Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Таврический сад: Избранное

ModernLib.Net / Поэзия / Александр Кушнер / Таврический сад: Избранное - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Кушнер
Жанр: Поэзия

 

 


Александр Кушнер

Таврический сад: Избранное

От автора

Эта книга избранных стихов состоит из пяти больших разделов, стихи в них собраны по десятилетиям: шестидесятые, семидесятые и т. д. А назвал я книгу «Таврический сад», потому что в 1984 году у меня вышла книга стихов с таким названием – и в данном избранном она занимает примерно центральное, срединное положение. Есть и другое оправдание такому названию: в Петербурге я живу рядом с Таврическим садом. «Тем и нравится сад, что к Тавриде склоняется он, / Через тысячи верст до отрогов ее доставая…» – писал я в одном из стихотворений в 1983 году. А последний раздел, книга «Холодный май» – заканчивается стихотворением «Сад», в котором речь идет о любимых петербургских поэтах: Блоке, Анненском, Кузмине, Мандельштаме, Ахматовой, столько раз проходивших через Таврический сад на башню к Вячеславу Иванову. В моей книге, так же, как в этом саду, мелькают их дорогие тени.

От Потемкинской прямо к Таврической

Через сад проходя, пробегая,

Увлекаете силой лирической

И весной без конца и без края…

Александр Кушнер

Шестидесятые

«Поверишь ли, вся Троя – с этот скверик, —

Сказал приятель, – с детский этот садик,

Поэтому когда Ахилл-истерик

Три раза обежал ее, затратил

Не так уж много сил он, догоняя

Обидчика…» Я маленькую Трою

Представил, как пылится, зарастая

Кустарничком, – и я притих, не скрою.

Первое впечатление (1962)

<p>«Что делать с первым впечатленьем…»</p>

Что делать с первым впечатленьем?

Оно смущает и томит.

Оно граничит с удивленьем

И ни о чем не говорит.

Оно похоже на границу,

И всё как будто бы за ней

Трава иначе серебрится,

А клюква слаще и крупней.

Что делать с первым впечатленьем

В последующие часы?

Оно проходит дуновеньем

Чужой печали и красы.

И повторится вряд ли снова,

И проживет не много дней,

Но настоящего, второго,

Оно и ярче, и милей.

<p>«Когда я очень затоскую…»</p>

Когда я очень затоскую,

Достану книжку записную,

И вот ни крикнуть, ни вздохнуть —

Я позвоню кому-нибудь.

О голоса моих знакомых!

Спасибо вам, спасибо вам

За то, что вы бывали дома

По непробудным вечерам,

За то, что в трудном переплете

Любви и горя своего

Вы забывали, как живете,

Вы говорили «ничего».

И за обычными словами

Была такая доброта,

Как будто Бог стоял за вами

И вам подсказывал тогда.

<p>Вводные слова</p>

Возьмите вводные слова.

От них кружится голова,

Они мешают суть сберечь

И замедляют нашу речь.

И всё ж удобны потому,

Что выдают легко другим,

Как мы относимся к тому,

О чем, смущаясь, говорим.

Мне скажут: «К счастью…»

И потом

Пусть что угодно говорят,

Я слушаю с открытым ртом

И радуюсь всему подряд.

Меня, как всех, не раз, не два

Спасали вводные слова,

И чаще прочих среди них

Слова «во-первых», «во-вторых».

Они, начав издалека,

Давали повод не спеша

Собраться с мыслями, пока

Бог знает где была душа.

<p>«Прозаик прозу долго пишет…»</p>

Прозаик прозу долго пишет.

Он разговоры наши слышит,

Он распивает с нами чай,

При этом льет такие пули!

При этом как бы невзначай

Глядит, как ты сидишь на стуле.

Он, свой роман в уме построив,

Летит домой, не чуя ног,

И там судьбой своих героев

Распоряжается, как бог.

То судит их, то выручает,

Им зонтик вовремя вручает,

Сначала их в гостях сведет,

Потом на улице столкнет,

Изобразит их удивленье.

Не верю в эти совпаденья!

Сиди, прозаик, тих и нем.

Никто не встретился ни с кем.

<p>Два мальчика</p>

А. Битову

Два мальчика, два тихих обормотика,

ни свитера,

ни плащика,

ни зонтика,

под дождичком

на досточке

качаются а песенки у них уже кончаются.

Что завтра? Понедельник или пятница?

Им кажется, что долго детство тянется.

Поднимется один,

другой опустится.

К плечу прибилась бабочка

капустница.

Качаются весь день с утра и до ночи.

Ни горя,

ни любви,

ни мелкой сволочи.

Всё в будущем,

за морем одуванчиков.

Мне кажется, что я – один из мальчиков.

<p>Рисунок</p>

Ни царств, ушедших в сумрак,

Ни одного царя —

Ассирия! – рисунок

Один запомнил я.

Там злые ассирийцы,

При копьях и щитах,

Плывут вдоль всей страницы

На бычьих пузырях.

Так чудно плыть без лодки!

И брызги не видны,

И плоские бородки

Касаются волны.

Так весело со всеми

Качаться на волне.

«Эй, воин в остром шлеме,

Не страшно на войне?

Эй, воин в остром шлеме,

Останешься на дне!»

Но воин в остром шлеме

Не отвечает мне.

Совсем о них забуду.

Бог весть в каком году

Я в хламе рыться буду —

Учебник тот найду

В картонном переплете.

И плеск услышу в нем.

«Вы всё еще плывете?» —

«Мы всё еще плывем!»

<p>Осень</p>

Деревья листву отряхают,

И солнышко сходит на нет.

Всю осень грустят и вздыхают

Полонский, и Майков, и Фет.

Всю осень, в какую беседку

Ни сунься – мелькают впотьмах

Их брюки в широкую клетку,

Тяжелые трости в руках.

А тут, что ни день, перемены:

Слетает листок за листком.

И снова они современны

С безумным своим шепотком.

Как штопор, вонзится листочек

В прохладный и рыхлый песок —

Как будто не вытянул летчик,

Неправильно взял, на глазок.

Охота к делам пропадает,

И в воздухе пахнет зимой.

«Мой сад с каждым днем увядает».

И мой увядает! И мой!

<p>Графин</p>

Вода в графине – чудо из чудес,

Прозрачный шар, задержанный в паденье!

Откуда он? Как очутился здесь?

На столике, в огромном учрежденье?

Какие предрассветные сады

Забыли мы и помним до сих пор мы?

И счастлив я способностью воды

Покорно повторять чужие формы.

А сам графин плывет из пустоты,

Как призрак льдин, растаявших однажды,

Как воплощенье горестной мечты

Несчастных тех, что умерли от жажды.

Что делать мне?

Отпить один глоток,

Подняв стакан? И чувствовать при этом,

Как подступает к сердцу холодок

Невыносимой жалости к предметам?

Когда сотрудница заговорит со мной,

Вздохну, но это не ее заслуга.

Разделены невидимой стеной,

Вода и воздух смотрят друг на друга.

<p>«Когда я мрачен или весел…»</p>

Когда я мрачен или весел,

Я ничего не напишу.

Своим душевным равновесьем,

Признаться стыдно, дорожу.

Пускай, кто думает иначе,

К столу бежит, а не идет,

И там безумствует, и плачет,

И на себе рубашку рвет.

А я домой с вечерних улиц

Не тороплюсь, не тороплюсь.

Уравновешенный безумец,

Того мгновения дождусь,

Когда большие гири горя,

Тоски и тяжести земной,

С моей душой уже не споря,

Замрут на линии одной.

<p>Ваза</p>

На античной вазе выступает

Человечков дивный хоровод.

Непонятно, кто кому внимает,

Непонятно, кто за кем идет.

Глубока старинная насечка,

Каждый пляшет и чему-то рад.

Среди них найду я человечка

С головой, повернутой назад.

Он высоко ноги поднимает,

Он вперед стремительно летит,

Но как будто что-то вспоминает

И назад, как в прошлое, глядит.

Что он видит? Горе неуместно.

То ли машет милая рукой,

То ли друг взывает – неизвестно!

Потому и грустный он такой.

Старый мастер, резчик по металлу,

Жизнь мою в рисунок разверни, —

Я пойду кружиться до отвалу

И плясать не хуже, чем они.

И в чужие вслушиваться речи,

И под бубен прыгать невпопад,

Как печальный этот человечек

С головой, повернутой назад.

Ночной дозор (1966)

<p>«Декабрьским утром черно-синим…»</p>

Декабрьским утром черно-синим

Тепло домашнее покинем

И выйдем молча на мороз.

Киоск фанерный льдом зарос,

Уходит в небо пар отвесный,

Деревья бьет сырая дрожь,

И ты не дремлешь, друг прелестный,

А щеки варежкою трешь.

Шел ночью снег. Скребут скребками.

Бегут кто тише, кто быстрей.

В слезах, под теплыми платками,

Проносят сонных малышей.

Как непохожи на прогулки

Такие выходы к реке!

Мы дрогнем в темном переулке

На ленинградском сквозняке.

И я усилием привычным

Вернуть стараюсь красоту

Домам, и скверам безразличным,

И пешеходу на мосту.

И пропускаю свой автобус,

И замерзаю, весь в снегу,

Но жить, покуда этот фокус

Мне не удался, не могу.

<p>Пластинка</p>

Я слушаю тихое пенье,

Приставив ладони к лицу,

И старой пластинки шипенье

Лишь на руку мне и певцу.

Так тих этот голос далекий

И глух, удаляясь во тьму,

Как будто в нелегкой дороге

Ворсинки пристали к нему.

Как будто он слышен, тревожный,

Сквозь вкрадчивый шорох дождя,

Как будто певец осторожный

Пел в свитере, горло щадя.

Когда ж переводит дыханье

Певец и секунду молчит,

Его заменяет шуршанье,

И кажется – время шуршит.

То вдруг приближаясь, то пятясь,

Выходит тот день из угла,

Когда граммофонная запись

Так несовершенна была.

И вижу я столик дубовый

На крашеных ножках резных,

И записи оттиск готовый,

И несколько проб запасных.

А главное, вижу артиста

И свитер суровый его.

Он шутит: немножко нечисто,

Но страшного нет ничего.

Он знает, что высшая радость —

Не четкость, любимица всех,

Но дивная шероховатость

И пенье средь многих помех.

<p>«О здание Главного штаба…»</p>

О здание Главного штаба!

Ты желтой бумаги рулон,

Размотанный слева направо

И вогнутый, как небосклон.

О море чертежного глянца!

О неба холодная высь!

О, вырвись из рук итальянца

И в трубочку снова свернись.

Под плащ его серый, под мышку.

Чтоб рвался и терся о шов,

Чтоб шел итальянец вприпрыжку

В тени петербургских садов.

Под ветром, на холоде диком,

Едва поглядев ему вслед

Смекну: между веком и мигом

Особенной разницы нет.

И больше, чем стройные зданья,

В чертах полюблю городских

Веселое это сознанье

Таинственной зыбкости их.

<p>Старик</p>

Кто тише старика,

Попавшего в больницу,

В окно издалека

Глядящего на птицу?

Кусты ему видны,

Прижатые к киоску.

Висят на нем штаны

Больничные, в полоску.

Бухгалтером он был

Иль стекла мазал мелом?

Уж он и сам забыл,

Каким был занят делом.

Сражался в домино

Иль мастерил динамик?

Теперь ему одно

Окно, как в детстве пряник.

И дальний клен ему

Весь виден, до прожилок

Быть может, потому,

Что дышит смерть в затылок.

Вдруг подведут черту

Под ним, как пишут смету,

И он уже – по ту,

А дерево – по эту.

<p>«Эти сны роковые – вранье…»</p>

Эти сны роковые – вранье!

А рассказчикам нету прощенья,

Потому что простое житье

Безутешней любого смещенья.

Ты увидел, когда ты уснул,

Весла в лодке и камень на шее,

А к постели придвинутый стул

Был печальней в сто раз и страшнее.

По тому, как он косо стоял, —

Ты б заплакал, когда б ты увидел,

Ты бы вспомнил, как смертно скучал

И как друг тебя горько обидел.

И зачем – непонятно – кричать

В этих снах, под машины ложиться,

Если можно проснуться опять —

И опять это всё повторится.

<p>Шашки</p>

Я представляю все замашки

Тех двух за шахматной доской.

Один сказал: «Сыграем в шашки?

Вы легче справитесь с тоской».

Другой сказал: «К чему поблажки?

Вам не понять моей тоски.

Но если вам угодно в шашки,

То согласитесь – в поддавки».

Ах, как легко они играли!

Как не жалели ничего!

Как будто по лесу плутали

Вдали от дома своего.

Что шашки? Взглядом умиленным

Свою скрепляли доброту,

Под стать уступчивым влюбленным,

Что в том же прятались саду.

И в споре двух великодуший

Тот, кто скорее уступал,

Себе, казалось, делал хуже,

Но, как ни странно, побеждал.

<p>«Бог семейных удовольствий…»</p>

Бог семейных удовольствий,

Мирных сценок и торжеств,

Ты, как сторож в садоводстве,

Стар и добр среди божеств.

Поручил ты мне младенца,

Подарил ты мне жену,

Стол, и стул, и полотенце,

И ночную тишину.

Но голландского покроя

Мастерство и благодать

Не дают тебе покоя

И мешают рисовать.

Так как знаем деньгам цену,

Ты рисуешь нас в трудах,

А в уме лелеешь сцену

В развлеченьях и цветах.

Ты бокал суешь мне в руку,

Ты на стол швыряешь дичь,

И сажаешь нас по кругу,

И не можешь нас постичь!

Мы и впрямь к столу присядем,

Лишь тебя не убедим,

Тихо мальчика погладим,

Друг на друга поглядим.

<p>День рожденья</p>

Чтоб двадцать семь свечей зажечь

С одной горящей спички,

Пришлось тому, кто начал речь,

Обжечься с непривычки.

Лихие спорщики – и те

Следили, взяв конфету,

Как постепенно в темноте

Свет прибавлялся к свету.

Тянулся нож во мгле к лучу,

И грань стекла светилась,

И тьмы на каждую свечу

Всё меньше приходилось.

И думал я, что жизнь и свет —

Одно, что мы с годами

Должны светлеть, а тьма на нет

Должна сходить пред нами.

Сидели мы плечо к плечу,

Казалось, думал каждый

О том, кто первую свечу

В нас засветил однажды.

Горело мало, что ли, свеч,

Туман сильней клубился,

Что он еще одну зажечь

Решил – и ты родился.

И что-то выхватил из мглы:

Футляр от скрипки, скрипку,

Бутыль, коробку пастилы,

А может быть, улыбку.

<p>Велосипедные прогулки</p>

Велосипедные прогулки!

Шмели и пекло на проселке.

И солнце, яркое на втулке,

Подслеповатое – на елке.

И свист, и скрип, и скрежетанье

Из всех кустов, со всех травинок,

Колес приятное мельканье,

И блеск от крылышек и спинок.

Какой высокий зной палящий!

Как этот полдень долго длится!

И свет, и мгла, и тени в чаще,

И даль, и не с кем поделиться.

Есть наслаждение дорогой

Еще в том смысле, самом узком,

Что связан с пылью, и морокой,

И каждым склоном, каждым спуском.

Кто с сатаной по переулку

Гулял в старинном переплете,

Велосипедную прогулку

Имел в виду иль что-то вроде.

Где время? Съехав на запястье,

На ремешке стоит постыдно.

Жара. А если это счастье,

То где конец ему? Не видно.

<p>«Уехав, ты выбрал пространство…»</p>

Уехав, ты выбрал пространство,

Но время не хуже его.

Действительны оба лекарства:

Не вспомнить теперь ничего.

Наверное, мог бы остаться —

И был бы один результат.

Какие-то степи дымятся,

Какие-то тени летят.

Потом ты опомнишься: где ты?

Неважно. Допустим, Джанкой.

Вот видишь: две разные Леты,

А пить всё равно из какой.

<p>Ночной дозор</p>

На рассвете тих и странен

Городской ночной дозор.

Хорошо! Никто не ранен.

И служебный близок двор.

Голубые тени башен,

Тяжесть ружей на плече.

Город виден и не страшен.

Не такой, как при свече.

Мимо вывески сапожной,

Мимо старой каланчи,

Мимо шторки ненадежной,

Пропускающей лучи.

«Кто он, знахарь иль картежник,

Что не гасит ночью свет?» —

«Капитан мой! То художник.

И клянусь, чуднее нет.

Никогда не знаешь сразу,

Что он выберет сейчас:

То ли окорок и вазу,

То ли дерево и нас.

Не поймешь, по правде даже,

Рассмотрев со всех сторон,

То ли мы – ночная стража

В этих стенах, то ли он».

<p>Гофман</p>

Одну минуточку, я что хотел спросить:

Легко ли Гофману три имени носить?

О, горевать и уставать за трех людей

Тому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей.

Эрнст – только винтик, канцелярии юрист,

Он за листом в суде марает новый лист,

Не рисовать, не сочинять ему, не петь —

В бюрократической машине той скрипеть.

Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.

Куда удачливее Эрнста Теодор.

Придя домой, превозмогая боль в плече,

Он пишет повести ночами при свече.

Он пишет повести, а сердцу всё грустней.

Тогда приходит к Теодору Амадей,

Гость удивительный и самый дорогой.

Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой.

На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.

«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.

«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.

«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».

Играет флейта еле-еле во дворе,

Как будто школьник водит пальцем в букваре,

«Но всё равно она, – вздыхает Амадей, —

Судебных записей милей и повестей».

<p>«Эти бешеные страсти…»</p>

Л. Я. Гинзбург

Эти бешеные страсти

И взволнованные жесты —

Что-то вроде белой пасты,

Выжимаемой из жести.

Эта видимость замашек

И отсутствие расчета —

Что-то, в общем, вроде шашек

Дымовых у самолета.

И за словом, на два тона

Взятом выше, – смрад обмана,

Как за поступью дракона,

Напустившего тумана.

То есть нет того, чтоб руки

Опустить легко вдоль тела,

Нет, заламывают в муке,

Поднимают то и дело.

То есть так, удобства ради,

Прибегая к сильной страсти,

В этом дыме, в этом смраде

Ловят нас и рвут на части.

<p>Два наводненья</p>

Два наводненья, с разницей в сто лет,

Не проливают ли какой-то свет

На смысл всего? Не так ли ночью темной

Стук в дверь – не то, что стук двойной, условный.

Вставали волны так же до небес,

И ветер выл, и пена клокотала,

С героя шляпа легкая слетала,

И он бежал волне наперерез.

Но в этот раз к безумью был готов,

Не проклинал, не плакал. Повторений

Боялись все. Как некий скорбный гений,

Уже носился в небе граф Хвостов.

Вольно же ветру волны гнать и дуть!

Но волновал сюжет Серапионов,

Им было не до волн – до патефонов,

Игравших вальс в Коломне где-нибудь.

Зато их внуков, мучая и длясь,

Совсем другая музыка смущала.

И с детства, помню, душу волновала

Двух наводнений видимая связь.

Похоже, дважды кто-то с фонаря

Заслонку снял, а в темном интервале

Бумаги жгли, на балах танцевали,

В Сибирь плелись и свергнули царя.

Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь

Сто лет назад, не зная отклонений.

Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.

Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.

<p>Монтень</p>

Монтень вокруг сиянье льет,

Сверкает череп бритый,

И, значит, вместе с ним живет

Тот брадобрей забытый.

Монтеня душат кружева

На сто второй странице —

И кружевница та жива,

И пальчик жив на спице.

И жив тот малый разбитной,

А с ним его занятье,

Тот недоучка, тот портной,

Расшивший шелком платье.

Едва Монтень раскроет рот,

Чтоб рассказать о чести,

Как вся компания пойдет

Болтать с Монтенем вместе.

Они судачат вкривь и вкось,

Они резвы, как дети.

О лжи. О снах. О дружбе врозь.

И обо всем на свете.

<p>Удивляясь галопу</p>

Удивляясь галопу

Кочевых табунов,

Хоронили Европу,

К ней любовь поборов.

Сколько раз хоронили,

Славя конскую стать,

Шею лошади в мыле.

И хоронят опять.

Но полощутся флаги

На судах в тесноте,

И дрожит Копенгаген,

Отражаясь в воде,

И блестят в Амстердаме

Цеховые дома,

Словно живопись в раме

Или вечность сама.

Хорошо, на педали

Потихоньку нажав,

В городок на канале

Въехать, к сердцу прижав

Не сплошной, философский,

Но обычный закат,

Бледно-желтый, чуть жесткий,

Золотящий фасад.

Впрочем, нам и не надо

Уезжать никуда,

Вон у Летнего сада

Розовеет вода,

И у каменных лестниц,

Над петровской Невой,

Ты глядишь, европеец,

На закат золотой.

<p>«Я в плохо проветренном зале…»</p>

Я в плохо проветренном зале

На краешке стула сидел

И, к сердцу ладонь прижимая,

На яркую сцену глядел.

Там пели трехслойные хоры,

Квартет баянистов играл,

И лебедь под скорбные звуки

У рампы раз пять умирал.

Там пляску пускали за пляской,

Летела щепа из-под ног —

И я в перерыве с опаской

На круглый взглянул потолок.

Там был нарисован зеленый,

Весь в райских цветах небосвод,

И ангелы, за руки взявшись,

Нестройный вели хоровод.

Ходили по кругу и пели.

И вид их решительный весь

Сказал мне, что ждут нас на небе

Концерты не хуже, чем здесь.

И Господи, как захотелось

На волю, на воздух, на свет,

Чтоб там не плясалось, не пелось,

А главное, музыки нет!

<p>«Танцует тот, кто не танцует…»</p>

Танцует тот, кто не танцует,

Ножом по рюмочке стучит.

Гарцует тот, кто не гарцует,

С трибуны машет и кричит.

А кто танцует в самом деле

И кто гарцует на коне,

Тем эти пляски надоели,

А эти лошади – вдвойне!

<p>«У природы, заступницы всех…»</p>

Т. К.

У природы, заступницы всех,

Камни есть и есть облака.

Как детей, любя и этих, и тех,

Тяжела – как те, как эти – легка.

Заморозить ей осенний поток,

Как лицом уткнувшись в стенку лежать.

Посадить ей мотылька на цветок —

Что рукой махнуть, плечами пожать.

Ей саму себя иначе не снесть!

Упадет под страшной ношей, мой друг.

Но на каждый камень облако есть —

Я подумал, озираясь вокруг.

И еще подумал: как легка суть

Одуванчиков, ласточек, трав!

Лучше в горькую дудочку дуть,

Чем доказывать всем, что ты прав.

Лучше веточку зажать в губах,

Чем подыскивать точный ответ.

В нашей жизни, печали, словах

Этой легкости – вот чего нет!

<p>«Чего действительно хотелось…»</p>

Чего действительно хотелось,

Так это города во мгле,

Чтоб в небе облако вертелось

И тень кружилась по земле.

Чтоб смутно в воздухе неясном

Сад за решеткой зеленел

И лишь на здании прекрасном

Шпиль невысокий пламенел.

Чего действительно хотелось,

Так это зелени густой.

Чего действительно хотелось,

Так это площади пустой.

Горел огонь в окне высоком,

И было грустно оттого,

Что этот город был под боком

И лишь не верилось в него.

Ни в это призрачное небо,

Ни в эти тени на домах,

Ни в самого себя, нелепо

Домой идущего впотьмах.

И в силу многих обстоятельств

Любви, схватившейся с тоской,

Хотелось больших доказательств,

Чем те, что были под рукой.

<p>«Но и в самом легком дне…»</p>

Но и в самом легком дне,

Самом тихом, незаметном,

Смерть, как зернышко на дне,

Светит блеском разноцветным.

В рощу, в поле, в свежий сад,

Злей хвоща и молочая,

Проникает острый яд,

Сердце тайно обжигая.

Словно кто-то за кустом,

За сараем, за буфетом

Держит перстень над вином

С монограммой и секретом.

Как черна его спина!

Как блестит на перстне солнце!

Но без этого зерна

Вкус не тот, вино не пьется.

<p>«Два лепета, быть может, бормотанья…»</p>

Два лепета, быть может, бормотанья,

Подслушал я, проснувшись, два дыханья.

Тяжелый куст под окнами дрожал,

И мальчик мой, раскрыв глаза, лежал.

Шли капли мимо, плакали на марше.

Был мальчик мал,

куст был намного старше.

Он опыт свой с неведеньем сличил

И первым звукам мальчика учил.

Он делал так: он вздрагивал ветвями,

И гнал их вниз, и стлался по земле,

А мальчик то же пробовал губами,

И выходило вроде «ле-ле-ле»

И «ля-ля-ля». Но им казалось: мало!

И куст старался, холодом дыша,

Поскольку между ними не вставала

Та тень, та блажь, по имени душа.

Я тихо встал, испытывая трепет,

Вспугнуть боясь и легкий детский лепет,

И лепетанье листьев под окном —

Их разговор на уровне одном.

Приметы (1969)

<p>«То, что мы зовем душой…»</p>

То, что мы зовем душой,

Что, как облако, воздушно

И блестит во тьме ночной

Своенравно, непослушно

Или вдруг, как самолет,

Тоньше колющей булавки,

Корректирует с высот

Нашу жизнь, внося поправки;

То, что с птицей наравне

В синем воздухе мелькает,

Не сгорает на огне,

Под дождем не размокает,

Без чего нельзя вздохнуть,

Ни глупца простить в обиде;

То, что мы должны вернуть,

Умирая, в лучшем виде, —

Это, верно, то и есть,

Для чего не жаль стараться,

Что и делает нам честь,

Если честно разобраться.

В самом деле хороша,

Бесконечно старомодна,

Тучка, ласточка, душа!

Я привязан, ты – свободна.

<p>«Нет, не одно, а два лица…»</p>

Нет, не одно, а два лица,

Два смысла, два крыла у мира.

И не один, а два отца

Взывают к мести у Шекспира.

В Лаэрте Гамлет видит боль,

Как в перевернутом бинокле.

А если этот мальчик – моль,

Зачем глаза его намокли?

И те же складочки у рта,

И так же вещи дома жгутся.

Вокруг такая теснота,

Что невозможно повернуться.

Ты так касаешься плеча,

Что поворот вполоборота,

Как поворот в замке ключа,

Приводит в действие кого-то.

Отходит кто-то второпях,

Поспешно кто-то руку прячет,

И, оглянувшись, весь в слезах,

Ты видишь: рядом кто-то плачет.

<p>«Какая разница…»</p>

Какая разница,

Чем мы развлечены:

Стихов нескладицей?

Невнятицей волны?

Снежком, нелепицей?

Или, совсем как встарь,

Стеклянной пепельницей,

Желтой, как янтарь?

Мерцаньем полнится

И тянется к лучам…

Имел я, помнится,

Внимание к вещам.

И критик шелковый

Обозначал мой крен:

Ларец с защелками

И Жан Батист Шарден.

Всё это схлынуло.

Стакан, графин с водой

Жизнь отодвинула

Как бы рукой одной.

Смахнула слезы с глаз,

Облокотясь на стол.

И разговор у нас

Совсем иной пошел.

<p>«Среди знакомых ни одна…»</p>

Среди знакомых ни одна

Не бросит в пламя денег пачку,

Не пошатнется, впав в горячку,

В дверях, бледнее полотна.

В концертный холод или сквер,

Разогреваясь понемногу,

Не пронесет, и слава богу,

Шестизарядный револьвер.

Я так и думал бы, что бред —

Все эти тени роковые,

Когда б не туфельки шальные,

Не этот, издали, привет.

Разят дешевые духи,

Не хочет сдержанности мудрой,

Со щек стирает слезы с пудрой

И любит жуткие стихи.

<p>Разговор</p>

Мне звонят, говорят: – Как живете?

– Сын в детсаде. Жена на работе.

Вот сижу, завернувшись в халат.

Дум не думаю. Жду: позвонят.

А у вас что? Содом? Суматоха?

– И у нас, – отвечает, – неплохо.

Муж уехал. – Куда? – На восток.

Вот сижу, завернувшись в платок.

– Что-то нынче и вправду не топят.

Или топливо на зиму копят?

Ну и мрак среди белого дня!

Что-то нынче нашло на меня.

– И на нас, – отвечает, – находит.

То ли жизнь, в самом деле, проходит,

То ли что… Я б зашла… да потом

Будет плохо. – Спасибо на том.

<p>«Он встал в ленинградской квартире…»</p>

Он встал в ленинградской квартире,

Расправив среди тишины

Шесть крыл, из которых четыре,

Я знаю, ему не нужны.

Вдруг сделалось пусто и звонко,

Как будто нам отперли зал.

– Смотри, ты разбудишь ребенка! —

Я чудному гостю сказал.

Вот если бы легкие ночи,

Веселость, здоровье детей…

Но, кажется, нет средь пророчеств

Таких несерьезных статей.

<p>«Когда тот польский педагог…»</p>

Когда тот польский педагог,

В последний час не бросив сирот,

Шел в ад с детьми и новый Ирод

Торжествовать злодейство мог,

Где был любимый вами Бог?

Или, как думает Бердяев,

Он самых слабых негодяев

Слабей, заоблачный дымок?

Так, тень среди других теней,

Чудак, великий неудачник.

Немецкий рыжий автоматчик

Его надежней и сильней,

А избиением детей

Полны библейские преданья,

Никто особого вниманья

Не обращал на них, ей-ей.

Но философии урок

Тоски моей не заглушает,

И отвращенье мне внушает

Нездешний этот холодок.

Один возможен был бы Бог,

Идущий в газовые печи

С детьми, под зло подставив плечи,

Как старый польский педагог.

<p>Поклонение волхвов</p>

В одной из улочек Москвы,

Засыпанной метелью,

Мы наклонялись, как волхвы,

Над детской колыбелью.

И что-то, словно ореол,

Поблёскивало тускло,

Покуда ставились на стол

Бутылки и закуска.

Мы озирали полумглу

И наклонялись снова.

Казалось, щурились в углу

Теленок и корова.

Как будто Гуго ван дер Гус

Нарисовал всё это:

Волхвов, хозяйку с ниткой бус,

В дверях полоску света.

И вообще такой покой

На миг установился:

Не страшен Ирод никакой,

Когда бы он явился.

Весь ужас мира, испокон

Стоящий в отдаленье,

Как бы и впрямь заворожен,

Подался на мгновенье.

Под стать библейской старине

В ту ночь была Волхонка.

Снежок приветствовал в окне

Рождение ребенка.

Оно собрало нас сюда

Проулками, садами,

Сопровождаясь, как всегда,

Простыми чудесами.

<p>«Пусть кто-то в ней жизнь узнает…»</p>

 Пусть кто-то в ней жизнь узнает.

Как сыщик, за ней примечает,

А музыка тем и живет,

Что нас к забытью приучает.

И стынешь, за кресло схватясь,

В тот час, как даруется ею

Не с этими залами связь,

А с будущей жизнью твоею.

Картин не рисует, не лги!

Знакомая, всё незнакома —

Так мысли ее далеки

От женщин, и счастья, и дома.

О, вся забытье, благодать!

Укор для тоски и неверья.

И совестно к ней приплетать

Дороги, поля и деревья.

<p>Два голоса</p>

Озирая потемки,

расправляя рукой

с узелками тесемки

на подушке сырой,

рядом с лампочкой синей

не засну в полутьме

на дорожной перине,

на казенном клейме.

– Ты, дорожные знаки

подносящий к плечу,

я сегодня во мраке,

как твой ангел, лечу.

К моему изголовью

подступают кусты.

Помоги мне! С любовью

не справляюсь, как ты.

– Не проси облегченья

от любви, не проси.

Согласись на мученье

и губу прикуси.

Бодрствуй с полночью вместе,

не мечтай разлюбить.

Я тебе на разъезде

посвечу, так и быть.

– Ты, фонарь подносящий,

как огонь к сургучу,

я над речкой и чащей,

как твой ангел, лечу.

Синий свет худосочный,

отраженный в окне вроде жилки височной,

не погасшей во мне.

– Не проси облегченья

от любви, его нет.

Поздней ночью – свеченье,

днем – сиянье и свет.

Что весной развлеченье,

тяжкий труд к декабрю.

Не проси облегченья

от любви, говорю.

<p>В поезде</p>

Не в силах мне помочь,

летя за мною следом,

пронизывая ночь

дождя холодным светом,

он плачет надо мной,

дымясь среди обочин,

и стекол ряд двойной,

как стеганка, прострочен.

Так плачет только он

в сырой ночи без края,

цепляясь за вагон,

с запинкой, призывая

на помощь небеса,

листая наш словарик,

и каждая слеза —

как маленький фонарик.

Он плачет надо мной,

блестящий дождь глотая,

любовь мою бедой,

виной своей считая,

твердя: «Прости, не плачь», —

и сам в пылу внушенья,

как сердобольный врач,

нуждаясь в утешенье.

Он плачет потому,

что нет конца мученью,

что я кажусь ему

безжизненною тенью;

как с этой стороны

стекла, где ссохлась муха,

глаза мои темны,

в них холодно и сухо.

<p>«Жить в городе другом – как бы не жить…»</p>

Жить в городе другом – как бы не жить.

При жизни смерть дана, зовется – расстоянье.

Не торопи меня. Мне некуда спешить.

Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье!

Какое мне письмо докажет: ты жива?

Мне кажется, что ты во мраке таешь, таешь.

Беспомощен привет, бессмысленны слова.

Тебя в разлуке нет, при встрече – оживаешь.

Гремят в промозглой мгле бетонные мосты.

О ком я так томлюсь, в тоске ломая спички?

Теперь любой пустяк действительней, чем ты:

На столике стакан, на летчике петлички.

На свете, где и так всё держится едва,

На ниточке висит, цепляется, вот рухнет,

Кто сделал, чтобы ты жива и нежива

Была, как тот огонь: то вспыхнет, то потухнет?

<p>«Вижу, вижу спозаранку…»</p>

Вижу, вижу спозаранку

Устремленные в Неву

И Обводный, и Фонтанку,

И похожую на склянку

Речку Кронверку во рву.

И каналов без уздечки

Вижу утреннюю прыть,

Их названья на дощечке,

И смертельной Черной речки

Ускользающую нить.

Слышу, слышу вздох неловкий,

Плач по жизни прожитой,

Вижу Екатерингофки

Блики, отблески, подковки

Жирный отсвет нефтяной.

Вижу серого оттенка

Мойку, женщину и зонт,

Крюков, лезущий на стенку,

Пряжку, Карповку, Смоленку,

Стикс, Коцит и Ахеронт.

<p>Венеция</p>

Венеция, когда ты так блестишь,

Как будто я тебя и вправду вижу,

И дохлую в твоем канале мышь,

И статую, упрятанную в нишу, —

Мне кажется, во дворик захожу.

Свисает с галереи коврик. Лето.

Стоит монах. К второму этажу

С тряпьем веревку поднял Каналетто.

Нет, Тютчев это мне тебя напел,

Наплел. Нет, это Блок тебя навеял.

Нет, это сам я фильм такой смотрел:

Француз вояж в Италию затеял,

Дурак-француз, в двубортном пиджачке.

Плеск голубей. Собор Святого Марка.

О, как светло! Крутись на каблучке.

О, как светло, о, смилуйся, как ярко!

<p>«Четко вижу двенадцатый век…»</p>

 Четко вижу двенадцатый век.

Два-три моря да несколько рек.

Крикнешь здесь – там услышат твой голос.

Так что ласточки в клюве могли

Занести, обогнав корабли,

В Корнуэльс из Ирландии волос.

А сейчас что за век, что за тьма!

Где письмо? Не дождаться письма.

Даром волны шумят, набегая.

Иль и впрямь европейский роман

Отменен, похоронен Тристан?

Или ласточек нет, дорогая?

<p>Сирень</p>

Фиолетовой, белой, лиловой,

Ледяной, голубой, бестолковой

Перед взором предстанет сирень.

Летний полдень разбит на осколки,

Острых листьев блестят треуголки,

И, как облако, стелется тень.

Сколько свежести в ветви тяжелой,

Как стараются важные пчелы,

Допотопная блещет краса!

Но вглядись в эти вспышки и блестки:

Здесь уже побывал Кончаловский,

Трогал кисти и щурил глаза.

Тем сильней у забора с канавкой

Восхищение наше, с поправкой

На тяжелый музейный букет,

Нависающий в желтой плетенке

Над столом, и две грозди в сторонке,

И от локтя на скатерти след.

<p>Стог</p>

Б. Я. Бухштабу

На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал…

Фет

Я к стогу сена подошел.

Он с виду ласковым казался.

Я боком встал, плечом повел,

Так он кололся и кусался.

Он горько пахнул и дышал,

Весь колыхался и дымился.

Не знаю, как на нем лежал

Тяжелый Фет? Не шевелился?

Ползли какие-то жучки

По рукавам и отворотам,

И запотевшие очки

Покрылись шелковым налетом.

Я гладил пыль, ласкал труху,

Я порывался в жизнь иную,

Но Бога не было вверху,

Чтоб оправдать тщету земную.

И голый ужас, без одежд,

Сдавив, лишил меня движений.

Я падал в пропасть без надежд,

Без звезд и тайных утешений.

Ополоумев, облака

Летели, серые от страха.

Чесалась потная рука,

Блестела мокрая рубаха.

И в целом стоге под рукой,

Хоть всей спиной к нему прижаться,

Соломки не было такой,

Чтоб, ухватившись, задержаться!

<p>«Еще чего, гитара…»</p>

 Еще чего, гитара!

Засученный рукав.

Любезная отрава.

Засунь ее за шкаф.

Пускай на ней играет

Григорьев по ночам,

Как это подобает

Разгульным москвичам.

А мы стиху сухому

Привержены с тобой.

И с честью по-другому

Справляемся с бедой.

Дымок от папиросы

Да ветреный канал,

Чтоб злые наши слезы

Никто не увидал.

<p>«Жизнь чужую прожив до конца…»</p>

 Жизнь чужую прожив до конца,

Умерев в девятнадцатом веке,

Смертный пот вытирая с лица,

Вижу мельницы, избы, телеги.

Биографии тем и сильны,

Что обнять позволяют за сутки

Двух любовниц, двух жен, две войны

И великую мысль в промежутке.

Пригождайся нам, опыт чужой,

Свет вечерний за полостью пыльной,

Тишина, пять-шесть строф за душой

И кусты по дороге из Вильны.

Даже беды великих людей

Дарят нас прибавлением жизни,

Звездным небом, рысцой лошадей

И вином, при его дешевизне.

<p>«Казалось бы, две тьмы…»</p>

 Казалось бы, две тьмы,

В начале и в конце,

Стоят, чтоб жили мы

С тенями на лице.

Но не сравним густой

Мрак, свойственный гробам,

С той дружелюбной тьмой,

Предшествовавшей нам.

Я с легкостью смотрю

На снимок давних лет.

«Вот кресло, – говорю, —

Меня в нем только нет».

Но с ужасом гляжу

За черный тот предел,

Где кресло нахожу,

В котором я сидел.

<p>«На Мойке жил один старик…»</p>

 На Мойке жил один старик.

Я представляю горы книг.

Он знал того, он знал другого.

Но все равно не потому

Приятель звал меня к нему

Меж делом, бегло, бестолково.

А потому, что, по словам

Приятеля, обоим нам

Была бы в радость встреча эта.

– Вы б столковались в тот же миг:

Одна печаль, один язык

И тень забытого поэта!

Я собирался много раз,

Но дождь, дела и поздний час,

Я мрачен, он нерасположен.

И вот я слышу: умер он.

Визит мой точно отменен.

И кто мне скажет, что отложен?

<p>Путешествие</p>

Что-то мне волны лазурные снятся,

Катятся, ластятся, жмутся, теснятся,

Мчатся назад и в обход.

Нет, не привычное Черное море,

А миражи в незнакомом просторе,

Белый, как соль, пароход.

Плыть? Но куда? На огней вереницу.

В Геную, Падую, Специю, Ниццу.

Что там, не видно ль земли?

Странно: в глаза не глядят мне матросы.

Крепко натянуты мощные тросы.

Нет, не Везувий вдали.

Припоминаю, что был уже случай.

Мне отвечают: «Себя ты не мучай

Детские страхи откинь».

Нет, не в Италии мы и не в Польше.

Что-то мне это не нравится больше:

Гладь не такая и синь.

Так Баратынский с его пироскафом

Думал увидеть, как мячик за шкафом,

Влажный Элизий земной,

Башни Ливурны, а ждал его тесный

Ящик дубовый, Элизий небесный,

Серый кладбищенский зной.

<p>«Читая шинельную оду…»</p>

 Читая шинельную оду

О свойствах огромной страны,

Меняющей быт и погоду

Раз сто до Китайской стены,

Представил я реки, речушки,

Пустыни и Берингов лед —

Всё то, что зовется «от Кушки

До Карских студеных Ворот».

Как много от слова до слова

Пространства, тоски и судьбы!

Как ветра и снега от Львова

До Обской холодной Губы.

Так вот что стоит за плечами

И дышит в затылок, как зверь,

Когда ледяными ночами

Не спишь и косишься на дверь.

Большая удача – родиться

В такой беспримерной стране.

Воистину, есть чем гордиться,

Вперяясь в просторы в окне.

Но силы нужны и отвага

Сидеть под таким сквозняком!

И вся-то защита – бумага

Да лампа над тесным столом.

<p>Буквы</p>

В латинском шрифте, видим мы,

Сказались римские холмы

И средиземных волн барашки,

Игра чешуек и колец.

Как бы ползут стада овец,

Пастух вино сосет из фляжки.

Зато грузинский алфавит

На черепки мечом разбит

Иль сам упал с высокой полки.

Чуть дрогнет утренний туман —

Илья, Паоло, Тициан

Сбирают круглые осколки.

А в русских буквах «же» и «ша»

Живет размашисто душа,

Метет метель, шумя и пенясь.

В кафтане бойкий ямщичок,

Удал, хмелен и краснощек,

Лошадкой правит, подбоченясь.

А вот немецкая печать,

Так трудно буквы различать,

Как будто марбургские крыши.

Густая готика строки.

Ночные окрики, шаги.

Не разбудить бы! Тише! Тише!

Летит еврейское письмо.

Куда? – Не ведает само,

Слова написаны, как ноты.

Скорее скрипочку хватай,

К щеке платочек прижимай,

Не плачь, играй… Ну что ты? Что ты?

<p>Приметы</p>

Еще клубился полумрак,

Шли складки по белью,

Был рай обставлен кое-как,

Похож на жизнь мою.

Был стул с одеждой под рукой,

Дрожала ветвь в окне,

И кто-то шелковой щекой

В плечо уткнулся мне.

Немного их, струящих свет

На мировом ветру

Опознавательных примет

Твоей судьбы в миру!

Но всё – стола потертый лак

И стула черный сук —

Шептало мне: не нужно так

Отчаиваться, друг.

Не потому, что есть намек

Иль тайный знак уму,

А так, всем смыслам поперек.

Никак, нипочему.

<p>«В саду ли, в сыром перелеске…»</p>

 В саду ли, в сыром перелеске,

На улице, гулкой, как жесть,

Нетрудно, в сиянье и блеске,

Казаться печальней, чем есть.

И, в сторону глядя, в два счета,

У тусклого стоя пруда,

Пленить незаметно кого-то

Трагической складкой у рта.

Так действует эта морщинка!

Но с возрастом как-то ясней

Ты видишь: не стоит овчинка

Той выделки хитрой, бог с ней!

Всё чаще с растерянным, жарким

И незащищенным лицом

Стоишь перед светлым подарком:

Опушкою, парком, дворцом.

<p>«Когда ты в Павловском дворце…»</p>

 Когда ты в Павловском дворце

Искала в зеркале барочном,

Роскошном, царственном, порочном,

Себя – как в тусклом озерце

Иль где-нибудь в пруду полночном, —

Рябь набегала, и в конце

Той залы нам с лицом отечным

Являлась фурия в чепце.

Потом зеркальная вода

Светлела. В ней не без труда

Всплывала ты, с песком проточным

И пузырьками пополам.

Но долго жизнь казалась нам

Туманным делом и непрочным!

<p>«И если в ад я попаду…»</p>

 И если в ад я попаду,

Есть наказание в аду

И для меня: не лед, не пламя!

Мгновенья те, когда я мог

Рискнуть, но стыл и тер висок,

Опять пройдут перед глазами.

Всё счастье, сколько упустил,

В саду, в лесу и у перил,

В пути, в гостях и темном море…

Есть казнь в аду таким, как я:

То рай прошедшего житья,

Тоска о смертном недоборе.

<p>«Вот сижу на шатком стуле…»</p>

 Вот сижу на шатком стуле

В тесной комнате моей,

Пью вино напареули,

Что осталось от гостей.

Мы печальны – что причиной?

Нас не любят – кто так строг?

Всей спиною за гардиной

Белый чувствую снежок.

На подходе зимний праздник,

Хвоя, вата, серпантин.

С каждым годом всё прекрасней

Снег и запах легких вин.

И любовь от повторенья

Не тускнеет, просто в ней

Больше знанья, и терпенья,

И немыслимых вещей.

<p>«Друг, наудачу…»</p>

 Друг, наудачу

рифму твержу,

взгляда не прячу,

прямо гляжу.

Далей не вижу,

вижу, как все,

дерево, крышу,

дождь на шоссе.

Видишь ли, осень

вроде лото:

может быть, восемь,

может быть, сто.

Может быть, почта.

Может быть, друг.

Может быть, то, что

выпадет вдруг.

Кто нам помашет?

Кто позвонит?

Кто нам расскажет,

что нам грозит?

Мне и стихи-то

дороги тем,

что не раскрыто

всё в них и всем,

что через строчку

можно попасть

в Суйду, в Опочку,

в летную часть.

Может быть, тем и

жизнь хороша,

что не система

в ней, а душа.

Нынче придавит,

завтра прильнет,

а послезавтра

к сердцу прижмет.

<p>«Скатерть, радость, благодать…»</p>

 Скатерть, радость, благодать!

За обедом с проволочкой

Под столом люблю сгибать

Край ее с машинной строчкой.

Боже мой! Еще живу!

Всё могу еще потрогать

И каемку, и канву,

И на стол поставить локоть!

Угол скатерти в горсти.

Даже если это слабость,

О бессмыслица, блести!

Не кончайся, скатерть, радость!

Семидесятые

Письмо (1974)

<p>«Эти вечные счеты, расчеты, долги…»</p>

Эти вечные счеты, расчеты, долги

И подсчеты, подсчеты.

Испещренные цифрами черновики.

Наши гении, мученики, должники.

Рифмы, рядом – расходы.

То ли в карты играл? То ли в долг занимал?

Было пасмурно, осень.

Век железный – зато и презренный металл.

Или рощу сажал, и считал, и считал,

Сколько высадил елей и сосен?

Эта жизнь так нелепо и быстро течет!

Покажи, от чего начинать нам отсчет,

Чтоб не сделать ошибки?

Стих от прозы не бегает, наоборот!

Свет осенний и зыбкий.

Под высокими окнами, бурей гоним,

Мчится клен, и высоко взлетают над ним

Медных листьев тройчатки.

К этим сотням и тысячам круглым твоим

Приплюсуем десятки.

Снова дикая кошка бежит по пятам,

Приближается время платить по счетам,

Всё страшней ее взгляды:

Забегает вперед, прижимает к кустам, —

И не будет пощады.

Всё равно эта жизнь и в конце хороша,

И в долгах, и в слезах, потому что свежа!

И послушная рифма,

Выбегая на зов, и легка, как душа,

И точна, точно цифра!

<p>«Снег подлетает к ночному окну…»</p>

 Снег подлетает к ночному окну,

Вьюга дымится.

Как мы с тобой угадали страну,

Где нам родиться!

Вьюжная. Ватная. Снежная вся.

Давит на плечи.

Но и представить другую нельзя

Шубу, полегче.

Гоголь из Рима нам пишет письмо,

Как виноватый.

Бритвой почтовое смотрит клеймо

Продолговатой.

Но и представить другое нельзя

Поле, поуже.

Доблести, подлости, горе, семья,

Зимы и дружбы.

И англичанин, что к нам заходил,

Строгий, как вымпел,

Не понимал ничего, говорил

Глупости, выпив.

Как на дитя, мы тогда на него

С грустью смотрели.

И доставали плеча твоего

Крылья метели.

<p>«У меня зазвонил телефон…»</p>

 У меня зазвонил телефон.

То не слон говорил. Что за стон!

Что за буря и плач? И гудки?

И щелчки, и звонки. Что за тон!

Я сказал: «Ничего не слыхать».

И в ответ застонало опять,

Загудело опять, и едва

Долетали до слуха слова:

«Вам звонят из Уфы». – Перерыв.

«Плохо слышно, увы». – Перерыв.

«Все архивы Уфы перерыв,

Не нашли мы, а вы?» – Перерыв.

«Все труды таковы, – говорю. —

С кем, простите, сейчас говорю?»

«Нет, простите, с кем мы говорим?

В прошлый раз говорили с другим!»

Кто-то в черную трубку дышал.

Зимний ветер ему подвывал.

Словно зверь, притаясь, выжидал.

Я нажал рычажок – он пропал.

<p>«Неромантичны наши вкусы…»</p>

 Неромантичны наши вкусы.

Нам утешаться до конца

Волос начесом светло-русым,

И миловидностью лица

С чуть-чуть размытыми чертами,

И носом, вздернутым слегка.

Где рок, сверкающий очами?

Как исступленность далека!

Угля на брови не хватило

И синей краски – на глаза.

Губа другую прикусила,

Чтобы не вылилась слеза.

Не плачь, пройдет!

Вся жизнь, с пустыми

Мечтами, всё пройдет, вполне.

Какими средствами простыми

Ты надрываешь сердце мне.

<p>Сон</p>

Я ли свой не знаю город?

Дождь пошел. Я поднял ворот.

Сел в трамвай полупустой.

От дороги Турухтанной

По Кронштадтской… вид туманный…

Стачек, Трефолева… стой!

Как по плоскости наклонной,

Мимо темной Оборонной.

Всё смешалось… не понять…

Вдруг трамвай свернул куда-то,

Мост, канал, большого сада

Темень, мост, канал опять.

Ничего не понимаю!

Слева тучу обгоняю,

Справа в тень ее вхожу,

Вижу пасмурную воду,

Зелень, темную с исподу,

Возвращаюсь и кружу.

Чья ловушка и причуда?

Мне не выбраться отсюда!

Где Фонтанка? Где Нева?

Если это чья-то шутка,

Почему мне стало жутко

И слабеет голова?

Этот сад меня пугает,

Этот мост не так мелькает,

И вода не так бежит,

И трамвайный бег бесстрастный

Приобрел уклон опасный,

И рука моя дрожит.

Вид у нас какой-то сирый.

Где другие пассажиры?

Было ж несколько старух!

Никого в трамвае нету.

Мы похожи на комету,

И вожатый слеп и глух.

Вровень с нами мчатся рядом

Все, кому мы были рады

В прежней жизни дорогой.

Блещут слезы их живые,

Словно капли дождевые.

Плачут, машут нам рукой.

Им не видно за дождями,

Сколько встало между нами

Улиц, улочек и рек.

Так привозят в парк трамвайный

Не заснувшего случайно,

А уснувшего навек.

<p>Ход жизни</p>

Непоправима, невозвратна,

Неуловима, однократна,

Неумолима и томима

Тоской о прошлом, непонятна.

Обиды жгут неизгладимо

И несмываемые пятна.

Почти уже невыносима,

Идет к концу невозмутимо,

Как ровный почерк без нажима,

Неотвратимо, безоглядно.

Никто не выгребет обратно!

Ветрами темными гонима.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3