Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вознесение (сборник)

ModernLib.Net / Военная проза / Александр Проханов / Вознесение (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Александр Проханов
Жанр: Военная проза

 

 


Кудрявцев не ответил. Площадь была похожа на круглую цирковую арену. Еще недавно она выглядела белоснежной и чистой, с восхитительной мерцающей елкой, наполненная сочными звуками рояля. Теперь она была черной, политой кровью и гарью, в уродливых остовах и красных кострах. И им, на время отступившим со сцены, еще предстояло на нее вернуться, участвовать в представлении.

– Чеченцы не все подонки, – сказал Таракан, когда тревога, вызванная грузовиками, улеглась и потянулись минуты ожидания. – Есть среди них нормальные.

– Знал таких?

– В школе со мной учился, Шамиль. Нормальный парень. Бабочек собирал, как и я, для коллекции. Потом уехал. Может, сегодня по мне шмалял.

– Ты что, бабочек собираешь?

– У меня большая коллекция. Перед тем как в армию идти, я ее соседке подарил, на память.

– Невеста?

– Да нет, соседка.

Они смотрели, как чернеют бруски грузовиков. И Кудрявцев вспоминал, как ранней весной бабочки появлялись на их огороде. При первом тепле над мокрой землей, в голых яблонях вдруг мелькнет черно-красная искра. На серую тесину забора сядет шоколадница, как цветной лоскуток. И он подбирается к ней, видит, как дрожат ее крылья и усики, пульсирует темное тельце. Или летом, когда капуста раскрывала свои восковые зелено-белые листья, в которых после дождя скапливалась драгоценно-прозрачная вода, – на них слетались нежные, желтовато-млечные капустницы с тонкими, покрытыми пудрой тельцами.

Кудрявцев смотрел на Таракана, на испачканное сажей лицо, нахмуренный, с темной морщиной лоб. Старался угадать, как выглядела его домашняя комната, письменный стол, тетрадки, стеклянные коробки коллекции, перламутровые и сверкающие.

На площади, среди руин и обломков, истошнее закричали вороны, взлетали испуганные косяки, сердито и зло хрипели собаки. От расстрелянных машин в разные стороны, словно их пугнули камнем, побежали псы, засеменили прочь мародеры. Видно, те, кто сошел с грузовиков, разгоняли их своим появлением, и они безропотно уносили ноги.

Скоро опять утихло. Движение прекратилось. Настороженные зрачки Кудрявцева успокоились, палец соскользнул со спускового крючка.

– Ну и что? Говоришь, не невеста? – Кудрявцев протягивал прерванную нить разговора. – Что ж не обзавелся?

Спросил, а сам усмехнулся твердыми на холоде губами. Он был одинок, не женат. Его краткие сожительства с женщинами приносили хлопоты, раздражение, мучительные разочарования, после которых оставалась долгая непроходящая боль. Вопрос, который он задал, был из числа обычных, когда требовалось установить доверительные отношения с солдатом.

– Зачем рано жениться? – рассудительно ответил Таракан. – Надо сперва жизнь узнать, поездить, посмотреть. А уж потом жениться. А то женишься, дети пойдут, так всю жизнь вокруг них и провертишься!

– Где ж ты хочешь поездить?

– Везде. У нас сосед Гена «челноком» мотается. В Китае побывал, в Польше, в Турции, два раза в Италию ездил. Денег накопил, живет отлично. Из армии вернусь, тоже «челночить» начну.

– На что деньги копить будешь?

– В Бразилию поеду. На Амазонке бабочек половлю. Мечтаю бабочку на Амазонке поймать.

Кудрявцев удивился простодушию Таракана, в котором уживались взрослая рассудительность и наивная детская мечтательность.

– Мулатку привезешь из Бразилии.

– А хоть бы и мулатку! – Эта мысль понравилась Таракану, он завозил в темноте ногами, видимо представляя, как приведет на дискотеку мулатку и, на зависть друзьям, станет танцевать с ней карнавальный танец.

Кудрявцев продолжал удивляться этому упрямому молодому стремлению в будущее, которое представлялось Таракану непременно счастливым и радостным. Только что пережитое несчастье, бойня, смерть товарищей не сломали этого молодого стремления. И он, Кудрявцев, с тяжелым, холодившим колено автоматом, должен направить это стремление снова в бой, в кровь, в смерть.

Грузовики на площади вдруг разом загудели и включили фары. В их белом свете клубился синеватый дым. Водители повыскакивали из кабин, стали поспешно открывать борта. Из-за подбитых броневиков и танков стали появляться люди. Они шли парами и несли тяжелые нагруженные носилки. Клали их на землю у грузовиков. Поднимали с них мертвые тела и, раскачивая за руки и за ноги, забрасывали в кузов. Было видно, как мертвецы взмахивают в воздухе разведенными конечностями, слышался стук тела о твердые доски.

Люди с носилками уходили обратно, в скопление сгоревших машин. Их место занимали другие. Снова взлетали в воздух черные растрепанные тела, деревянно стучали о кузов. На платформах постепенно скапливались неровные сползающие груды. И тогда несколько человек, оставляя носилки, забирались в кузов, ровняли гору убитых.

Это длилось час или больше. Истошно кричали вороны. Светили бело-голубые фары. Иногда в их свет попадало бледное неживое лицо, голая, без обуви, нога. И все, кто был в доме, прижавшись к черным стеклам, следили, как нагружаются труповозы. Три грузовика с открытыми бортами, с черными рыхлыми грудами, похожими на торф, медленно, тяжело покатили с площади. И за ними пешком, усталая, уходила похоронная команда.

Глава десятая

Медленно тлела огнями, сочилась дымами зимняя ночь. Смертельная опасность, погнавшаяся за ним по заснеженной улочке вдоль железных ворот и оград, догонявшая его автоматными очередями, эта опасность отступила. Бригада, в которой он служил и которая была домом для него и для множества близких и важных ему людей, а также для тех, к кому он испытывал неприязнь, и тех, к кому он был равнодушен, но составлял живую среду, в которой он только и мог обитать, – бригада напоминала теперь огромную неопрятную свалку, где тлели зловонные костры и пахло горелым железом и костью. И Кудрявцев в эти минуты затишья пытался понять, какая роковая ошибка случилась, что привело их всех к поражению и смерти.

Скорее всего, виной тому были невежество и дурь генерала. Тупое, бездарное было в том, как он на глазах офицеров играл полководца. По-ермоловски, в домашних чувяках, ходил по карте, по-свойски, по-домашнему заправил в шерстяные носки брюки с лампасами. Оскорбил начальника штаба, усомнившегося в нелепом приказе. Курсантом в пехотном училище Кудрявцев изучал тактику боя в условиях густонаселенного города, где каждый оконный проем, каждая подворотня превращались в позицию гранатометчика, в гнездо снайпера. Огневая мощь танков, долбящий огонь самоходок перемалывали опорные пункты противника. Пехота занимала развалины, добивая оглоушенных врагов, обеспечивала коридоры для дальнейшего продвижения брони. Тупое невежество и чванливая дурь загнали незащищенные колонны в город, подставили их под удар.

Генерал был виноват, но был виноват и министр. Долгоносый, с маленьким лбом, тесно посаженными птичьими глазами, он был похож на упрямого дятла. Решил сделать себе подарок ко дню рождения, штурмовать в новогоднюю ночь набитый противником город. Чтоб наутро на инкрустированный столик, куда сносили ему дары – клинки в серебряных ножнах, гравированное именное оружие, швейцарские часы с алмазом, золотую табакерку с поющей птичкой, – чтоб на столик легла телеграмма: «Войска поздравляют министра обороны. Русский флаг на президентском дворце». И министр, влажный после бассейна, в розовом махровом халате, читает телеграмму.

Или случилась измена, в штабе округа притаился предатель. Сообщил врагам маршруты колонн. Ведь недаром в момент вступления над чеченским селом взлетела ракета, послала беззвучную весть в далекий туманный город. И по этому тихому знаку засели у окон стрелки, притаились гранатометчики.

Поджидали по-охотничьи, когда на снежные улицы, под желтые фонари выскочит юркая головная машина.

Или он сам виноват. Покусился на льстивые речи, на радушные слова и улыбки, на золотые виноградные кисти, на разноцветные занавески в дверях, где мелькали нежные девичьи лица. И так сладко было пить черно-красное вино из стаканов, трогать горячей рукой деревянный заснеженный стол, и вдруг захрипел взводный, посаженный на нож, все выпучивал голубые глаза, пока лезвие входило в гортань.

Непонимание мучило и дивило Кудрявцева. Он сидел на чердаке под железной крышей и не находил объяснения. Смотрел, как на площади медленно движутся туманные отсветы, словно там догорал огромный ком черной бумаги в тлеющих червячках и личинках.

Он пробрался под крышей, ступая в мягкую чердачную пыль. На другом конце чердака, у слухового окна, притулился Ноздря, казалось, дремал. И Кудрявцев, не желая его резко окликать и тревожить, негромко спросил:

– Ну что, Богу молимся?

– Просто думаю, – отозвался Ноздря, не почувствовал в словах командира насмешки.

– О чем, если не секрет?

– Как оно так получилось, что остался жив. Все ребята из отделения погибли, а я живой.

– И как же все вышло?

Ноздря помолчал, словно собирал то немногое, что успел понять и надумать в краткие минуты тишины после недавнего оглушающего и ослепляющего ужаса.

– Когда началось, я на броне сидел. Грохот, огонь! Машины подскакивают, будто их кувалдой бьют. У одной башню оторвало, и как шмякнет! Рядом наливник рвануло, и вся горючка в небо взлетела и оттуда полилась огнем. Ребята, которые побежали, как раз под этот дождь попали. Я только успел сказать: «Господи, спаси, если можешь!» Больше ничего не помню, как бежал, как спасался. Вы окликнули, тогда и очнулся. Должно, Господь ангела-хранителя послал, он меня и вынес!..

Кудрявцев, еще недавно услышь такое, не удержался бы от едкой насмешки или отмахнулся, подумав: вот еще один чудик явился в армию из гражданской искореженной жизни, в которой развелось множество молодых уродцев, не способных подтянуться на турнике или метнуть гранату. Синюшные наркоманы, истеричные панки, капризные пацифисты, чахоточные и астматики, плоскостопые и кришнаиты, рокеры и слабоумные – пестрое и дистрофичное скопище, из которого он, офицер, в краткое время должен был создать боевое подразделение, способное выиграть бой.

Теперь же, пережив ужасное истребление бригады, потеряв роту и оставшись в живых, он был готов объяснять случившееся действием злых нечеловеческих сил, погубивших неодолимую мощь войска, присутствием среди этих черных сил загадочной и благой воли, выбравшей его среди тысяч обреченных людей и спасшей от смерти. В заснеженном чеченском дворике, залитом вином, бараньим жиром и кровью убитых товарищей, внезапная страстная и могучая сила подняла его на крылья, перенесла через изгородь, устремила вперед по улице, отводя бьющие в упор очереди. Провела сквозь взрывы и фонтаны огня в этот безлюдный дом, словно заранее приготовила это убежище в ожидании пожаров и взрывов.

Слушая солдата, он чувствовал, что тот обладает таинственным знанием, ему, Кудрявцеву, недоступным, и в этом превосходит его. Уступая в силе, уме и опыте, способен понимать и объяснять необъяснимое для Кудрявцева. И хотелось спросить его об этом знании, выведать и, быть может, в минуту предстоящей опасности положиться на это знание, в нем найти опору и крепость.

– Откуда молитвы знаешь? – спросил Кудрявцев, боясь, что Ноздря замкнется и больше не станет говорить о своем сокровенном. – Ты вон по всякому поводу молишься.

– У меня отец священник. Мы с мамой в церкви поем. Армию отслужу, поступлю в семинарию, тоже священником стану.

– Дело семейное. Церковь у вас большая?

– Красивая, намоленная. Лет двести стоит. Ни разу не закрывали.

На черном ледяном чердаке, в угрюмом враждебном городе, у дымящихся остатков бригады Кудрявцев представил церковь, золотую, туманную, с мягким свечением лампад, стеблевидными свечами, множеством смиренных и кротких лиц, родных и знакомых, среди которых, если пристально к ним приглядеться, увидишь тетушек, маму и бабушку.

Виденье было драгоценным, спасительным, и, когда исчезло, на ледяном чердаке, среди балок, труб и железа, стало теплее, словно в доме вдруг затопили.

– Вот ты Бога молишь, что у него спрашиваешь? Как жить, что делать?.. А можешь спросить, какая у нас судьба впереди? – Кудрявцеву были удивительны собственные вопросы. Он осторожно допытывался, стараясь не спугнуть солдата, дорожил этой необъяснимой своей зависимостью от него. – Можешь у Бога спросить, что нас ждет впереди?

– К нам в церковь баба Марфуша приходит. Богомолка. По разным монастырям, по святым местам разъезжает. Полгода нет ее, а потом появляется. Она говорит, всюду по церквам иконы плачут. Из икон слезы льются. А это к беде. Быть в России большой беде.

– Куда больше-то?

– Еще больше будет. У нас в церкви икона Архангела Гавриила. У него на щеке слеза прорезалась. Будто смолка заблестела. Ангел заплакал.

– О чем?

– Не знаю…

Кудрявцев попытался представить длинную высокую икону с красной лампадой, опущенные до земли отяжелелые, утомленные крылья и на смуглом лице, среди темных складок и осыпавшейся позолоты, – крохотную яркую искру, выступившую каплю смолы.

– За что нам такая беда? – спросил Кудрявцев, глядя на площадь, где слабо румянилась остывавшая сталь, плавал слоистый дым и продолжали метаться сошедшие с ума ночные вороны. – Кто так рассердился на нас?

– Бог. Значит, есть какой-то грех.

Кудрявцев прежде никогда не говорил, не слышал об этом. Удивлялся серьезности, которая звучала в словах солдата. Юнец, уцелевший в бою, исцарапанный и измазанный сажей, посаженный Кудрявцевым у слухового окна в ожидании нового боя, знал и ведал нечто, что было сокрыто от Кудрявцева. За этими закрытыми створками, затворенными дверьми, мимо которых много лет проходил Кудрявцев, присутствовало иное пространство, иная, недоступная Кудрявцеву жизнь. Казалось, солдат вышел к нему из-за этих дверей, присел ненадолго у слухового окна, чтоб сказать несколько странных невнятных слов и снова исчезнуть. Затворить перед Кудрявцевым двери, оставляя в глазах исчезающую золотистую щель, смуглого ангела с печальной лампадой.

– Если молишься, значит, веришь, что Бог поможет. Помолись хорошенько, чтоб нам помог.

Кудрявцев просил солдата заступиться перед кем-то могучим и недоступным, к кому путь для самого Кудрявцева был закрыт. Поручиться за него, передать его просьбы. Он вдруг испытал острое стремление, страстное, связанное со своей беззащитностью влечение туда, сквозь железную крышу, в вышину, в небо, населенное могучей благой безымянной силой. Обращался к этой силе с просьбой избавить их всех от смерти, унести из этого дома, от этой сгоревшей площади. И так жарко и наивно он об этом просил, так напряглась и устремилась его душа, что на миг показалось – чьи-то теплые огромные ладони протянулись к нему сквозь крышу, вычерпали, вынесли прочь, перенесли в родные места, в городок, к синему деревянному дому, к тесовой ограде с висящим материнским платком.

Очнулся. По площади, наискось от догоравших обломков, по белому снегу двигалось скопление людей. Неясное, клубящееся, вытянутое в длину, словно несли какое-то тяжелое бревно или рельсу. Приблизившись, вышли на освещенное место, двигались вдоль дома в сторону привокзальных строений.

Кудрявцев различил длинную колонну людей, окружавших ее конвоиров. На конвоирах были кожаные куртки, чеченские папахи и кепки. На тех, кто шагал в колонне, – танковые шлемы, солдатские «чепчики», расстегнутые бушлаты. Гнали пленных, и Кудрявцева поразила черная, липкая, оставляемая на белом снегу тропа. Такая тропа тянется за раненым лосем, в красных брызгах, в талых окровавленных лужах.

Можно было ударить из автоматов, послать поверх голов пугающие очереди, чтобы охрана упала на снег, обороняясь от внезапного нападения, а пленные побежали врассыпную, спасаясь в окрестных улицах. Или, собрав солдат, внезапным коротким броском кинуться наперерез колонне, втянуться в молниеносный истребляющий бой, перебить охрану, а спасенных пленных увести в дом, вооружить, создать из них боеспособную роту.

Но в следующую минуту и то и другое показалось безумием. Навлекало ответный удар множества невидимых, притаившихся по соседству врагов. Кудрявцев, не поднимая автомат, тоскуя, смотрел с чердака.

Пленные вдруг смешались, затоптались на месте. Конвойные закричали, нацеливая автоматы, проталкивая колонну вперед. Пленные, повинуясь, двинулись дальше, вытягиваясь в вялую вереницу, словно были связаны длинной веревкой.

На снегу остался сидеть человек, сгорбился, опираясь на снег руками. Конвоир подскочил, стал пинать, бить прикладом. Отошел, нацелил автомат. И Кудрявцев ожидал увидеть короткую вспышку. Но из колонны выбежали двое, вернулись к упавшему, подхватили под руки и втроем, ковыляя, побрели догонять остальных. Конвойный кричал, грозил автоматом, и чувствовалось, как не терпится ему выстрелить.


Все его солдаты были живы, вооружены и накормлены. Расставлены на огневые позиции. Оставались невидимы для противника, спрятаны в глубине затемненного дома. Им следовало как можно дольше не обнаружить себя ни светом, ни звуком, ни дымком сигареты. До начала утреннего наступления, до подхода свежих частей. Оказавшись в тылу чеченцев, они ударят, смешают их оборону, облегчат продвижение своим.

Сквозь чердак Кудрявцев вышел на другую половину дома. Спустился мимо тихих закрытых квартир на второй этаж, где у окна, почти невидимый и, казалось, недышащий, сидел Крутой.

– Не спишь? – тихо спросил Кудрявцев, нащупывая жесткий рукав его бушлата.

– Да нет, – чуть слышно отозвался тот, и мерцающее окно слабо затуманилось от его дыхания.

– О чем таком думаешь?

– Аккумулятор, блин, подвел! Говорил прапорщику – смени аккумулятор, наш сдох!.. «Нету да нету! Тылы подойдут, сменю!» Вот они и подошли, тылы!.. Заглох танк, сдвинуть его не смогли. Был бы аккумулятор, вырвались! Хрен бы они нас взяли!

– Сожгли танк?

– Целехонек! Снаряд в пушке! А движок не завелся. На прапорщика, гада, сейчас взглянуть!..

Кудрявцев подумал, что не следовало сейчас смотреть на прапорщика. Лежал где-нибудь застреленный у танка с босыми скрюченными ногами. Или превратился в закопченный скелет с оскаленным, полным коросты ртом. Или брел сейчас, хрипя, в колонне пленных, и чеченец-конвоир тыкал ему в бок автоматом. Не следовало смотреть на прапорщика.

– Ты сам-то откуда? – спросил Кудрявцев, опять прибегая к нехитрому испытанному способу, сближавшему малознакомых людей, солдата и офицера.

– Из Омской области. Деревня Горбовка. – Крутой шевельнулся, словно родное слово согрело и оживило его.

– Крестьянский сын? – усмехнулся Кудрявцев.

– Ну! – согласился тот.

И у Кудрявцева возникла странная мысль: когда-нибудь в старости, прожив долгую жизнь, он поедет в деревню Горбовку. Там его встретит немолодой молчаливый мужик, темный от земляных трудов. Они узнают друг друга. Будут сидеть в деревенском доме. Под лампой на клеенке блестит бутылка, миска с кислой капустой. Захмелев, они вспомнят этот каменный дом и как вместе бок о бок сидели у окна, касаясь автоматами.

– Какая семья у тебя, какое хозяйство? – Эта встреча казалась возможной, отвлекала от близких, никуда не исчезнувших страхов, переносила их в другое время, где они уцелели и выжили.

– Какая семья? – охотно делился Крутой. – Мать, отец и сестренка. Отец из совхоза ушел, взял землю. Держим корову, телку. Батя лошадь купил, пашем.

– Лошадь? Почему не трактор? – допытывался Кудрявцев, не желая терять эту успокаивающую, отвлекающую от напастей мечту.

– Трактор солярку жжет, масло. Не напасешься. А лошадь всегда прокормим. Летом пасем, а на зиму в овраге накашиваем, – солидно объяснял Крутой.

И опять Кудрявцеву показалось, что солдат в чем-то опытнее его и мудрее. Помимо временной армейской жизни, где танки, пушки с казенником, аккумуляторы и разгильдяи-прапорщики, где этот злосчастный поход на город и случившийся страшный разгром, у парня есть другая, главная жизнь, где его поджидают влажные глухие овраги с темной травой и цветками дудника, дом с голубыми наличниками, травяной холм, на котором в мелком дожде пасется рыжая лошадь.

– У меня в танке фотка осталась, – сказал Крутой. – Мы с сестренкой на лошади. Я бы вам показал. Да жаль, там осталась.

Крутой с сожалением смотрел на площадь, на сожженную колонну, где среди искореженной техники стоял уцелевший танк с заглохшим мотором. И в башне у сиденья наводчика была прикреплена фотография – рыжая лошадь, парень и девочка щурятся на яркое солнце.

– Сестренку-то как зовут? – спросил Кудрявцев. Но солдат не успел ответить. Снаружи раздались голоса. Приближались, неразборчиво звучали за стеклами. Они оба отпрянули от окна, выставили автоматы.

На снегу замелькали тени, и мимо дома, громко разговаривая, прошли чеченцы, вооруженные, бодрые, возглавляемые командиром. И в том, кто шел впереди, Кудрявцев, невзирая на сумерки, узнал Исмаила, непокрытую голову с откинутыми назад волосами. Даже во тьме было различимо его красивое загорелое лицо.

Следом шли другие чеченцы, и среди них – Кудрявцев его тоже узнал – пожилой седоватый профессор, сидевший рядом с ним на лавке. Их сопровождали несколько молодых вооруженных парней, и сзади, отставая и опять нагоняя, семенил мальчишка в смешной, похожей на петушиный гребень шапочке.

Проходя мимо дома, мальчик снова отстал. Нагнулся, зачерпнул липкий снег. Слепил из него снежок. Пульнул в темные окна дома. Снежок сочно ударил о стену, и этот звук разбившегося сырого снежка отозвался в доме, как в гулком пустом ведре.

Чеченцы удалились, и Кудрявцев облегченно поднялся, расслабляя руку, поддерживающую автомат.

Он вернулся в незапертую квартиру, из которой они вынесли мебель. На кухне, на продавленном диванчике увидел Филю. Тот скрючился, укутанный в старушечьи обноски, и плакал. В темноте было видно, как вздрагивают его тощие плечи. Слышались всхлипы, которые, едва появился Кудрявцев, перешли в рыдания.

– Ты что? – испугался Кудрявцев, наклоняясь к нему.

– Боюсь! – захлебывался Филя, закрывая лицо руками. Кудрявцев попытался отнять от лица его худые холодные пальцы, чувствуя на них обильные теплые слезы. – Все равно нас убьют!

– Да брось, возьми себя в руки! – пробовал прикрикнуть Кудрявцев, жесткой командирской волей прервать рыдания солдата. – Отставить слезы, тебе говорю!

– Нельзя нам здесь оставаться… – со стоном, с привыванием выговаривал Филя. – Убьют нас здесь обязательно!..

– Ты же не курица! – Кудрявцев испытывал к нему неприязнь, нарастающую брезгливость к его всхлипам, липким придыханиям, жалким подпрыгивающим плечам. – Ты – солдат! У тебя боевые товарищи!

– Боюсь, – повторял Филя, втискиваясь в диванчик худыми лопатками, словно хотел спрятаться от Кудрявцева, от его недружелюбного голоса, от тяжелого автомата.

И эта беззащитность солдата, страх, который вызывал в нем Кудрявцев, вдруг больно поразили его. Он устыдился своего грубого голоса, выносливого, натренированного тела, своего превосходства над солдатом, которого он вырвал из пекла и тут же снова направил в строй, в пекло, в ужас и смерть.

– Ну что ты, что ты! – тихо сказал Кудрявцев, усаживаясь рядом, обнимая его легонько за плечи. – Успокойся, брат, ничего!

Солдат вдруг прижался к Кудрявцеву, и тот, обнимая его, чувствовал, как тот худ, слаб, как дрожит от слез его узкая вздрагивающая грудь.

– Мне домой надо!.. У меня мама одна!.. У нее астма!.. У нее приступ бывает!.. Когда задыхается, некому вызвать врача!..

Кудрявцев испытывал к нему горестное сострадание, незнакомую прежде отцовскую нежность. Гладил его по стриженым волосам, увещевал, уговаривал, как обиженное, огорченное дитя:

– Ну ладно… Не надо… Все будет нормально… Все будет у нас хорошо…

Постепенно Филя утих. Всхлипывал, прижимался к Кудрявцеву. Тот аккуратно уложил его на диван.

– Давай отдыхай. – Он поднялся, оставляя Филю лежать. – Утром завтрак всем приготовь. Заступишь на пост. Тебе Чижа подменять… Давай я тебя укрою.

Он сходил в комнату, нашел сваленное в угол одеяло, принес и накрыл Филю, подтыкая ему одеяло под ноги. Филя, скрючившись на коротком диванчике, молча благодарно вздохнул, подкладывая себе ладони под щеку.

Кудрявцев стоял у окна и смотрел на истлевающую площадь. Рассредоточенные по дому, на чердаке и на лестничных клетках притаились солдаты. Филя всхлипывал во сне. Прилип к стене дома брошенный снежок. Кудрявцев, вместивший в себя весь огромный истекший день и разбухшую катастрофой непомерную ночь, просил кого-то, управляющего смертями и жизнями, сберечь их от гибели. Если этот Могучий услышит его: вернет Чижа к его альбомам с рисунками, Таракана – к коробкам с бабочками, Ноздрю – к ангелу с печальной лампадой, Крутого – к золотистой лошади, если Филя встретится с матерью, а он, Кудрявцев, увидит свой отчий дом, – то в благодарность за избавление он изменит всю свою жизнь. Станет заниматься самой черной и тяжелой работой, а добытые деньги раздаст беднякам. Или скроется на острове среди студеного моря и один, среди волн и льдов, ночных полярных сияний, станет размышлять над тем, как устроен мир, кто правит и царит в мироздании.

Он дал обет, не зная, существует ли тот, кому он его давал. Подхватил с пола подушку, поднялся на третий этаж, кинул на ступеньки подушку, уселся, прижался к стене. Он закрыл глаза, и под набрякшими веками стали беззвучно взрываться наливники, выплескивая фонтаны огня. Отрывалась и летела в небо черная башня танка. Бежали, обнявшись, два огненных танкиста, падали, охваченные липким пламенем, искрилось черно-красное в стакане вино. Блестели выпуклые глаза Исмаила. Нож с костяной рукояткой погружался лейтенанту в горло. Черная птица сидела на крышке люка, открывала свой алый зев. И все крутилось, летело, как беззвучная карусель, и он, мальчик, гнался за перламутровой бабочкой, скакал на золоченом коне, и все пропадало в метели.

Глава одиннадцатая

Из бизнес-клуба после яркой и утомительной ночи гости разъезжались наутро. На озаренное крыльцо, на красный, запорошенный снегом ковер выходили дамы в серебристых мехах, мужчины – в полураспахнутых длинных пальто и искрящихся шубах. Из духоты, из горячих восковых ароматов попадали в метель, в летящий синий снег. Привратники бережно сводили их с крыльца, подсаживали в лимузины. Машины, брызнув бриллиантовыми огнями, взбивая пух, уносились в сугробы, в вихри, в туманное зарево улиц.

Бернер усадил жену в тяжелый разлапистый джип, в его бархатную теплую глубину, из которой выглядывал мускулистый предупредительный шофер. «Чероки» был подарком жене. Марина любила кататься в этой скоростной, на жирных колесах, с могучим мотором карете.

– Отдыхай, дорогая, я вернусь попозже. Навещу юбиляра-министра!

Смотрел, как исчезают в пурге рубиновые хвостовые огни. Наслаждаясь холодным ветром, струйками снега, залетавшими под шарф, ловко, легко нырнул в салон «Мерседеса», в пряный, пахнущий вкусными лаками сумрак. На переднем сиденье, рядом с водителем поместился Ахмет. Охрана наполнила машину сопровождения, и обе, разбрасывая фиолетовые сигнальные вспышки, ринулись в метель.

– Давай-ка в баню, к министру! – приказал Бернер, вдавливаясь в замшевое сиденье.

Он не устал, был бодр и свеж. Освобожденный от дурных предчувствий, в предвкушении скорых успехов смотрел сквозь стекло на длинные серебристые вихри, летящие вдоль фасадов и окон.

Москва была пуста, улицы завалены снегом. Только летели навстречу светофоры, размытое пламя витрин, шаровые молнии фонарей.

Этот простор и полет по озаренной Москве действовали на Бернера пьяняще. Город принадлежал только ему. Для него были подсвечены янтарные фасады, переливались огромные хрустальные витрины. Выставляли ему напоказ золотые украшения, меха, автомобили, рояли, бутылки с заморскими винами, розовые окорока, живых, в изумрудных аквариумах рыб.

Все остальные люди были унесены метелью, освободили ему улицы, площади, перекрестки, чтобы он, Бернер, мчался, летел сквозь ночной прекрасный город.

Казино распушило павлиний переливчатый хвост, в котором блистало множество разноцветных огней. Здание банка напоминало синий кристалл, наполненный сгустившимся, твердым от холода воздухом. Ночной клуб мелькнул озаренным подъездом, из которого, как из ракушки, исходили непрерывные волны света.

Это была новая Москва, не похожая на ту, унылую, темную, обветшалую, где прошла его юность, где во дворах и подворотнях притаились печальные образы его сумеречного и тревожного детства. Эту Москву, отнятую у одряхлелых правителей, они, люди новой эпохи, отстроили заново. Обновили особняки и дворцы. Одели в драгоценные розовые, зеленые, золотистые цвета ампирные фасады. Позолотили купола возведенных храмов. Москва, омытая молодыми энергиями, осыпанная новогодним серебром, казалась ему прелестной женщиной с жемчужной улыбкой, румяными устами, темными, расчесанными на пробор волосами.

Так страстно и нежно чувствовал он Москву. Проносился по набережной вдоль реки с черными дымящимися прорубями и сахарными льдами, за которыми, словно розовое зарево с вкраплением красных звезд, парил Кремль.

Ему вдруг неодолимо захотелось в эти первые часы нового года побывать на Красной площади.

– Сверни-ка на мост! Давай к собору на площадь!

– Что, Яков Владимирович, может, прямо в Кремль? – не улыбаясь, спросил Ахмет, оборачивая свое каменное, опушенное бородкой лицо.

– Не сейчас, через пару лет! – ответил Бернер, не понимая, шутит он или верит в такую возможность.

Они промчались по мосту навстречу выраставшему из синего воздуха храму. Он был похож на громадный разноцветный чертополох, поднявшийся из заваленной снегом площади.

Машины остановились у собора. Бернер вышел, и его сразу же подхватили под руки огромные снежные великаны. Повлекли вдоль каменного парапета, кидали в лицо обжигающие горсти снега, слепили глаза изразцами, чешуйчатыми черепицами, белокаменными резными завитками.

Собор качал в пурге головами, как огромный динозавр. Дышал ледяным огнем, пыхал белой ртутью, доставал красными языками.

«Хорошо, – думал Бернер, огибая собор, оставляя позади размытые тени телохранителей. – Хорошо!.. Русь-матушка!»

Он вышел на площадь. Она выгибалась перед ним, и, казалось, ее кривизна была кривизной самой земли. Кремль, розовый, запорошенный, в зазубринах и зубцах, был столь огромен, что скрывался за выпуклостью земного шара. Топорщился заусенками, золотыми кустистыми крестами, чернел проемами и бойницами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13