убийственные для мальчика слова: «C’est bien, я уже несколько раз обещал вам наказание, от которого вас хотела избавить ваша бабушка; но теперь я вижу, что, кроме розог, вас ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы их вполне заслужили».

Не обращая внимание на данный ребенком отпор (Толстой: «Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы»), гувернер выволок противного мальчишку из комнаты и запер в темном чулане.

Чувства, испытанные в тот вечер впечатлительным Львом, остались у него в памяти до самой смерти. Даже через шестьдесят лет он не мог ни забыть, ни простить унижения, полученного им не от отца или матери, а от совершенно чужого, чуждого ему человека. В 1896 г. Толстой отметил в своем дневнике: «Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St.-Thomas запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются».

Взаперти он пережил самое мучительное чувство из всех, испытанных на протяжении его еще недолгой жизни. Мучил его страх позорного наказания, которым угрожал гувернер; мучила тоска от сознания невозможности участвовать в общем веселье; но больше всего мучило сознание несправедливости и жестокости произведенного над ним насилия. Он находился в состоянии страшного возбуждения.

Расстроенное воображение рисовало ему самые фантастические картины его будущего торжества над ненавистным Сен-Тома, но мысль быстро и неизбежно возвращала его к ужасной действительности, к ужасному ожиданию того, что вот-вот войдет пока еще торжествующий над ним Сен-Тома с пучком розог. Даже первые религиозные сомнения появились у него впервые именно в эти мучительные часы его заключения. «То мне приходит мысль о боге, – вспоминал Толстой, – и я дерзко спрашиваю его, за что он наказывает меня? «Я, кажется, не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю?» Положительно могу сказать, – утверждает Толстой, – что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества, был сделан мною теперь». Биограф Льва Николаевича, Гусев, отмечал, что именно тогда у Толстого-ребенка впервые появилась мысль «о несправедливости провидения».

Угрозу свою – высечь розгами маленького графа – гувернер не исполнил, но уже одного такого обещания хватило, чтобы вызвать у Льва сильнейшие переживания, перешедшие в истерику. «Едва ли этот случай не был причиной того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которые я испытывал всю свою жизнь», – говорил позднее писатель.

Зато француз пригрозил бабушке, запретившей воспитывать детей розгами, что он оставит дом на Плющихе. Как тут не вспомнить милейшего Карла-Федора Ивановича, бывшего полной противоположностью Сен-Тома!

Неприязнь маленького ученика к его взрослому воспитателю оказалась взаимной. После этого происшествия оба старались не замечать друг друга, мальчик затаил к учителю ненависть, а француз перестал заниматься с ним.

Уже позднее Лев Николаевич подробно разбирал причины своего столь активного неприятия нового гувернера: «Он был хороший француз, но француз в высшей степени. Он был не глуп, довольно хорошо учен и добросовестно исполнял в отношении нас свою обязанность, но он имел общие всем его землякам и столь противоположные русскому характеру отличительные черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности. Все это мне очень не нравилось». Сен-Тома «любил драпироваться в роль наставника», «увлекался своим величием», «его пышные французские фразы, которые он говорил с сильными ударениями на последнем слоге, accent circonflexe’ами, были для меня невыразимо противны», – вспоминал Толстой. Впоследствии, однако, с взрослением Льва отношения с французом-гувернером стали более ровными.

Неизвестно, сколько еще прожили бы Толстые в Москве, если бы не последовавшая новая утрата – смерть бабушки, скончавшейся в этом доме 25 мая 1838 г. Лев Николаевич запомнил ощущение испытанного им ужаса, когда его ввели в комнату к умирающей Пелагее Николаевне. У десятилетнего мальчика остался в памяти белый цвет смерти. Старушка лежала «на высокой белой постели, вся в белом, с трудом оглянулась на вошедших внуков и неподвижно предоставила им целовать свою белую, как подушка, руку».

«Все время, покуда тело бабушки стоит в доме, – а это уже из «Отрочества», – я испытываю тяжелое чувство страха смерти, т. е. мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь».

Хоронить бабушку отправились на кладбище Донского монастыря. «Помню потом, – рассказывал писатель, – как всем нам сшили новые курточки черного казинета, обшитые белыми тесемками плерез. Страшно было видеть и гробовщиков, сновавших около дома, и потом принесенный гроб с глазетовой крышкой, и строгое лицо бабушки с горбатым носом, в белом чепце и с белой косынкой на шее, высоко лежащей в гробу на столе, и жалко было видеть слезы тетушек и Пашеньки, но вместе с этим радовали новые казинетовые курточки с плерезами и соболезнующее отношение к нам окружающих. Не помню, почему нас перевели во флигель во время похорон, и помню, как мне приятно было подслушать разговоры каких-то чужих кумушек о нас, говоривших: «Круглые сироты. Только отец умер, а теперь и бабушка».

Защищать Левушку от розог гувернера было уже некому. Но, к его радости, вскоре тетки решили временно разлучить детей и их гувернеров: младших с Федором Ивановичем Рёсселем отправить в Ясную Поляну, а Сен-Тома оставить в Москве вместе с двумя старшими братьями.

Причина подобного решения имела финансовую подоплеку. Бабушка пережила своего сына Николая Ильича на год, но за это время денежные дела семьи отнюдь не улучшились. Жили Толстые не по средствам. В архиве Т.А. Ергольской сохранилась сводка основных доходов и расходов по всем имениям на 1837 год. «Со всех пяти вотчин», как записано в сводке, было получено 44019 рублей. А вот расходы были немалые. Взносы в Опекунский совет – 26384 рубля; подушные за крепостных людей – 400 рублей; приказчикам вотчинным жалование – 1700 рублей; выдачи по назначению – 400 рублей; разъезды и подарки (читай, взятки) – около 1200 рублей. Итого всего расходов – 30084 рубля.

Таким образом, чистого дохода со всех имений оставалось почти 14000 рублей. Из этих денег надо было еще оплатить жалованье учителям – 8304 рубля, аренду дома на Плющихе – 3500 рублей. После уплаты постоянных платежей осталось всего 2200 рублей. И это на год, на всех.

Поэтому и решили съехать с Плющихи. Квартиру нашли скоро – благо, поблизости сдавалось внаем немало недорогого жилья. Лев Николаевич вспоминал, что именно ему посчастливилось найти небольшую квартиру в пять маленьких комнат, показавшуюся детям даже гораздо лучше и интереснее большого дома. Осталась в памяти и какая-то чудо-машина во дворе дома, приводившаяся в движение конным приводом. Этот конный привод, по которому кружилась несчастная лошадь, представлялся детям «чем-то необычайным, таинственным и удивительным».

В квартиру в доме Гвоздева близ Смоленского рынка, как и условились, перебрались старшие братья с воспитателем Сен-Тома, а все остальные 6 июля 1838 г. на четырех тройках тронулись в Ясную Поляну. Ехал в одной из троек и Лев Толстой. Так закончилось его первое пребывание в Москве.

Второй раз Лев увидел Москву почти через год, в конце августа 1839 г., когда все младшие члены семьи вместе с Т.А. Ергольской приехали на время из Ясной Поляны в Москву, чтобы стать свидетелями знаменательного события – закладки Храма Христа Спасителя на Волхонке в сентябре 1839 г.

10 сентября 1839 года Лев наблюдал за торжественной церемонией из окна дома Милютиных, московских знакомых Толстых. Дом этот стоял недалеко от храма и не сохранился до наших дней. Видел Левушка и почтившего своим присутствием сие событие царя Николая I, который принимал парад гвардейского Преображенского полка, специально прибывшего из Петербурга.

Побывал Толстой и в здании Манежа на Моховой улице, где проводились тогда военные парады. В рукописи «Воспоминаний», относящейся к 1839 г., он отметил: «Хождение в экзерциргауз и любование смотрами». Экзерциргауз – так на немецкий манер называли тогда Манеж, а первое такое здание было построено в Петербурге по указу еще Павла I. Московский Манеж выстроили к 1817 г.

Очевидно, под влиянием увиденного обостряется сочинительская активность Льва. Но это уже не те «Разказы Дедушки I», писанные на Плющихе, а куда более высокие по уровню опусы. Он записывает в тетради, сшитой из бумаги, небольшие рассказы. Тетрадь эта с клеймом 1939 года содержит, помимо прочего, исторический очерк «Кремль».

Толстой пишет, что у стен Кремля Наполеон «потерял все свое счастье» и что стены эти «видели стыд и поражение непобедимых полков Наполеоновых». «У этих стен, – говорится далее, – взошла заря освобождения России от иноплеменного ига». Далее говорится, как за 200 лет до Наполеона в стенах Кремля «положено было начало освобождения России от власти поляков». Рассказ заканчивается так: «Теперь эта бывшая деревенька Кучко сделалась величайшим и многолюднейшим городом Европы».

Свои впечатления от самостоятельной прогулки по Москве, а не в сопровождении Федора Ивановича, Толстой передает в «Юности», герой которой «вышел в первый раз в жизни один на улицу». Ему открылся Арбат: «Тянулись какие-то возы… пройдя шагов тысячу, стали попадаться люди и женщины, шедшие с корзинками на рынок; бочки, едущие за водой; на перекресток вышел пирожник; открылась одна калашная, и у Арбатских ворот попался извозчик, старичок, спавший, покачиваясь, на своих калиберных, облезлых, голубоватеньких и заплатанных дрожках».

В тот приезд Лев жил, вероятно, в доме Золотаревой по Большому Каковинскому переулку (№ 4), который был нанят еще в октябре 1838 г. для старших братьев. А в конце 1839 г. все Толстые вновь встречали Рождество в Ясной Поляне.

Лев становился взрослее, менялись его взгляды на мир, отношение к окружающей действительности и отношения с людьми. Это был уже не тот дерзкий мальчишка, вынудивший когда-то своего гувернера запереть его в чулане. Летом 1840 г. Проспер Сен-Тома, увидевший сильно выросшего бывшего своего воспитанника, сказал о нем с удовлетворением: «Се petit une tete, c’est un petit Moliere». («Этот малыш – голова, это маленький Мольер», фр.). Пути француза-гувернера и семьи Толстых разошлись: в 1840 году он поступил преподавателем французского языка в Первую Московскую гимназию.

А вот доброму Федору Ивановичу Ресселю в 1840 году дали отставку, по-видимому, за злоупотребление спиртными напитками. Ему нашли замену – тоже немца, Адама Федоровича Мейера, но пьяницу еще более горького, чем его предшественник.

И тогда Ресселя вновь вернули в Ясную Поляну, взяв с него честное благородное слово, что он исправится и не допустит более всякие «нехорошие излишества». Так он и жил в усадьбе до своей смерти в 1845 г.

Вскоре дети потеряли еще одного близкого человека. Одна из тетушек, опекунша Толстых Александра Ильинична Остен-Сакен скончалась в августе 1841 г. В очередной раз смерть родственника заставила детей изменить свое место жительства. Теперь они должны были переехать в Казань, где жила другая тетка, родная сестра их отца, Пелагея Ильинична Юшкова. Она и стала новой опекуншей несовершеннолетних детей Толстых. Все было бы хорошо, и дети остались бы в Ясной Поляне, если бы не условие, выдвинутое новой опекуншей, – она-то и настояла на переезде Толстых в Казань.

Лев, как и его братья и сестра, покидать Ясную Поляну не хотели. Нежелание переселяться в незнакомый далекий город усилилось после того, как стало известно, что в Казань не поедет Татьяна Александровна Ергольская, к которой дети так привязались.

Ергольская, остававшаяся с Толстыми после смерти их отца, не нашла в себе сил ехать в Казань. Дело в том, что новая опекунша Юшкова ненавидела Ергольскую за то, что муж ее, Владимир Иванович Юшков, в молодости был влюблен в нее и делал ей предложение, но Татьяна Александровна ответила отказом. Пелагея Ильинична, как пишет С.А. Толстая, «никогда не простила Татьяне Александровне любовь ее мужа к ней и за это ее ненавидела, хотя на вид у них были самые фальшиво-сладкие отношения». Лицемерное предложение Ергольской со стороны Юшковой тоже приехать в Казань Татьяна Александровна сочла за оскорбление.

Дети плакали, расставаясь с усадьбой. В ноябре 1841 г. на санях двинулись они в длинный и нелегкий путь. Дорога на Казань пролегала через Москву, и Лев опять увидел Первопрестольную. Заехали помолиться у Иверской часовни. Воспользовавшись суматохой, самая младшая из детей – Маша даже кинулась бежать, чтобы не ехать в Казань, но ее разыскали в толпе и вновь усадили в сани. Через десять с лишним лет Толстой в письме к Т.А. Ергольской вспоминал: «Помните, наше прощание у Иверской, когда мы уезжали в Казань. В минуту расставания я вдруг, как по вдохновению, понял, что вы для нас значите, и по-ребячески слезами и несколькими отрывочными словами сумел вам передать то, что чувствовал».

Начиная с 1842 г., почти каждое лето Лев приезжал из Казани в Ясную Поляну; проезжал он и Москву.

А «литературная» история дома на Плющихе не закончилась с переездом Толстых на другую квартиру. Любопытно, что в 1840-1850-х гг. в этом здании бывали Гоголь, Погодин, С.Т. Аксаков. Приходили они к известному в Москве медику Александру Осиповичу Армфельду (1806–1868). Как сообщает его биография, Армфельд был «профессором судебной медицины, медицинской полиции, энциклопедии, методологии, истории и литературы медицины в Московском университете».

А Лев Николаевич возвращался на Плющиху не только в воспоминаниях: в 1880-е гг. писатель приезжал сюда к Афанасию Фету, жившему в доме № 36 на этой же улице (дом не сохранился).


Дом на Плющихе, где прошли детские годы Льва Толстого в Москве




Ул. Плющиха, д. 11, вид с фасада и со двора



Княжна Мария Николаевна Волконская – мать Л.Н. Толстого. Силуэт работы неизв. художника, 1800-е гг.



Граф Николай Ильич Толстой – отец Л.Н. Толстого

Глава 2

Молодые годы. 1850–1851 гг

Сивцев Вражек, д. 34

Итак, поступив в Казанский университет в 1844 г., Лев Николаевич, не закончив его, покидает Казань в апреле 1847 г. А в октябре 1848 г. он вновь в Москве, живет у своих приятелей Перфильевых в доме поручицы Дарьи Ивановой в Малом Николопесковском переулке (дом не сохранился).

«Кто не знал в те времена патриархальную, довольно многочисленную, с старинными традициями семью Перфильевых? Они были коренные жители Москвы. Старший сын генерала Перфильева от первой жены был московским губернатором и старинным другом Льва Николаевича.

Когда вышел роман «Анна Каренина», в Москве распространился слух, что Степан Аркадьевич Облонский очень напоминает типом своим B.C. Перфильева. Этот слух дошел до ушей самого Василия Степановича. Лев Николаевич не опровергал этого слуха. Прочитав в начале романа описание Облонского за утренним кофе, Василий Степанович говорил Льву Николаевичу:

– Ну, Левочка, цельного калача с маслом за кофеем я никогда не съедал. Это ты на меня уж наклепал!

Эти слова насмешили Льва Николаевича»[2].

О том, как жил в это время Толстой в Москве, он решил рассказать в «Записках», за которые принялся летом 1850 г. Тогда он писал: «Зиму третьего года я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась».

Досуг свой (среди прочих московских развлечений) Лев коротал за карточным столом, выражая при этом «презрение к деньгам», как утверждал его брат Сергей. Толстой оказался на редкость темпераментным игроком (как и его двоюродный дядя Ф.И. Тол стой-Американец), впрочем, часто остававшимся в проигрыше. Последнее поначалу не слишком его расстраивало. «Мне не нравится, – писал он в дневнике 29 ноября 1851 г., – то, что можно приобрести за деньги, но нравится, что они были и потом не будут – процесс истребления».

Вкусив все прелести (или почти все) светской жизни, Толстой подвел самокритичный итог: «…распустился, предавшись светской жизни». Далее в письме к Ергольской он пишет о своем желании вернуться в Ясную Поляну: «Теперь мне все это страшно надоело, я снова мечтаю о своей деревенской жизни и намерен скоро к ней вернуться».

Но пишет он одно, а делает совсем другое. В конце января следующего, 1849 г. Толстой покидает Москву и едет совершенно в другом направлении – не в провинцию, а в столицу, в Петербург. Он оставляет в Москве еще и карточные долги (1200 рублей), для погашения которых рассчитывает продать часть принадлежащего ему леса.

Столичное существование, в пику московскому, уже не позволяет Льву слоняться «без службы, без занятий, без цели». Более того, оно вызывает у Толстого восторг, поэтому в письме к брату Сергею от 13 февраля 1849 г. он сообщает, что «намерен остаться навеки» в Петербурге. «Петербургская жизнь, – пишет он брату, – на меня имеет большое и доброе влияние. Она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать – все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь, – одному нельзя же». Он решает, чего бы это ему ни стоило, поступить на службу.

«Мне, – пишет он тетке, – нравится петербургский образ жизни. Здесь каждый занят своим делом, каждый работает и старается для себя, не заботясь о других; хотя такая жизнь суха и эгоистична, тем не менее она необходима нам, молодым людям, неопытным и не умеющим браться за дело. Жизнь эта приучит меня к порядку и деятельности – двум качествам, которые необходимы для жизни и которых мне решительно недостает. Словом, к практической жизни».

Порядок и деятельность – это, конечно, хорошо, но вот какой случай произошел с ним в тот период. Однажды в биллиардной Толстой стал играть с маркером, проиграл ему какую-то сумму и, не имея с собой денег, чтобы уплатить проигрыш, обещал занести их на следующий день, но маркер ему не поверил и задержал Льва Николаевича в биллиардной до тех пор, пока не явился его приятель Иславин и не уплатил за него требуемую сумму.

В результате краткосрочного испытания «петербургским образом жизни» Толстой не только не поступил на службу, но и оказался, по его словам, в фальшивом и гадком положении, «без гроша денег и кругом должен».

В конце мая 1849 г. Толстой решается, наделав долгов и здесь (ресторану и лучшему столичному портному), прекратить испытание Петербургом и выехать-таки в Ясную Поляну, «чтобы экономить».

Прожив в Ясной Поляне полтора года и столкнувшись с тщетностью своих попыток улучшить жизнь своих крепостных крестьян и найти в этом смысл своего существования, Лев Николаевич вновь отправляется на жительство в Москву.

5 декабря 1850 г. Толстой приехал из Тулы в Москву. Остановился он в хорошо знакомых ему окрестностях Арбата – в доме титулярной советницы Е.А. Ивановой (№ 34), в переулке Сивцев Вражек[3].

Этот приметный каменный дом (так и хочется сказать «домик» – настолько он маленький, будто игрушечный), выходящий на угол с Плотниковым переулком, по-видимому, не слишком изменился с того времени. Построен он был в 1833 г. на месте сада некогда большой усадьбы.

Толстой нанял квартиру из четырех небольших комнат за 40 рублей серебром в месяц. В числе обстановки его очередной московской квартиры много места, как и в 1848 г., занимал рояль: Толстой любил музыку (какую именно в тот период – об этом позднее). Был здесь и кабинет с внушительным письменным столом, за которым Лев Николаевич не преминул продолжить свой дневник.

Из него мы узнаем, что Толстой осознал произошедшую в нем перемену: он «перебесился и постарел». А посему автор дневника ставит перед собою три следующие цели:

«1) попасть в круг игроков и при деньгах играть;

2) попасть в высокий свет и при известных условиях жениться;

3) найти место, выгодное для службы».

В «высокий» свет Толстой попал немедленно, тем более что многие представители светского общества приходились ему дальними родственниками. Это и московский военный генерал-губернатор Закревский, жена которого, Аграфена Федоровна, была двоюродной теткой Льва Николаевича; и троюродный дядя – князь Сергей Дмитриевич Горчаков, управляющий конторой государственных имуществ и запасным дворцом; и генерал от инфантерии, князь Андрей Иванович Горчаков, троюродный брат его бабушки, у которого отец Толстого в 1812 г. служил адъютантом, и прочие «официальные лица».

Не забывает Лев Николаевич и о творческих планах: в Москве он намерен создать первое серьезное произведение. Самое главное, что он уже придумал название – это будет не рассказ, не статья, а сразу «Повесть из цыганского быта».

Почему цыганского? Уж очень по сердцу Толстому были цыгане (и не ему одному – брат Сергей женился на цыганке). И не случайно. Не в Москву, не в Петербург, а в Тулу ездили слушать «цыганерство», как в то время говорили. Цыганские хоры Тульской губернии изумительно исполняли старинные цыганские песни и романсы. Наслушался их и Лев Толстой, причем на всю жизнь (см. «Живой труп»).

Цыгане пели свои песни «с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством», передавал он позднее свои впечатления в рассказе «Святочная ночь». В дневниковой записи от 10 августа 1851 года Толстой отмечал: «Кто водился с цыганами, тот не может не иметь привычки напевать цыганские песни, дурно ли, хорошо ли, но всегда это доставляет удовольствие», посему и рояль в квартире в Сивцевом Вражке был как нельзя кстати.

По его мнению, цыганская музыка являлась «у нас в России единственным переходом от музыки народной к музыке ученой», так как «корень ее народный». Не скрывая, что в нем живет «любовь к этой оригинальной, но народной музыке», доставляющей ему «столько наслаждения», Толстой и решается посвятить ей свою первую повесть.

Что и говорить, цель была поставлена благородная. Только вот как достичь ее, если все свободное время уходит на другое – решение уже заявленных, не менее важных первостепенных задач: выгодно жениться, выиграть в карты (и побольше), выгодно устроиться на службу? В отличие от содержания будущей повести, здесь Толстой более откровенен. Интересно, что он устанавливает для себя следующие правила поведения в московском свете: «Быть сколь можно холоднее и никакого впечатления не выказывать», «стараться владеть всегда разговором», «стараться самому начинать и самому кончать разговор», «на бале приглашать танцовать дам самых важных», «ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому, не отплативши вдвое».

А повесть… Почти каждый день Лев Николаевич садится за стол в своем кабинете в Сивцевом Вражке и заставляет себя приняться-таки, наконец, за сочинение. 11 декабря он отмечает в дневнике: «…писать конспект повести», затем, практически ежедневно, повторяет одно и то же – «заняться сочинением повести», «заняться писанием», «писать повесть», «писать и писать».

Пытка творчеством продолжается почти три недели, пока 29 декабря в дневнике не появляется безжалостный по отношению к себе приговор: «Живу совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно. Занятия свои почти все оставил и духом очень упал». На этом первый литературный опыт будущего писателя в 1850 г. закончился.

Лишь 18 января следующего, 1851 г. Толстой берет себя в руки и обещает себе начать писать новое произведение. Его дневниковая фраза «писать историю м. д» толкуется одними толстоведами как «история минувшего дня», а другими – «история моего детства». Возможно, что Лев Николаевич подразумевал «рассказать задушевную сторону жизни одного дня», чего ему «давно хотелось», как отмечал он в начатом только 25 марта 1851 года наброске к автобиографическому рассказу «История вчерашнего дня», являющемся попыткой воплотить выраженный в дневниковой записи замысел.

А между тем Толстой по-прежнему отдавался светским забавам. Он пропадает на обедах и вечеринках, влюбляется, увлекается, с успехом изображает майского жука на костюмированном балу на масленой неделе. Очередное творческое «похмелье» наступает 28 февраля: «Много пропустил я времени. Сначала завлекся удовольствиями светскими, потом опять стало в душе пусто».

Пустоту Толстой заполняет чтением. Выбор его падает на роман Дмитрия Бегичева «Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, русских дворян». Роман этот, вышедший еще в 1832 году, снискал в свое время популярность. В нем живут герои с так хорошо знакомыми нам фамилиями: Чацкий, Фамусов, Молчалин, Хлестова, Скалозуб (автор романа был дружен с Грибоедовым). Вероятно, Толстой нашел в книге столь привычную ему картину жизни русских поместных дворян.

Прочитав роман, он решается вести отчет своим слабостям: «Нахожу для дневника, кроме определения будущих действий, полезную цель – отчет каждого дня с точки зрения тех слабостей, от которых хочешь исправиться», – отмечает Толстой 7 марта.

И началось. Если раньше он не способен был себя взять за горло и «писать, писать, писать», то отныне каждый вечер, возвращаясь в квартиру в Сивцевом Вражке, он скрупулезно записывает проявленные за целый день слабости. Таковых набралось бы на многочасовую исповедь о грехах и искушениях.

Самый большой свой порок Толстой представляет в виде яркого букета негативных, по его мнению, качеств: высокомерия, честолюбия и тщеславия, проявляющихся в «желании выказать», «ненатуральности», «самохвальстве», «мелочном тщеславии».

То он «на Тверском бульваре хотел выказать»; то он «ездил с желанием выказать», то «ходил пешком с желанием выказать», рассказывал про себя, говорил о своем образе жизни, делал гимнастику все с тем же желанием и т. д.

Обнаружил Толстой у себя и лень. «Ленился выписывать», «ленился написать письмо», «не писал– лень», «встал лениво», «ничего не делал – лень», «гимнастику ленился», «английским языком не занимался от лени», «нежничество» («на гимнастике не сделал одной штуки от того, что больно – нежничество», «до Колымажного двора не дошел пешком – нежничество»).

Один раз Толстой даже выявляет у себя «сладострастие». Ну и как же без «обжорства» и вызываемой последним «сонливости»!

И чем больше он писал, тем более оригинальные моральные изъяны находил у себя. «Вечером, – размышлял Толстой в «Истории вчерашнего дня», писавшейся 26–28 марта 1851 г., – я лучше молюсь, чем утром. Скорее понимаю, что говорю и даже чувствую. Вечером я не боюсь себя, утром боюсь – много впереди».

И весь этот жестокий самоанализ, длившийся в течение марта 1851 г., прожитого в Сивцевом Вражке, преследовал одну цель – «всестороннее образование и развитие всех способностей».

Толстой решает самообразовываться за счет изменения формы проведения досуга. Он перестает выезжать в свет, мало кого принимает у себя. Меняются и приоритеты: выгодно подружиться, жениться и устроиться – все это для него уже не актуально.

В карты он не играет, посвящая время не только умственному (учит английский язык), но и физическому самосовершенствованию – фехтованию, верховой езде и так любимой им гимнастике (как-то он решил с ее помощью стать «первым силачом в мире»), Гимнастикой он ездит заниматься в гимнастический зал Пуарэ, где однажды пробует бороться с известным в то время силачом Билье. По-прежнему много читает. И к концу марта кажется, что в Москве его уже ничего не удерживает.

А накопившееся раздражение условиями московской жизни Толстой выплескивает на страницах «Истории вчерашнего дня»: «Особенно надоедают мне обои и картины, потому что они имеют претензию на разнообразие, а стоит посмотреть на них два дня, они хуже белой стены».

1 апреля 1851 г. на Пасху Толстой уезжает в Ясную Поляну, чтобы отметить светлый праздник в кругу родных. Вновь в Москву он приехал лишь через месяц, 29 апреля, вместе с братом Николаем, содержательно проведя здесь несколько дней. 1 мая Толстой успел побывать на гулянье в Сокольниках, где насладился обществом цыганского табора. Зашли братья и в дагерротипию Мазера, где снялись вдвоем.

И если свой прежний период жизни в Москве 1848–1849 годов он оценивает негативно, то, описывая эти месяцы, Толстой разрешает себе повысить самооценку: «Последнее время, проведенное мною в Москве, интересно тем направлением и презрением к обществу и беспрестанной борьбой внутренней». Запись эта сделана уже после отъезда из Москвы (произошедшего 2 мая), по пути на Кавказ. Можно только поразиться подобной самокритичности и безжалостности к себе, проявленной будущим классиком в период жизни в Москве в Сивцевом Вражке.

И не потому ли о переулке этом Толстой вспомнил в эпилоге романа «Война и мир», когда Николай Ростов, «…несмотря на нежелание оставаться в Москве в кругу людей, знавших его прежде, несмотря на свое отвращение к статской службе… взял в Москве место по статской части и, сняв любимый им мундир, поселился с матерью и Соней на маленькой квартире на Сивцевом Вражке»?



Переулок Сивцев Вражек, где Лев Толстой жил в 1850–1851 гг.



Лев Толстой – студент.

С рисунка неизвестного художника, 1847 г.



Л.Н. Толстой. 1849 г.



Братья Толстые: Сергей, Николай, Дмитрий, Лев. Фото 1854 г.



Лев и Николай Толстые перед отъездом на Кавказ. 1851 г.



Л.Н. Толстой. 1854 г.



Л.Н. Толстой. 1856 г.



Л.Н. Толстой. 1861 г.



На фотографии надпись: «1862 г. Сам себя снял»

Глава 3

«Храм праздности», или Английский клуб. 1850-1860-е гг

Тверская ул., д. 21

На то бильярд стоит, чтоб играть. (Л.H. Толстой, Записки маркера)


Английский клуб – одно из тех мест в Москве, посещение которого было непременным в холостой и «безалаберной» жизни молодого Льва Толстого, новоявленного московского денди. В дневнике от 17 декабря 1850 г. находим следующую запись: «Встать рано и заняться письмом Дьякову и повестью, в 10 часов ехать к обедне в Зачатьевский монастырь и к Анне Петровне, к Яковлевой. Оттуда заехать к Колошину, послать за нотами, приготовить письмо в контору, обедать дома, заняться музыкой и правилами, вечером… в клуб…». Клуб на Тверской[4] Лев Николаевич оставляет на последнее, на десерт.

Жил он тогда «без службы, без занятий, без цели». Жил Толстой так потому, что подобного рода жизнь ему «нравилась». Как писал он в «Записках», располагало к такому существованию само положение молодого человека в московском свете – молодого человека, соединяющего в себе некоторые качества; а именно, «образование, хорошее имя и тысяч десять или двадцать доходу». И тогда жизнь его становилась самой приятной и совершенно беспечной: «Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды; нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его».

Интересно, что современник графа Толстого, князь Владимир Одоевский писал о том же самом, о молодых людях, слонявшихся по Москве. Но в отличие от Льва Николаевича, констатирующего факт, Одоевский призывал лечить этих денди, причем весьма своеобразным лекарством: «Москва в 1849-м году – торжественное праздношатательство, нуждающееся еще в Петровой дубинке; болтовня колоколов и пьяные мужики довершают картину. Вот разница между Петербургом и Москвою: в Петербурге трудно найти человека, до которого бы что-нибудь касалось; всякий занимается всем, кроме того, о чем вы ему говорите. В Москве нет человека, до которого что-нибудь бы не касалось; он ничем не занимается, кроме того, до чего ему никакого нет дела».

Расскажем же о доме, в который и до Льва Толстого, и после него стекались мужчины, ничем не занимавшиеся, кроме того, до чего им нет никакого дела.

Один из немногих хорошо сохранившихся памятников архитектуры Тверской улицы не стал бы таковым, если бы не был построен в 1780 г. на месте парка, лежавшего между Тверской и Козьим болотом. Строили усадьбу для генерал-поручика А.М. Хераскова – родного брата известного поэта Михаила Хераскова. При генерале был возведен главный каменный дом в три этажа.

Херасков «приютил» у себя первую московскую масонскую ложу. На «тайные вечери», проходившие здесь при свечах, собирались книгоиздатель НИ. Новиков, историк Н.М. Карамзин, государственный деятель И.В. Лопухин и другие. В 1792 г. Екатерина II прекратила кипучую деятельность масонского кружка, для многих масонов наступили трудные времена, но больше всех не повезло Новикову, посаженному в крепость.

С 1799 г. владельцем дома становится генерал П.В. Мятлев; от того времени сохранились стены дома и частично – его первоначальная планировка.

С 1807 г. усадьба перешла во владение графа Льва Кирилловича Разумовского, занявшегося ее перестройкой. Однако начало войны и оккупация Москвы французскими войсками перечеркнули далеко идущие планы графа. После пожара 1812 г. здание восстанавливалось по проекту архитектора А. Менеласа, пристроившего к дворцу два боковых крыла.

Примечания

1

История улицы начинается с XV в., когда вдоль дороги на Смоленск стояло подворье ростовского архиерея (свидетели тому – близлежащие Ростовские переулки). Путь на Смоленск (ведущий к Крымскому броду) до конца XVI в. проходил по Плющихе, именовавшейся тогда Смоленской улицей, а до этого ещё и Саввинской – по Саввинскому монастырю, что был в конце улицы. В конце XVI в. с постройкой нового моста через Москву-реку на Смоленск стали ездить через Дорогомилово, где нынче Большая Дорогомиловская улица. Плющихой улица стала в конце XVII в. по кабаку Плющева, что стоял некогда в начале улицы.

На Плющихе в разное время жили поэт A.A. Фет, художники В.И. Суриков и С.В. Иванов, писатель И.И. Лажечников, а также писательница Л. Авилова, которой и принадлежит цитата, приведенная нами выше.

2

Кузминская Т.А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Упоминаемый здесь Перфильев Василий Степанович (1826–1890) – в 1878–1887 гг. московский губернатор, приятель Толстого. Его отец, Перфильев Степан Васильевич (1796–1878) – генерал от кавалерии, участник войны 1812 г. В 1836–1874 гг. – жандармский генерал.

3

Название переулка (XVII в.) произошло от оврага («вражка»), принявшего в себя небольшую речку Сивец (или Сивку). Речушка несла свои серые воды (или сивые, как тогда говорили – помните Сивку-бурку?) в ручей Черторый, что тек в Чертольское урочище, в районе Волхонки. Сивку спрятали в подземную трубу еще в начале XIX в.

В Сивцевом Вражке жили многие литераторы – современники Льва Толстого: С. Т. Аксаков (д. 30, Лев Николаевич не раз бывал у него), А.И. Герцен (д. 27, ныне дом-музей), Е.П. Растопчина (д. 25). Когда-то в Сивцевом Вражке жил и дальний родственник Льва Николаевича, Федор Иванович Толстой-Американец (1782–1846). Быть может, от него, известного игрока, и досталась писателю страсть к игре.

4

Старейшая и главная улица Москвы, известна еще с XII в. как дорога на Тверь. Даже после переноса в 1714 г. столицы в Санкт-Петербург сохраняла свои представительские функции – по Тверской российские монархи въезжали в Москву на коронацию в Кремль. На Тверской устанавливались триумфальные арки в честь побед русского оружия. За последние столетия значительно перестроена. Жить на Тверской считалось престижным во все времена. Толстой жил на Тверской в 1856 г., в гостинице Шевалдышева (не сохр.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3