Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Классика русской мысли - Письма из деревни

ModernLib.Net / Русская классика / Александр Энгельгардт / Письма из деревни - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Энгельгардт
Жанр: Русская классика
Серия: Классика русской мысли

 

 


Александр Николаевич Энгельгардт

Письма из деревни

Предисловие

Сто лет назад в России произошла великая революция, которая во многих отношениях изменила мир. В самой России она еще не закончилась, и в конце 80-х годов прошлого века мы вновь вошли в полосу великих потрясений. Развал исторической России (в форме СССР) и последующий глубокий продолжительный кризис – эпизод русской революции на волне «отлива». Знание и понимание этих процессов – средство сокращения массовых страданий нашего народа и условие лучшего выбора пути и преодоления кризиса, и дальнейшего развития нашего государства, общества и культуры. Среди книг, которые дают нам такое знание и способствуют пониманию, особое место занимает книга А.Н. Энгельгардта «Письма из деревни (1872–1887)». Эту книгу надо бы прочитать (а лучше – читать понемногу и думать) всем, кто старается разобраться в причинах тех или иных исторических выборов в XX веке, в смысле нынешних противостояний и противоречий в России, составить свое мнение о доктринах и планах ее реформирования. Эту книгу читал (в сентябре-октябре 1882 г., незадолго до своей смерти) Карл Маркс. Читал, делая заметки на полях. Его интересовало основательное эмпирическое описание русской общины, которое противоречило представлениям об отсталости крестьянского хозяйства по сравнению с капиталистическим. Эту книгу читал Ленин, еще веря, что «весь аграрный строй государства становится капиталистическим». Книга А.Н. Энгельгардта показывала, что это невозможно в принципе, а не из-за косности крестьянства. А.Н. Энгельгардт обращал внимание на очень важный факт: интеллигенция России, в общем, не имела представления о самых главных сторонах жизни и хозяйственного уклада крестьян. Это вело к непониманию того, что в тисках реальных ограничений крестьяне нашли наилучший способ хозяйства, причем такой, что не приводил их к одичанию и погружению в цивилизацию трущоб.

Согласно А.Н. Энгельгардту, крестьяне вели хозяйство гораздо лучше и рациональнее помещиков с их агрономами и удобрениями. Эта книга помогла русской интеллигенции, в том числе В.И. Ленину, понять, что русская революция имела иной характер, нежели предсказывал Маркс, исходя из знания о западном капитализме. Она поможет многое понять еще не одному поколению нашей интеллигенции. А.Н. Энгельгардт – умнейший и очень добрый человек, замечательный мастер-литейщик, ученый-химик и агроном, ценящий и любящий физический труд и труженика. Он – истинный демократ и просветитель, уважающий ум, опыт и взгляды людей, которым он стремился передать научное знание. К его наблюдениям и рассуждениям надо прислушаться молодым людям, которые временно усомнились в ценности всех этих качеств. И еще. А.Н. Энгельгардт – прекрасный автор и рассказчик, он будит в нас память о близких и дорогих нам образах русских людей всех сословий, о деревне и природе Центральной России. Читать эту книгу – большая радость, душа отдыхает.


С.Г. Кара-Мурза

Письмо первое

Описание моего зимнего дня, – Кондитер Савельич. – Объяснение кухарке Авдотье опытов Пастера. – Легко ли получать с крестьян оброки. – Скотник Петр и жена его,, скотница Ховра. – «Скотная изба». – Параллель между отставным профессором и отставным кондитером. – После обеда. – Народный календарь. – «Старуха». – Подаяние «кусочков». – Кто их собирает. – Как «старуха» лечит скот. – Доклад старосты Ивана. – Черно-желто-белый кот. – «Нытики». – Признаки светопреставления


Вы хотите, чтобы я писал вам о нашем деревенском житье-бытье1. Исполняю, но предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет.

5 февраля я праздновал годовщину моего прибытия в деревню. Вот описание моего зимнего дня.

…Поужинав, я ложусь спать и, засыпая, мечтаю о том, что через три года у меня будет тринадцать десятин клеверу наместо облог, которые я теперь подымаю под лен. Во сне я вижу стадо пасущихся на клеверной отаве холмогорок, которые народятся от бычка, обещанного мне одним известным петербургским скотоводом. Просыпаюсь с мыслью о том, как бы прикупить сенца подешевле.

Проснувшись, зажигаю свечку и стучу в стену – барин, значит, проснулся, чаю хочет. «Слышу!» отвечает Авдотья и начинает возиться с самоваром. Пока баба ставит самовар, я лежу в постели, курю папироску и мечтаю о том, какая отличная пустошь выйдет, когда срубят проданный мною нынче лес. Помечтав, покурив, надеваю валенки и полушубок. Дом у меня плоховат: когда вытопят печи, к вечеру жарко донельзя, к утру холодно, из-под полу дует, из дверей дует, окна замерзли, совершенно как в крестьянской избе. Я было сначала носил немецкий костюм, но скоро убедился, что так нельзя, и начал носить валенки и полушубок. Тепло и удобно. Наконец, баба, позевывая, несет чай. Одета она, как и я, в валенки и полушубок.

– Здравствуй, Авдотья. Ну, что?

– А ничего!

– Холодно?

– Не то чтобы очень; только мятет.

– Иван ушел на скотный?

– Давно ушел: чай, уж корм задали.

– Что это Аыска вчера вечером лаяла?

– А бог ё знает. Так, ничего. Волки, должно, близко подходили.

Я заказываю обед. Авдотья, жена старосты Ивана, у меня хозяйка в доме. Она готовит мне кушанье, моет белье, заведует всем хозяйством. Она же доит коров, заведует молочным скотом, бьет масло, собирает творог. Авдотья – главное лицо в моем женском персонале, и все другие бабы ей подчинены, за исключением «старухи», которая хозяйкой в застольной.

Обед заказан. Баба уходит. Я пью чай и мечтаю о том, как будет хорошо, когда нынешнею весною вычистят низины на пустошах и облогах, через что покос улучшится и сена будет больше.

Пью чай, курю и мечтаю. Иван староста пришел; одет в валенки и полушубок.

– Здравствуй, Иван. Ну, что?

– Все слава богу. Корм скоту задали. Корова бурая белобокая телилась.

– А! Благополучно?

– Слава богу. Схолилась как следует. В маленький хлевок поставили.

– Телочку телила?

– Телочку – буренькая, белоспиная… Ничего телочка.

Я достаю из стола записную книгу, записываю новорожденную телочку в список нынешних телят: «№ 5/72 – бурая белоспиная телочка

8/11 72 от № 10» и смотрю по календарю, когда телочке будет шесть недель, что отмечаю в книге.

– Что, хорошо съели вечернюю дачу?

– Хорошо съели, только былье осталось. Пустотное сено, сами изволите посмотреть, роговой скот хорошо будет съедать: кроме былья, ничего не останется, потому в нем вострецу нет.

– Что это Лыска вчера вечером лаяла?

– Так, ничего. Волки, должно, подходили.

Молчание. Говорить больше не о чем. Иван, выждав, сколько требует приличие, и видя, что говорить больше нечего, берет чайную посуду и уходит к Авдотье пить чай.

После чая я или пишу или читаю химические журналы, собственно, впрочем, для очищения совести: неловко как-то, занимавшись двадцать лет химией, вдруг бросить свою науку. Но не могу не сознаться, что очень часто, читая статью о каком-нибудь паро-хлор-метаталуйдине, я задумываюсь на самом интересном месте и начинаю мечтать, как бы хорошо было, если бы удалось будущею осенью купить пудов 500 жмаков… навоз-то какой был бы!

Обутрело. Кондитер Савельич пришел печи топить. У меня печи топит кондитер, настоящий кондитер, который умеет делать настоящие конфеты. Попал этот кондитер ко мне случайно. Когда-то, лет пятьдесят или шестьдесят тому назад – за старостью, кондитер сам позабыл, сколько ему лет, – Савельич учился кондитерскому ремеслу в одной из лучших кондитерских в Москве, был кондитером в одном из московских клубов, потом был взят помещиком в деревню, где проходил различные должности: был поваром, кучером, буфетчиком, выездным лакеем, истопником, судомойкой и т. п. Жениться Савельич не успел, хозяйством и семейством не обзавелся, собственности не приобрел – у господ был всегда на застольной, – под старость оглох и по несчастному случаю потерял челюсть, которую ему вынул какой-то знаменитый хирург, вызванный из-за границы для пользования одного богатого больного барина. Случилось как раз в это время, что Савельичу ударом какого-то механизма на круподерне, где он драл крупу, раздробило левую челюсть; сделалась рана, и раздробленную челюсть пришлось вынуть, что и исполнил знаменитый хирург. Операция удалась. Савельич остался жив и исправно жует одною челюстью. Одиннадцать лет тому назад Савельич сделался вольным и с тех пор жил все больше около церкви. Сначала был церковным старостой, потом ходил с книжкой собирать на церковь. Последние же два года Савельич жил как птица небесная, со дня на день, перебиваясь кое-как. Летом и осенью нанимался за мужиков караулить церковь, за что очередной двор давал ему харчи и платил по 5 копеек за ночь, варил иногда купцам в городе варенье, за что ему тоже перепадали кое-какие деньжонки. Зимой же – самое трудное для Савельича время – жил на капитал, заработанный летом. Квартировал на своих харчах у какого-нибудь знакомого мужика и за квартиру помогал мужику в домашних работах – за водой сходит, дров нарубит, люльку качает – старик во дворе никогда не лишний; кормился же своим кондитерским ремеслом: купит на заработанные летом деньжонки несколько фунтов сахару, наделает леденцов и носит по деревням (разумеется, без торгового свидетельства). Даст «старухе» конфету для внучат – она его накормит. Разумеется, плохо ел всегда, голодал иногда, но милостыни, говорит, не просил. Ко мне Савельич попал таким образом: захожу как-то в прошедшем году великим постом в избу, где живут работники и работницы, вижу, сидит в одной рубахе высокий, худой истощенный от плохого харча, лысый старик и трет в деревянной ступе табак. «Кто это?», спрашиваю. «А старик, – говорит староста, – по знакомству зашел; я ему табак дал стереть – пообедает за это с нами». Под вечер, отдавая отчет по хозяйству, староста заговорил о старике, рассказал, что старик бывший дворовый, что он кондитер, при господах живал, господские порядки знает, и попросил позволения пригласить старика к светлому празднику разговеться, «а он за это поможет Авдотье к празднику стол готовить», прибавил староста. Я, разумеется, позволил. Авдотья была в восторге, что старик придет к празднику и поможет ей все приготовить хорменно (форменно), как у господ бывает. Чтобы все было хорменно, как у господ, – это конек Авдотьи.

Поселившись в деревне, я решился не заводить ни кучеров, ни поваров, ни лакеев, то есть всего, что составляет принадлежность помещичьих домов, что было одною из причин разорения небогатых помещиков, не умевших после «Положения» повести свою жизнь иначе, чем прежде, что было одною из причин, почему помещики побросали хозяйства и убежали на службу. Поселившись в деревне, я повел жизнь на новый лад.

В имении я нашел старосту; у старосты, разумеется, оказалась баба, которая вела его хозяйство, готовила ему кушанье, мыла белье. Я переместил старосту с бабой из избы в дом и сделал Авдотью моею хозяйкой, кухаркой, прачкой. По хозяйству – молочное дело, выпойка телят и пр. – учить ее мне было нечему: я сам у нее учусь и должен сознаться, что от нее научился гораздо большему, чем по книгам, где говорится, что «у молочной коровы голова бывает легкая, с тонкими рогами, ноги тонкие, хвост длинный и тонкий, кожа и волосы мягкие и нежные, вообще же весь вид женственный и пр.»; но по части кухни я ей несколько помог. При помощи моей (недаром же я химик: все-таки, и в поваренном деле могу понять суть) Авдотья, обладающая необыкновенными кулинарными способностями и старанием, а также присущими каждой бабе знаниями, как следует печь хлеб, делать щи и пироги, стала отлично готовить мне кушанье и разные запасы на зиму – пикули, маринованные грибки, наливки, консервы из рыбы и раков, варенье, сливочные сыры. Я ей объяснил, что при приготовлении сиропа из ягод, главное – варить до такой степени, чтобы, под влиянием кислоты, кристаллический сахар перешел в виноградный и сироп сгустился настолько, чтобы брожение не могло происходить; объяснил, что гниения в консервах, плесени в пикулях и пр., как показал Пастер, не будет, если из воздуха не попадут зародыши низших организмов; объяснил действие высокой температуры на зародыши, белковину и т. п. Все это Авдотья прекрасно поняла. Все идет у нас отлично: и масло выделываем превосходное, и бархатный сливочный сыр делаем такой, что Эрберу не грех было бы подать своим посетителям, и раков маринуем, и ветчину солим, и гусей коптим, и колбасы чиним, и рябчиков жарим не хуже, чем у Дюссо. В одном только мы с Прохоровной не сходимся: я забочусь только о вкусе, а она, кроме того, и о том, чтобы все было форменно, как у господ бывает, чтобы нас не осудили. Кондитер, который живал при господах, был для нее истинною находкой, и она с волнением ожидала, разрешу ли я пригласить кондитера к светлому празднику: праздник большой, попы приедут, а у нас не форменно будет.

Кондитер пришел за три дня до праздника. Зарезали барана; я съездил на станцию и купил крупчатки, сандалу, изюму, миндалю, – началась стряпня; кондитер вырезал из разноцветной бумаги украшения для кулича и бараньего окорока; я, вместе с одним из друзей-химиков, приехавшим из Петербурга ко мне в гости на праздник, сделали из розовой чайной бумаги цветок-розан, надушили его превосходными духами и воткнули в кулич. Все вышло отлично – и кулич, и пасха, и поросенок, и баранина, а главное, все было форменно, и перед попами мы не ударили лицом в грязь. Авдотья была на верху блаженства и ходила с сияющим лицом, наряженная в яркий сарафан. Кондитер только сплоховал – взялся он сделать какой-то сладкий английский торт, но торт не вышел, то есть вышел очень плох. Заметив на другой день, что все было съедено, за исключением английского торта, кондитер так сконфузился, что, не говоря ни слова, куда-то скрылся.

Летом кондитер жил где-то при церкви, недалеко, верстах в десяти от меня. Я про него забыл совершенно. Только в августе, когда понадобился сторож для озимей, картофеля и гороха, я вспомнил про кондитера. Дай, думаю, возьму его к себе на зиму – не объест, ведь, а все что-нибудь в доме сделает. С августа кондитер поселился у меня и оказался очень полезным человеком: осенью горох и картофель караулил, лошадей чужих с озими выгонял, конечно, ни одной лошади в потраве не поймал (стар, от худых харчей с тела спал и силу потерял), но все-таки полевой сторож, – мужики опаску имеют и лошадей так зря не пускают, а если зайдет какая по нечаянности, старик выгонит. Осенью дом конопатил, двойные рамы вставлял. Теперь печи топит, Авдотье помогает, комнаты убирает, кошек школит, если провинятся, платье чистит, посуду моет, а иногда конфеты делает.

Кондитер затопил печи. Авдотья из-под коров пришла. Хлебы в печь сажает. Стряпать собирается. Пришел Иван.

– Что?

– Надумался за Днепр сегодня съездить. Сена не удастся ли дешево купить. Говорят, с выкупными сильно нажимают. Становой в волости был. Теперь, по нужде, сено, может, кто продаст, а то как заплатят недоимки – не купишь, потому нынче и у крестьян корму везде умаление.

– Какие же теперь выкупные?

– Да это все осенние, пеньковые выбивают. Пеньку продали, да не расплатились. Пеньки нынче плохи. Хлеба нет. Другой пеньку продал, а подати и выкупные не уплатил, потому что хлеба купил. Вот Федот куль-то брал – заплатил из того, что за пеньку выручил, а выкупные не внес. Теперь и нажимают.

– Ну, поезжай, покупай сено. Да в волость не заедешь ли? Что же наши оброки?

– Недавно был. Волостной обещал. Вот, говорит, казенные выберу, – за ваши примусь. У Марченка сам был.

– Ну, что ж?

– Да, что ж, ничего. Я ему говорю: что ж ты, – пеньку продал, а недоимку не несешь?

– Ну?

– Денег, говорит, нету. За пеньку двадцать рублей взял, пять осьмин хлеба купил – и хлеб показал. Сам, говорит, знаешь, что у меня шестеро детей: ведь их кормить нужно. Это ведь, говорит, не скотина, не зарежешь да не съешь, коли корму нет. Что хочешь делай, а корми.

– А другие что?

– Другие известно, что говорят: коли платить, так всем платить поровну, что следует. Коли милость барин сделает с Марченка подождать, так за что же мы будем раньше его платить. У Марченка еще бычок есть – пусть продаст. Пороть его нужно. Народил детей – умей кормить.

– Хорошо. Ну, поезжай с богом. Хлопочи насчет сена.

Получение оброков дело очень трудное. Кажется, оброк – верный

доход, все равно, что жалованье, но это только кажется в Петербурге. Там, в Петербурге, – худо ли, хорошо, – отслужил месяц и ступай к казначею, получай, что следует. Откуда эти деньги, как они попали к казначею – вы этого не знаете и спокойно кладете их в карман, тем более, что вы думаете, что их заслужили, заработали. Тут же не то: извольте получить оброк с человека, который ест пушной хлеб, который кусок чистого ржаного хлеба несет в гостинец детям… Прибавьте еще к этому, что вы не можете обольщать себя тем, что заслужили, заработали эти деньги…

Конечно, получить оброк можно, – стоит только настоятельно требовать; но ведь каждый человек – человек, и, как вы себя ни настраивайте, однако, не выдержите хладнокровно, когда увидите, как рыдает баба, прощаясь с своею коровой, которую ведут на аукцион… Махнете рукой и скажете: подожду. Раз, другой, а потом и убежите куда-нибудь на службу; издали требовать оброк легче: напишете посреднику, скот продадут, раздирательных сцен вы не увидите…

Староста ушел. Я иду на скотный двор. Скот уже напоили и начинают закладывать вторую дачу корма. Я захожу в каждый хлев, смотрю, чисто ли съедена утренняя задача. Вторую задачу дают при мне. Я смотрю, как скот ест, не отбивают ли одни коровы других, не следует ли которую поставить в отдельный хлевок для поправки. Захожу в телятник, в овчарню, в скотную избу, где, кроме скотника, скотницы (его жены) и их семерых детей, помещаются еще новорожденные телята и ягнята.

Кроме старосты, у меня есть еще скотник Петр с женой Ховрой и детьми. У скотника семеро детей: Варнай – 14 лет, Аксинья – 11 лет, Андрей – 10 лет, Прохор – 8 лет, Солошка – 6 лет, Павлик – 4 лет, Ховра – еще нет году Все это семейство, до Солошки включительно, работает безустанно с утра до ночи, чтобы только прокормиться.

Сам скотник Петр летом, с 1 мая по 1 октября, пасет скот, зимой же, с 1 октября по 1 мая, кормит и поит скот. В этой работе ему помогают два старшие сына – Варнай (14 лет) и Андрей (10 лет). Летом скотник, встав на заре до солнечного восхода, выгоняет скот в поле и при помощи двух старших ребят (скота нынче будет 100 штук) пасет его (младший, Андрей, обыкновенно носит ружье против волков). В 11 часов он пригоняет скот на двор, где скот стоит до 3 часов. В 4-м часу он опять гонит скот в поле и возвращается домой на ночь. И так изо дня в день, в течение целого лета, и в будни, и в праздники, и в зной, и в дождь, и в холод. Для скотника нет праздника ни летом, ни зимой, праздник отличается у него от будничных дней только тем, что в праздничные и воскресные дни он получает порцию 1/100 ведра) водки перед обедом. Зимой скотник, опять-таки при помощи двух старших ребят, кормит и поит скот: встав до свету, он задает первую дачу корма; когда обутреет, бабы доят скот, после чего скотник поит скот, гоняя на водопой каждый хлев особенно. После водопоя он задает вторую дачу корма, обедает и отдыхает. Под вечер вторично поит скот и задает третью дачу корма на ночь. Ночью зимой скотник не имеет настоящего покоя, потому что, несмотря ни на мороз, ни на вьюгу, он в течение ночи должен несколько раз сходить в хлевы посмотреть скот, а когда коровы начнут телиться (декабрь, январь, февраль), он должен постоянно следить за ними и всегда быть начеку, потому что его дело принять теленка и привести его в теплую избу. Старшие ребята помогают скотнику раздавать корм, и даже десятилетний Андрей работает настоящим образом, по мере своих сил: запрягает лошадь, помогает брату накладывать сено на воз; сам скотник Петр в это время вносит корм мелкому скоту, потому что для мелкого скота сено нужно выбирать, а в этом на ребят положиться нельзя, – водит лошадь и в хлевах разносит корм и закладывает его в ящики. Разумеется, Андрей, по мере сил, забирает маленькие охапочки сена; но посмотрели бы вы, как он бойко ходит между коровами, как покрикивает на быка – и бык его боится, потому что у Андрея в руках кнут. Летом

Андрей носит за отцом ружье, но при случае и сам выстрелит. Раз, летом, я был в поле недалеко от стада, которое рассыпалось между кустами. Вдруг слышу выстрел. Бегу на выстрел и вижу Андрей (ему тогда только что десятый год пошел) держит в руках дымящееся ружье. «В кого ты стрелял?» – «В волка» – «Где?» – «Да вот за ровком; выскочил из моложи по ту сторону ровка, остановился на бичажку, стоит и смотрит на меня, лохматый такой, я и выстрелил». – «Как же ты стрелял?», – ружье у скотника тяжелое, длинное, одноствольное, еще с 12-го года, французское, солдатское. – «На сучок положил, да и выстрелил. Что ж? Так и подрал; да вон по полю дует». Действительно, смотрю, волк несется по паровому полю.

Жена скотника, скотница Ховра, доит коров вместе с Авдотьей и подойщицами, поит телят, кормит ягнят, готовит кушанье для своего многочисленного семейства – одного хлеба сколько нужно испечь, – обмывает и обшивает детей. В этих работах ей помогает старшая дочь, Аксюта (12 лет), и младшая, Солошка (6 лет), специальная обязанность которой состоит в уходе за маленькой Ховрой, которую она качает в люльке, таскает по двору, забавляет и нянчит. Прохор (8 лет) тоже помогает по хозяйству: он рубит дрова, и так как силенки у него мало, то он целый день возится, чтобы нарубить столько дров, сколько нужно для отопления одной печки. Только Павлик и маленькая Ховра ничего не делают.

За все это скотник получает в год 60 рублей деньгами, 6 кулей 6 мер ржи, 2 куля овса, 11/2 куля ячменя, держит на моем корму корову и овцу, имеет маленький огород, который должен обработать сам, получает место для посева одной мерки льна и одной осьмины картофеля, получает 2 порции водки – на себя и на жену – по воскресеньям и праздникам, получает творогу, молока снятого, сколотин, сколько будет моей милости дать (этого нет в договоре). Так как скотнику на его семейство нужно не менее 11 кулей ржи в год, то ему следует прикупить еще 4 куля 2 мерки ржи, что составляет по нынешним ценам 34 рубля. Таким образом, за расходом на хлеб у него из 60 рублей жалованья остается всего 26 рублей, из коих он уплачивает за двор 20 рублей оброку (прежде, когда у него было меньше детей, он платил 40 рублей), а 6 рублей в год остается на покупку соли, постного масла, одежду.

Немного, как видите. Недорого оплачивается такой тяжелый труд, как труд скотника со всем его семейством. Из этого примера вы видите, что в нашей местности положение крестьян, получивших по 41/2 десятины надела, вовсе не блестящее, потому что будь какая-нибудь возможность Петру жить на своем наделе, он, разумеется, не попал бы за такую плату в должность скотника, где ему нет покоя ни днем, ни ночью. С другой стороны, положение скотоводства у помещиков незавидное, и при теперешнем его состоянии нельзя дать большую плату скотнику, так как и при такой ничтожной плате за труд скот в убыток. То же самое можно сказать и относительно других отраслей хозяйства. Помещичье хозяйство в настоящее время ведется так плохо, даже хуже, с меньшим толком и пониманием дела, чем в крепостное время, когда были хорошие старосты-хозяева – что оно только потому еще кое-как и держится, что цены на труд баснословно низки. Кажется, немного получает мой скотник, а и то ему завидуют, и, откажи я ему, сейчас же найдется пятьдесят охотников занять его место.

Я всегда с удовольствием бываю в скотной избе. Мне ужасно нравится этот «детский сад», где все дети постоянно заняты, веселы, никогда не скучают, не капризничают, хотя в «саду» нет никакой «Grtnerin», которая выбивалась бы из сил, чтобы занять детей бесполезными работами и скучными сантиментальными песенками, как в петербургских детских садах, где на немецкий лад дрессируют будущих граждан земли русской.

Осмотрев все на скотном дворе, потолковав со скотником, скотницей, полюбовавшись ребятами, телятами, ягнятами, – вы не можете себе представить, как мил маленький Павлик, когда он играет на полу с ягнятами, – я возвращаюсь в дом. Авдотья, вся раскрасневшись, взволнованная, в забвении чувств, отчасти даже сердитая, хлопочет около плиты, на которой все кипит и клокочет.

– Обедать буду подавать: готово.

– Подавай.

Авдотья накрывает стол и подает обед. Подав кушанье, она стоит и в волнении ждет, что я скажу – хорошо ли. В особенности волнуется она, если подает новое какое-нибудь кушанье: в эти минуты она находится в таком же возбужденном состоянии, как ученик на экзамене, как химик, который делает сожжение какого-нибудь вновь открытого тела. Она стоит и смотрит на меня: что будет. Обыкновенно всегда бывает все очень хорошо. Авдотья на верху блаженства. Если же случится, что у меня гости, то мне даже жалко становится Авдотьи: она волнуется до такой степени, что у нее от расстройства нерв делается головная боль.

Вся жизнь Авдотьи заключается в хозяйстве, которым она заведует. Принимая все, начиная от неудавшегося масла и кончая худо вымытым чулком, к сердцу, она вечно волнуется, страдает и радуется. Скупа она до невозможности и бережет мое добро, как свое собственное. Честна безукоризненно. Откровенна, прямодушна, никогда не лжет, горда, самолюбива и вспыльчива до невероятности; она всегда была вольною, и у нее нет тех недостатков, которыми отличаются бывшие крепостные: никакого раболепства, подобострастия, фальши, забитости, страха, приниженности. В конце обеда иногда является сюрприз – это кондитер сделал что-нибудь сладкое, «на закуску», как говорят Авдотья. С кондитером у нас в некотором роде дружба; нас сближает, как мне кажется, сходство положений, что мы оба втайне чувствуем, хотя никогда друг другу не высказывались. Весь мой хозяйственный персонал – староста, скотник, лесничий, работник, хозяйка, скотница, старуха, подойщицы – из мужиков; один только кондитер Савельич из дворовых, из старинных дворовых, из природных дворовских, как говорит Авдотья. Вследствие этого Савельич, точно так же как и я, барин, пользуется особенным уважением, оказываемым «белой кости». Савельичу, точно так же как и мне, даже староста говорит «вы». Савельич сознает свою родовитость, свое превосходство по происхождению и держит себя соответственно: серьезно, строго, особняком, потому что «коли ты архиерей, то и будь архиереем». Вот, значит, первая точка сближения. Савельич человек бывалый, много жил, много видел, всего испытал, живал при господах разных, у генерала служил, бывал и в Москве, и в Питере, царя видел. Я, барин, тоже человек бывалый, много жил, много видел, бывал в положениях разных, а главное, когда-то был военным, что особенно уважается народом: «был военным, значит, видал виды, всего попробовал, всего натерпелся – и холоду, и голоду, может, и пороли в корпусе». Это вторая точка сближения. Савельич убежден, что только он, человек бывалый, при господах служивший, понимает господское обхождение, что только он знает, что и как мне нужно. Савельич убежден, что если я разговариваю с другими, если я доволен услугами мужиков, составляющих мой хозяйственный и вместе с тем придворный штат, то только по снисходительности, вследствие моей простоты. Должен сознаться, я сам чувствую к Савельичу особенное расположение и именно вследствие сходства наших положений, сходства, Савельичу неизвестного. Я – отставной профессор; он – отставной кондитер. Вместо того, чтобы читать лекции, возиться с фенолами, крезолами, бензолами, руководить в лаборатории практикантами, я продаю и покупаю быков, дрова, лен, хлеб, вожусь с телятами и поросятами, учу Авдотью делать пикули, солить огурцы, чинить колбасы. Он, Савельич, вместо того, чтобы делать конфеты, пирожки, безе, зефиры, караулит горох, гоняет лошадей из зелени, топит печи. Масса специальных знаний, приобретенных многолетним трудом, остается без приложения как у меня, так и у него. И он, и я многое забываем, отстаем. Разница только в том, что я еще недавно бросил свою специальность и потому не все забыл, мог бы, пожалуй, еще возвратиться к старым занятиям, хотя уже чувствую, что отстаю, годика через два, думаю, все позабуду, совсем отстану, а главное, не буду в состоянии взяться за старое дело с необходимою энергией. Он же, Савельич, давно уже бросил свое кондитерское ремесло, почти все позабыл и отстал совершенно, так что нынешний молодой кондитер стал бы смеяться над его произведениями.

После обеда я курю сигару, пью пунш и мечтаю… С января, когда солнце начинает светить по-весеннему и пригревает, после обеда я выхожу в ясные дни греться на солнышке. Сидишь на крылечке на солнечной стороне и греешься. Морозец легонький, градусов в 8—10; тихо. Солнце светит ярко и пригревает. Хорошо. Нужно прожить в деревне одному октябрь, ноябрь, декабрь, – эти ужасные месяцы, когда целый день темно, никогда не видно солнца на небе, а если и проглянет, то тусклое, холодное, когда то мороз, то оттепель, то дождь, то снег, то так моросит, когда нет проезду, грязь или груда, гололедица или ростопель, – чтобы научиться ценить хороший санный путь в декабре и первый луч солнца в январе. Вы в Петербурге и понятия об этом не имеете. Вам все равно, что ноябрь, что январь, что апрель. Самые тяжелые для нас месяцы – октябрь, ноябрь, декабрь, январь – для вас, петербуржцев, суть месяцы самой кипучей деятельности, самых усиленных удовольствий и развлечений. Вы встаете в одиннадцатом часу, пьете чай, одеваетесь, к двум часам отправляетесь в какой-нибудь департамент, комиссию, комитет, работаете часов до пяти, обедаете в шесть, а там – театр, вечер, вечернее заседание в какой-нибудь комиссии – время летит незаметно. А здесь, что вы будете делать целый вечер, если вы помещик, сидящий одиночкой в вашем хуторе, – крестьяне, другое дело, они живут обществами, – читать? Но что же читать?

С января уже весной потягивает. На Васильев вечер день прибавляется на куриный шаг, как говорит народ. В конце же января дня уже сильно прибавилось, и хотя морозы стоят крепкие, но солнце греет. В феврале – недаром он зовется бокогрей – после того, как зима с весной встретилась на сретение, в хорошие ясные дни солнце греет так сильно, что с крыш начинает капать. С каждым днем все ближе и ближе к весне. Март – уже весенний месяц. С Алдакей (1 марта – Евдокия) начинается весна и пойдут весенние дни: Герасим-«грачевник» (4 марта), грачи прилетят; грач – первый вестник весны, дорогая, долго ожидаемая птица. Сороки (9 марта)2, день с ночью меряется, жаворонки прилетят, весну принесут. Алексей «с гор вода» (17 марта), ручейки потекут – снег погонит, ростепель начнется, на солнце греет так, что хоть полушубок снимай, а к ночи подмораживает. Дарья «обгадь проруби» (19 марта), около прорубей, где поят зимой скот, так обтает, что сделается виден навоз, который скот зимой оставлял во время водопоя. Благовещение (25 марта) – весна зиму поборола. Федул (5 апреля) – теплый ветер подул. Родивон (8 апреля) – ледолом. Василий Парийский (12 апреля) – землю парит. Ирина «урви берега» (16 апреля), Егорий теплый (23 апреля) – уже со дня на день ждет лета. Но мы, посидев без свету три месяца, уже в феврале чувствуем приближение весны и оживаем. Чуть только ясный солнечный день, все оживает и стремится воспользоваться живительным солнечным лучом. В полдень, когда на угреве начинает капать с крыш, куры, утки и вся живность высыплет на двор – греться на солнце; воробьи тут же шмыгают между крупною птицей и весело чиликают; корова, выпущенная на водопой, остановится на солнце, зажмурится и греется. В хлеве все телята толкутся против окошка, обращенного на солнечную сторону. Быки, чувствуя приближение весны, ревут, сердятся, роют навоз ногами. Сидишь себе на крылечке в полушубке, подставив лицо теплым солнечным лучам, куришь, мечтаешь. Хорошо.

Погревшись на солнце, я второй раз отправляюсь по хозяйству и прежде всего захожу к «старухе». «Старуха» – старая баба лет семидесяти с хвостиком – она помнит разоренье и любит рассказывать, как бабы ухватами кололи француза, что не мешает ей, однако, относиться к французам дружелюбно, потому что, говорит она, французы народ добрый, – но еще здоровая, бодрая, энергичная, деятельная. «Старуха» – хозяйка в застольной, где обедают все люди за исключением скотника, который с семейством ведет свое хозяйство. «Старуха» печет хлебы и готовит кушанье для застольной, смотрит за свиньями, утками и курами, которые все состоят под ее командой, ухаживает за больным скотом, и каждая заболевшая на скотном дворе скотина передается на попечение «старухи», в ведении которой состоят хлевы, построенные подле застольной избы. «Старуха» же, как хозяйка в застольной, подает «кусочки».

У меня нет правильно организованной раздачи печеного хлеба нищим с веса, как это делается, или, лучше сказать, делалось, в некоторых господских домах. У меня просто в застольной старуха подает «кусочки», подобно тому, как подают кусочки в каждом крестьянском дворе, где есть хлеб – пока у крестьянина есть свой или покупной хлеб, он, до последней ковриги, подает кусочки. Я ничего не приказывал, ничего не знал об этих кусочках. «Старуха» сама решила, что «нам» следует подавать кусочки, и подает.

В нашей губернии и в урожайные годы у редкого крестьянина хватает своего хлеба до нови; почти каждому приходится прикупать хлеб, а кому купить не на что, то посылают детей, стариков, старух в «кусочки» побираться по миру. В нынешнем же году у нас полнейший неурожай на все: рожь уродилась плохо и переполнена была метлой, костерем, сивцом; яровое совсем пропало, так что большею частью только семена вернули; корму – вследствие неурожая яровой соломы и плохого урожая трав от бездождия – мало, а это самое трудное для крестьян, потому что при недостатке хлеба самому в миру можно еще прокормиться кое-как кусочками, а лошадь в мир побираться не пошлешь. Плохо, – так плохо, что хуже быть не может. Дети еще до Кузьмы-Демьяна (1 ноября) пошли в кусочки. Холодный Егорий (26 ноября) в нынешнем году был голодный – два Егорья в году: холодный (26 ноября) и голодный (23 апреля). Крестьяне далеко до зимнего Николы приели хлеб и начали покупать; первый куль хлеба крестьянину я продал в октябре, а мужик, ведь, известно, покупает хлеб только тогда, когда замесили последний пуд домашней муки. В конце декабря ежедневно пар до тридцати проходило побирающихся кусочками: идут и едут, дети, бабы, старики, даже здоровые ребята и молодухи. Голод не свой брат: как не поеси, так и святых продаси. Совестно молодому парню или девке, а делать нечего, – надевает суму и идет в мир побираться. В нынешнем году пошли в кусочки не только дети, бабы, старики, старухи, молодые парни и девки, но и многие хозяева. Есть нечего дома, – понимаете ли вы это? Сегодня съели последнюю ковригу, от которой вчера подавали кусочки побирающимся, съели и пошли в мир. Хлеба нет, работы нет, каждый и рад бы работать, просто из-за хлеба работать, рад бы, да нет работы. Понимаете – нет работы. «Побирающийся кусочками» и «нищий» – это два совершенно, разных типа просящих милостыню. Нищий – это специалист; просить милостыню – это его ремесло. Он, большею частью, не имеет ни двора, ни собственности, ни хозяйства и вечно странствует с места на место, собирая хлеб, и яйца, и деньги. Нищий все собранное натурой – хлеб, яйца, муку и пр. – продает, превращает в деньги. Нищий, большею частью калека, больной, неспособный к работе человек, немощный старик, дурачок. Нищий одет в лохмотья, просит милостыню громко, иногда даже назойливо, своего ремесла не стыдится. Нищий – божий человек. Нищий по мужикам редко ходит: он трется больше около купцов и господ, ходит по городам, большим селам, ярмаркам. У нас настоящие нищие встречаются редко – взять им нечего. Совершенно иное побирающийся «кусочками». Это крестьянин из окрестностей. Предложите ему работу, и он тотчас же возьмется за нее и не будет более ходить по кусочкам. Побирающийся кусочками одет, как и всякий крестьянин, иногда даже в новом армяке, только холщовая сума через плечо; соседний же крестьянин и сумы не одевает – ему совестно, а приходит так, как будто случайно без дела зашел, как будто погреться, и хозяйка, щадя его стыдливость, подает ему незаметно, как будто невзначай, или, если в обеденное время пришел, приглашает сесть за стол; в этом отношении мужик удивительно деликатен, потому что знает, – может, и самому придется идти в кусочки. От сумы да от тюрьмы не отказывайся. Побирающийся кусочками стыдится просить и, входя в избу, перекрестившись, молча стоит у порога, проговорив обыкновенно про себя, шепотом «подайте, Христа ради». Никто не обращает внимания на вошедшего, все делают свое дело или разговаривают, смеются, как будто никто не вошел. Только хозяйка идет к столу, берет маленький кусочек хлеба, от 2 до 5 квадратных вершков, и подает. Тот крестится и уходит. Кусочки подают всем одинаковой величины – если в 2 вершка, то всем в 2 вершка; если пришли двое за раз (побирающиеся кусочками ходят большею частью парами), то хозяйка спрашивает: «вместе собираете?»; если вместе, то дает кусочек в 4 вершка; если отдельно, то режет кусочек пополам.

У побирающегося кусочками есть двор, хозяйство, лошади, коровы, овцы, у его бабы есть наряды – у него только нет в данную минуту хлеба., когда в будущем году у него будет хлеб, то он не только не пойдет побираться, но сам будет подавать кусочки, да и теперь, если, перебившись с помощью собранных кусочков, он найдет работу, заработает денег и купит хлеба, то будет сам подавать кусочки. У крестьянина двор, на три души надела, есть три лошади, две коровы, семь овец, две свиньи, куры и проч. У жены его есть в сундуке запас ее собственных холстов, у невестки есть наряды, есть ее собственные деньги, у сына новый полушубок. С осени, когда еще есть запас ржи, едят вдоволь чистый хлеб и разве уже очень расчетливый хозяин ест и по осени пушной хлеб – и таких я видел. Придет нищий – подают кусочки. Но вот хозяин замечает, что «хлебы коротки». Едят поменьше, не три раза в сутки, а два, а потом один. Прибавляют к хлебу мякины. Есть деньги, осталось что-нибудь от продажи пенечки, за уплатой повинностей, – хозяин покупает хлеба. Нет денег – сбивается как-нибудь, старается достать вперед под работу, призанять. Какие проценты платят при этом, можно видеть по тому, что содержатель соседнего постоялого двора, торгующий водкой, хлебом и прочими необходимыми для мужика предметами и отпускающий эти предметы в долг, сам занимает на оборот деньги, для покупки, например, ржи целым вагоном, и платит за один месяц на пятьдесят рублей два рубля, то есть 48 %. Какой же процент берет он сам? Когда у мужика вышел весь хлеб и нечего больше есть, дети, старухи, старики надевают сумы и идут в кусочки побираться по соседним деревням. Обыкновенно на ночь маленькие дети возвращаются домой, более взрослые возвращаются, когда наберут кусочков побольше. Семья питается собранными кусочками, а что не съедят, сушат в печи про запас. Хозяин между тем хлопочет, ищет работы, достает хлеба. Хозяйка кормит скот – ей от дому отлучиться нельзя; взрослые ребята готовы стать в работу чуть не из-за хлеба. Разжился хозяин хлебом, дети уже не ходят в кусочки, и хозяйка опять подает кусочки другим. Нет возможности достать хлеба, – за детьми и стариками идут бабы, молодые девушки и уже самое плохое (это бывает с одиночками), сами хозяева; случается, что во дворе остается одна только хозяйка для присмотра за скотом. Хозяин уже не идет, а едет на лошади. Такие пробираются подальше, иногда даже в Орловскую губернию. Нынче в средине зимы часто встречаем подводу, нагруженную кусочками, и на ней мужика с бабой, девкой или мальчиком. Побирающийся на лошади собирает кусочки до тех пор, пока не наберет порядочную подводу; собранные кусочки он сушит в печи, когда его пустят ночевать в деревне. Набрав кусочков, он возвращается домой, и вся семья питается собранными кусочками, а хозяин в это время работает около дома или на стороне, если представится случай. Кусочки на исходе – опять запрягают лошадь и едут побираться. Иной так всю зиму и кормится кусочками, да еще на весну запас соберет; иногда, если в доме есть запас собранных кусочков, подают из них. Весной, когда станет тепло, опять идут в кусочки дети и бродят по ближайшим деревням. Хозяевам же весной нужно работать – вот тут-то и трудно перебиться. Иначе как в долг достать негде, а весной опять повинности вноси. Станет теплее, грибы пойдут, но на одних грибах плохо работать. Хорошо еще, если только хлеба нет. Нет хлеба – в миру прокормиться можно кое-как до весны. С голоду никто не помирает, благодаря этой взаимопомощи кусочками. «Были худые годы, – говорила мне нынешнею осенью одна баба, у которой в октябре уже не было хлеба, – думали, все с голоду помрем, а вот не померли; даст бог и нынче не помрем. С голоду никто не умирает». Но вот худо, когда не только хлеба, но и корму нет для скота, как нынче. Скот в миру не прокормишь.

Вот выдержка из письма одного крестьянина к сыну, который находился в Москве на заработках (письмо сочинено самим крестьянином): «Милый сын В.И., свидетельствуем мы тебе нижайшее почтение и уведомляем мы тебя, что у нас в доме так плохо, так худо, как хуже быть не может, – нет ни корму, нет ни хлеба, словом сказать, нет ничего, сами хоть миром питаемся кое-как, а скот хоть со двора гони в чистое поле. Купить не за что, денег нет ни гроша и сам не знаю как быть». Нынешний год такая бескормица, что теперь в марте не ездят в кусочки на лошадях, как ездили в средине зимы, потому что кусочки подают, а для лошади никто клочка сена не даст. Из всего сказанного ясно, что «побирающийся кусочками» не нищий – это просто человек, у которого нет хлеба в данную минуту; ему нельзя сказать: «бог подаст», как говорят нищему, если не желают подать; ему говорят: «сами в кусочки ходим», если не могут подать; он, когда справится, сам подает, а нищий никому не подает. Не подать кусочек, когда есть хлеб, – грех. Поэтому и «старуха» стала подавать кусочки, не спросясь у меня, и я думаю, что если бы я запретил ей подавать кусочки, то она бы меня выбранила, да, пожалуй, и жить бы у меня не стала.

Кусочки «старуха» подает всем одинаковой величины – только солдатам (отставным, бессрочным, отпускным) старуха подает побольше, кажется, потому, что солдатам запрещается или запрещалось прежде (я этого наверно не знаю) просить милостыню.

«Старуха» командир – иначе я ее не могу назвать – в застольной избе, при которой состоят также свиньи и птицы. «Старуха» вечно возится и, кажется, даже ночью не спит. Жалостлива она до крайности и любит всякую скотину донельзя. Зато и в порядке у нее все – и куры, и утки, и свиньи. Целый день она их кормит, поит, щупает. Хотя все утки серые, но «старуха» знает каждую утку в лицо. Летом она то и дело считает цыплят и утят, путается в счете и при этом непомерно волнуется. Пропадет цыпленок или утенок – коршак3 унесет – «старуха» ищет, ищет, десятки раз пересчитывает всех птиц (а у меня их не мало – в течение прошедшего года я съел 83 цыпленка), и когда все поиски оказываются тщетными, смущенная приходит доложить мне, что утенок пропал, плачет, что не досмотрела, и просит вычесть из жалования (она получает полтора рубля в месяц). Свиньи тоже на руках у «старухи», и она с ними тоже постоянно возится: то моет поросят, то кормит, то выгоняет на солнце, то гоняет в воду купаться. Наконец, на ее же попечении находится ребенок, родившийся у одной из подойщиц и помещающийся в люльке тут же в застольной, и с ребенком «старуха» находит время возиться, но больше муштрует мать, чтобы опрятно держала соску, почаще мыла ребенка, не слишком закачивала и т. п.

Знает «старуха», что нужно каждой птице, каждой скотине, до тонкости. Лечит она скот превосходно. Заболеет скотина – сейчас ее к «старухе». Смотришь, через неделю, две поправилась. Просто даже удивительно. И лекарств старуха никаких не употребляет, разве что иногда припарку из каких-то трав сделает или язык корове медным купоросом помажет. Обыкновенно, возьмет корову в теплую избу, в экстренных случаях даже на ночь оставляет в избе подле своей кровати, окропит святою водой из трех сел (на крещение привозят воду из трех разных сел и берегут ее круглый год; без этой воды нельзя обойтись в хозяйстве, потому что ею надо обрызгать каждого новорожденного теленка и ягненка), окурит свечкой, вымоет и начинает кормить то тем, то другим: сенца мягонького даст, хлеба печеного, овса с мякиной, овсяной муки, мучного пойла, воды чистой. Ходит за ней, приглядывает, ласкает, замечает, что корова ест – смотришь, и поправилась. Я уверен, что даже профессор Бажанов, который написал столько книг по скотоводству, не лучше умеет ухаживать за скотом, чем моя «старуха». Сам профессор, – но у нас нет профессора – специалиста по части откармливания скота, – сам профессор Грувен, который собрал все опыты относительно кормления в своем «Kritische Darstellung aller Futterungs-Versuche», едва ли откормит свинью, гуся или утку до такого безобразия, как «старуха». Главное, «старуха» делает все это как-то на глаз, попросту, не развешивая кормов, не рассчитывая, сколько нужно дать протеину, углеводов и проч. У меня, должен сознаться, и весов-то нет в хозяйстве, на которых можно было бы взвешивать скот и корма. Все делается на глазомер – так уже привыкли все. «Здесь 27 аршин будет», – говорит плотник; меряю, выходит 27 аршин с четвертью, – не стоит и мерить, потому что четверть не имеет значения. Скотник и скотница думают, что «старуха» «знает», то есть, что она умеет ворожить; но это вздор. «Старуха» просто-напросто, как говорят мужики, «понимает около скота», она до тонкости знает его природу, любит скот, обладает громадною опытностью, потому что пятьдесят лет жила между коровами, овцами, свиньями, курами. «Старуха» лечит скот чистым воздухом, солнечным светом, подходящим кормом, мягкою подстилкой, внимательным уходом, лаской; изучает индивидуальность каждой скотины и сообразно этому ставит ее в те или другие гигиенические условия, кормит тем или другим кормом. Я так верю в знания «старухи», что если она сказала: «бог даст, пройдет», я совершенно убежден, что скотина поправится. «Старухе» я поверю скорее, чем ветеринару, который думает, что его лекарства суть специфические средства против болезней.

Иногда я захожу к «старухе» – она это любит. «Старуха» сообщает мне свои радости – такая-то курица нестись начала, больная корова, господь с ней, поправляется, – и горести – утке ногу отдавили, котенок что-то скучен – и ведет в хлевки показать свиней, гусей, уток. У «старухи» всегда все в порядке – в хлевах постлано, посуда чиста, свиньи, бог с ними, растут хорошо.

Осмотрев все у «старухи», я второй раз иду на скотный двор. Скот напоили второй раз и задают корм на ночь. Смотрю, хорошо ли съедена вторая дача, как принимается скот за вечернюю дачу. Смотрю, как поят телят, доят коров.

Вечереет. Я возвращаюсь домой пить чай. Приготовить самовар к моему приходу – дело Савельича, потому что Авдотья в это время под коровами. До сих пор не было случая, чтобы кондитер запоздал с самоваром. Вхожу в кухню – самовар кипит. Это Савельич порадел.

Во время вечернего чаепития у меня доклад. Прежде всего является Авдотья и докладывает, сколько надоили молока, в каком положении коровы и телята, какие коровы причиняют, какие поназначились, каков у той или другой коровы причин и пр., и пр. Так как делать зимой вечером нечего, то доклад бывает продолжительный, подробный и обстоятельный. После Авдотьи является с докладом Иван и сообщает, что сделано сегодня по хозяйству, что будет делаться завтра. С ним мы толкуем ежедневно подолгу: советуемся о настоящем, обсуждаем прошедшее, делаем предположения о будущем. Он же сообщает мне все деревенские новости.

– Сегодня, А.Н., суд в деревне был.

– По какому случаю?

– Василий вчера Ефёрову жену Хворосью избил чуть не до смерти.

– За что?

– Да за Петра. Мужики в деревне давно уже замечают, что Петр (Петр, крестьянин из чужой деревни, работает у нас на мельнице) за Хворосьей ходит. Хотели все подловить, да не удавалось, а сегодня поймали. (Мужики смотрят за бабами своей деревни, чтобы не баловались с чужими ребятами; со своими однодеревенцами ничего – это дело мужа, а с чужими – не смей.) А все Иван. Заметили в обед, что Петра в кабаке нет и Хворосьи нет. Догадались, что должно быть у Мореича в избе – того дома нет, одна старуха. Нагрянули всем миром к Мореичу. Заперто. Постучали – старуха отперла, Хворосья у ней сидит, а больше никого. Однако Иван нашел. Из-под лавки Петра вытащил. Обсмеяли.

– Что же муж, Ефёр?

– Ничего. Ефёра Петр водкой поит. А вот Василий взбеленился.

– Да Василью-то что?

– Как что? Да ведь он давно с Хворосьей живет, а она теперь Петра прихватила. Под вечер Василий подкараулил Хворосью, как та по воду пошла, выскочил из-за угла с поленом, да и ну ее возить; уж он ее бил, бил, смертным боем бил. Если бы бабы не услыхали, до смерти убил бы. Замертво домой принесли, почернела даже вся. Теперь на печке лежит, повернуться не может.

– Чем же кончилось?

– Сегодня мир собирался к Ефёру. Судили. Присудили, чтобы Василий Ефёру десять рублей заплатил, работницу к Ефёру поставил, пока Хворосья оправится, а миру за суд полведра водки. При мне и водку выпили.

– А что ж Хворосья?

– Ничего, на печке лежит, охает. Еще Листара побили. Листар, выпивши, над Кузей куражиться стал. Панас ему и говорит: что ты куражишься? Листар и похвались: отчего мне не куражиться, – я ни царю, ни пану не виноват. А! говорит Панас, так ты с меня панские деньги взыскивать хочешь! Бац его в рыло. Кузя тут ввязался, Ефёр, Михалка – все на Листара навалились; уж они его били, били, – а Михалка все приговаривает: не ходи к чужой жене, не ходи – в кровь избили. Я им говорю: что это вы, ребята, все на одного. Так ему, говорят, и надо: мы знаем, говорят, за что бьем.

Иван ушел, чаепитие кончилось. Скучно. Сижу один и читаю романы Дюма, которыми меня снабдил один соседний помещик. Авдотья, Иван, Савельич, напившись чаю, собираются идти ужинать. «Мы ужинать пойдем, – говорит Авдотья, вошедшая убирать постель, – а я вам ужин поставила в столовой». Люди ушли в застольную. Я иду в столовую. Кошки, зная, что я дам им за ужином лакомый кусочек, бегут за мной. У меня две кошки – большой черно-белый кот и черно-желто-белая кошечка; такую кошечку национального цвета я завел для опыта. Говорят, что только кошки бывают черно-желто-белого цвета и что котов такого цвета никогда не бывает; говорят, что когда народится кот черно-желто-белого цвета, то значит скоро светопреставление. Я хочу посмотреть, правда ли это. Первый признак близости светопреставления – это, как известно, появление большого числа нытиков, то есть, людей, которые все ноют; второй – рождение черно-желто-белого кота. После «Положения» появилось множество нытиков. Хочу посмотреть, не народится ли черно-желто-белый кот.

Кошки у меня приучены так, что когда я сажусь ужинать, то они вспрыгивают на стулья, стоящие кругом стола, за которым я ужинаю: одна садится по правую сторону меня, другая – по левую. Выпив водки, я ужинаю и во время ужина учу кошек терпению и благонравию, чтобы они сидели чинно, не клали лапок на стол, дожидались, пока большие возьмут, и т. п.

А на дворе вьюга, метель, такая погода, про которую говорят: «хоть три дня не есть, да с печки не лезть». Ветер воет, слышен наводящий тоску отрывистый лай Лыски: «гау», «гау», через полминуты опять «гау», «гау», и так до бесконечности. Волки, значит, близко бродят.

Поужинав, я ложусь спать и мечтаю…[1]

Письмо второе

Деревенские интересы. – Зачем мужик идет к барину. – Костик – специалист,, охотник и вор. – Пьяница ли мужик. – На благовещенье воры заворовывают. – Кулак Матов. – Суд над Костиком. – Случаи и слухи. – Насчет леченья. – Пушной хлеб. – Девка умрет – расходу меньше – Организация медицинской помощи в деревнях. – «Попы». – Их доходы. – На станции. – На съезде. – Удобства нового судопроизводства.


Я описал вам мой зимний день. Утром чаепитие, потом прогулка на скотный двор, обед, прогулка к «старухе» и на скотный двор, вечернее чаепитие и доклад, ужин…

И так изо дня в день…

С утра до ночи голова наполнена хозяйственными соображениями. Интересов, кроме хозяйственных, никаких. Как? скажете вы. Как никаких интересов! А дворянские дела, земские дела, деятельность новых судебных учреждений, наконец, политика?!

Никаких-с. Позвольте. Во-первых, я не желаю служить – я исключительно посвятил себя хозяйству и посредством хозяйства желаю зарабатывать средства для своего существования – и потому службы по земству, мировым или дворянским учреждениям не ищу. Ни в председатели управы, ни в предводители, ни в мировые, ни даже в члены опеки я не мечу. Если раз я не желаю заполучить местечко, какое же мне дело до земства, мировых и дворянских учреждений? Какое мне дело? Ведь я, повторяю, ни в какие должности не мечу. Во-вторых, я живу в деревне, в городе никогда не бываю, следовательно, о земстве, которое находится в городе, ничего не знаю. А можно ли интересоваться тем, о чем ничего не знаешь? Как ничего не знаете? – скажете вы, – да ведь окладной лист получаете? Получаю – ну так что ж?

Политика? – Но позвольте вас спросить, какое нам здесь дело до того, кто император во Франции: Тьер, Наполеон или Бисмарк?

Разумеется, не каждый день проходит совершенно одинаково. Случается, придет кто-нибудь; но, разумеется, по делу, и всегда по одному и тому же. «Мужик пришел из Починка», – докладывает Авдотья. Я иду и кухню. Мужик кланяется и говорит:

– Здравствуйте, А.Н.

– Здравствуй. Что? хлеба?

– Ржицы бы нужно.

– Куль?

– Кулик бы.

– Восемь рублей.

– Подешевле нельзя ль?

– Нет, дешевле нельзя. Позаднюю бери без полтины.

– Да что уж позадняя. Хорошей возьму. Извольте деньги.

Мужик достает восемь засаленных билетиков – у мужиков все

больше билетики (рублевые бумажки), трояки и пятерки тоже бывают, красный билет (10 руб.) редкость, четвертной (25 руб.) еще реже, а билет (100 руб.) бывает только у артелей – и идет со старостой в амбар получать хлеб.

– Мужик пришел из Дядина, – докладывает Авдотья.

Иду в кухню.

– Здравствуйте, А.Н.

– Здравствуй. Что? хлеба?

– Хлебца бы нужно.

– Осьмину?

– Да хоть осьминку бы.

– Четыре рубля.

– Денег нет. Отпустите под работу. Кустиков нет ли почистить.

– Кустиков нет. Работы все сданы, только полдесятины льну не

сдано.

– Знаю. Мы ленку бы взяли.

– Нельзя. Ты один с женой и дочкой, у тебя только пара лошадей. Не сделаешь.

– Да оно точно что пара.

– Нельзя. Не сделаешь. Лен, сам знаешь, много работы ко вре-мю требует.

– Да уж сделаем. Взявшись, нельзя не сделать. Свои работы бросим, а по договору сделаем. У соседа лошадей прихвачу. Только бы теперь перебиться.

– Нет, нельзя. Не сделаешь. Тебе лен не под силу. Да и живешь далеко – за семь верст. Ищи тебя тогда. Нельзя, не сподручно.

– Оно точно не сподручно. Трудно со льном одиночке. Точно – не сделаешь. Дело-то плохо. Хлеба нет, а в кусочки идти не хочется. А тут скот продать грозятся за недоимку. Что ты будешь делать!

Мужик уходит пытать счастья в другом месте.

«Панас пришел из Бардина», – докладывает Авдотья.

Иду в кухню.

Этот уже и здравствуй не говорит, а начинает прямо.

– А.Н., дай хлеба хоть пудик – есть нечего.

– Да ведь за тобой и без того долгу много.

– Отдам. Ей-богу отдам. Сам знаешь, отдам. Дай, А.Н. Есть нечего. Жена с девочкой в кусочки пошли, много ли они выходят – старуха да девочка – разве что сами прокормятся. Сноха дома – скот убирает. Мы с сыном дрова возим. Ей-богу, сегодня, что было мучицы, последнюю замесили. Дай, А.Н. Оправлюсь, отдам. Овцу бы продал – хозяйство свести не хочется. Может, как и перебьюсь, а там, даст бог, и хлебушка уродится.

– Ну, хорошо. Меру дам.

Панас доволен. Теперь он на несколько дней обеспечен, а там, может, жена с девочкой кусочков принесут, а там… Но мужик без хлеба не думает о далеком будущем, потому что голодный, как мне кажется, только и может думать о том, как бы сегодня поесть.

И так каждый день. Приходит мужик: работы дай, хлеба дай, денег дай, дров дай. Нынешний год, конечно, не в пример, потому что неурожай и бескормица, но и в хорошие года к весне мужику плохо, потому что хлеба не хватает. А тут еще дрова, с проведением железной дороги, дорожают непомерно – в три года цена на дрова упятерилась, а дров ведь у мужика в наделе нет. Лугов у мужика тоже в наделе нет, или очень мало, так что и относительно покоса, и относительно выгона он в зависимости от помещика. Работы здесь около дома тоже нет, потому что помещики после «Положения» опустили хозяйства, запустили поля и луга и убежали на службу (благо, теперь мест много открылось и жалованье дают непомерно большое), кто куда мог: кто в государственную, кто в земскую. Попробуйте-ка заработать на хозяйстве 1000 рублей в год за свой труд (не считая процентов на капитал и ренты на землю)! Тут нужна, во-первых, голова да и голова, во-вторых, нужно работать с утра до вечера – не то, что отбывать службу – да еще как! Чуть не сообразил что-нибудь – у тебя рубль из кармана и вон. А между тем, тысячу рублей, ведь, дают каждому – и председателю управы, и посреднику. Понятно, что все, кто не может управиться со своими имениями, – а ведь теперь не то что прежде: недостаточно уметь только «спрашивать», – побросали хозяйство и убежали на службу. Да что говорить: попробуйте-ка, пусть профессор земледелия или скотоводства, получающий 2400 рублей жалованья, заработает такие деньги на хозяйстве; пусть инспектор сельского хозяйства заработает на хозяйстве хотя половину получаемого им жалованья. Помещики хозяйством не занимаются, хозяйства свои побросали, в имениях не живут. Что же остается делать мужику? Работы нет около дома; остается бросить хозяйство и идти на заработки туда, где скопились на службе помещики – в города. Так мужики и делают…

Пришел мужик – значит, хлеба или работы просит. У меня есть только один знакомый мужик, который никогда ни хлеба, ни дров не просит – если и просит иногда, то порошку, но, впрочем, всегда предлагает за порох деньги; с этим мужиком мы никогда не говорим о хозяйстве, которое его нисколько не интересует.

Мужик этот – зовут его Костик – специалист. Он охотник и вор. Он занимается охотой и воровством. Охотится он преимущественно на волков и лисиц – ловит капканами и отравляет. Весной стреляет тетеревей и уток, собирает для меня кости (для удобрения), исполняет разные поручения – что прикажешь – ток тетеревиный высмотрит и т. п. Воровством занимается во всякое время года. Ворует что попало и где попало. У Костика есть двор, есть надел; нынче, впрочем, он двора лишился, потому что последнюю кобылу продал и сено продал. Он пашет, косит, даже берет иногда на обработку полкружка (не у меня, конечно, а у какой-нибудь помещицы), но хозяин он плохой. Так все больше перебивается. Костик пьяница, но не такой, как бывают в городах пьяницы из фабричных, чиновников, или в деревнях – из помещиков, поповских, дворовых, пьяницы, пропившие ум, совесть и потерявшие образ человеческий. Костик любит выпить, погулять; он настолько же пьяница, насколько и те, которые, налюбовавшись на Шнейдершу, ужинают и пьют у Дюссо. Вообще нужно заметить, что между мужиками-поселянами отпетые пьяницы весьма редки. Я вот уже год живу в деревне и настоящих пьяниц, с отекшими лицами, помраченным умом, трясущимися руками, между мужиками не видал. При случае мужики, бабы, девки, даже дети пьют, шпарко пьют, даже пьяные напиваются (я говорю «даже», потому что мужику много нужно, чтобы напиться пьяным – два стакана водки бабе нипочем), но это не пьяница. Ведь и мы тоже пьем – посмотрите у Елисеева, Эрбера, Дюссо и т. п. – но ведь это еще не отпетое пьянство. Начитавшись в газетах о необыкновенном развитии у нас пьянства, я был удивлен тою трезвостью, которую увидал в наших деревнях. Конечно, пьют при случае – святая, никольщина, покровщина, свадьбы, крестины, похороны, но не больше, чем пьем при случае и мы. Мне случилось бывать и на крестьянских сходках, и на съездах избирателей-землевладельцев – право, не могу сказать, где больше пьют. Числом полуштофов крестьяне, пожалуй, больше выпьют, но необходимо принять в расчет, что мужику выпить полштоф нипочем – галдеть только начнет и больше ничего. Проспится и опять за соху. Я совершенно убежден, что разные меры против пьянства – чтобы на мельнице не было кабака, чтобы кабак отстоял от волостного правления на известное число сажен (экая штука мужику пройти несколько сажен – я вот за 15 верст на станцию езжу, чтобы выпить пива, которого нет в деревне) и пр., и пр. – суть меры ненужные, стеснительные и бесполезные. Все, что пишется в газетах о непомерном пьянстве, пишется корреспондентами, преимущественно чиновниками, из городов. Повторяю, мужик, даже и отпетый пьяница – что весьма редко – пьющий иногда по нескольку дней без просыпу, не имеет того ужасного вида пьяниц, ведущих праздную и сидячую комнатную жизнь, пьяниц, с отекшим лицом, дрожащими руками, блуждающими глазами, помраченным рассудком. Такие пьяницы, которых встречаем между фабричными, дворовыми, отставными солдатами, писарями, чиновниками, помещиками, опившимися и опустившимися до последней степени, между крестьянами – людьми, находящимися в работе и движении на воздухе, – весьма редки, и я еще ни одного здесь такого не видал, хотя, не отрицаю, при случае крестьяне пьют шпарко. Я часто угощаю крестьян водкой, даю водки помногу, но никогда ничего худого не видел. Выпьют, повеселеют, песни запоют, иной, может, и завалится, подерутся иногда, положительно говорю, ничем не хуже, как если и мы закутим у Эрбера. Например, в зажин ржи я даю вечером жнеям по два стакана водки – хозяйственный расчет: жней должно являться по 4 на десятину (плата от десятины), но придет по 2, по 3 (не штрафовать же их); если же есть угощение, то придет по

6 и отхватают половину поля в один день – и ничего. Выпьют по два стакана подряд (чтобы скорей в голову ударило), закусят, запоют песни и веселые разойдутся по деревням, пошумят, конечно, полюбезнее будут с своими парнями (а у Эрбера разве не так), а на завтра опять, как роса обсохнет, на работу, как ни в чем ни бывало.

Я уже сказал, что Костик занимается охотой. Мы с ним по этому случаю и познакомились. Сошлись мы с ним потому, что это был первый человек, от которого я услыхал в деревне химическое слово. Вскоре после моего приезда в деревню, – когда дрова, хлеб, навоз еще не вытеснили из моей головы крезол, нитрофенол, антрацен и т. п., – Костик принес мне продавать зайца и просил – мы разговорились с ним об охоте, – чтобы я ему достал для отравы лисиц «стрихнины», которая, по его словам, действует отлично. Не скрою, слышать слово «стрихнин» мне, привыкшему толковать о дифениламинах, летицинах и т. п., было чрезвычайно приятно, точно родное слово услыхал на чужбине. Мне кажется, что слово «стрихнин» было причиной, почему я тотчас почувствовал к Костику особенное расположение, выразившееся, разумеется, угощением водкой не в счет платы за зайца. Потом Костик стал носить мне тетеревей, уток, рябцов, весной собирал для меня кости, – кости он, однако, не носил сам, а присылал с мальчиком, потому что хозяину неловко, неприлично продавать такой пустой товар, – дрова мне рубил перед святой, чтобы заработать на несколько полуштофов к празднику.

Я сказал уже, что, кроме охоты, Костик занимается еще воровством. Он плут и вор, но не злостный вор, а добродушный, хороший. Он сплутует, смошенничает, обведет, если можно, – на то и щука в море, чтобы карась не дремал, – но сплутует добродушно. Он украдет, если плохо лежит, – не клади плохо, не вводи вора в соблазн, – но больше по случаю, без задуманной наперед цели, потому что нельзя назвать обдуманным воровство при случае. Костик всегда готов украсть, если есть случай, если что-нибудь плохо лежит: мужик зазевался, Костик у него из-за пояса топор вытащит и тотчас пропьет, да еще угостит обокраденного. Попадется – отдаст украденное или заплатит; шею ему наколотят, поймав в воровстве, – не обидится. Мне кажется, что Костик любит самый процесс воровства, любит хорошенько обделать дельце.

В нынешнем году Костику, однако, не посчастливилось в воровстве – должно быть, не удалось ничего украсть в благовещение. Известно, что на благовещение воры заворовывают для счастья на весь год, подобно тому, как на Бориса (2 мая) барышники плутуют, чтобы весь год торговать с барышом. Нынче Костик попался в порядочном воровстве, так что и кобылы последней решился; не знаю уж, как он теперь будет хозяйничать.

Раз осенью иду я на молотьбу, вдруг смотрю – Матов верхом скачет. Матов – мещанин-кулак, все покупающий и продающий, содержатель постоялого двора верстах в шести от меня. Завидев меня, Матов, который было уже проскакал мимо моего дома, остановился и соскочил с лошади.

– Здравствуй, барин.

– Здравствуй, Василий Иванович. Что?

– К тебе, барин. Бычки, говорил ты, продажные есть.

– Есть.

– Пойдем, покажи.

– Пойдем.

Мы пошли на скотный двор. Ну, думаю, не за бычками ты, брат, приехал, потому что если мещанин или мелкий купец приехал за делом, то он никогда не начнет прямо говорить о том деле, за которым приехал. Например, приехал мещанин. Входит, крестится, кланяется, останавливается у порога, не садится, несмотря на приглашение (мелкий, значит, торгаш), и, поздоровавшись, говорит:

– Поторговаться не будет ли чем с милостью вашей?

– Что покупаете?

– Ленку нет ли продажного?

– Есть.

– А как цена будет милости вашей?

– Три.

– Нет-с. Таких цен нету. Прикажите посмотреть.

– Извольте.

Мещанин отправляется со старостой или Авдотьей в амбар смотреть лен и возвращается через несколько времени.

– Ленок не совсем-с, коротенек. Без четвертака два можно дать-с.

Начинается торг. Покупатель хает лен, говорит, что лен короток,

тонок, не чисто смят, перележался, цветом не выходит, прибавляет то пяти копеек – два без двадцати, два без пятнадцати, два без гривенника, догоняет до двух. Я хвалю лен и понемногу опускаю до двух с полтиной. Если отдам за два, то мещанин купит лен, хотя вообще льном не занимается. Но почему же не купить, если дешево: он дает небольшой задаток и тотчас же перепродает лен настоящему покупателю. Торгуя лен, мещанин мимоходом замечает:

– Кожицу и опоечек я у вас в амбаре видел. Не изволите-ль продать?

– Купите. Четыре рубля.

– Нет-с. Столько денег нет. Кожица плоховата. Третьячка. Три рублика извольте.

– Чем же плоховата? Резаная.

– Это мы видели-с, что резаная. Три десять извольте.

Начинается торг. Купец торгует лен и кожи, наконец, покупает

кожу и опоечек за три с полтиной.

Он приезжал за кожами.

Не за быками, думаю, приехал Матов; но не показать быка нельзя. Идем на скотный двор. Выгоняют быка. Матов смотрит его, щупает, точно и в самом деле купить хочет. Я прошу за быка пятьдесят рублей; он дает пятнадцать, между тем как одна кожа стоит восемь. Нечего и толковать. Бык ему, очевидно, не нужен. Возвращаемся домой.

– Продай ты мне, барин, два кулика ячменя.

– Не могу.

– Сделай милость, продай. Свиней подкормить нечем.

– Не могу, самому нужен.

– Ну, прощай.

– Прощай.

Матов отвязывает лошадь и, занося ногу в стремя, обращается ко мне.

– Совсем заморился сегодня.

– Что так? Да откуда ты это едешь, – ишь лошадь как загонял.

– По делу езжу, вора ищу; у меня третьеводни четыре верха (кожа с салом) украли.

– На кого ж думаешь?

– Мужик тут есть в Бабине, Костиком зовут, – ты его не знаешь. На него думаю. Он у меня третьего дня вечером был, когда кожи пропали, а теперь вот уж две ночи дома не ночует. Пьянствует где-нибудь. Я все кабаки, кажись, объездил, – нет нигде.

– Костик? Знаю, да он сегодня у меня был.

– Костик? В какое время был?

– Да вот недавно был: пороху заходил просить.

– Пороху? Ах, он с… Ну, да теперь он недалеко должен быть – наверно, в дубовском кабаке.

Матов вскочил на лошадь и поскакал в Дубово. «Ну, думаю, этот поймает». Я пошел на молотьбу и рассказал Ивану о встрече с Матовым.

– Это Костик украл.

– Почем ты знаешь?

– Да он сегодня сюда заходил ко мне на ток. Зарядов просил у меня. Я ему говорю, что у нас у самих пороху мало. Пристает, продай, говорит, по гривеннику за заряд дам. А я, смеясь, и говорю: «Да ведь у тебя денег нет». «Есть», – говорит. – «Ан ну, покажи». Показывает: действительно – три билетика. «Вот, – говорю рабочим, – поспорь с ним, что у него в кармане денег нет. При всех деньги показал. Наверно, он кожи у Матова украл и уже где-нибудь продал. Откуда у него могут быть деньги!».

– Это костиково дело, – проговорил один из рабочих, – мы с Евменом его вчера рано утром встретили, когда на молотьбу шли. Смотрим, идет Костик и что-то несет за спиной, я еще пощупал, – мягкое что-то. «Что ты это несешь?» – спрашиваем. – «Вещи, – говорит, – нанялся со станции донести в Иваново». А это он кожи, значит, нес – в Слитье продал. Вот откуда у него деньги. Поймает же его теперь Матов, наверно в Дубове пьянствует.

Матов Костика поймал и пожаловался волостному. Через несколько времени моего старосту, гуменщика и рабочих вызвали свидетелями в волость. Был суд над Костиком. Костик сначала запирался, но ввиду явных улик сознался, что украл у Матова четыре кожи, из коих две спрятал в лесу, а две продал содержателю постоялого двора. Матов и Костик помирились на том, как мне рассказывали, что Костик должен возвратить спрятанные в лесу кожи и заплатить за две другие, им проданные. Костик же заплатил и свидетелям, – кажется, угостил их водкой.

Недавно, проездом на станцию, я зашел в кабачок Матова выпить водки. Смотрю, Костик, пьяненький, веселый, самым дружелюбным образом беседует с Матовым, который тоже пропустил одну, другую.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, А.Н. Здравствуйте, барин, – заговорил Костик, обрадованный встречей со мной.

– Здравствуй, Костик, что ты тут делаешь?

– А вот барышки запиваем: кобылку Василию Ивановичу продал.

– За кожи, значит, рассчитались?

– Нет, за кожи прежде рассчитались, – проговорил Матов, – а теперь кобылку на деньги купил. Пожалуйте. Фимья, дай бараночка закусить.

– Хозяину начинать.

Матов налил стаканчик водки, перекрестился, дунул в стакан (чтобы отогнать беса, который сидит в водке), проговорил: «будьте здоровы», отпил глоток и, наполнив стакан вровень с краем, подал мне с поклоном.

– Ну, будьте здоровы.

Костик стал мне рассказывать про свои неудачи на охоте за лисицами в нынешнем году и в особенности жаловался на то, что ему не удалось нынче взять ни одной из отравленных лисиц. А все от того, что «стрихнины» у него нет.

Не правда ли, прелестно? Просто, главное. Практично.

У Матова украли кожи. Он прежде всего раскидывает умом, кто бы мог украсть. Как содержатель кабака и постоялого двора, скупающий по деревням все, что ему подходит, – и семя, и кожи, и пеньку, и очески, – он знает на двадцать верст в округе каждого мужика до тонкости, знает всех воров. Сообразив все обстоятельства дела и заподозрив Костика, он, не говоря никому ни слова, следит за ним и узнает, что Костик пропал из дому. Подозрение превращается в уверенность. «Это он», – говорит Матов и скачет по кабакам разузнать, где проданы кожи и где пьянствует Костик. Попадает случайно на меня, – ехал мимо, случайно увидал, отчего же не спросить, – находит важных свидетелей, которые видели у Костика деньги (а всем известно, что у Костика денег быть не может), которые видели Костика с ношей. Заручившись свидетелями, обещав им, что дела далее волости не поведет, свидетелей по судам таскать не будет, и получив, таким образом, уверенность, что Костику не отвертеться, Матов жалуется в волость. Вызывают в волость Матова, Костика, свидетелей – в волость свидетелям сходить недалеко и от работы их не отрывали, потому что суд был вечером. Свидетели уличают Костика, и тот, видя, что нельзя отвертеться, сознается. Дело кончается примирением, и все довольны. Матов получил обратно кожи, которые Костик не успел продать, наверно вдвое получил за проданные кожи, да еще, пожалуй, стянул что-нибудь с содержателя постоялого двора, который купил у Костика краденые кожи. Свидетелям Костик или заплатил, или поставил водки, а главное, их не таскали по судам, сходить же в волость, да и то вечером или в праздник (волостной ведь тоже мужик, и знает, что в будни днем работать нужно), свидетелям нипочем. Костик доволен, потому что раз воровство открыто, ему выгоднее заплатить за украденное, чем сидеть в остроге. Мы довольны, потому что если бы Костик посидел в остроге, то из мелкого воришки сделался бы крупным вором.

Совсем другое вышло бы, если бы Матов вместо того, чтобы самому разыскивать вора, принес жалобу в полицию, как делают большей частью помещики и в особенности помещицы. Приехал бы становой, составил бы акт, сделал дознание, тем бы, по всей вероятности, дело и кончилось. Какие же у станового с несколькими сотскими средства открывать подобные воровства? Да если бы у станового было не 24, а 100 часов в сутки, и он бы обладал способностью вовсе не спать, то и тогда ему не было бы возможности раскрывать бесчисленное множество подобных мелких краж. Становому впору только повинности с помещиков собрать: пишет-пишет, с сотскими наказывает, сам приезжает…

Положим, помещики вызывают станового, обыкновенно ничего не разузнав о краже, и не представляют никаких данных, даже и подозрения основательного высказать не могут; но Матов, казалось бы, разузнав все предварительно и имея свидетелей, мог бы принести жалобу мировому и вообще куда следует. Как бы не так. Матов, как человек практический и сам судов боящийся, очень хорошо знает, что если бы свидетели только знали, что Матов будет судиться с Костиком и таскать их, свидетелей, по судам, так они бы притаились и ничего бы не сказали. В самом деле, представьте себе, что если бы, вследствие жалобы Матова, свидетелей, то есть старосту, гуменщика и работников потребовали куда-нибудь за 30 верст к становому, мировому или на съезд – благодарили ли бы они Матова? Вы представьте себе положение хозяина: старосту, у которого на руках все хозяйство, гуменщика, без которого не может идти молотьба, и рабочих потребуют свидетелями! Все работы должны остановиться, все хозяйство должно остаться без присмотра, да в это время, пока они будут свидетельствовать, не только обмолотить, но просто увезти хлеб с гумна могут. Да и кто станет держать такого старосту или скотника, который не знает мудрого правила: «нашел – молчи, потерял – молчи, увидал – молчи, услыхал – молчи», который не умеет молчать, болтает лишнее, вмешивается в чужие дела, которого будут таскать свидетелем к мировому, на мировой съезд или в окружной суд. Вы поймите только, что значит для хозяина, если у него хотя на один день возьмут старосту или скотника. Вы поймите только, что значит, если мужика оторвут от работы в такое время, когда за день нельзя взять и пять рублей: поезжай свидетелем и оставь ниву незасеянную вовремя. Да если даже и не рабочее время, – очень приятно отправляться в качестве свидетеля за 25 верст, по 25-градусному морозу, или, идя в город на мировой съезд свидетелем, побираться христовым именем. Прибавьте к этому, что мужик боится суда и все думает, как бы его, свидетеля, храни бог, не засадили в острог или не отпороли. Матов ни за что не открыл бы воровства, если бы свидетели не знали Матова за человека практического, который по судам таскаться не станет. Да и какая польза была бы Матову судиться с Костиком? Посадили бы Костика в острог, – а Матову что? Кожи так бы и пропали. Костик на суде во всем заперся бы и кожи, разумеется, не отдал бы, и кому их продал – не сказал бы. Матов остался бы ни при чем, в глазах же крестьян сильно бы потерял, что неблагоприятно отозвалось бы на его торговых делах. Не лучше ли кончить все полюбовно, по-божески?

У нас, к счастью, много дел кончается таким образом. Позвольте рассказать еще другой случай. Содержатель соседнего кабака должен был куда-то уехать вместе с женой. Уезжая, он запер каморку, где стояла бочка водки, и поручил смотреть за кабаком своему работнику, которому оставил четверть водки для продажи. Вечером в кабак зашли мужики, однодеревенцы работника, взяли водки, выпили и угостили работника. Закутили. Пили, пили; водки, оставленной на продажу, наконец, не хватило, а выпить хочется. Ночью работник с двумя товарищами – пьяные, разумеется, – решились украсть водки из бочонка, запертого в каморке. Выломали топором две доски в перегородке, достали из каморки водки и баранок, заделали взлом – и ну кутить. Приезжает через несколько дней содержатель кабака и открывает воровство. Воровство со взломом, совершенное лицом, которому поручено хранение имущества, ночью, при содействии других лиц, – ведь это окружным судом и острогом пахнет. Дело, однако, окончилось благополучно: помирились на том, что работник и его товарищи обязались уплатить содержателю кабака за украденную водку вдвое.

И я, и сам содержатель кабака, и соседи-мужики – все знают, что работник, совершивший воровство со взломом, человек превосходный, каких редко, пречестнейший и добрейший человек, но любит выпить, а выпивши, хочет еще выпить, и, чтобы достать водки, готов на воровство водки, но не чего-нибудь другого. Дело кончилось миром, и работник до сих пор живет у того же содержателя кабака; а пойди содержатель в суд, то ведь работника засадили бы, пожалуй, в острог. Конечно, присяжные могли бы и оправдать, но пока еще они оправдают, придется, может год сидеть в остроге, а для мужика нет ничего ужаснее острога.

«Случаи», нарушающие нашу хозяйственную тишину и заставляющие нас думать и говорить о другом, весьма редки, хотя от скуки мы рады всякому случаю. Я говорил выше, что мужики ходят обыкновенно с просьбой о работе, хлебе и дровах, но есть еще предмет, о котором тоже часто приходят просить, – это лекарства. Чуть кто-нибудь заболел на деревне, идут ко мне за лекарством. Хотя я не лечу и толку в лечении не понимаю, но все-таки обращаются ко мне с просьбой дать лекарства. Ты, говорят, человек грамотный, ученый, все больше нашего понимаешь – дай что-нибудь.

И я даю: касторовое масло, английскую соль, березовку, перцовку, чай, – что случится. Помогает.

Прошедшим летом распространился слух, что у нас будет холера. Пришел от начальства приказ, чтобы в каждой деревне выбрали избу, вымыли ее, вычистили и содержали в порядке для того, чтобы помещать в нее холерных больных, – всем этим мы обязаны, кажется, деятельности нашего земства. Мужики собрались на сходку, выбрали избу, выгнали баб ее вычистить и вымыть, но холеры, к счастию, не было, и изба простояла целое лето пустая. Заболевали поносом, гнетухой, – лето было сухое, без дождинки, работа шла сильная, харчи плохие, – многие переболели животами, но никто не умер. Приходили ко мне: тому дам стакан пуншу, тому касторового масла, тому истертого в порошок и смешанного, с мелким сахаром чаю – помогало.

Насчет леченья, в случае болезни, в деревне очень плохо не только крестьянину, но и небогатому помещику. Доктор есть в городе, за 30 верст. Заболели вы, – извольте посылать в город. Нужно послать а город на тройке или, по крайней мере, на паре, в приличном экипаже, с кучером. Привезли доктора; за визит ему нужно дать 15 рублей и уже мало – 10 рублей. Нужно отвезти доктора в город и привезти лекарство. Сосчитайте все – сколько это составит, а главное, нужно иметь экипаж, лошадей, кучера. Но ведь в случае серьезной болезни одного визита мало. Очевидно, что доктор теперь доступен только богатым помещикам, которые живут по-старопомещичьи, имеют экипажи, кучеров и пр., то есть, для лиц, у которых еще осталось старое заведение, для лиц, у которых сохранились деньги или выкупные свидетельства, у которых еще есть леса, осталось много отрезков, на счет которых они ведут хозяйство, или для лиц, которые, живя в деревне, занимают какие-нибудь должности с жалованием. Небогатые помещики, например, такие, которые имели 300 заложенных душ крестьян, арендаторы мелких имений, приказчики, управляющие отдельными хуторами, попы, содержатели постоялых дворов и тому подобные зажиточные, сравнительно с крестьянами, люди не могут посылать в город за доктором; эти большею частью пользуются хорошими, то есть имеющими в околотке известность, фельдшерами, преимущественно из дворовых, фельдшерами, которые заведовали аптеками и больницами, имевшимися у богатых помещиков во время крепостного права. Однако и такие фельдшера для массы наших бедных крестьян тоже недоступны, потому что и фельдшеру нужно дать за визит три рубля с его лекарством, а то и пять рублей. К таким фельдшерам прибегают только очень зажиточные крестьяне. Затем следуют фельдшера второго разряда, лечащие самоучкой, самыми простыми средствами, – деды, бабы и все, кто маракует хотя немного. Остаются еще случайные доктора: какой-нибудь лекарь или медицинский студент, приехавший на побывку к родным, и т. п. Заболеет мужик – ходит, перемогается, пока есть сила. Свалился – лежит. Есть средства: сыскивает фельдшера или деда, а нет – просто лежит или к кому-нибудь из помещиков, у которых есть лекарство, пошлет попросить чего-нибудь. Иные вылеживаются, выздоравливают. Другие умирают. Лежит, лежит до тех пор, пока не умрет.

Самое худое, что, поправившись, отлежавшись, опять заболевают, и во второй раз редко уже встают, потому что, не успев хорошенько поправиться, начинают работать, простуживаются (замечу, между прочим, что у крестьян отхожих мест нет и самый трудный больной для отправления нужды выходит, выползает или его выносят на двор, какова бы ни была погода) и, главное, не получают хорошей пищи, да что говорить хорошей, не получают мало-мальски сносной пищи.

У меня есть работница Хима из соседней деревни. У нее во дворе – а двор-то бедный-пребедный, с покрова уже хлеба не было – осталась за хозяйку дочка, молоденькая, красивая девушка Аксюта, муж-хозяин и трое детей, которые всю нынешнюю зиму ходили в кусочки. Осенью, на одной свадьбе, Аксюта сильно простудилась. Сделался кашель, Аксюта стала харкать кровью и слегла. За попом посылали. Аксюте все хуже, да хуже. Ездили к какому-то бывшему дворовому человеку, который, говорят, помогает. Тот дал питье, – кислое-прекислое, говорила мне Хима, – помогло. Аксюта стала поправляться и, может, выздоровела бы, если бы ей дать питательную пищу, удобное помещение и поберечь от простуды, а то приходит раз ко мне Хима.

– Что тебе, Хима?

– Да, насчет дочки пришла.

– Что же дочка?

– Поправляться стала. Ходит. Только пушного хлеба есть не может. Пожует, пожует, да и выплюнет – проглотить не может. Прислала мальчишку, пусть, говорит, матка барина попросит, не даст ли картошки.

Пушной хлеб приготовляется из неотвеянной ржи, то есть смесь ржи с мякиной мелется прямо в муку, из которой обыкновенным образом приготовляется хлеб. Хлеб этот представляет тестяную массу, пронизанную тонкими иголками мякины; вкусом он ничего, – как обыкновенный хлеб, питательность его, конечно, меньше, но самое важное неудобство – это, что его трудно глотать, а непривычный человек и вовсе не проглотит, если же и проглотит, то потом все будет перхать и чувствовать какое-то неудобное ощущение во рту. И таким-то хлебом, или еще хуже, сухими, собранными месяц тому назад, пушными кусочками должен питаться выздоравливающий больной. Как же тут поправиться?

Вскоре Аксюте, которая стало было поправляться, опять стало хуже. Не оправившись от болезни, она стала носить воду, мять пеньку, убирать скот. Простудилась и опять слегла. В деревне все решили, что Аксюта умрет. Мать, которая очень любила и баловала Аксюту, относилась к этому совершенно хладнокровно, то есть с тем, если можно так выразиться, бесчувствием, с которым один голодный относится к другому. «А и умрет, так что ж – все равно, по осени замуж нужно выдавать, из дому вон, умрет, так расходу будет меньше» (похоронить стоит дешевле, чем выдать замуж).

Аксюта пролежала всю зиму и умерла в марте. Бедному во всем несчастье: уж умерла бы осенью, а то целую зиму расход, а к весне, когда девка могла бы работать, умерла. Крестьяне и замуж-то девок отдают по осени, главным образом потому, что какой же расчет, прокормив девку зиму, отдать ее весной, перед началом работ, замуж, – это все равно, что продать дойную корову весной.

Очень часто хорошая пища, теплое помещение, избавление от работ были бы самым лучшим средством для излечения; но все-таки, я думаю, что те молодые доктора, от которых мне случалось слышать, что им нечего делать в деревнях, потому что лекарства не могут помогать, если у больного нет хлеба и пр., не совсем правы. Часто, очень часто, вовремя поданная помощь могла бы принести огромную пользу. Но необходимо, чтобы доктор жил близко (нужно, чтобы в каждой волости был доктор или, если хотите, фельдшер, но фельдшер образованный, гуманный, – не нужно много медицинских познаний, но главное, чтобы был человек образованный с независимыми мнениями), сам давал лекарства, ездил к больным в том экипаже, который пришлют, то есть в простой телеге, чтобы он брал небольшую плату за визит вместе с лекарством, не требовал денег тотчас, а ожидал уплаты до осени, как, например, делают хорошие попы, в крайних случаях лечил даром, не отказывался от уплаты за леченье деревенскими продуктами, приносимыми по силе возможности (даром лечить он должен только в редких случаях, а то никакого толку не выйдет, потому что в большинстве случаев мужик не поймет, чтобы можно было давать лекарства даром), чтобы он не был казенный доктор и не ездил вскрывать трупы и вообще не участвовал при следствиях (для этого есть уездные доктора); хорошо было бы, если б доктор имел свое хозяйство, так чтобы мужик мог отработать за леченье. Понятно, что все-таки доктору волость должна была бы давать жалованье и средства для покупки лекарств и содержание больницы. Я уверен, что, хорошо взявшись за это, можно было бы устроить дело, но для этого необходимо, чтобы все лица, живущие в одной волости, – помещики, попы, мещане, арендаторы, крестьяне, – словом, все живущие на известном пространстве земли, составляли одно целое, были связаны общим интересом, лечились бы одним и тем же доктором, судились одним судьей, имели общую кассу для своих местных потребностей, выставляли в земство общего представителя (или представителей) волости и пр., и пр. Пока этого нет – и медицинской помощи в деревнях не будет, потому что земство, в теперешнем его виде, ничего настоящего по этой части не сделает – я в этом уверен. Я не могу себе представить, чтобы живущий в городе председатель управы или член (я рассуждаю вообще, не имею в виду земских лиц уезда, в котором живу, и прошу не принимать этих рассуждений на чей-либо личный счет), у которого есть под рукой доктор и аптека, мог живо принимать к сердцу положение, не говорю мужика, умирающего на печке, но хотя бы меня, лежащего без помощи, потому что я, не имея приличного экипажа (я, например, кроме телеги и беговых дрожек, другого экипажа не имею), лошадей и кучера для посылки за доктором, не имея средств платить 15 рублей за визит, да, кроме того, и физически не будучи в состоянии, за разливом рек, добыть доктора, живущего за 30 верст, вынужден, заболев, лежать и ждать, авось пройдет, или обратиться к фельдшеру, живущему в соседстве, или к моей «старухе». Я не могу себе представить, чтобы живущий в городе земский деятель мог живо принимать к сердцу положение мужика, которому нечего есть, и принимать меры к обеспечению продовольствием, да и когда еще он узнает о том, что мужику есть нечего, да и много ли таких, которые понимают быт мужика. Я встречал здесь помещиков, – про барынь уж и не говорю, – которые лет 20 живут в деревне, а о быте крестьян, о их нравах, обычаях, положении, нуждах никакого понятия не имеют; более скажу, – я встретил, может быть, всего только трех-четырех человек, которые понимают положение крестьян, которые понимают, что говорят крестьяне, и которые говорят так, что крестьяне их понимают. Я не могу себе представить, чтобы земские деятели, не связанные с нами, так сказать, органически, могли живо чувствовать и принимать к сердцу наши, если можно так выразиться, территориальные волостные интересы; другое дело, если бы они были представители волостей, то есть, единиц, состоящих из людей разных сословий, живущих на одном пространстве земли и потому необходимо связанных общим интересом. Конечно, я сам выбираю гласного от землевладельцев; но зачем я его выбираю – я и сам не знаю. Приказано, потому и выбираю. Мужики тоже выбирают гласного от сельского сословия, потому что приказано, и молят: «отпустите вы нас только поскорее, потому что у нас покос, уборка хлеба». Если бы меня выбрали в гласные, то я и сам не знал бы, зачем меня выбрали и что я там буду делать. Наконец, гласный от землевладельцев, гласный от крестьян, никакой инструкции от избирателей не получает, никакого отчета им не отдает: говори там, батюшка, что хочешь; спасибо, что идешь в гласные. Мне кажется, что совсем бы другое было, если б гласный был представитель волости. Начал бы наш гласный толковать о необходимости исправлять дороги, например, – мы бы ему сейчас и сказали: что ты, любезный, толкуешь! у нас в волости всего один барин есть, у которого остались коляски и держатся кучера и которому, следовательно, нужны хорошие дороги, а мы все, и мужики, и мелкопоместные, и бывшие средней руки помещики, и попы, ездим теперь одиночками в телегах – для нас дороги хороши. Начал бы он… да он и не говорил бы того, о чем ему его избирателями не поручено. Если бы земские люди были действительно люди, излюбленные земскими обывателями, если б это действительно были представители лиц, живущих на известных пространствах, если бы это были лица, которые бы знали, для чего их избирают, если бы и избиратели знали, зачем избирают, – тогда другое дело. При теперешнем же устройстве, когда лица разных сословий, живущие в одной волости, ничего общего между собою не имеют, подчинены разным начальствам, разным судам, – ничего путного быть не может. Волостной плох, жмет крестьян, деспотствует над ними – мне что за дело? Да если бы я, по человечеству, и принял сторону крестьян, что же я могу сделать? Еще сам поплачусь – произведут меня в возмутители крестьян и отправят, куда Макар телят не гонял, а крестьян перепорют. Разумеется, в таких случаях, когда идет война между крестьянами и волостным, каждый, и зная, что крестьяне правы, отходит в сторону, да и крестьянам посоветует не горячиться. Мировой посредник плох до крестьян, а мне что? Волостной суд пьянствует и пр. и пр., а мне что? да и что я сделаю? Поп прижимист… но мы не можем переменить попа и т. д. А вот если бы: волость – единица, волостной старшина, выборный, административное начальство в волости, которому в определенном законном отношении подчинены все живущие в волости, и крестьяне, и помещики, и попы и пр. Свой волостной судья, в волости живущий. Свои выборные попы волостные. Своя внутренняя волостная полиция. Свои волостной совет. Тогда бы скорее мог бы явиться свой волостной доктор, своя волостная школа, своя волостная ссудная касса.

Ежемесячно ко мне приезжают попы. «Попы» не значит поп во множественном числе. Словом «попы» обозначают всех принадлежащих к духовному званию, всех, кто носит длинные волосы, особенного покроя поповское платье; тут и поп, и дьякон, и дьячок, и пономарь, настоящие и заштатные, и все состоящие при селе. На святой или на рождество, где есть обычай, за попом по приходу ходит многое множество такого поповского народу. Слово «попы» имеет такое же значение, как и слово «воронье». Ворон, грач, ворона, галка, сорока, все это пернатое царство – «воронье». Я люблю, когда приезжают попы. Попы бывают у меня ежемесячно для совершения водосвятия на скотном дворе. Обычай уже такой есть исстари (издревле, как говорит дьякон), чтобы каждый месяц совершать на скотном дворе водосвятие. Каждое первое число, или около того, приезжают попы – священник, дьякон, два или три дьячка, – совершают на скотном дворе водосвятие – на дворе, в хлеву или в избе – и обходят с пением тропаря «Спаси, господи, люди твоя» весь двор, причем священник заходит в каждый хлев и кропит святою водой. Если я дома, то обыкновенно присутствую при службе и затем приглашаю попов к себе закусить и выпить чаю. Закусываем, пьем чай, беседуем. Я люблю беседовать с попами и нахожу для себя эти беседы полезными и поучительными. Во-первых, никто так хорошо не знает быт простого народа во всех его тонкостях, как попы; кто хочет узнать настоящим образом быт народа, его положение, обычаи, нравы, понятия, худые и хорошие стороны, кто хочет узнать, что представляет это, никому неизвестное, неразгаданное существо, которое называется мужиком, тот, не ограничиваясь собственным наблюдением, должен именно между попами искать необходимых для него сведений; для данной же местности попы в этом отношении неоценимы, потому что в своем приходе знают до тонкости положение каждого крестьянина. Во-вторых, после крестьян никто так хорошо не знает местного практического хозяйства, как попы. Попы – наши лучшие практические хозяева, – они даже выше крестьян стоят в этом отношении, и от них-то именно можно научиться практике хозяйства в данной местности. Хозяйство для попов составляет главную статью дохода. И чем же будет жить причетник, даже дьякон, на что он будет воспитывать детей, которых у него всегда множество, если он не будет хороший сельский хозяин. Конечно,

Попов пирог с начинкою,

Попова каша с маслицом,

Поповы щи с снетком…

Но это только у попа-батьки, а не у причетника, который перебивается со дня на день.

Не знаю, как в других местах, но у нас церквей множество, приходы маленькие, крестьяне бедны, поповские доходы ничтожны. Как невелики, по крайней мере у нас, поповские доходы, видно из того, какую низкую плату получают попы за службу. За совершение ежемесячно водосвятия на скотном дворе я плачу в год три рубля, следовательно, за каждый приезд попам приходится 25 копеек. Эти 25 копеек делятся на 9 частей, следовательно, на каждую часть приходится по 23/4 копейки (1/4 копейки останется ежемесячно). Священник получает четыре части, значит 11 копеек; дьякон две части, значит 51/2 копеек, три дьячка по одной части, следовательно, по 23/4 копейки каждый. Таким образом, дьячок, приезжающий из села за семь верст, получает за это всего 23/4 копейки. Положим, что попы объедут за раз, в один день, три помещичьих дома и совершат три водосвятия, при этом им придется сделать 25 верст, то и при таких благоприятных условиях дьячок заработает 81/4 копеек, дьякон 161/2 копеек и сам священник – 33 копейки. Я привел эти цифры, чтобы показать, как незначительны доходы попов в нашей местности. От крестьян попы, разумеется, получают более. У крестьян службы не совершаются ежемесячно, но два или три раза в год попы обходят все дворы. На святой, например, попы обходят все дворы своего прихода и в каждом дворе совершают одну, две, четыре службы, смотря по состоянию крестьянина – на рубль, на семь гривен, на полтинник, на двадцать копеек – это уж у самых бедняков, например, у бобылок, бобылей. Расчет делается или тотчас, или по осени, если крестьянину нечем уплатить за службу на святой. Относятся здешние попы, в этом отношении, гуманно и у нас, по крайней мере, не прижимают. Разумеется, кроме денег получают еще яйца и всю неделю, странствуя из деревни в деревню, кормятся. Так как службы совершаются быстро, и в утро попы легко обойдут семь дворов (у нас это уже порядочная деревня), то на святой ежедневный заработок порядочный, но все-таки доход в сумме ничтожный. Понятно, что при таких скудных доходах попы существуют главным образом своим хозяйством, и потому, если дьячок, например, плохой хозяин, то ему пропадать надо. Я заметил, что причетники, в особенности пожилые, всегда самые лучшие хозяева – подбор совершается, как и во всем.

Езжу иногда к помещикам, или, лучше сказать, к помещицам, потому что теперь в поместьях остались по преимуществу барыни, которые и ведут хозяйство. Сначала я толковал с помещиками все больше о хозяйстве, которое для нас дело самое интересное, потому что какое же нам дело до политики, не все ли нам равно, здоров принц Вельский или нет, какое нам дело до того, кто лучше поет, Лукка или Шнейдер, какое нам дело, чьего изобретения гороховая колбаса питательнее, и т. п.: но скоро я убедился, что говорить с помещиками о хозяйстве совершенно бесполезно, потому что они большею частью очень мало в этом деле смыслят. Не говорю уже о теоретических познаниях, – до сих пор я еще не встретил здесь ни одного хозяина, который бы знал, откуда растение берет азот или фосфор, который бы обладал хотя самыми элементарными познаниями в естественных науках и сознательно понимал, что у него совершается в хозяйстве, – но и практических знаний, вот что удивительно, нет. Ничего нет, понимаете. Мужик хоть практику понимает и здравый смысл в деле хозяйства имеет. Есть некоторые, которые занимаются хозяйством или, лучше сказать, разоряются по агрономии, как у нас говорят (здесь у практиков мелкопоместных хозяев сложилось убеждение, что, кто занимается по агрономии, тот непременно разорится, как это обыкновенно и бывает); то есть, нахватавшись внешних форм так называемого рационального хозяйства из разных книжек, преимущественно, кажется, из «Земледельческой газеты», вводят разные новости: машины ненужные выписывают, турнепсы и лупины сеют. Разумеется, ничего путного не выходит, а если некоторые из таких агрономов еще держатся, то только благодаря отрезкам, лесам и старому заведению. О хозяйстве, значит, говорить много не приходится, разве только цены узнаешь, про ход дел у соседа спросишь.

На станцию железной дороги езжу. Там, в 100 саженях от вокзала, есть постоялик, вечно наполненный народом – покупателями и продавцами дров, приказчиками, приемщиками дров, дровокладами, возчиками. Этот постоялик – наш Дюссо, с тою только разницей, что, вместо того чтобы слышать, как у Дюссо, comme eile se gratte les hanches et les jambes – здесь вечно слышим: по пяти взял за швырок; без 20-ти семь продали на месте; он мне 70 за десятину; извольте, говорю.

Вся наша торговля сосредоточивается на дровах. Теперь только и разговору о продажах леса. Вся станция завалена дровами, все вагоны наполнены дровами, по всем дорогам к станции идут дрова, во всех лесах на двадцать верст от станции идет пилка дров. Лес, который до сих пор не имел у нас никакой цены, пошел в ход. Владельцы лесов, помещики, поправили свои дела. Дрова дадут возможность продержаться еще десяток лет даже тем, которые ведут свое хозяйство по агрономии; те же, которые поблагоразумнее, продав леса, купят билетики и будут жить процентами, убедившись, что не господское совсем дело заниматься хозяйством. Несмотря на капиталы, приплывшие к нам по железной дороге, хозяйство нисколько не улучшается, потому что одного капитала для того, чтобы хозяйничать, недостаточно.

Вот так-то. Сижу я все у себя в деревне, никуда далее 15 верст не езжу, и даже в своем городе уездном был всего только один раз. Понятно, что я ни о чем другом, кроме хозяйства, писать не могу.

Я сказал, что постоянно сижу в своей деревне и далее 15 верст никуда не езжу… Не хочу грешить, – раз был в соседнем уезде на съезде земских избирателей для выбора гласных от землевладельцев. Поехал я на этот съезд потому, что хотел повидаться с моими родственниками и знакомыми, – я сам родом из того уезда, – которые должны были собраться на съезд. На съезде ничего интересного не было. Выбирали гласных. Прочитают имя, отчество и фамилию, закричат: «просим, просим», и начинают класть шары; кому много накидают, кому мало. Впрочем, если бы на съезде и было что интересное, то я не мог бы заметить, потому что, сами посудите: меня звал приехать на съезд один богатый родственник, который и прислал за мною лошадей в приличном экипаже с кучером. К вечеру я приехал к родственнику. Поужинали, рейнвейну, бургундского выпили; еще есть и у нас помещики, у которых можно найти и эль, и рейнвейн, и бутылочку-другую шипучего. На другой день встали на заре и отправились. Отъехав верст 12 – холодно, потому что дело было в сентябре – выпили и закусили. На постоялом дворе, где нас ожидала подстава, пока перепрягали, выпили и закусили. Не доезжая верст восемь до города, нагнали старого знакомого, мирового посредника, сейчас ковер на землю – выпили и закусили. В город мы приехали к обеду и остановились в гостинице. Разумеется, выпили и закусили перед обедом (непрошенная). К обеду, за table d’hote (каковы мы – настоящая Европа!), собралось много народу, все богатые помещики (и как одеты! какие бархатные визитки!). За обедом, разумеется, выпили. После обеда пунш, за которым просидели вечер. Поужинали – выпили. На другой день было собрание. Выбор гласных происходил в довольно большой зале, в верхнем этаже гостиницы, в той зале, где бывает table d'hote. Через комнату от залы собрания буфет, где можно выпить и закусить; что значит образование! Тут же, подле, и буфет устроен, потому что безопасно, никто не напьется! А посмотрите у мужиков: здесь волостное правление, а кабак должен быть отставлен на 40 сажен, потому, говорят, нельзя иначе, – мужик сейчас напьется, если кабак будет рядом с волостью, а тут, все-таки же, сорок сажен нужно пройти. Выборы продолжались далеко за полночь. Обедать было некогда и негде, все закусывали. На другой день были выборы кандидатов в гласные. После выбора кандидатов обедали настоящим образом и пили хорошо. На третий день ничего не было по части общественных дел, но вечером в той же зале был бал. Танцевали. Ужинали. Пили. Я боюсь, однако, чтобы мое выражение «выпили» не было принято дурно. Оговорюсь: пил, собственно, я, да еще два-три человека, а другие были заняты серьезным делом – выборами гласных.

На четвертый день был съезд мировых судей. Боже мой, что это за великолепие и какая разница от присутственных мест! Большая, светлая, великолепная зала, превосходная мебель для публики; место, где восседает суд, отделано великолепно, судьи все в блестящих мундирах, украшены орденами и разными знаками – все бывшие деятели, в ополченьи, при освобождении крестьян, в Западном крае. Отлично. Разбиралось дело какого-то мужика, который украл лошадь. Мужичонка небольшой, в лаптях, в худом зипунишке, представлял такой контраст с великолепием суда, – это и хорошо: великолепие поселяет в массах уважение к предмету; за границей университет и вообще учебные заведения большею частью суть самые великолепные здания в городах.

Но то-то, я думаю, мужику страшно было. Беда ведь это, крый господи, под суд попасть. Стоит мужик – его с одной стороны, его с другой, и все это так вежливо «вы» (а это еще страшнее). Прокурор стал мнение подавать – этот посердитее говорит. Ушли, потом опять пришли: в тюрьму, говорят; однако сроку сбавили. Другого подавай. Отлично.

Удивительно это хорошая вещь, новое судопроизводство. Главное дело хорошо, что скоро. Год, два человек сидит, пока идет следствие и составляется обвинительный акт, а потом вдруг суд, и в один день все кончено. Обвинили: пошел опять в тюрьму – теперь уже это будет наказание, а что прежде отсидел, то не было наказание, а только мера для пресечения обвиняемому способов уклоняться от суда и следствия. Оправдали – ты свободен, живи где хочешь, разумеется, если начальство позволит. Отлично.

Письмо третье

«Бабье лето». – Льняные «опыты». – Рубка капусты. – Бабьи песни. – Сидор и солдатка. – Как закисала капуста. – Толоки и помочи «из чести». – Нужно ли чинить дороги. – Степка-поваренок и его урок деревенской политики. – Вопрос о потравах. – Брать ли штрафы. – Воображаемое «зло». – Все от панов! – Почему Касьяну бывает в четыре года один праздник, а Николе два в году. – Лен и земляные блохи. – «Напущенные» сороки. – Агрономические книги. – Голодная весна. – «Обязанный» Дема. – Сеять или не сеять – весенний вопрос. – Еще о книгах и книжной мертвечине. – О грибах. – «Новь» на мельнице


Сентябрь. Бабье лето наступило. Лес расцветился пестрыми красками, лист на деревьях сделался жесток и шумит по-осеннему, но еще не тронулся – морозов не было. Небо серо, моросит осенний мелкий дождичек, солнышко если и выглянет, то сквозь туман, и светит, и греет плохо. Мокро; но это славу богу, потому что «коли бабье лето ненастно – осень сухая». Со дня на день ждем морозов; мы в деревне всегда чего-нибудь ждем: весною ждем первого теплого дождика, осенью – первого мороза, первого снега; хоть мороз нам вовсе не нужен, но нельзя же осенью без мороза, как-то неспокойно, что нет мороза; все думается, не было бы от этого худа. Чересчур что-то хорошо нынче: весна стала с первых чисел апреля, осень еще не началась в сентябре, пять месяцев не было морозов. К добру ли это? – ворчит «старуха», – нет-нет морозов, а потом как хватит! Все божья воля, – прибавляет она, спохватившись, что не следует роптать… все божья воля: бог не без милости, – он милосердный, лучше нас знает, что к чему.

Но вот и бабье лето кончилось. Прошли «Федоры – замочи хвосты». Уже и по календарю наступила осень, а морозов настоящих все нет как нет, – скучно даже. Наконец на воздвижение ударил настоящий мороз; ночью сильно прихватило. Проснулся поутру – светло, ясно, весело. Смотрю в окно – все бело, подсолнечники уныло опустили головы, лист на настурциях, бобах, ипомеях почернел – только горошки и лупины еще стоят. После мороза лес пошел быстро оголяться: тронулась липа, осина; еще мороз – пошла и береза. Лист так и летит; с каждым днем в рощах все делается светлее и светлее; опавший лист шумит под ногами; летние птицы отлетели, зимние сбились в стаи, заяц начал белеть; около дома появились первые зимние гостьи – синички.

Удивительный нынче год! В конце сентября опять вернулось лето. Вот уже несколько недель стоит великолепная погода: небо ясно – ни облачка, солнце печет как в покос, только по вечерам чувствуется, что дело идет не на лето, а на зиму. Перед казанской прихватило было, но потом опять отпустило, и скот еще после родительской ходит в поле.

Как попривыкнешь, хорошо в деревне и осенью – вольно, главное.

С полей давно уже убрались. Лошадям приволье – бродят неопутанные, где хотят. Народ весел – хлеб родился хорошо; тяжелые полевые работы окончены. Конечно, мужик и теперь не без работы; но день мал, а ночь длинна – не так утомляется на работе днем и есть когда отдохнуть ночью; хлеб чистый, вольный. С огородов и овинов несутся звуки веселых осенних свадебных песен; бабы уже решили, кто на ком должен жениться, и в песнях, по своему усмотрению, сочетают имена парней и девок, которым пора жениться нынешней осенью.

В комнатах сейчас видно, что осень, – господствует тот особенный запах, который вы ощущаете осенью, входя на постоялый двор или в чистую избу зажиточного мужика, попа, мещанина, – запах лука, гороха, укропа и т. п. В одном углу навален лук, в другом, на рядинах, дозревают бобы, семена настурций. В столовой весь пол завален кукурузой, подсолнечниками – все это у нас нынче выспело. На окнах, на столах, на полках разложены цветочные и огородные семена, образчики сена, льна, хлебов. Стены увешаны пучками укропа, тмина, петрушки.

Идет уборка огородного. Авдотья совсем про меня забыла; она до такой степени занята «огородным» и льном, – на обязанности Авдотьи лежит брать «спытки» льну со стлища и определять «ложился ли лен», – что готова оставить меня без обеда. Забежит поутру.

– Я вам, А.Н., сегодня щи с бараниной сделаю.

– А еще что?

– Баранины зажарю.

– Да ты бы, Авдотья, хоть утку с рыжиками сделала, а то все баранина да баранина.

– Как прикажете, – начинает сердиться Авдотья, – вы всегда не вовремя загадаете: сегодня бабы пришли капусту рубить, а тут утку… Воля ваша, как прикажете, только насчет огородного не спрашивайте. Извольте, утку сделаю, а уж капусту, значит, оставим. Понапрасну только пироги пекли.

– Ну, хорошо, хорошо, жарь баранину, да только не забудь чесночком нашпиговать.

– Не забуду, – весело отвечает Авдотья и торопливо убегает в застольную, откуда через минуту слышится ее звонкий голос: – Вы, бабочки, идите капусту возить, а я сейчас, только спыток сомну.

Через каких-нибудь полчаса Авдотья уже прибегает ко мне с двумя горстями льну.

– Какой это лен?

– Трощенков. Вчера спыток взяла; по-моему, лежился; особенно, который побуйнейший. Мелкий-то еще не совсем, а буйный хорошо лежился – сами извольте посмотреть.

– Что ж, подымать будем.

– Воля ваша, а по-моему, пора подымать – еще в кладке что-нибудь дойдет – послабеет.

Авдотья бежит на огород, откуда опять слышится ее голос:

– Вы, бабочки, как свезете капусту, позавтракайте, да и начинайте рубить, а я сейчас, только барину кушанье сготовлю.

Авдотья готовит кушанье, но мысли ее далеко – в избе, где рубят капусту. Как только кушанье готово, она чуть не в одиннадцать часов утра подает обедать, и не дождавшись, пока я кончу обед, предоставив все убрать Савельичу, бежит в застольную угощать баб водкой и пирогами, потому что бабы пришли убирать огородное «из чести». До обеда было тихо, но, выпив водки и пообедав, бабы, работая, «кричат» песни. Долго после солнечного заката, до поздней ночи, из избы несется мерный стук сечек и слышатся звонкие песни.

Зеленая рутушка, желтый цвет,

Что тебя, Сидорка, долго нет,

Давно тебя Анисья к себе ждет…—

поют бабы.

Бабы решили, что Сидор, молодой парень из соседней деревни, служащий у меня в качестве кучера, огородника, мясника – он режет телят и баранов – и вообще по особым поручениям, непременно должен в нынешнем году жениться, потому что, за выходом замуж Сидоровой сестры, в его двор нужна работница. Бабы решили, что Сидор должен жениться на молодой девушке из той же деревни, Анисье, которой в нынешнем году тоже следует выходить замуж. Сидор, слушая песни, ничего, только ухмыляется, но одна из моих работниц, солдатка, которая находится с Сидором в интимных отношениях, не может скрыть своей досады. Бабы это замечают и с особенным наслаждением «точат» солдатку. Прокричав «рутушку», бабы заводят:

Переманочка уточка

Переманила селезня

На свое озеро плавати,

Но не я ж-то его манила,

Сам ко мне селезень прилетел,

На меня, утицу, глядючи,

На мои тихие наплывы,

На мои серые перушки,

На сизые крылышки.

Перепросочка Анисья

Перепросила Сидора

На свою улицу гуляти.

Нет, не я его просила,

Сам молодец ко мне пришел,

На меня, девицу, глядючи

и т. д.

Солдатка из себя выходит. Сказать бабам ничего нельзя, придраться не к чему, а бабы, понимая это, так и пробирают, так и пробирают: Анисья-то и молода, Анисья-то и хороша, Анисья-то Сидору под пару, толкуют бабы и опять заводят песню. В каких-нибудь две недели капустенских вечеров солдатка, женщина тихая и добрая, озлобилась до такой степени, что и не подходи к ней: взбесилась, как говорит Авдотья, похудела, почернела; со всеми ссорится, бранится, придирается к пустякам, а не на ком сорвать злобу, так мучит свою грудную дочку – плод преступной любви. Совсем одурела баба, да оно, впрочем, и понятно. Дошло до того, что солдатка пришла наконец ко мне просить расчета…

– Пожалуйте мне расчет, А.Н. Всем я вами довольна, а жить больше не могу. Обижают меня все.

– Кто ж тебя обижает?

– Все обижают, «старуха» обижает, – все не так, говорит, делаю; скотница обижает; все обижают.

– Изволь.

Солдатка в слезы – и плачет, и злится. Жалко мне ее стало: уж, должно быть, хорошо ее бабы пробрали, если она решилась уйти и расстаться с Сидором.

Призываю Авдотью.

– Что это, спрашиваю, с солдаткой?

– Бог ее знает. Взбесилась. И сердишься на нее, и жалко. Просто с ума сошла. Вчера дочку в хлеве бросила посреди коров. Пропадай она, говорит, – мне все равно. Еще чего не сделала бы.

– Да с чего это с ней стало?

– Совсем одурела, от дела отбилась, злится все.

– Это все ваши песни.

– Ну, конечно. Да ведь нельзя же, А.Н., рот другому зажать, а и Сидору не оставаться же холостым.

– Да какое же вам, бабам, до этого дело?

– А вот – хотят, поют; что же она бабам поделает? так вот ее и испугались! Она себе злись! – начинает сердиться Авдотья.

Кое-как успокоил солдатку, обещал дать через неделю расчет; потом дело уладилось, кончилась уборка капусты, бабы перестали к нам собираться, и солдатка успокоилась. Теперь весела, добра и расчета не спрашивает.

Во время уборки огорода Авдотья совсем меня вытеснила, точно не я и хозяин; дошло до того, что она уже и в дом переехала со своей капустой. Просыпаюсь раз поутру, слышу какой-то шум за стеной, таскают что-то, передвигают.

– Что это? – спрашиваю Авдотью.

– А капусту будем в кухне рубить.

– Какую капусту?

– Белую; будем шинковать и рубить белую капусту для вас. В застольной грязно, а для вас нужно почище сделать – я вот и надумалась в кухне рубить.

– А я-то куда денусь?

– В поле пойдете теперь, а вечером что же вам все одним сидеть. Весело будет: бабы песни играть будут, – я самых лучших игриц позвала: «Селезня» сыграем.

– А споете «Чтобы рожь была колосиста, чтобы моя жена стоючи жала, спины не ломала»? – смеюсь я.

– Сыграем и эту. – Авдотья на все согласна, лишь бы я не запретил шинковать капусту в доме: ей ужасно хочется, чтобы капуста у нас вышла хорошая, не хуже, чем у соседних помещиц.

Я, разумеется, разрешил рубить капусту в доме. Авдотья заняла все комнаты и готова была даже в мой кабинет поставить какую-нибудь кадку, но кабинет я отстоял. Вечером было весело. В чистых двух комнатах Авдотья засадила девочек лущить бобы и перебирать лук; в кухне, на Авдотьиной половине, шинковали и рубили капусту. Бабы и девочки пели песни и. наконец, покончивши с капустой, плясать пустились. Всем распоряжалась Авдотья, и даже ее муж, староста Иван, ни во что не вмешивался, потому что капуста – бабье дело. Все вышло очень хорошо: нарубили и нашинковали две огромные кадки, которые и поставили в кухне. На другой день я уехал в гости и возвратился через несколько дней. Вхожу в комнаты – вонь страшнейшая, продохнуть нельзя.

– Что это у тебя, Авдотья, так воняет в комнатах?

– Помилуй господи!

– Ведь войти в дом нельзя.

– Не знаю. Ничего такого нет, разве капустой пахнет, капуста закисает, бруда идет. А то ничего нет.

Действительно, это капуста закисала.

Все «огородное» бабы из двух соседних деревень убирали у меня «из чести»; только картофель убирали «за потравы».

Работа «из чести», толокой, производится даром, бесплатно; но, разумеется, должно быть угощение, и, конечно, прежде всего водка. Загадав рубить капусту, чистить бураки и пр., Авдотья приглашает, «просит» баб прийти на «помочи». Отказа никогда не бывает: из каждого двора приходит по одной, по две бабы, с раннего утра. Берут водки, пекут пироги, заготовляют обед получше, и если есть из чего, то непременно делают студень – это первое угощение. «Толочане» всегда работают превосходно, особенно бабы, – так, как никогда за поденную плату работать не станут. Каждый старается сделать как можно лучше, отличиться, так сказать. Работа сопровождается смехом, шутками, весельем, песнями. Работают как бы шутя, но, повторяю, превосходно, точно у себя дома. Это даже не называется работать, а «помогать». Баба из зажиточного двора, особенно теперь, осенью, за деньги работать на поденщину не пойдет, а «из чести», «на помощь», «в толоку», придет и будет работать отлично, вполне добросовестно, по-хозяйски, еще лучше, чем баба из бедного двора, потому что в зажиточном дворе, у хорошего хозяина, и бабы в порядке, умеют все сделать, да и силы больше имеют, потому что живут на хорошем харче. Нельзя даже сказать, чтобы именно водка привлекала, потому что приходят и такие бабы, которые водки не пьют; случается даже, что приходят без зову, узнав, что есть какая-нибудь работа. Конечно, все это происходит оттого, что мужик и теперь всегда в зависимости от соседнего помещика; мужику и дровец нужно, и лужок нужен, и «уруга» (выгон) нужна, и деньжонок перехватить иногда, может быть, придется, и посоветоваться, может быть, о чем-нибудь нужно будет, потому что все мы под богом ходим – вдруг, спаси господи, к суду какому-нибудь притянут – как же не оказать при случае уважение пану! И в деревне ведь то же самое: к богатому мужику все «из чести» пойдут на толоку, потому что нельзя же – то за тем, то за другим придется к нему обратиться. Я заметил, что, чем богаче деревня, чем зажиточнее и замысловатее крестьяне, тем более стараются они о хороших отношениях к помещику, ближайшему соседу. Зажиточный мужик всегда вежлив, почтителен, готов на всякие мелкие услуги – что ему значит прислать бабу на день, на два в такое время, когда полевые работы окончены? Конечно, он не возьмется работать за бесценок, но если цена подходящая, выгодная и он взял работу, то работает превосходно.

Когда я два года тому назад приехал в деревню, то первую же весну разливом реки у меня промыло плотину и так испортило дорогу, что я, как петербуржец, думал, что по ней и ездить нельзя. Конечно, я скоро убедился, что можно ездить по всякой дороге, потому что если нельзя проехать в телеге, то можно проехать на передке, – весною обыкновенно крестьяне ездят на тележном передке, на ось которого ставится небольшая корзинка, – а верхом или пройти пешком всегда можно; но тогда, когда я был еще внове, услыхав, что староста предлагает проезжему помещику, который желал перебраться на ту сторону реки, переехать на нашей лошади верхом, причем убеждал, что это совершенно безопасно, потому что лошадь умна, осторожна, привычна, знает дорогу и переплывет где глубоко, – я был крайне смущен и порешил, тотчас, как спадет вода, поправить дорогу и заделать прорву в плотине. По моему расчету, для поправки плотины и дороги не пошло бы более двадцати кубов земли, и если взять землекопов, граборов, как их здесь называют, то работа обошлась бы рублей тридцать; но землекопов вблизи не было, а мне, как петербуржцу, казалось, что нельзя оставлять дорогу в таком виде и необходимо поправить ее тотчас же, а потому я пригласил соседних крестьян и предложил им взять на себя эту работу. Крестьяне запросили за работу сто рублей. Я предлагал тридцать, предлагал пятьдесят, отказались наотрез: менее 100 рублей не пойдем, говорят. Ну думаю, прижимают. Знают, что негде взять землекопов, и потому жмут: я ведь тогда все воображал, что дорогу-то непременно нужно тотчас чинить и что крестьяне, зная это, потому и прижимают. Теперь, когда я пишу эти строки, мне даже смешны мои тогдашние волнения, потому что, если теперь испортилась дорога, я уже хладнокровно говорю: придет лето, даст бог хорошую погоду, дорога сама поправится, а теперь чини, кто хочет. Да и кто же весной ездит? зачем в такую пору ездить? К мировому привлечь могут – привлекай, – что ж? – можно и к мировому, мировой тоже человек, понимает, что я против стихии божьей не властен. Мировой! а разве у него в имении дорога лучше моей? Известное дело, проселочная дорога – проехать можно. Кое-как поладим, в телеге проехать можно – живет. Да и зачем нам такая дорога, чтобы удобно было в каретах ездить, когда во всем околотке существуют кареты у двух-трех человек, да и то старые, до «Положения» построенные. Да и что значит «починить» проселочную дорогу? в какой именно вид ее привести? Чтобы в каретах на лежачих рессорах можно было ездить? Но если все проселочные дороги держать в таком порядке, то и пахать некому будет: всем придется постоянно сидеть на дорогах и их чинить. Но если некому будет пахать, не будет ни у кого и карет, – зачем же тогда дороги чинить? Хочешь в каретах ездить – чини сам, а мы на колесах – есть такой экипаж, который называется «Колеса», потому что в нем, кроме колес, ничего нет, – везде проедем. Разумеется, когда начальство едет – губернатор, архиерей, исправник, – тогда, понятно, следует уважение оказать, дорогу починить, тогда не то, что худую, а и хорошую дорогу починим! Повторяю, теперь я привык ко всему этому; знаю, что осенью и весной ездить не следует, да и летом, отправляясь в дорогу, нужно перекреститься, – но тогда, внове, я ужасно волновался. Нужно чинить дорогу, а за починку требуют несообразную цену – сто рублей. Что тут делать? крестьяне так и уперлись на ста рублях.

На другой день приходит ко мне один крестьянин, с которым первым я сошелся по приезде в деревню. Крестьянин этот в крепостное время был взят из деревни в дворню и служил при мне в «мальчиках» в доме, где я воспитывался до пятнадцати лет. В малолетстве мы были друзьями и когда-то вместе играли, бегали, дрались. Потом меня отвезли в Петербург, а Степка попал в поваренки, был поваром, служил при одном из молодых господ, с которым, как он выражался, отломал два похода: венгерский и крымский. После крымской войны Степан получил вольную, служил долго в Петербурге при одной из гимназий, наконец, заболел, пролежал восемь месяцев в больнице и, поправившись, по совету доктора, отправился в деревню, – двор его зажиточный, – в несколько лет сделался совершенным крестьянином, научился пахать, косить, рубить. Человек он был – нынешней зимой он умер – очень умный, добросовестный работник, отличный хозяин, понаметался около людей, все хорошо понимал и пользовался громадным уважением в деревне. Когда я приехал в деревню, Степан явился ко мне поздравить с приездом, я ему очень обрадовался, стали мы припоминать старое время, как вместе лазили на голубятню, вместе воровали вишни и дразнили старого садовника Осипа. Я, конечно, угостил Степана и водочкой, и чайком. Потом Степан иногда наведывался ко мне по праздникам вечерком покалякать: пили чай, болтали о Петербурге, о старом и новом времени, о хозяйстве. Степан много мне разъяснил из деревенских отношений, много дал хороших советов. «Теперь еще лучше можно хозяйничать, чем прежде, когда были крепостные, – говаривал Степан: – теперь все стало дороже, особенно как дорогу провели; вы не опасайтесь, что будет недостаток в рабочих, не бойтесь, что земля запустеет, – все обработают; делайте так, чтобы и вам было выгодно, и мужику было выгодно, тогда у вас все пойдет хорошо».

– Да как же это сделать?

– Хозяином нужно быть для этого. Коли сделаетесь хозяином, так и будет все хорошо, а если хозяином не можете сделаться, так не стоит и в деревне жить. По-деревенски только все делайте, а не по-петербургски. Здесь иначе нельзя, сами увидите.

После разговора с крестьянами насчет поправки плотины и дороги на другой день Степан пришел ко мне и принес зайца.

– Я вот зайца убил, А.Н., вам принес – русачок.

– Спасибо, вот и отлично, сам его и зажаришь, вместе и закусим.

Степан зажарил зайца, выпили, сели закусить и, разумеется, разговорились о прорыве плотины. Я жаловался, что крестьяне прижимают и требуют сто рублей за такую работу, которая стоит много тридцать рублей.

– Не так вы сделали, А.Н., – заговорил Степан. – Вы все по-петербургски хотите на деньги делать; здесь так нельзя.

– Да как же иначе?

– Зачем вам нанимать? Просто позовите на толоку; из чести к вам все приедут, и плотину, и дорогу поправят. Разумеется, по стаканчику водки поднесете.

– Да ведь проще, кажется, за деньги работу сделать? Чище расчет.

– То-то, оно проще по-немецки, а по-нашему выходит не проще. По-соседски, нам не следует с вас денег брать, а «из чести», все приедут, – поверьте моему слову.

– Хорошо, положим, я толоку сделаю… нужно угощение хорошее, а ты сам знаешь, – у меня никакого заведения нет, столов даже нет.

– Ничего этого не нужно. Все знают, что у вас еще нет заведения, и потому приедут позавтракавши дома; вы им поднесете по стаканчику водки, – самим вам нужно, как хозяину, на работу прийти. Тут дело не в водке – «из чести» приедут; водки для того только нужно, чтобы веселее было работать.

– Мне кажется, гораздо проще за деньги делать. Теперь такое время, что работ полевых нет, все равно на печи пролежат. Цену ведь я даю хорошую?

– Конечно, цена хороша, да мужик-то «из чести» скорее сделает. Да позвольте, вот я сам: за деньги совсем не поеду на такую работу, а «из чести», конечно, приеду, да и много таких. «Из чести» все богачи приедут; что нам значит по человеку, да по лошади с двора прислать? Время теперь свободное, – все равно гуляем.

– Постой, но ведь хозяйственные же работы полевые все на деньги делаются?

– Хозяйственные, то другое дело. Там иначе нельзя.

– Не понимаю, Степан.

– Да как же. У вас плотину промыло, дорогу попортило – это, значит, от бога. Как же тут не помочь по-соседски? Да вдруг у кого – помилуй господи – овин сгорит, разве вы не поможете леском? У вас плотину прорвало – вы сейчас на деньги нанимаете, значит, по-соседски жить не желаете, значит, все по-немецки на деньги идти будет. Сегодня вам нужно плотину чинить – вы деньги платите; завтра нам что-нибудь понадобится, мы вам деньги плати. Лучше же по-соседски жить – мы вам поможем, и вы нас обижать не будете. Нам без вас тоже ведь нельзя: и дровец нужно, и лужок нужен, и скотину выгнать некуда. И нам, и вам лучше жить по-соседски, по-божески.

– Ну, хорошо.

– Одно только неладно сделали, что они, дураки, деньги с вас выпросили; им бы прямо сказать: помилуйте, А.Н., что тут за деньги делать, мы и так из чести приедем. Если бы вы в нашу деревню прислали, то мы так бы и сказали. Да вы вот попробуйте: скажите, что согласны дать сто рублей, посмотрите, как головы зачешут. Они с вас сто рублей возьмут, и вы не забудете, что они вас прижали: тогда уж, значит, не по-соседски жить будем. Вот вы в грибы запретите к вам ходить; конечно, вам с грибов пользы не будет, даром погниют, еще сторожа нужно держать, а мужику без гриба нельзя. Вы и веники запретите у вас в моложах брать, и мху на постройку не дадите, и в ягоды не пустите, и скот на своей земле, чуть перейдет, брать станете в хлев. Вы со всех сторон мужика нажать можете. Сто рублей своих, конечно, не вернете, да мужику-то от вас житья не будет, и пойдут у нас с вами ссоры да неприятности. Куда лучше по-соседски, по-божески жить: и мы вам поможем, и вы нас не обидите. Дураки они, что выпросили деньги, – наши бы никогда этого не сделали. Посылайте-ка завтра, А.Н., в нашу деревню звать на толоку.

Я послушался Степана и послал старосту звать две соседние деревни на толоку поправлять плотину и чинить дорогу. На другой день явилось двадцать пять человек, все саженные молодцы пришли, потому что и богачи прислали своих ребят, с двадцатью пятью лошадьми, и в один день все сделали. С тех пор мы стали жить по-соседски, и вот уже скоро два года ни ссор, ни неприятностей никаких не было.

Я сказал выше, что картофель у меня убирали «за потравы». Вопрос о потравах считается одним из важных в хозяйстве, и в прошедшем году предложен для разработки петербургским собранием сельских хозяев. «Второе распространенное в России зло (первое-то зло – дороговизна рабочих рук), – говорит собрание, – это потрава как лугов, так и полей, особенно где много мелких землевладельцев. Штрафы ведут только к неприятным столкновениям, а большею частью они и невозможны, так как крестьяне не всегда в состоянии бывают платить за потравы. Не могут ли быть, – спрашивает собрание, – указаны меры более прочные и обоюдовыгодные для соседей?». Я, конечно, не могу взяться за разработку предложенного собранием вопроса, ибо все, что я могу сказать, будет относиться лишь к одной местности, где сижу. Без сомнения, кто-нибудь из специалистов, чиновников департамента сельской промышленности, куда стекаются хозяйственные сведения со всех концов России, лучше разработает этот вопрос и представит собранию обстоятельный доклад, но и мне хотелось бы внести свою лепту, рассказать, как я устроился с потравами.

Начну с того, что, занимаясь хозяйством как делом, в которое влагаю душу, которым живу (да и не в материальном только отношении), я не могу легко относиться к потравам. Мои цветы, мои овощи, мой лен, мой клевер, мой хлеб дороги мне до такой степени, что, если бы мне предложили за мою капусту вдвое против того, что она стоит, лишь бы я позволил свиньям свободно рыться в моем огороде, я не согласился бы на такую сделку. Если бы мое имение находилось в такой местности, где бывают маневры, и мне бы ежегодно вытаптывали поля, то хотя бы за вытоптанное платили втрое, я все-таки бросил бы хозяйство. Все это я говорю для того, чтобы не подумали, что я легко отношусь к потравам. Повторяю, потравы я так близко принимаю к сердцу, разумеется, когда потравой нанесен существенный вред, что серьезно огорчаюсь, серьезно страдаю, если мои же куры заберутся в мой палисадник и разроют клумбы, на которых я посадил цветы. В самом деле, представьте себе, что вы задумали что-нибудь новое, ну хоть, например, удобрили лужок костями, хлопотали, заботились, и вдруг, в одно прекрасное утро, ваш лужок вытравлен. Крестьяне к потравам тоже относятся чрезвычайно строго. Известно, что крестьяне в вопросе о собственности самые крайние собственники, и ни один крестьянин не поступится ни одной своей копейкой, ни одним клочком сена. Крестьянин неумолим, если у него вытравят хлеб; он будет преследовать за потраву до последней степени, возьмет у бедняка последнюю рубашку, в шею наколотит, если нечего взять, но потраву не простит. Точно так же крестьянин признает, что травить чужой хлеб нельзя, что платить за потраву следует, и если потрава действительно сделана, то крестьянин заплатит и в претензии не будет, если вы возьмете штраф по-божески. Конечно, крестьянин не питает безусловного, во имя принципа, уважения к чужой собственности, и если можно, то пустит лошадь на чужой луг или поле, точно так же, как вырубит чужой лес, если можно, увезет чужое сено, если можно, – все равно, помещичье или крестьянское, – точно так же, как и на чужой работе, если можно, не будет ничего делать, будет стараться свалить всю работу на товарища: поэтому крестьяне избегают, по возможности, общих огульных работ, и если вы наймете, например, четырех человек рыть канаву издельно, с платой посаженно, то они не станут рыть канаву вместе, но разделят на 4 участка, и каждый будет рыть свой участок отдельно. Если можно, то крестьянин будет травить помещичье поле – это без сомнения. Попавшись в потраве, крестьянин, хотя внутренно и признает, что за потравленное следует уплатить, но, разумеется, придет к помещику просить, чтобы тот простил потраву, будет говорить, что лошадь нечаянно заскочила и т. п., в надежде, что барин, по простоте, то есть по глупости, как не хозяин, как человек, своим добром не дорожащий – известно, барин! – посердится-посердится, да и простит.

Конечно, если барин прост, не хозяин, и за потравы не будет взыскивать, то крестьяне вытравят луга и поля, и лошадей в сад будут пускать. Почему же и не кормить лошадей на господском поле, если за это не взыскивается? Почему же не пускать лошадей зря, без присмотра, если это можно? Зачем же крестьянин станет заботиться о чужом добре, когда сам хозяин не заботится.

Я никак не моту согласиться с петербургским собранием, что «штрафы ведут только к неприятным столкновениям». Никаких неприятных столкновений не будет, если хозяин требует вознаграждения за свое добро, если берет штраф соразмерно с действительной потравой, подобно тому как берет мужик с другого мужика, одна деревня с другой деревни (я до сих пор еще не видал случая, чтобы мужик не взял с другого мужика за потраву или одна деревня не взяла с другой, – и никаких неприятных столкновений между двумя мужиками или двумя деревнями при этом не бывает), если нет придирок, каприза, вымогательства, желания посредством штрафов заставить крестьян отбывать какую-нибудь работу на невыгодных для них условиях, так называемого стремления приучить крестьян к исполнению и уважению закона и т. п. Причиною неприятных столкновений обыкновенно бывают каприз, прижимки, ссора.

– Не хочу, чтобы по моей земле ваши лошади ходили. Не сметь пускать лошадей на мой пар!

– А! Вы не хотите у меня работать, так я вас прижму. Носу вам показать некуда будет. Пять сторожей найму…

Начинается война, и так как мужик не любит беспокойства и в особенности судов, то обыкновенно покоряется; но я думаю, что если бы мужик уперся, то и пану пришлось бы уступить, потому что насколько мужику нужен выгон и пр., настолько же пану нужны руки.

Если вникнуть в положение крестьян, узнать деревенский быт, отбросить понятия, заимствованные из немецких книг о хозяйстве, то дело и насчет потравы разрешится довольно просто. Разумеется, когда крестьяне разбогатеют, будут сеять клевер, будут огораживать поля живыми изгородями, кормить летом скот на стойлах, тогда и потрав не будет, но теперь нужно делать так, чтобы выходило сообразно с местными условиями. Крестьянский скот всегда пасется с пастухом; конечно, пастух обыкновенно плохой, но все-таки при пастухе – если он не травит нарочно – серьезной потравы быть не может. Только в жаркое время, когда скот зикует, может случиться, что стадо бросится врассыпную и понесется куда глаза глядят, отыскивая или воду, или чащу, где можно было бы укрыться от зноя и оводов, – тут, конечно, пастух иногда не может удержать скот, но такие случаи вообще редки (в два года у меня только один раз был подобный случай), а если и случится что-нибудь подобное, то всегда выходит много шуму из ничего: скот пробежит по полю или по лугу и бросится в воду – потрава ничтожная. Случается, что по оплошности пастуха одна-другая корова отобьется от стада и зайдет на луг или в хлеб; тут, конечно, штраф. Крестьяне, разумеется, взыщут этот штраф со своего пастуха, точно так же, как они взыскивают штраф со своего пастуха, если он потравит и их поля. Если потрава сделана скотом, который ходит с пастухом, то штрафа нельзя не взять уже потому, что деревенский пастух, видя, что барин не берет за потраву, подумает, что он прост, то есть дурак, а дурака следует учить, и будет просто-напросто кормить скот на господском лугу (точно так же и мой пастух запустил бы скот на крестьянский луг, если бы он не был уверен, что крестьяне не простят и возьмут штраф, но так как мой пастух знает, что крестьяне не пропустят потраву даром, то он не только не пустит скот кормиться на крестьянский луг, – это ему даже и в голову прийти не может, – но будет смотреть во все глаза, как бы случайно какая-нибудь скотина не заскочила). Но как ни строги крестьяне к потравам, однако, если мой скот, в зной зикуя, забежит на их луг, то они штрафа не возьмут, разумеется, если между нами нет войны. Этим определяются все отношения. Потрава скотом, овцами, даже свиньями, если только усадьба не примыкает к деревне непосредственно, случается редко, когда пастух знает, что смотрят строго и потраву не простят. Другое дело – лошади. Лошади у крестьян не пасутся со скотом. В покормку крестьянин, спутав, пускает лошадей кормиться, а сам ложится отдыхать; присмотр за лошадьми при этом поручается ребятишкам, и каждый двор сам смотрит за своими лошадьми и, разумеется, только за своими,» так что, если бы мальчик с Панасова двора, стерегущий своих лошадей, увидал, что лошади с Семенова двора зашли в чужой хлеб, он их не выгонит: «сам смотри за своими лошадьми, нам какое дело». Ночью лошадей гоняют в ночное, где опять-таки каждый двор смотрит за своими лошадьми. С ночного лошади чаще всего и попадаются в потраве; с вечера ребятишки, которым обыкновенно поручается надзор за лошадьми в ночном, хорошо смотрят за лошадьми, да и лошади, пока не наедятся, не отходят далеко, но потом ребятишки, набаловавшись, заснут на заре, а лошади разбредутся. Поэтому чаще всего попадаются лошади; но если присмотр хороший, если староста или сторож ежедневно на рассвете объезжает поля и луга, если хозяин сам часто бывает в поле и сам увидит, что вытравлено, а увидав, не спустит старосте, если взятых лошадей не отдают даром, то нельзя сказать, чтобы потравы случались часто. Лошади зажиточных крестьян, строгих хозяев, имеющих много и хороших лошадей, редко попадаются в потраве, потому что хозяин или сам ездит в ночное, или посылает «старика», – в богатом дворе почти всегда есть какой-нибудь старик, дед или дядя хозяина, потому что зажиточные мужики большею частью доживают до глубокой старости, – или работника, или если и ребят, то ребята у старого хозяина не набалованы и лошадей не упустят. Мужику не столько важен штраф, сколько потеря времени, когда лошадь окажется взятою: ищи ее, иди на панский двор, дожидайся, пока отдадут. Да, кроме того, и совестно: хорош хозяин, коли за лошадьми усмотреть не может. Ведь если лошадь могла уйти на чужое поле, то ее точно так же могли и украсть. Лошади зажиточных крестьян, повторяю, попадаются очень редко; гораздо чаще попадаются лошади бедняков, плохих хозяев, недоумков, или потому, что присмотреть некому, или потому, что ребята набалованы, и хозяин не умеет держать их в строгости.

Так как я знаю пословицы: «на то и щука в море, чтоб карась не дремал», «не клади плохо, не вводи вора в соблазн», так как я знаю, что всякий считает обязанностью «учить дурака», так как я из опыта знаю, что если не брать штрафа, то вытравят и поля и луга, – будут пригонять лошадей кормиться на мой луг или на мой овес, – то я всегда строго взыскиваю за потравы. А как денег у крестьян обыкновенно не бывает, да и я не желаю брать деньги, потому что в сущности штраф берется для страху, чтобы имели опаску и лошадей зря не пускали, то лошадь, взятую в потраве, на некошенном лугу или в хлебе, староста отдает крестьянину, когда тот принесет в заклад что-нибудь: полузипунник, кушак, шапку. Весною, как выпустят скот в поле, обыкновенно на первый раз попадается много лошадей; загонят несколько штук, возьмут заклады, крестьяне станут строже смотреть за своими лошадьми. Недели три, четыре крестьяне смотрят строго, потрав нет, потом опустятся; опять загонят несколько штук, возьмут заклады, станут опять строже смотреть, – и так все лето. Осенью, когда у крестьян менее работы, староста зовет тех, чьи у него лежат заклады, копать «за потраву» картофель или убирать огородное и, по исполнении работы, возвращает заклады. Интересно, что когда позовут попавшихся в потраве копать картофель, то приходят на день, на два – картофеля у меня немного – не только те, у которых попадались лошади в потраве, но и те, у которых не попадались. Нынче одна соседняя деревня, где большая часть крестьян зажиточны, без зову прислала по бабе со двора копать картофель, хотя из этой деревни в течение целого лета не попалось в потраве ни одной лошади. Заклад, очевидно, берется только «для страху» – не будешь строго смотреть за лошадьми, можно штраф деньгами по закону взять, – потому что если «позвать», то все соседи осенью и без того придут копать картофель.

У меня потравы, как видите, не составляют «зла», и если сосчитать все, что в действительности вытравлено в течение двух лет, то едва ли я имел от потрав убытку более чем на пять рублей, которые, конечно, вознаградились с избытком сделанными «за потравы» и «из чести» разными мелкими работами. Для пояснения нужно, однако, прибавить, что соседним крестьянам, которые у меня работают, я дозволяю пасти скот и лошадей, за исключением свиней, по моему пару, по скошенным лугам и убранным полям. Кроме того, места особенно для меня дорогие – сад, огород, двор, телячий выгон, – я огородил крепкими изгородями и плетнями; наконец, посеяв нынче клевер, – чего крестьяне очень боялись, – я нанял особенного сторожа смотреть за клевером после уборки ржи, но не для того, чтобы сторож, который и жил на поле в шалаше, ловил крестьянских лошадей, а для того, чтобы он выгонял их, когда зайдут на клевер, потому что ежели крестьянам предоставлено пускать лошадей в мое ржище, то как же тут крестьянин усмотрит за тем, чтобы лошадь не взошла на те десятины, которые засеяны клевером? Лошади сначала бросились было на клеверные десятины, но сторож скоро их отучил, и они заходили на клевер только во время его отсутствия, когда сторож ходил обедать.

Мне кажется, что потравы – только воображаемое «зло», и взгляд петербургского собрания хозяев на этот предмет не совсем верен. Дело гораздо проще, если на него посмотреть вблизи. Если сам хозяин знает каждую десятину в своем поле, часто осматривает поля, умеет оценить, как велик вред, причиненный потравой, относится к потравам хладнокровно, не капризничает, не нажимает крестьян, если сторож строг, то никаких неприятных столкновений не будет. Первое зло – дороговизна рабочих; второе зло – потравы; третье зло – несоблюдение рабочих договоров, – так говорят и пишут. На деле же выходит не то: рабочие дешевы, так дешевы, что рабочий никогда не зарабатывает настолько, чтобы иметь кусок мяса за обедом, постель на ночь, сапоги и хотя сколько-нибудь досуга. Потравы? – Но с потравами, как сказано выше, хозяин всегда может уладить дело. Несоблюдение договоров рабочими? – Но отчего же зажиточные крестьяне, нанимая работников, никаких договоров не делают и ничего от того не происходит? Конечно, к пану мужик относится не так, как к другому мужику; конечно, у мужика существует известного рода затаенное чувство к пану.

Мужику не под силу платить повинности, а кто их наложил? Паны, говорит мужик. Продают за недоимки имущество – кто? Опять паны. Мировой присудил мужика за покражу двух возов сена к трем с половиною месяцам тюремного заключения; мужик просит написать жалобу на съезд и никак не может понять, что нельзя жаловаться на то, что за 2 воза мировой присудил к 31/2 месяцам тюрьмы.

– За два-то воза на три с половиною месяца?

– Да, закон такой есть.

– Помилуйте, где ж такой закон? Ну, сами посудите, по-божески ли это будет!

– Понимаешь ты, в законе написано.

– В каком это законе? Кто ж этот закон писал? Все это паны написали.

И так во всем. Все – и требование недоимок, и требование поправки дорог, и требование посылать детей в школу, рекрутчина, решения судов – все от панов. Мужик не знает «законов»; он уважает только какой-то божий закон. Например, если вы, поймав мужика с возом украденного, сена, отберете сено и наколотите ему в шею, – не воруй, – то он ничего; если кулак, скупающий пеньку, найдет в связке подмоченную горсть и тут же вздует мужика, – не обманывай, – ничего; это все будет по-божески. А вот тот закон, что за воз сена на 31/2 месяца в тюрьму, – то паны написали мужику на подпор.

Живя в деревне, хозяйничая, находясь в самых близких отношениях к мужику, вы постоянно чувствуете это затаенное чувство, и вот это-то и делает деревенскую жизнь тяжелою до крайности… Согласитесь, что тяжело жить среди общества, все члены которого, если не к вам лично, то к вам, как к пану, относятся неприязненно. Но, впрочем, оставим это…

Нынешний год у нас урожай, какого давно не было; все уродилось отлично, даже грибы и орехи. Бог, по милосердию своему, не дал Касьяну взглянуть на нас, а известно, «Касьян грозный: на что ни взглянет – все вянет», за что ему, Касьяну немилостивому, бывает в четыре года один праздник, тогда как Николе, благому чудотворцу, два праздника в году. Но лето нынешнего года для хозяина, особенно горяченького, невыработанного, было ужасное. Поверите ли, я нынешним летом чуть с ума не сошел. Вот в чем дело. Взявшись два года тому назад за хозяйство, я скоро рассчитал, что хозяйничать по-старому, то есть сеять рожь и овес, держать скот для навоза и кормить его тем, что достанется с половины покосов, – словом, вести хозяйство, как оно до сих пор ведется в нашей местности у большинства помещиков, хозяйством не занимающихся и добывающих деньги службою государственной или земской, – не стоит. Простой расчет показал скоро, что нужно изменить систему хозяйства, ввести новые хлеба, улучшить скот. Я не буду здесь говорить о разных соображениях по этому предмету, – это завлекло бы нас слишком далеко, – скажу только, что я с первого же года хозяйства начал вводить посев льна. Крестьяне, разумеется, были против этого нововведения, говорили, что лен у нас не будет родиться, что я не найду охотников обрабатывать лен, что лен портит землю и пр. В прошедшем году я посеял две хозяйственных десятины; лен хотя и не был особенно хорош, но все-таки каждая десятина дала тридцать пять рублей чистого дохода, тогда как прежде эти десятины – лен сеется на облогах – давали не более как на 3 рубля сена. После льна посеяна рожь по небольшому удобрению – 1000 пудов на хозяйственную десятину, – и зелень на этих десятинах лучшая в поле. В нынешнем году я уже сеял четыре хозяйственных десятины льну. Осенью прошедшего года я выбрал под лен четыре десятины облог, отчасти заросших березняком; с осени березняк вычистили, сожгли, золу разбросали по десятине и облоги подняли на зиму. Место было выбрано отличное, по старонавозью, земля превосходная, работа выполнена мастерски. За зиму облоги отлично промерзли и весною распушились превосходно. День для посева был отличный; посеяли и заделали как нельзя лучше. Мы сеяли лен 2, 3 и 4 мая; вечером 4 мая, когда последний лен уже был заделан, прошел теплый проливной дождь, который хорошо смочил и прибил сильно распушенную землю; 5-го было пасмурно, 6-го шел дождь, 7-го начали показываться всходы, 8 мая утром, осматривая цветы и овощи в огороде, я был поражен тем, что все молодые листья на ревене оказались сильно продырявленными. Всматриваюсь – вижу на листьях сидят маленькие темнокоричневые блестящие прыгающие жучки – земляные блохи, – каких я прежде не видал, совершенно отличные от хорошо известных нам земляных блох с золотистыми полосками на спине, поедающих всходы репы и редиса. Осмотрев один огород, маленький подле дома, – белый, как называет староста, потому что в этом огороде я занимаюсь сам и развожу в нем разнообразные, господские, овощи, – я пошел в другой, серый огород, где у меня, между прочим, был засеян небольшой участок льну. Лен этот был посеян раньше полевого, хорошо взошел и уже поднялся на вершок от земли. Смотрю – на льне сидят те же земляные блохи, что и на ревене, и точат молодые листики. Это что еще, думаю, за напасть? и побежал в поле. Глянул на лен, и чуть в обморок не упал: представьте себе, – все поле покрыто неисчислимым количеством земляной блохи, которая напала на молодой всход льна; на каждом только что вышедшем из земли растеньице сидит несколько блох и точат молодые листики… Где место пониже, посырее, где лен уже поднялся, – там блохи меньше; где посуше, где лен и без того идет туго, – тут-то она, проклятая, и точит. На глазах лен пропадает. Ну, думаю, конец: в два-три дня все объест – вот тебе и лен, вот тебе и нововведение. Мы говорили, скажут, что по нашим местам льны не идут, что у нас и деды льнами не занимались. Тут, конечно, дело не в деньгах: потеря ста рублей, заплаченных за обработку четырех десятин, меня бы не разорила, но дело бы затянулось, а при введении чего-нибудь нового первая вещь – успех. Одно вышло хорошо, другое, третье вышло хорошо – и вот приобретается уважение, доверие к знанию. «Это – малый голова» – скажут, «это хозяин», и на всякую новость будут уже смотреть с меньшим недоверием, а если в течение нескольких лет все будет идти успешно, то можно приобрести такое доверие, что всякую новость принимать будут.

Понятно, как я был поражен этой неожиданной незадачей.

Что делать? Досыта наглядевшись, как блохи едят лен, я побежал домой.

– Ну, Авдотья, пропал наш лен.

– Помилуй господи!

– Да. Уж я тебе говорю, что пропал. Где Иван?

Авдотья испугалась; она подумала, что ее муж, староста Иван, что-нибудь не подладил.

Отыскав Ивана, я, ни слова не говоря, повел его в поле ко льну.

– Видишь?

– Что это такое?

Иван сначала не мог понять, о чем я его спрашиваю. Я показал ему на блоху.

– Вижу, теперь вижу, козявочки сидят.

– Да, козявочки, а видишь ли ты, что козявочки эти едят лен?

Иван усомнился; но, рассмотрев внимательнее, и он согласился,

что действительно козявочки точат листики на льне.

– Это ничего.

– Как ничего? Да разве ты не видишь, что едят? ну, и съедят все. Пропадет наш лен.

– Спаси господи! Зачем?

– Как зачем? Да, так, что объедят все, и ничего не останется – вот тебе и лен. Ведь репу в прошедшем году всю съели.

– То репа, – репу всегда объедает, а на льне никогда этого не бывало; сколько льнов ни сеял, никогда не бывало.

– Мало ли что не бывало, а, может быть, и бывало, да вы не замечали.

– Разве что!

Иван, однако, на этот раз не убедился, что блоха действительно может съесть лен. «Так козявочки – мало ли их летом бывает».

В этот день я раз десять бегал смотреть лен – точат.

На другой день блох появилось еще более, а между тем наступила засуха. Ни дождинки; солнце жжет; каждый день дует сильный южный ветер, суховей. Земля высохла, потрескалась; лен и без того идет плохо, а блох все прибывает да прибывает. Который лен пораньше вышел из земли, тот ничего еще, – стоит, только листики подточены и росту нет; который позже начал выходить – не успеет показаться из земли – уже съеден. Даже крестьяне дивились. Блохи всюду появилось такое множество, что ею был усыпан не только лен, но всякая былинка в поле.

Я просто думал, что с ума сойду. Где бы я ни был, что бы ни делал, – всюду мне мерещились земляные блохи. Пью чай, задумаюсь, а перед глазами тучи земляных блох прыгают; бросаю недопитый стакан и бегу в поле – едят. Сон даже потерял: лягу, только забудусь, – перед глазами мириады земляных блох, которые скачут, кружатся: вот они растут, растут, вырастают величиною со слонов… Душно, жарко; измученный кошмаром, вскакиваю. Светает. Накидываю халат и бегу в поле. Роса еще не обсохла, с блохой как будто полегче, попряталась, сидит кучками на комочках земли; оживленный росой лен повеселел. Успокоенный, возвращаюсь домой и засыпаю. Проснувшись довольно поздно, зову Ивана.

– Ну, что?

Иван пожимает плечами. Сначала он считал это пустяками «так козявочки, мало ли их бывает»; но, видя, что блоха, напав на выходящие из земли первые листики (семядоли), отъедает их начисто, вследствие чего корешок засыхает, он убедился, что блоха действительно портит всход, и тоже начал сомневаться. Но я вижу, он думает: это неспроста.

– Едят?

– Точат; с утра полегче было, должно, росы боится, а теперь опять навалилась! И откуда ее такая пропасть берется?

– Пропадает наш лен.

– Господня воля.

– Что же мы будем делать?

Иван молчит, переминается с ноги на ногу и, стараясь отклонить мои мысли от льна, заводит разговор о посеве овса, которому так благоприятствует погода. Иван, как человек бывалый, в старостах давно уже служащий, около господ понатершийся, всегда заботится о хорошем расположении духа барина. Первую зиму, когда я только что приехал, дела по хозяйству не было, и я целые дни сидел у себя в комнате, читал и писал письма, Иван всегда, бывало, подвернется вечером. «Вам должно быть скучно, А.Н.?» – Да, невесело. «Вы бы чайку попили». – Что ж, дай чаю. – Подаст Иван чаю, а сам тут же стоит. «К соседям бы съездили, познакомились, – барыни тоже есть, – а то все одни изволите сидеть». – Кто ж тут соседи? – Иван начинает пересчитывать соседей и в особенности налегает на соседок: «в А. барыня, в В. барыня, в Г. барыня – тут, почитай, все барыни; господ совсем нет: кои померли, кои на службе находятся». А то другой раз придет Иван. «Папиросы на исходе, А.Н.; я думаю бабенку позвать из деревни, пусть напробует: не мудреное дело, сделает? Дарочку думаю позвать – вот, что сегодня приходила, вы изволили видеть». Теперь Иван, думая отклонить мои мысли от льна, на другие стороны хозяйства налегает.

– Скот как отлично наедается! Новая корова, что недавно купили, должно, телится скоро. Вот, если бы бог дал телку!

Я молчу.

– Отлично земля идет нынче к разделу. Редко такой сев бывает. Рожь так и прет. Если господь совершит все, – урожай будет отличный.

– Да что мне твоя рожь, если лен пропадет.

– Пшеница тоже отлично идет, – вы бы изволили сходить посмотреть.

– Я знаю, что пшеница хороша; недаром мужики так на пшеницу лезут. Отчего ей быть худой?

– Не всегда так бывает; иной раз и лядо хорошо, да не задается. Все воля господня.

Что мне рожь – я опять всю весну ни разу даже в ржаном поле не был; что мне овес – бегу смотреть лен. Едят: не успеют еще листики развернуться, как на них сидит уже целая куча блох и точат.

Что делать? Все книги перерыл, отыскивая способы уничтожения земляных блох. Способов предлагают немцы множество. «Для уничтожения ее – т. е. земляной блохи – посыпают всходы льна золою», читаю в одной книге. Зову Ивана.

– Ты, Иван, вот все не веришь, что блоха съест лен, айв книге сказано, что всходы льна истребляет земляная блоха. Немцы вот заметили, а ты говоришь: никогда не бывало.

– Никогда не бывало, сколько льнов ни сеял.

– Да, вот ты не веришь!

– Отчего не верить, все бывает: вот у Б. барыни – сами изволите знать – нынешней весной сороки были напущены.

Сначала Иван не придавал блохам никакого значения, но потом, убедившись, что козявочки действительно подъедают листики, вследствие чего лен пропадает, он высказал, что это не настоящие какие-нибудь блохи, – никогда этого до сих пор не бывало, – что это не простые козявочки, а напущенные злыми людьми из зависти, подобно тому, как бывают напущенные сороки, крысы. Действительно, нынешней весной у одной моей соседки был такой случай – были напущены сороки. Ни с того, ни с сего, весною, когда скот и без того был плох, еле вставал, появилось множество сорок, которые стали летать в хлевы и расклевывать у коров спины: заберутся в хлев, усядутся у коров на спинах и клюют точно падаль – у всех коров спины изранили страшнейшим образом. Что ни делали, ничто не помогало (вот и заводи тут симентальский скот!); гоняли, стреляли, надоумил кто-то, за дедами посылали… наконец, помещица пригласила попа служить с большим требником. Потом, через несколько недель, встретив у одного богатого помещика на именинах священника, я ему рассказал о сороках. – Бывает это; все дело в том, какие сороки, – заметил священник глубокомысленно, – если напущенные – это нехорошо. Тоже недавно у нас был случай: у одного арендатора, поляка, появились в хлевах крысы; бегают по коровам, шерсть объедают, на спинах гнезда делают; возился-возился и, хотя католик, попов призывал для совершения на скотном дворе водосвятия, чего прежде не делалось.

– По-твоему, это значит напущенные блохи? У вас все напущенные, – рассердился я; – телята дохнут – хлев не на месте стоит; корова заболела – сглазили.

– Поживите в деревне, сами изволите узнать, А.Н., все бывает. От злого человека не убережешься.

– Ну, да что тут толковать: вот и в книге сказано, что поедают. Я знаю только, что если мы ничего не будем делать, то пропадет наш лен.

– Да что же делать, А.Н.?

– Советуют посыпать золой. Ты как думаешь?

– Тэк-с.

«Для уничтожения ее посыпают всходы, льна золой», – медленно читаю я в книге.

Иван молчит.

– Что же ты молчишь?

– Как прикажете. Испытание сделать можно; бабы, может, еще не всю золу из печей повыгребли, сколько-нибудь найдется.

– Не всю повыгребли, не всю повыгребли! Ступай – ты!

Иван уходит. Действительно, откуда же взять золы, чтобы посыпать четыре десятины? Опять начинаю рыться в книгах: «в других местах распускают серный цвет с водою и поливают всходы. Равным образом большую пользу приносит в этом случае поливка всходов льна водой, в которой распущен гуано». Ну, гуано у нас достать нельзя; а не попробовать ли серный цвет? Зову Ивана.

– Вот что, Иван. Золы, конечно, теперь на четыре десятины не достанет, а вот тут в книге сказано, что хорошо поливать всходы льна серным цветом, распущенным в воде. Как ты думаешь?

Иван молчит.

– Можно послать в город купить серного цвету. Переделаем две бочки, так, чтобы удобно было поливать – ведь ты видал как поливают шоссе?

Иван молчит.

– Что же ты молчишь? Ведь ты видал, как шоссе поливают в Петербурге?

– Бочки можно приладить, досточку сзади сделаем.

– Ну, да, приладим; ведь это хорошо будет; ведь ты сам заметил, что она боится мокроты, а тут еще серный цвет.

– Много воды нужно, А.Н.

– Конечно, но ведь сам знаешь, без работы ничего не достается; жаль только, что в книге не сказано, сколько серного цвета на десятину нужно. Пуда по два, я думаю, довольно будет?

Иван молчит.

– Пошлем Сидора сегодня в город; завтра вечером он вернется – на саврасом пусть едет, тот лучше бежит, – а мы тем временем две бочки приладим.

– Как прикажете, можно Сидора послать.

– Только достанет ли он там серного цвету?

– Сколько ни на есть достанет; если в лавках нет, в аптеке можно достать. Я для собак в аптеке брал – на десять копеек порядочно в бумажку отсыпали.

Молчание. Я перелистываю книгу. Иван переминается.

– Серного цвету если не достанет, селитры можно взять: селитра в лавках всегда есть.

– Селитры? Какой селитры?

– Да что в солонину кладут; эта всегда в лавках бывает, потому что в солонину кладут: червяк не заводится, – червяк селитры боится. Тоже бура хороша, от прусаков помогает.

– Нет, не нужно; ступай.

Иван уходит. Я опять роюсь в книгах: ищу, нет ли чего в курсах огородничества. «К уничтожению этих насекомых способствуют частые вспрыскивания водой, посыпка известью или табаком; особенно действительным оказалось средство, рекомендованное Буше, а именно: вспрыскивание раствором полыни; другие хвалят вспрыскивание чесночной водой». Все не идет; где тут вспрыскивать водой – пока другую бочку привезем, первая и высохнет; извести нет, полыни нет, чесноку и для огурцов-то не всегда достанешь. Табаком разве посыпать? Не идет, когда его натрешь, – да и рассыпать неудобно, – все глаза запорошит. Я начинаю беситься, проклинаю немцев, а еще больше русских составителей ученых руководств по сельскому хозяйству. «Распускают серный цвет в воде и поливают ею всходы» – скажите пожалуйста! А ведь наверно учеников заставляют все это заучивать и нули ставят, ученых степеней не дают, если они не знают средств для уничтожения вредных насекомых, этих бичей хозяйства…

Опять роюсь в книгах, – все еще старая привычка по книгам доходить, – перелистывая, даже в глазах от напряженного внимания темно стало; ну, вот кажется подходящее средство: «делают две рамы шириною в гряду и вышиною в 1\ натягивают на них прочную парусину, которую с обеих сторон намазывают очень липким веществом, например, дегтем или птичьим клеем. К передней части рамы приделывают ручки в 3' длиною, а на задней втыкают мелкий хворост. Когда эти рамы проводят несколько раз по гряде, то множество этих прыгающих жучков прилипает к липкой поверхности парусины». Кажется, что будет хорошо; это предлагается для огородов, но, думаю, если сделать рамы побольше, обить крепким холстом, намазать дегтем и возить на колесах по полю, блохи будут подпрыгивать и прилипать к дегтю. Отлично, думаю; когда наберется много блох, рамы можно очистить, опять помазать дегтем и снова возить по полю. И блох, сколько наберется при очистке рам, не бросим – в компост употребим, ведь употребляют же немцы в компост майских жуков, которых просто обирают руками. Побежал в поле – лен покрыт блохой; ударил по земле палкой – блохи подпрыгивают. Отлично; заметил и на какую высоту они прыгают. Так, думаю, и рамы устроим.

Прибежав домой, зову Ивана и говорю ему о рамах.

Иван молчит.

– Ведь это, кажется, хорошо будет. Устроим рамы на колесах, понимаешь, намажем дегтем, и будем возить по полю. Иван молчит.

– Как налипнут они, так и очистим скребком; только, пожалуйста, скажи ты Сидору – он будет возить рамы, – чтоб все, что очистил с рам, собирал в одно место, плетенку дай, и потом свез бы в ту кучу, куда носят… Ведь тут все азотистые вещества, а, по исследованиям вольноэкономического общества, первое дело – азотистые вещества. Компост потом для лугов употребим.

Иван молчит.

– Да что же ты молчишь? Ты скажи, как ты думаешь? Ведь не трудно же рамы устроить? Не трудно?

Иван молчит.

– Да что же ты молчишь? Ведь едят!

– Едят. На кузиной десятине, почитай, весь край объели. Так и точат.

– Ну?..

– Как прикажете, только, по-моему, А.Н., лучше бы всего за попами спосылать, богомолебствие совершить. Бог не без милости, даст дождика, и все будет хорошо; сами изволили заметить, – она божьей росы боится.

В несколько дней я совершенно измучился, от сна и еды отбился, похудел и даже заговариваться начал, в московский комитет сельскохозяйственной консультации писать хотел…

Что делать? Думал я, думал и, наконец, послав к черту всех немцев, как настоящих, так и переводных, надумался.

– Ну, Иван, говорю, я надумался: если завтра не будет дождя, если блохи не убавятся, мы будем отсевать; выскородим опять хорошенько и отсеем, – еще не поздно.

Иван сначала воспротивился такому решению, но я его разбил на всех доводах, которые главным образом состояли в том, что может, бог даст, обойдется и так. Наконец, я ему предложил такой ультиматум: если не будет еще несколько дней дождя, то блоха съест лен, поэтому следует послать за семенами; если же ты, Иван, старый и опытный хозяин, думаешь, что отсевать не нужно, то будь по-твоему, только бери лен за себя – и барыши, и убытки твои. Если возьмешь лен за себя, то можешь делать, что хочешь: за попами посылать, за дедами, что хочешь.

Иван пошел в поле, в сотый раз осмотрел лен и вернулся с ответом:

– Нет, оставим так, не будем отсевать.

– Так, значит, ты берешь лен за себя? Хорошо – вот тебе еще до завтра день сроку: подумай, посмотри.

Иван в этот день несколько раз ходил на лен. Вечером, когда он пришел с докладом, я тотчас заметил, что и он начал сомневаться. Выслушав доклад о работах, я ни полслова обо льне.

Иван сам заговорил:

– Да что же тут толковать: по-моему, лен должен пропасть, следует отсеять, и если льняных семян не достанем, то овсом отсеять; но если ты берешь лен за себя – завтра дай окончательный ответ – и будь по-твоему.

На другой день я не пошел смотреть лен. Иван это заметил.

– Что же вы, А.Н., на лен сегодня не ходили? – заговорил он.

– Да что же его смотреть. По-моему, нечего смотреть – отсевать нужно; но если ты за себя берешь – пусть будет по-твоему.

Однако, вижу, Иван трусит – Авдотья настроила. Молчу.

– Сегодня еще больше объела.

– Ну, так как же?

– Надумался и я: должно быть, отсевать придется.

– Ну, отсевать, так отсевать. Хорошо, собирайся и поезжай. Если льняного семени не достанем, овсом отсеем, или под озимь к будущему году пустим.

Пообедав, Иван поехал за 60 верст доставать семени. День был солнечный, знойный, но под вечер стало натягивать с запада, и к ночи набежала туча, которая разразилась таким проливным дождем, что щепки поплыли. На завтра задул северо-восточный ветер, стало холодно, целый день моросил дождик; блоха попряталась и лен стал оживать – откуда что берется. Когда Иван вернулся с семенами, то отсевать было уже не нужно и невозможно. Пошли дожди, блоха пропала, лен ожил, поправился, и урожай вышел хороший. Та десятина, которая была сильно подъедена, за которую мы очень боялись, дала, за вычетом семян, на 40 рублей льняного семени и на 85 рублей льну, всего на 125 рублей, а так как обработка стоят 25 рублей, то с десятины получилось чистого дохода 100 рублей, то есть втрое более, чем стоит самая земля. Интересно, что на одной из десятин, где блохи было гораздо менее, – блоха нападала на самые сильные всходы, – урожай вышел гораздо хуже. Конечно, все земля правит.

Лен дает громадный доход, и даже при плохом урожае – в прошедшем году я получил по 35 рублей чистого дохода с десятины – окупает землю; только совершенное отсутствие хозяев – все на службе, и это правильно, потому что, по моим расчетам, служба без всякого риску дает еще более дохода, чем лен – причиною, что земля пустует, зарастает березняком, вместо того чтобы производить лен. Все земли, которые запущены после «Положения» и пустуют, могли бы быть теперь обращены под лен или пшеницу, и если бы это сделали, то народ в нашей местности не голодал бы и не должен был бы отправляться на дальние заработки. Вы не поверите, как тяжело хозяину смотреть на такое положение: превосходные земли, которые могли бы производить лен и хмель, пустуют, зарастают кустами, березняком, а тут же рядом измученные люди болтают кое-как пустую землю, которая не дает им куска чистого хлеба. То же самое количество работы, то же число пудо-футов работы в одном случае дало бы на 100 рублей продуктов, а в другом дает только на 10 рублей. Не обидно ли, что работа прилагается так бесплодно? Мне постоянно говорят здешние хозяева, что они лен не сеют, потому что он истощает землю. Не знаю, откуда явилось такое ложное мнение (после льна хлеб родится еще лучше), но если даже допустим, что это верно, если допустим, что лен портит землю, то это все же ничего не значит. Если я получу от льна 100 рублей чистого дохода с десятины, то не все ли мне равно, что земля истощится – да хоть бы она совсем провалилась, – когда я за эти 100 рублей могу купить три таких же десятины. Но, разумеется, ведение льна требует много хлопот, затраты хотя небольшого капитала и пр., и пр. Конечно, гораздо проще быть председателем земской управы, мировым судьей – за 500 рублей можно найти писаря, который все знает, а если что-нибудь не так сделает, то на мировом съезде поправят, и т. д.

Оказалось, что мы напрасно беспокоились насчет блохи – урожай льна вышел отличный. Когда пришло время молотить, то мне просто хоть не показывайся на ток: старик-гуменщик Пахомыч проходу не давал. Чуть я на ток, он сейчас:

– Посмотрите-ка, барин, сколько льну с деминской десятины навозили, а вы говорите весною – лен пропал. Отсевать хотели: против бога идти думали. Поправлять дело божье хотели; а господь милосердный ишь сколько льну уродил. Так-то, барин.

– Однако же, Пахомыч, ты ведь сам видел, что блоха подъедала всход; если бы не пошел вдруг дождь, нужно было бы отсевать.

– Какая там блоха, выдумали блоху!

– Да ведь ты сам видел!

– Видел. Все воля господня, значит, оно так и нужно было. Господь указал блохе быть, значит, ей и нужно быть. А вы отсевать хотели, против бога думали идти, поправлять хотели. Нет, барин, все воля божья: коли бог уродит, так хорошо, а не уродит – ничего не поделаешь.

– Однако же и мужики говорят, что «навоз и у бога крадет».

– Оно так, да нет, все воля божья. Поживите – увидите. Вот и нынешний год – ведь думали, все помрем с голоду, а вот живы, новь едим и водочку с нови пьем. Так-то. Бог не без милости.

Бог не без милости, говорит народ, давно уже такого года не бывало. Бог не без милости.

Раз весной, в самую ростепель, возвращаясь домой после осмотра полей, встретил я бабу Панфилиху из соседней деревни, – везет на колесах мешок.

– Здравствуй, А.Н.

– Здравствуй, Панфилиха. Что везешь?

– Из гамазеи овес. По осьмине на двор выдали, скот кормить нечем.

– Что же так, сена нет?

– Какое сено, – соломы нет, последнюю с крыш дотравливаем. Посыпать было нечем, вот, славу богу, по осьмине на душу что наибеднейшим дали.

– Плохо дело, а ведь не скоро еще скот в поле пустим!

– Воля божья. Господь не без милости – моего одного прибрал, – все же легче.

– Которого же?

– Младшего, на днях сховала. Бог не без милости, взглянул на нас, сирот своих грешных.

Я не выдумываю; я сообщаю факты; если не верите, вспомните, что отвечала в Тверской губернии баба комиссии, исследовавшей, по поводу моей статьи, вопрос об артельных сыроварнях.

– Это вы, господа, – говорила баба, – прандуете детьми; у нас не так: живут – ладно, нет – «бог с ними».

– Да что ж тебе младший – ведь он грудной был, хлеба не просил?

– Конечно, грудной хлеба не просит, да ведь меня тянет тоже, а с пушного хлеба какое молоко, сам знаешь. И в «кусочки» ходить мешал: побольшеньких пошлешь, а сама с грудным дома. Куда с ним пойдешь? – холодно, тоже пищит. Теперь, как бог его прибрал, вольнее мне стало. Сам знаешь, сколько их Панфил настругал, а кормить не умеет. Плохо – божья воля; да бог не без милости. – И баба ударила кнутом кобыленку.

Весною нынешнего года крестьянам пришлось совсем погибать. Ни хлеба, ни корму; даже богачам пришлось прикупать хлеб; всю солому с крыши потравили, кислой капустой, у кого оставалась, овец кормили, – сами весной щавельком перебьемся, даже семя льняное, у кого было оставлено для посева, все потравили: толкли и посыпали резку.

Каждый думал уже не столько о себе, сколько о скоте, как бы поддержать скот до выгона на пастбище. В конце марта и начале апреля положение было ужасное; если бы весна была обыкновенная, то большая часть скота должна была бы погибнуть от бескормицы, но бог не без милости. Весна в нынешнем году наступила так рано, как и не запомнят старики. В чистый четверг, 13 апреля, было тепло, как летом, даже жарко; прошел теплый проливной дождь, прогремел гром. В этот день в первый раз выпустили скот в поле, и – вещь неслыханная – с 12 апреля весна установилась, и скот уже не пришлось более оставлять дома; было, правда, несколько холодных дней на святой, но с Егорья скот уже стал наедаться в поле. Весна в нынешнем году – настоящая весна, теплая, радостная, зеленая – наступила тремя неделями ранее, чем обыкновенно. Не будь этого, крестьяне совершенно бы разорились, особенно бедняки, потому что кормы были потравлены еще до Евдокей и весь март пришлось кормить скот соломенной резкой, посыпанной мукой, а муку-то нужно было покупать, так как даже богачам своего хлеба не хватило. Счастье еще, что железная дорога поддержала: был, во-первых, заработок – пилка и подвозка дров, отправляемых отсюда в Москву, – а, во-вторых, вследствие подвозки хлеба по железной дороге степная рожь не подымалась выше 7 рублей, местная же шла в 8 рублей. Не будь железной дороги, рожь достигла бы, как в прежние годы, 12 рублей.

Повторяю, положение было ужасное. Крестьяне, кто победнее, продали и заложили все, что можно, – и будущий хлеб, и будущий труд. Процент за взятые взаймы деньги платили громадный, по 30 копеек с рубля и более за 6 месяцев. Мужик прежде всего старается занять, хотя бы за большой процент, лишь бы перевернуться, и уже тогда только, когда негде занять, набирает работы. В апреле ко мне пришел раз довольно зажиточный мужик, у которого не хватило хлеба, с просьбой дать ему взаймы денег на два куля ржи.

– Дай ты мне, А.Н., пятнадцать рублей денег взаймы до покрова; я тебе деньги в срок представлю, как семя продам, а за процент десятину лугу уберу.

– Не могу. А если хочешь, возьмись убрать три десятины лугу: по 5 рублей за десятину дам. Деньги все вперед.

– Нельзя, А.Н.

– Да ведь хорошую цену даю, по 5 рублей за десятину; сам знаешь, какой луг; если 100 пудов накосишь, так и слава богу,

– Цена хороша, да мне-то невыгодно. Возьму я три десятины лугу убирать, значит свой покос упустить должен, – хозяйству расстройство. Мне бы теперь только на переворотку денег, потом, бог даст, конопельку к покрову продам, тогда вот я тебе десятину уберу с удовольствием.

Действительно, крестьянину очень часто гораздо выгоднее занять денег и дать большой процент, в особенности работою, чем обязаться отрабатывать взятые деньги, хотя бы даже по высокой цене за работу. При известных условиях, мужик не может взять у вас работу, хотя бы вы ему давали непомерно высокую цену, положим два рубля в день, потому что, взяв вашу работу, он должен упустить свое хозяйство, расстроить свой двор, каков бы он ни был; понятно, мужик держится и руками и зубами. Когда мужику нужны деньги, он дает громадный процент, лишь бы только переворотиться, а там – бог хлебушки народит: пенечка будет. Если мужик вынужден брать деньги под большие проценты, это еще не вовсе худо; а вот когда плохо, – если мужик наберет работ не под силу. В нынешнем году было множество и таких, которые готовы были взять какую угодно работу, только бы деньги вперед. Хлеба нет, корму нет, самому есть нечего, скот кормить нечем, в долг никто не дает – вот мужик и мечется из стороны в сторону: у одного берется обработать круг, у другого десятину льна, у третьего – убрать луг, лишь бы денег вперед получить, хлебушки купить «душу спасти». Положение мужика, который зимой, «спасая душу», набрал множество работы, летом самое тяжелое: его рвут во все стороны – туда ступай сеять, туда косить, – конца работы нет, а своя нива стоит.

Утро. Прелестное весеннее утро: роса, воздух наполнен ароматами, птицы начинают просыпаться. Солнце еще не взошло, но Аврора уж не спит и «из подземного чертога с ярким факелом бежит». Мужик Дема встал до свету, подъел хлебушки, запрягает на дворе лошадь в соху, думает в свою ниву ехать – у людей все вспахано, а его нива еще лежит. Не успел Дема обрядить лошадь, а уже староста из Бардина, прискакавший верхом выгонять обязавшихся работой, тут как тут, стучит в ворота.

– Эй, Дема!

– Чего?

– На скородьбу ступай. Что ж ты до сих пор на скородьбу не выезжаешь – люди выехали, а тебя нет.

– Ослобони, Гаврилыч, ей-богу своя нива не пахана.

– Что мне до твоей нивы – скородить, говорю, ступай.

– Есть ли на тебе хрест, Гаврилыч? Ей-богу, нива не вспахана – люди все подняли, а моя лежит.

– Ступай, ступай. Обязался, так ступай, а не то знаешь Сидорыча (волостной), – тот сейчас портки спустит.

Дема почесывается, но делать нечего – обязался работой, нужно ехать, волостной шутить не любит, да и староста так не уедет. Староста дожидается, пока Дема не запряжет лошадей в бороны и не выедет на улицу.

– Ну, поезжай, да хорошенько, смотри, выскороди, я ужо заверну. – Выпроводив Дему, бардинский староста поскакал в другую деревню выгонять какого-нибудь Панаса.

Едет Дема на скородьбу в Бардино и думает о своей непаханой ниве.

– Стой, Дема, куда ты? – встречает Дему фединский староста, тоже прискакавший выгонять на работу в Федино. – Что же ты не выезжаешь до сих пор лен снять – ведь я тебе заказал вчера.

– Я, Павлыч, к вам и собирался, да вот Гаврилыч набежал, скородить в Бардино выгнал.

– Да мне-то что за дело до бардинского старосты! Ведь ты у нас обязался на лен, так и работай. Мы ведь тоже не щепками платим. Какое нам дело до бардинского старосты? Ступай лен сеять, люди все выехали, а тебя одного нет. Ступай, а не то знаешь… Сидорыч долго думать не будет.

– Ей-богу, Павлыч, сейчас бардинский староста был, на скородьбу выгнал, тоже волостным пужает.

– Какое нам дело! Ступай, ступай, запрягай телегу.

Фединский староста, чтоб не упустить Дему, ждет, пока тот не запряжет, и торжественно ведет его в Федино, а барин на дворе уже сердится.

– Что же ты, Дема, так запоздал? Видишь, утро какое тихое, самый сев, ступай насыпай.

– Да я и то, Микулаич, спешил: кони на пустоши были, кобыла путы оборвала, бегал, бегал, насилу поймал, – не дается, волк ее заешь, – оттого и припозднился. Сейчас насыплюсь, нам недолго посеять, к вечеру заделаем, – уроди только господи.

На другой день Дема скородит в Бардине, а его нива стоит непаханною. Нет, уж это последнее дело, когда мужик должен набирать работы не под силу, – тут во всем хозяйстве упущение, и смотришь – через несколько лет мужик совершенно провалился. Но что же делать? зато «душу спас», зимою с голоду не умер. Единственный случай, когда мужику выгодно взять под работу, даже непосильную, это если он берет хлеб на семена. В нынешнем году весною, во время посева, овес доходил до 5 рублей за куль, так что мужик за куль овса для посева брался убрать десятину луга, и ему все-таки выгоднее, разумеется, в случае урожая, упустить свой покос, чем оставить поле непосеянным. Однако нынче все-таки много осталось нив незасеянными, потому что и за высокую плату семян добыть негде было.

Нынешняя ранняя весна всех, даже опытных стариков-крестьян, поставила в тупик. Все шло ранее обыкновенного на три недели. 13 апреля слышали первый гром, появились мухи, начали пахать под яровое, gagea расцвела, кукушки закуковали. С 15-го овцы уже стали наедаться в поле. 18-го жабник был в полном цвету. 20-го появились майские жуки. К 23-му березняк оделся, лес зазеленел, ласточки показались, крупный скот стал наедаться. 25-го лист на осине уже трясется – значит, лошади в поле будут сыты. 28-го затрубили медведки, запели соловьи. 29-го козелец зацвел на жирных местах, черемуха в полном цвету – ягнят стричь пора. К первому мая липа оделась, головли трутся. К пятому «коровий напор» был в полном цвету – самое молоко значит, рожь начала колоситься, черные грибы показались, закричали коростели и перепела. Такой ранней весны никто не запомнит. Обыкновенно посев ярового у нас начинается с царя (21 мая, св. царей Константина и Елены). В обыкновенные годы это число совпадает у нас с полным развитием весенней теплоты, проявляющемся в известном развитии растительной и животной жизни. Овсяный сев, признаком которого считается расцветание козельца, ход головлей, появление грибов-березовиков обыкновенно бывают в 20-х числах мая. В нынешнем году, вследствие теплой, ранней весны, земля отошла ранее, растительная и животная жизнь опередила обыкновенные годы на целых две недели и не дождалась «царя».

Сеять или не сеять? – вот вопрос, который занимал всех нас. До царя еще далеко, а уже наступили все признаки овсяного сева: тепло, и козелец цветет, головли трутся и коростели кричат, а еще Никола не прошел. Неслыханное дело, чтобы у нас сеяли до Николы.

Сеять или не сеять?

Посеем рано – овес может попасть под засуху, не нальет хорошо, не своим спехом поспеет, поспеет вместе с рожью, так что два хлеба за раз убирать придется.

Опоздаем посевом – может морозом захватить овес во время налива, и тогда все пропало, – примеры этому были, а по ранней весне можно ожидать и ранних морозов. Сделалось уже совершенно тепло, лето установилось, а еще не отошло 40 утренников, которые должны быть после сороков (9 марта, сорока мучеников), – было всего только 36 морозов, что с точностью определила моя «старуха», которая на «сороки» спекла сорок колбанов – шариков из ячной муки – и каждый день, когда мороз, давала один колбан корове. Пришло лето, а у «старухи» осталось еще 4 колбана, значит, было всего 36 морозов; можно было еще ожидать 4 мороза (примета нынче не оправдалась, все лето морозов не было).

Сеять или не сеять?

28 апреля у нас было первое совещание с Иваном насчет сева. Вечер был теплый, превосходный, совершенно майский вечер, соловьи так и заливались в олешнике подле пруда, медведки трубили во всю мочь. Хорошо весной в деревне! Право, если бы мне предложили теперь быть директором департамента, то я не согласился бы. Я сидел на балконе, наслаждался весенним вечером, курил и прихлебывал чай. Иван внизу балкона, со стаканом чаю в руках – Иван при мне никогда не садится, и если я ему предложу чаю, то он всегда пьет стоя – докладывал о дневных работах.

– Ну что, Иван, когда сеять будем? Не начать ли с будущей недели, ты как думаешь?

– Рано еще, А.Н. Сколько лет живу, никогда так рано не сеяли. Нельзя до Николы сеять. После Николы там что бог даст. Лен до Николы попробуем.

– Отчего же рано? Мало ли, что никогда об эту пору не сеяли – ведь никогда и весны такой ранней не было. Не ждать же царя? Зацветет козелец, и сеять.

– Зачем царя будем ждать… но все-таки рано еще. Лен посеем.

Сеять или не сеять?

Написал одному опытному хозяину, – вы не думайте, однако, что у нас вовсе нет хороших хозяев: есть такие, что так деньги и гребут, – прося его совета насчет времени сева. Тот отвечал, что ждать царя нечего, а нужно сеять, когда земля сделается «посевна», будет тепла, будет издавать «посевный запах».

«Когда земля сделается посевна!» А почем это узнать? – Вот для этого-то и нужно быть хозяином. Будешь хозяином, будешь и денежки загребать; это не то, что в департаменте чиркнул пером, и готово. Пожалуйте жалованье получать.

Между тем знаю, что один из моих соседей уже посеял 29 апреля. Опять совещание с Иваном – тот уже не так упорно стоит, чтобы сеять непременно после Николы.

– Можно, говорят, и до Николы сколько-нибудь посеять.

– В Федине, говорят, посеяли.

– Слыхал, что посеяли, только у них, говорят, овес особенный, чужестранный, который рано сеют. Посеем и мы сколько-нибудь до Николы. Лен с понедельника закажу.

Обращаюсь к книгам: беру руководство к практическому сельскому хозяйству и отыскиваю статью «овес». Читаю, узнаю, что овес принадлежит к классу Triandria Dyginia, что слово Avena неизвестно откуда происходит, но Пекстон полагает, что оно происходит от цельтического слова Etan, что значит: есть; узнаю, что существует 54 разности овса, что овес можно сеять после всех хозяйственных растений, и что это служит ясным доказательством того, что овес может питаться самыми грубыми началами почвы, которые, так сказать, не годятся для питания других сельскохозяйственных растений… Ей-богу не вру, все это я буквально выписываю из книжки – не говорю из какой, потому что какую ни возьми, все равно. Просмотрев рубрики «климат», «почва», «место в севообороте», «обработка поля», нахожу, наконец, «время посева». Вот оно, вот это-то мне и нужно! Прочитал раз, прочитал другой, – черт знает, что такое! Написана целая страница, а толку нет! «Самое лучшее время для посевов овса апрель и май». – Тэк-с. «На низменных и сырых почвах его сеют в мае, а на сухих в апреле…», и все в таком роде, а в заключение сказано: «так как весьма важно определить настоящее время овсяного посева, то потому и необходимо при этом брать во внимание многие местные условия».

Да какие же условия нужно брать во внимание?

Вот для этого-то и нужно быть хозяином. Будешь хозяином, будешь и деньги загребать, а то по книгам захотел… Странное дело, отчего это наши агрономические книги так плохи? Все-то у нас есть: и целый департамент, и два – не то три инспектора сельского хозяйства, и академия, и институт, и школы агрономические, профессоров сколько, наук сколько – домоводство, растеньеводство, скотоводство, – это главные, – да еще сколько специальных: луководство, пиявководство, – а книг хороших нет.

Уезжая из Петербурга, я взял с собою множество агрономических книг; кажется, у меня есть почти все, что издано по этой части на русском языке; получаю три хозяйственных журнала, – тоже ведь казна деньги на них отпускает, – а поверите ли, всякий раз, когда обращаюсь к книге, в конце концов дело сводится на то, что я швыряю книгу под стол. Читаешь, читаешь, написано много, а того, чего ищешь, никогда не найдешь. Единственные книги, которые мне приносили пользу, – это книги и статьи по садоводству и огородничеству Регеля, Грачева и других; даже брошюрка о разведении огородных растений, которую магазин Запевалова присылает вместе с огородными семенами, оказалась очень полезною, а из агрономических книг ничего извлечь не могу[2]. Во всей этой массе книг и журнальных статей поражает отсутствие здравого смысла, практических знаний и даже способности вообразить реальное дело. Ну, положим, самым делом не занимаешься на практике, так неужели же нельзя, пишучи статью, вообразить себя в положении человека, который должен выполнять то, о чем пишется на деле? Ну, положим, пишешь статью о разведении клевера, – неужели нельзя вообразить себя в положении человека, которому действительно приходится сеять клевер, которому нужно прежде всего купить семена, а, следовательно, нужно уметь различить, хороши ли они и т. д. Тянут, тянут, пишут, или лучше сказать, переводят – одна строчка из Шварца, другая из Шмальца – без всякого толку. Сейчас видно, что все эти книги пишутся людьми, которые никогда не хозяйничали, которые не знают, что в половине августа бывают морозы, что в сентябре бывают зазимки, при которых наваливает снегу на 3 аршина, что зимою навозная жижа замерзает, что при 30 градусах мороза нельзя работать на дворе, и если человек в такой мороз слезает с печи, то потому только, что «неволя велит и сопливого любить». Ничего своего, все из немцев взято: такой-то немец говорит то-то – давай сюда; другой немец говорит совершенно противоположное – давай сюда; третий немец говорит… тащи сюда, вали все в кучу, кому нужно – разберет. Учености в каждой статье тьма, а дела нет. Совершенное отсутствие практических знаний и какая-то воловья вялость – точно все эти книги пишутся кастратами. Мне много раз случалось слышать от ученых агрономов, что на лекциях, в книгах и статьях нельзя излагать практическое хозяйство, но это неправда. Я теперь собственным опытом убедился, что и книги, сообщающие чисто практические сведения, даже книги, написанные чистыми практиками, вовсе не знакомыми с научными исследованиями, не знающими ни состава почвы, ни состава растений, могут быть очень полезны практику; я убедился в этом на книгах о садоводстве и огородничестве. Приехав на хозяйство, я не имел никаких практических знаний по полеводству, скотоводству и огородничеству; моим помощникам – Ивану, Сидору, Авдотье – все эти части хозяйства были известны в равной степени и даже огородничество менее всего, потому, что у наших крестьян огородничество в плохом состоянии. Мне часто приходилось обращаться к книгам за советом, и, странное дело, отчего же только книги по огородничеству, отчего статьи Грачева, Запевалова и других, людей, которые едва ли знают, какой состав имеют семена репы и огурцов, не сходят у меня со стола, между тем как книги по скотоводству и полеводству, за весьма небольшими исключениями – за исключением, например, книги Советова о кормовых травах, которая оказалась мне очень полезною, хотя в научном отношении не выдерживает самой снисходительной критики (теперь мне понятно, отчего эта книга имела 3 издания), – валяются под столом? Отчего же можно написать такую статью о разведении огурцов, которая мне, практику, приносит непосредственную пользу, и нельзя написать такую же статью о разведении клевера? Отчего статью по огородничеству можно написать так, что она непосредственно относится к нашим местным условиям, а статью по полеводству так написать нельзя? Отчего Регель и Грачев дают мне такие указания относительно разведения земляники, смородины, капусты и пр., которые я могу непосредственно применить с пользою на практике, а какой-нибудь агроном или скотовод дает такие советы, которые я выполнить не могу? Отчего огородник не посоветует мне сделать то, что можно сделать только в Италии, – я, разумеется, исключаю книги по огородничеству, переведенные с немецкого профессорами, и говорю только о статьях наших (иногда написанных и немцами) садоводов и огородников, – а какой-нибудь агроном, нет-нет, да и посоветует сеять рожь в конце сентября или накачивать насосом на гноевище замерзшую навозную жижу? Отчего в статьях по садоводству и огородничеству чуется живая струя, а от агрономических статей пахнет мертвечиной, кастратскою вялостию? Отчего Авдотья верит в книги по огородничеству точно так, как верит в поваренные хозяйственные книги, которые мне принесли пользу, – и часто просит меня посмотреть в «книжку», как следует посадить то-то и то-то, и не верит в книгу по скотоводству? Не оттого ли это, что статьи по огородничеству пишутся людьми, которые занимались своими огородами, а иногда от огородов своих только и получали средства для своего существования, между тем как статьи по агрономии и скотоводству пишутся людьми, которые клевер сушили только для гербариев, и много если разводили на грядках, скот видели только на выставках, а сливки видели только кипяченые – с пенками?

Мне часто думается, не эта ли мертвая вялость, которою несет от книг, причиною, почему наши агрономические заведения выпускают так мало людей, идущих в практику? Мне все кажется, что профессор, который никогда сам не хозяйничал, который с первых дней своей научной карьеры засел за книги и много, если видел, как другие хозяйничают на образцовых фермах, который не жил хозяйственными интересами, не волновался, видя находящую в разгар покоса тучу, не страдал, видя как забило дождем его посев, который не нес материальной и нравственной ответственности за свои хозяйственные распоряжения, – мне кажется, что такой профессор, хотя бы он прочел все книги, написанные Шварцами и Шмальцами, никогда не будет чувствовать живого интереса к хозяйству, не будет иметь хозяйственных убеждений, смелости, уверенности в непреложности своих мнений, всего того, словом, что делается только «делом». Агроном, который никогда не прилагал своих знаний на деле, будет похож на химика, который изучил химию по книгам, но никогда сам в лаборатории не работал. Занятие агрономией по книгам, подобно тому как занятие химией или анатомией по книгам, есть онанизм для ума. Мне кажется, что такие профессора, сами не интересуясь живо предметом, не имея под собой почвы, не могут возбудить интереса к «делу» и в своих учениках, вследствие чего те, окончив курс в агрономическом заведении, не идут в хозяйство, а, копируя своих профессоров, поступают в чиновники. Недостаток агрономических книг у нас полнейший, хотя книг много. Беда тому, кто начнет хозяйничать при помощи этих книг; недаром сложилось у нас понятие, что, кто хозяйничает «по агрономии», тот разоряется.

Не найдя в книгах ничего путного относительно времени посева овса, выругавшись, и, разумеется, упомянув немцев – немцы-то тут, впрочем, ни в чем не виноваты, потому что они пишут для себя: вольно же нам, не пережевав, все таскать от них в свою утробу! – я пошел бродить по полям и лугам. Весна в полном разгаре, всюду зелень н благоухание, черемуха в полном цвету, козелец зацветает, в лесу стоит весенний гул от пения птиц, жужжания насекомых, земля тепла, хоть босиком ходи, на пашне пахнет земляными червями – вот он, посевной запах. Возвращаясь домой, встретил «деда»; бежит босиком, в одной рубахе и мокрых портах, и тащит что-то в ведерочке, должно быть, раков или рыбу. – Вот, думаю, кто мне скажет насчет посева. «Дед» – старик из ближайшей деревни, совсем сивый, как у нас говорят, был уже взрослым мальчиком в разоренный год и хорошо помнит французов – «обходительный, говорит, народ!» – потому что держал лошадей, которых его отец ковал проходящим французским кавалеристам. «Дед» хороший хозяин, знает все приметы, и его мнение всегда уважается на совете «стариков», который решает, когда сеять коноплю, овес, рожь и лен: у крестьян всегда бывает предварительное совещание, когда начать сев, особенно конопли, которую сеют все за раз, и как решат старики, так и делается. «Дед» – рыболов, летом постоянно доставляет мне рыбу и раков, а на заработанные деньги балует ребят, своих внучат, которых всегда сам возит на сельские ярмарки и там угощает на свои, рыбою и раками заработанные, деньги.

– Здравствуй, дед! что, рыбки принес?

– Рыбки, рыбки свеженькой.

– Небось, головли?

– Головлики, головлики.

– Что ж, трутся?

– Трутся, трутся.

– А ведь рано нынче пошел головль?

– Рано, – и не помню такой ранней весны.

– Сев, значит, овсяный?

– Да сев, головль трется, – скоро сев.

– Когда же сеять будем?

– А когда пора придет, когда пора придет. Рано нынче сеять будем.

– Я думаю сеять.

– Нет, нет, нет, рано еще, обожди маленько, когда матушка начнет выколашиваться; ты не смотри, что в Федине посеяли: там овес заморский; обожди маленько, а лен сей, лен сей.

Вечером, при докладе, Иван начал сдаваться насчет посева.

– Обходил рожь сегодня, – отлично набирается, скоро колоситься начнет, козелец зацветает, никогда еще такой ранней весны не было. Два сева сделаем, А.Н., – один до Николы, а другой после Николы.

4 мая мы засеяли половину поля овса, 10-го – вторую половину, 17-го посеяли ячмень. Посев ярового окончился благоприятно. Заделали хорошо. Ну, теперь все кончено, можно отдохнуть, только бы бог дал благоприятную погоду. После сева вскоре наступила засуха. С утра до ночи печет солнце, постоянно дует сухой юго-западный ветер. Земля высохла, потрескалась. Скоро превосходные вначале всходы овса начали желтеть. Неделя прошла, другая – беда! если еще несколько дней засухи, то яровое выгорит, как в прошедшем году. Тяжело хозяину в такое время; ходишь, на небо посматриваешь, в поле хоть не ходи, овес заострился, желтеет, трава на лугах не растет, отцвела ранее срока, зреет не своим спехом, сохнет. Чуть сделается пасмурно, набежит тучка, – радостно смотришь на небо. Упало несколько капель дождя… Ну, слава тебе господи, наконец-то дождь! Нет, небо нахмурилось, походили тучи, погремел гром в отдалении, и опять нет дождя, опять дует суховей, опять солнце жжет, точно раскаленное железо. Вот опять набежала тучка, брызнуло несколько капель дождя, а потом опять солнце, опять зной, а по сторонам все тучи ходят. Ну, наконец, будет дождь: совсем стемнело; с запада медленно надвигается темная грозовая туча, сверкнула молния, раз, другой; громовые удары следуют один за другим, все ближе и ближе надвигается туча, «старуха» в застольной уже зажгла страстную свечу и накурила ладаном, вот пахнуло холодом, поднялся вихрь, – сейчас польет дождь. Нет, туча прошла мимо и в пяти верстах разразилась проливным дождем и градом, который отбил рожь. Нас бог помиловал, а в окрестностях много полей отбито градом, так что засевать нечем было, и крестьяне должны были покупать рожь на посев.

Уже началась вывозка навоза, а дождя нет как нет, трава посохла, овес желтеет и видимо чахнет. Наконец, на второй день возки навоза, под вечер набежала туча и разразилась проливным дождем, который хорошо промочил землю, К утру все зазеленело. На другой день с утра зарядил обкладной дождь, так что после обеда пришлось прекратить возку навоза, потому что повознички – мальчики и девочки 7—12 лет, которые водят лошадей с возами навоза, – размякли, а повознички такой народ, что как размякнут да озябнут, убегут и лошадей побросают – что с ними поделаешь?

Прошло несколько дней; яровые поправились; но травы уже не могли поправиться – отавы зато хороши были потом – все время навозов шли дожди, перемежаясь с хорошими днями. Наступило время покоса, а дожди все идут. Перед Петровым днем как-то выскочило несколько хороших дней, – начали косить. Только что подкосили лучший луг – дождь. Через день опять погода, и пошло так: вечером помочит, утром парит, только что повернем, опять дождик – сеногной. Просто измучились; луг, который обыкновенно убирался в 5 дней, убирали 2 недели, да и то большая часть сена убрана сильно испортившегося – а травы-то и без того были плохи. Не успели еще покончить с главными покосами, наступило жнитво. Выскочило несколько хороших дней, и у меня в три дня сжали все поле; еще два хороших дня – и весь хлеб будет в сарае. Не тут-то было – пошел дождь и намочил снопы. Пришлось накрывать, расставлять, пересушивать; к счастию, выскочило три сухих дня с ветром: в два дня снопы высохли, на третий все 450 телег ржи были свезены и уложены в сарай. Уф! Когда положили последнюю телегу и Иван, замкнув сарай и перекрестившись, проговорил: «теперь только разлучи господи с дымушком», точно камень с сердца свалился. Не успели мы с Иваном дойти от сарая до дому, как пошел дождь. С уборкой ржи кончились все наши волнения. После того погода благоприятствовала всем работам: и поздние покосы, и посев озими, и уборка льнов и яровых шли хорошо. Конечно, не без того, чтобы мы не волновались; в особенности нас беспокоили льны, потому что мы, на основании того, что весна была ранняя, ожидали ранней осени и ранних зазимков; но если весна была такая, что и старики не запомнят, то осень тоже стояла превосходная, на редкость: скот ходил в поле до 1 ноября, следовательно, был в поле 61/2 месяцев.

За исключением трав и местами картофеля, все нынче уродилось хорошо.

В нынешнем году крестьяне, как я писал в первых письмах, пережили ужасную зиму – ни хлеба, ни корму. Только необыкновенно ранняя весна спасла скот. Когда скот весной рано пошел в поле, одной заботой стало меньше: нужно было только прокормиться до нови, но это-то и есть самое трудное. Зимою, кто победнее, кормились в миру кусочками; теперь же, когда наступило время работать, в кусочки ходить некогда, да теперь и не подадут, потому что у всех хлебы подобрались. Перебивались кое-как. Кто позамысловатее, как говорит Авдотья, те еще с зимы запасли хлеба на рабочее время – приберегали свой хлеб, а сами ходили в кусочки. Весною – кто скотину лишнюю продал и хлеба купил, кто работою обязался и на полученный задаток купил хлеба, кто в долг набрал до нови; но было множество и таких, которые перебивались изо дня в день. Раздобудется мужик где-нибудь пудиком мучицы, в долг возьмет, работу какую-нибудь сделает, ягненочка продаст, протянет несколько времени, работает, потом денек-другой голодает, бегая где бы еще достать хоть пудик, хоть полпудика, где-нибудь на поденщину станет, – хорошо еще, если можно хоть поденную работу найти, – заработает пуд муки и опять дома сидит, свою ниву пашет. Разумеется, тут не до хорошего хлеба; замесит баба с вечера хлеб; не успеет закиснуть – есть-то хочется, дети пищат – пресных лепешек напечет, а то и просто болтушку сделает. В праздник в кусочки сбегает, по окрестным деревням детей пошлет, а то и так около своих однодеревенцев, у которых хлеб есть, перебивается: сработает что-нибудь – покормят, скибку хлеба дадут; иной раз и просто зайдет к кому-нибудь во время обеда – не ел, скажет, сегодня; покормят – потом в покос, в жнитво поможет, поработает. А бабы… «А что ж ты будешь делать, – говорит Авдотья: – и… не умирать же с голоду!».

Грибы пошли, полегче стало: все-таки подспорье. Нынешний год грибы показались рано и урожай на них был необыкновенный, конечно, на одних грибах, без хлеба, не наработаешь много, но все-таки же продержаться, пока достанешь хлеба, можно, да и к хлебу подспорье – все же лучше, чем один сухой хлеб. В моих рощах грибы родятся во множестве. Летом чуть свет все бабы из окрестных деревень прибегают в мои рощи за грибами, так что, наверно, каждый день в рощах перебывает человек до полутораста. Разумеется, бабы еще до свету обшарят все рощи и все грибы, в особенности белые, выберут так, что к утру ничего не останется. Авдотья, как баба, как Коробочка, по жадности все уговаривала меня заказать рощи, т. е. запретить в них брать грибы. Я на это не согласился. Мне кажется, что помещику – не говоря уже о том, что голодные только грибами и питаются, – нет расчета запрещать брать грибы в своих владениях, и что вот подобные-то запрещения и влекут к неприятным столкновениям. Известно, что народ, не только у нас, но даже в Германии, не признает лес частною собственностью и поруб леса не считает за воровство; даже и по закону у нас поруб леса не считается воровством, – что же сказать о грибах! Положим, что лес растет сам собою, по воле божьей; но так как лес растет медленно, то нужно его беречь, чтобы дождаться известного результата; я мог бы срубить 25-летний лес, но я ждал, давал ему расти до 100 лет, следовательно, так сказать, отрицательно тратил на него. Кроме того, если бы я вырубил лес, то земля из-под леса давала бы мне доход, и раз земля считается собственностью, то, если я оставляю ее под лесом, я несу известный расход.

Но что же сказать о грибах? Гриб вырастает сам собою, никто его не садит, никто за ним не ухаживает, никто даже не знает, где он вырастет; сберечь гриб нельзя – не взял его сегодня, завтра он никуда не годится; ожидать, чтобы он вырос, нельзя; помешать тому, чтобы он не вырос на известном месте, тоже нельзя, да и срубить грибы, как лес, для того, чтобы воспользоваться землею, нельзя. Следовательно, если даже лес не признается собственностью, а похищение леса воровством, то похищение грибов нельзя даже поставить на одну степень с порубом. Очевидно, что гриб, по воле божьей, растет на общую потребу, и запрещать брать грибы как-то зазорно. Конечно, владелец леса может запретить брать в его лесу грибы, но это уже значит снимать пенки… Но если даже и не принимать во внимание, так сказать, неуловимость такой собственности, как гриб, все-таки нет расчета запрещать. Если запретить брать грибы, то это неминуемо поставит владельца в военные, так сказать, отношения к крестьянам, что невыгодно; запрещение брать грибы особенно тяжко отзовется на бедняках, которые без грибов положительно существовать не могут; оно отзовется также и на работах, потому что работающие в имении и суть те, которые наиболее пользуются грибами. Наконец люди будут голодать, а грибы будут пропадать бесполезно, потому что выбрать все грибы невозможно, да и невыгодно этим заниматься. Барыни-помещицы обыкновенно запрещают брать в своих рощах грибы, потому что также плохо рассчитывают, как Авдотья, которая никак не могла понять, что мне выгоднее покупать грибы у баб, чем собирать своими работницами, – За свои-то грибы, да еще и деньги платить! – целое лето твердила Авдотья. Грибов было нынче действительно множество; Авдотья с двумя работницами не могла бы выбрать и тысячной доли того, что нарождалось. Как много грибов, видно из того, что после того, как утром по рощам пройдет до полутораста человек, да еще днем бродит много праздношатающегося, не имеющего дела разного дворового люда, все-таки вечером, объезжая верхом рощи и собирая только те грибы, которые увижу, не слезая с лошади, на опушке, я обыкновенно привозил штук 30 белых грибов, что отчасти успокаивало Авдотью.

Впрочем, и я извлек выгоду из грибов. В одной из моих рощ случился поруб; крестьяне из соседней деревни срубили 10 берез и испортили одну ель для рассохи. Призвал я их:

– Лес порубили?

– Не могим знать, А.Н.

– Мимо шли, видели?

– Шли, видели.

– Вами?

– Не могим знать.

– То-то не могим знать. Если еще будет поруб, в грибы не пущу, так и бабам скажите.

– Слушаем, А.Н., будьте покойны.

С тех пор порубов не было.

Так, грибами, добытым где-нибудь пудиком мучицы, постоянно голодая, никогда не наедаясь досыта, бедняк перебивается до «нови». Будь я художником-живописцем, сколько бы типичных картин представил я на академическую выставку! Вот мужик Дема – у него жена и двое детей, – целую весну он перебивается кое-как. Скоро – «новь», а Дема третьего дня съел последнюю крошку хлеба и побежал раздобыться хоть пудиком мучицы. Пробегав вчера целый день, он нигде не мог достать ни в долг, ни под работу; сегодня, в числе других, он пришел ко мне наниматься чистить луг. Посмотрите на эту группу: сытые двое торгуются, а голодного Дему берет нетерпение и страх, что вот я откажу работу, если не наймутся за мою цену, – он толкает локтем сытого Бабура: бери. Деме все равно, какая цена, лишь бы добыть сегодня ковригу хлеба, а завтра пудик мучицы. Если бы я умел рисовать, я нарисовал бы на выставку «жницу», да не такую, как обыкновенно рисуют. Узенькая нивка, тощая рожь, солнце жжет, баба в одной рубахе, мокрой от поту, с осунувшимся, «почерневшим» от голоду лицом, с запекшеюся кровью на губах, жнет, зажинает первый сноп – завтра у нее хотя еще и не будет хлеба, потому что смолоть не успеет, но уже будет вдоволь каши из пареной ржи.

Тяжелее всего мужику перед «новью». Вот-вот, не сегодня, так завтра, рожь поспеет хотя настолько, что можно будет зеленую кашу есть, а вот тут-то и нет хлеба; пуд муки и то трудно достать в это время, потому что каждый запасал хлеба только до «нови». Год плохой – все жмутся.

Но вот, наконец, смолотили первую рожь и повезли «новь» на мельницы, – едва ли один из ста вернулся с мельницы не выпивши. Оно и понятно: человек голодал целый год, а теперь – хлеба – по крайней мере до покрова – вволю. Нам, которые никогда не голодали, нам, которые делаем перед обедом прогулку для возбуждения аппетита, конечно, не совсем понятно положение голодавшего мужика, который, наконец, дождался «нови». Представьте, однако, себе, что Дема, который неделю тому назад бегал, хлопотал, кланялся, на коленях ползал перед содержателем мельницы, выпрашивая пудик мучицы, теперь счастливый, гордый – сам черт ему не брат – сидит на телеге, в которой лежат два мешка нового чистого хлеба! Содержатель мельницы, который неделю тому назад, несмотря на мольбы, не одолжил Деме пуда муки, встречает теперь его ласково, почтительно величает Павлычем. Дема, кивнув головой мельнику, медленно слезает с телеги, сваливает мешки и в ожидании очереди – «нови»-то навезли на мельницу гибель, – когда придется ему засыпать, идет на мельничную избу, откуда слышатся песни и крики подгулявших замельщиков. – А! здравствуй, Демьян Павлыч! здравствуй Дема! что, «новь» привез? – Ну, сами посудите, как тут не выпить! Поймите же радость человека, который всю зиму кормился кусочками, весну пробился кое-как, почасту питаясь одной болтушкой из ржаной муки и грибами, когда у этого человека вдруг есть целый куль чистого хлеба, – целый куль\ В избе Дему толпа подгулявших замельщиков зовет за свой стол. Дема требует стакан водки, калач, огурцов; ему с почтением подают и водку, и закуску, не требуя денег вперед, как это обыкновенно водится, потому что его рожь стоит на мельнице. На тощий желудок водка действует быстро; после одного стакана Дема охмелел, требует еще водки. Через полчаса Дема уже пьян… Когда проспится, расплачивается рожью.

Так как ежегодно часть ржи пропивается крестьянами на мельницах, – что отзывается на их благосостоянии, ибо при промене на водку рожь идет по очень низкой цене: гарнец ржи за стакан водки и ломоть хлеба да пару огурцов, – так как у пьяного мужика содержатель мельницы легко может отсыпать хлеба (нужно же и ему заработать на патент, торговое свидетельство, аренду), то, для охранения народного благосостояния и нравственности, промен хлеба на водку и вообще продажа водки на мельницах воспрещается. Но на деле этого не бывает, и водка на мельницах всегда есть, и промен водки на рожь ежедневно совершается, да и нельзя иначе, потому что на такую мельницу, где нет водки, никто не повезет молоть «новь». Так как мельница без водки существовать не может, – в «новь-то» и бывает главный заработок на мельнице, – то правило каким-нибудь образом обходят. Обыкновенно кабак устраивается в некотором расстоянии от мельницы, иногда и рядом с избой мельника, но только кабак имеет особый вход, – патент берется на другое имя. Если кабака подле мельницы нет, если, например, помещик, заботясь о благосостоянии крестьян, начитавшись в газетах о вреде пьянства, не дозволяет содержателю мельницы иметь кабак, то он торгует водкой тайно, без патента; если надзор уж очень строг, то хозяин не продает водки, но угощает по знакомству водкой замельщиков, которые к нему привозят молоть свою «новь». Разумеется, за угощение хозяину отсыпают рожью. Акцизные знают, конечно, что правило относительно непродажи водки на мельницах нигде не соблюдается и соблюдаемо быть не может, ибо никто на нее возить молоть не будет. Мне не раз случалось говорить об этом с акцизными, но они как-то странно относятся к этому. Когда доказываешь, что на мельницах водку продают и меняют на рожь, когда объясняешь, что без этого мельница существовать не может, то акцизный соглашается: нельзя не согласиться, когда факт существует; но если начнешь говорить о там, что акцизным следует представлять высшему начальству о неприменимости как этого, так и многих других правил, придуманных с целью уменьшения пьянства, но цели не достигающих, правил бесполезных, стеснительных, даже вредных, акцизный уже не то.

– Ведь мужик, когда у него есть «новь», непременно выпьет с радости?

– Выпьет.

– И напьется?

– Напьется.

– Ведь если б вас сделали акцизным генералом – поставили бы вы бутылочку, другую холодненького?

– Ну, конечно, – улыбается акцизный.

– А ведь мужик генералом себя чувствует, когда везет «новь» на мельницу?

– Пожалуй.

– Нельзя же ему не выпить с «нови», и уж, конечно, он не поедет молоть туда, где нельзя раздобыться водкой?

– Пожалуй, что не поедет.

– Водка, значит, непременно должна быть на мельнице; без того и мельница существовать не может?

– Пожалуй, что так.

– Ну, почему же не дозволить торговли водкой на мельницах?

– Нет, нельзя дозволить; ведь, согласитесь, это большое зло, если дозволено будет на мельницах держать водку. Мужик привозит молоть хлеб, напивается пьян, променивает хлеб на водку, его при этом обирают, а потом зимой у него нет хлеба.

– Но ведь это зло существует, потому что правило не исполняется и исполнено быть не может, так как никто хлеба не повезет, если водку продавать в мельничной избе не дозволяется, то нужно на известном расстоянии от мельницы выстроить кабак; расход, значит, бесполезная трата денег, потому что кабак стоит только для виду, а потраченные деньги мельник все же должен выбрать с того же мужика. Следовательно, правило не достигает цели, и к тому же еще более способствует обеднению мужика, потому что всякое стеснительное правило, чтобы быть обойденным, требует некоторого расхода, который все-таки платит тот же мужик.

– Оно так, но ведь согласитесь, что продажа водки на мельницах – зло!

– По-моему, нет; да, кроме того, правило не уничтожает зла: водка ведь на мельницах есть.

– Однако же…

По этому случаю я припомнил рассказ о том, как немец показывал публике в зверинце белого медведя.

– Сей есть лев, житель знойной Африки, кушает живых быков, – говорит немец монотонным голосом, указывая палочкой на льва.

– Сей есть белый медведь, житель полярных стран, очень любит холодно; его каждый день от двух до трех раз обливают холодной водой.

– Сегодня обливали? – спрашивает кто-то из публики.

– Нэт.

– Вчера обливали?

– Нэт.

– Что ж, завтра будут обливать?

– И нэт.

– Да когда же его обливают?

– Его никогда не обливают, сей есть белый медведь житель полярных стран, очень любит холодно; его каждый день от двух до трех раз обливают холодной водой, – продолжает немец.

И сколько таких правил – белых медведей, которых каждый день обливают холодной водой.

Мы все удивительно как привыкли к этому; каждый и говорит, и делает так, как будто он не сомневается, что белого медведя, которого никогда не обливают, ежедневно от двух до трех раз обливают холодной водой. Дорога, пролегающая по моим полям, теперь у меня в большом порядке – везде прорыты канавки, сделаны мостики, хозяйственно обделано, хоть в карете шестериком поезжай, сам становой пристав похвалил. Летом, в нынешнем году разнесся слух, что будет проезжать губернатор: из волости прислали десятского, чтобы поправить дороги… через несколько времени староста, давая отчет о произведенных граборами работах, говорит: «I поденщина на починку дороги – 45 копеек».

– Где это ты чинил?

– На горке; губернатор, говорят, поедут.

– Пойдем, покажи.

Прихожу и вижу, что подле дороги, которая достаточно хороша для проезда – по ней мимо меня очень часто проезжает богатая соседка в карете на лежачих рессорах четверкой в ряд, не дурна, значит, дорога – срезан дерн и брошен в боковую рытвину.

– Для чего ты это тут накопал? дорога и без того хороша.

– Да как же-с? губернатор поедут, чинить дорогу нужно-с.

– Так что ж, что поедет – дорога ведь хороша?

– Дорога ничего. Ф. барыня третьего дни четверкой в карете проезжали, даже не выходили.

– Так зачем же чинить, когда хороша?

– Губернатор изволят ехать.

– Наконец, какая же польза, что срезали дерн и побросали в рытвину – ведь рытвину все равно не засыпали?

– Оно так. Все-таки же чинили, уважение, значит, оказали.

И все убеждены, что когда едет губернатор или архиерей, то дорогу – хоть бы она и была хороша – нужно починить, то есть поковырять землю то здесь, то там заступом, уважение оказать. После такой починки, где дорога была хороша и остается хороша, где была худа – и остается худа, разве только на самых непроезжих местах зачинят настолько, что дорога простоит неделю, другую.

Даже животные у нас привыкают к известным порядкам. У меня есть старый пегий конь, на котором я верхом объезжаю мои владения; конь этот чрезвычайно смирен и умен, так что им и править не нужно – бросил поводья, он сам знает, куда идти. Пеган из опыта знает, как ненадежны мостики на дорогах, и потому, если предоставить ему идти вольно, он никогда не пойдет через мостик, а старается обойти стороной. На моих полевых дорогах все мостики в исправности, но Пеган – как ни умен – все-таки обходит и мои мостики.

Попробовав «нови», народ повеселел, а тут еще урожай, осень превосходная. Но недолго ликовали крестьяне. К покрову стали требовать недоимки, разные повинности, – а все газеты виноваты, прокричали, что урожай, – да так налегли, как никогда. Прежде, бывало, ждали до Андриана, когда пеньки продадут, а теперь с покрова налегли. Обыкновенно осенью, продав по времени конопельку, семячко, лишнюю скотинку, крестьяне расплачиваются с частными долгами, а нынче все должники просят подождать до пенек, да мало того, ежедневно то тот, то другой приходят просить в долг, – в заклад коноплю, рожь ставят или берут задатки под будущие работы, – волость сильно налегает. Чтобы расплатиться теперь с повинностями, нужно тотчас же продать скот, коноплю, а цен нет. Мужик и обождал бы, пока цены подымутся – нельзя, деньги требуют, из волости нажимают, описью имущества грозят, в работу недоимщиков ставить обещают. Скупщики, зная это, попридержались, понизили цены, перестали ездить по деревням; вези к нему на дом, на постоялый двор, где он будет принимать на свою меру, отдавай, за что даст, а тут у него водочка… да и как тут не выпить! Плохо. И урожай, а все-таки поправиться бедняку вряд ли. Работа тоже подешевела, особенно сдельная, например пилка дров, потому что нечем платить – заставляйся в работу. На скот никакой цены нет, за говядину полтора рубля за пуд не дают. Весною бились, бились, чтобы как-нибудь прокормить скотину, а теперь за нее менее дают, чем сколько ее стоило прокормить прошедшей весной. Плохо. Неурожай – плохо. Урожай – тоже плохо…4

Письмо четвертое

Весна. – Табличка батищевских урожаев 1871–1872 гг. – Вор ли мужик. – Ленив ли наш работник. – Особенности его характера. – Не знают меры работе. – Ретив ли чиновник. – Хозяйство после «Положения». – Необходимо изменить систему хозяйства. – О дороговизне рабочих рук. – Причина бедности крестьян – разобщенность в их действиях. – Губернская сельскохозяйственная выставка. – Починка фрака. – Pas de culture. – О некоторых необходимых удобствах. – Полушубок или пиджак. – Ружье на «случай». – Выставочный скот. – Градоотвод и корчевальная машина. – Наказанное легковерие


Весна. Опять прилетели грачи, опять потекли ручейки, опять запели жаворонки, опять у крестьян нет хлеба, опять…

– Ты что, Фока?

– Осьмину бы ржицы нужно: хлебца нетути, разу укусить нечего.

– Отдавать чем будешь?

– Деньгами отдам. К светлой отдам, брат из Москвы пришлет.

– А как не пришлет?

– Отслуживать будем, что прикажете.

– Ну, хорошо, работы у меня нынче много, разочту «что людям», то и тебе.

– Благодарим.

– Ступай за лошадью.

– Лошадь сбил лес возючи, – на себе понесу.

– Как знаешь, неси мешок.

– Мешок есть.

Фока, ухмыляясь, вытаскивает мешок из-под полы: он шел с уверенностью, что отказа не будет, – нынче никому почти отказа нет, – и только для приличия, что не в свой закром идет, спрятал мешок под зипун. Фока насыпался и потащил мешок в четыре с половиною пуда на плечах.

– А ты что, Федот?

– Хлебца бы нужно.

– Ты ведь брал!

– Мало будет; еще два куля нужно до «нови».

– А чем отдавать будешь?

– Деньгами отдам по осени: половину к покрову, другую к Николе; за могарыч десятину лугу уберу.

– Что же так много могарычу сулишь, или деньги замотать хочешь?

– Зачем замотать, – отдадим. Все равно без могарычу никто в долг не даст, лучше вам пользу сделать. В третьем годе я у И*** попа два куля брал тоже за могарыч; ему сад косил, более десятины будет, а хлеб-то еще плохой, сборный с костерем. Мы с братом насоветывалися: лучше, чем на стороне брать, у вас занять: дело ближнее, покос под самой деревней, косите вы рано; нам десятину убрать ничего не стоит, лучше своему барину по соседству послужить.

– Ну, хорошо; я тебя, впрочем, облегчу, – рожь в шести с полтиной поставлю.

– За это благодарим.

– Ступай за лошадью.

– Ячменцу бы еще с осминку нужно. Я за ячмень вам отработаю.

– На какую работу?

– Что прикажете, – лен будем брать, мять будем; может, сами в город ставить будете – отвезу.

– Хорошо. Расчет «как людям».

– Благодарим.

Федот ушел и через четверть часа вернулся в сопровождении Клима, Панаса, Никиты и почти всех остальных хозяев соседней деревни: он был послан вперед разведчиком.

– Нашим всем до «нови» хлеба нужно. Мы все возьмем: Климу I1/ куля, Панасу 1 куль, Никите 2… Мы вам за могарыч весь нижний луг скосим, каждый двор по десятине.

– Хорошо; все будете брать?

– Все.

– Как Федот?

– Как Федот.

– Половину к покрову отдать?

– К покрову, когда конопельку продадим.

– Ну, хорошо. Конопли я у вас за себя возьму. К покрову ко мне в амбар ссыпайте.

– Слушаем.

Нынче никому почти отказу нет; нынешнею весною я всем даю в долг хлеб, кому на деньги, кому под работу, кому с отдачей хлебом, кому с могарычем, кому без могарыча, смотря по соображению. Потому, во-первых, что нынче у меня у самого всего много, а продажи на хлеб нет, во-вторых, я познакомился с народом, и народ меня знает; в-третьих, я повел хозяйство на новый лад, и работы всякой у меня много.

Да, в прошедшем году преуспело-таки мое хозяйство. Во всем у меня урожай. Судите сами – вот вам сравнительная табличка моих урожаев за 1871 и 1872 годы.

Всего уродилось вдвое, иного и втрое, против предыдущего года. Да и не в одном только хлебе урожай; в феврале прошлого года у меня было 90 ведер молока, а в феврале нынешнего – 200 ведер; в прошедшем году я продал 24 пуда масла, а в нынешнем 56 пудов. В прошедшем году у меня только одна овечка принесла парочку, а в нынешнем году все овцы котили по парочке и все ярочек… Во всем нынче благодать божья – одно только нехорошо, что хлеб (то есть рожь) дешев и никто его не покупает. Вот если бы при таком урожае да был неурожай у крестьянин, да рожь поднялась бы в цене до 12 рублей… Загреб бы денег.

Нынешний год рожь уродилась отлично, но никто ржи не покупает – рад хоть в долг под работы ее распустить.

На пшеницу, лен, пеньку, льняное семя всегда есть покупатели и цены всегда стоят хорошие; на овес хотя цены низки, но тоже есть покупатели, – ия, впрочем, овса не продаю, а весь скармливаю дома лошадям, скоту, свиньям, – но ржи никто не покупает. Лен, пенька, семя, овес покупаются для отправки в Ригу; рожь для отправки не покупали, и продать ее можно только на винокуренные заводы и крестьянам. Главные покупатели ржи – местные крестьяне, которые покупают ее для собственного пропитания.

В прошедшем, 1872 году, у нас был урожай хороший. Конечно, крестьянам хлеба до «нови» не хватит, но все-таки же не то, что в 1871 году, когда был неурожай и на рожь, и на яровое. У богачей-крестьян ржи уродилось более, чем нужно для собственного пропитания; у зажиточных крестьян своего хлеба хватит до «нови», у тех, которые покупали с марта, хватит до июня; у тех, которые покупали с января, хватит до марта, и т. д. У помещиков рожь тоже уродилась хорошо – все хотят продать, необходимо должны продать, потому что рожь составляет главную доходную статью помещичьих хозяйств, а между тем цен нет, и, главное, нет покупателей. Вот если бы у помещиков был урожай, а у крестьян неурожай, да если бы не было железной дороги, по которой, в случае неурожая, подвезут хлеба из степи, тогда другое дело, тогда рожь поднялась бы до 12 рублей и ценность работ понизилась бы.

Крестьянин, который не может обернуться своим хлебом, который прикупает хлеба для собственного продовольствия, молит бога, чтобы хлеб был дешев. А помещик, купец-землевладелец, богач-крестьянин молит бога, чтобы хлеб был дорог. Когда погода стоит хорошая, благоприятная для хлеба, когда теплые благодатные дожди сменяются жаркими днями, бедняк-мужик радуется и благодарит бога, а богач, как выражаются крестьяне, все охает и ворчит: «Ах господи! – говорит он: – парит, а потом дождь ударит – ну, как тут быть дорогому хлебу!».

Это выражение крестьян насчет богачей-крестьян рисует положение дела. В самом деле, при существующей системе хозяйства, когда помещики ведут такое же хозяйство, как и крестьяне, то есть сеют по-старому рожь и овес, только в меньших размерах, чем до «Положения», и вообще продолжают в уменьшенном размере ту же систему хозяйства, какая существовала прежде, помещичьи интересы идут совершенно вразрез с интересами крестьян.

Благосостояние крестьянина вполне зависит от урожая ржи, потому что даже при отличном урожае большинству крестьян своего хлеба не хватает, и приходится покупать. Чем меньше ржи должен прикупить крестьянин, чем дешевле рожь, тем лучше для крестьянина. Помещик, напротив, всегда продает рожь, и от ржи, при существующей системе хозяйства, получает главный доход. Следовательно, чем дороже рожь, чем более ее требуется, тем для помещика лучше. Масса населения желает, чтобы хлеб был дешев, а помещики-купцы, землевладельцы, богачи-крестьяне желают, чтобы хлеб был дорог.

Если бы благосостояние крестьян улучшилось, если бы крестьяне не нуждались в хлебе, – что делали бы помещики со своим хлебом? Заметьте при этом еще, что при урожае не только понижается цена хлеба, но, кроме того, возвышается цена работы. Если бы у крестьянина было достаточно хлеба, то разве стал бы он обрабатывать помещичьи поля по тем баснословно низким ценам, по которым обрабатывает их теперь?

Интересы одного класса идут вразрез с интересами другого. Понятно, что помещики не могут выдержать, что помещичьи хозяйства приходят в упадок, что помещичьи земли переходят в руки крестьян-кулаков, мещан, купцов…

Наше хозяйство тогда только будет на верном пути, когда каждый будет желать благодатной погоды, урожая, дешевого хлеба, когда никто не будет с сердцем говорить: «ну, как тут быть дорогому хлебу?»

Продажа ржи нынешней зимой шла очень туго; к весне крестьяне стали покупать, но если бы не распускать в долг, то большая часть хлеба осталась бы в амбаре. Конечно, отпускать в долг без толку невозможно. Мировой, конечно, свое дело делает, – мужик еще очень прост и сейчас сознается, что должен, – но ведь у мирового только бумажное дело, мировой только выдает бумагу – получай потом. В течение двух лет я ознакомился с соседними крестьянами, и они меня узнали; установилось известное взаимное доверие, хотя каждый из нас все помнит пословицу: «на то и щука в море, чтобы карась не дремал». Вообще не худые отношения. Уплаты денег я никогда не задерживаю, рассчитываю верно, и если о цене не сговорились, то не нажимаю, а плачу по-боже-ски: если же меня нет дома или я занят с гостями, то уплату производит Иван. А то приходит мужик за деньгами – нельзя теперь, барин или барыня спит; приходит другой раз – нельзя, барин с гостями занят; приходит третий раз – денег нет, подожди вот хлеб продам. Верная уплата денег – первое дело, но этого еще мало. Необходимо уметь ценить труд, знать, что чего стоит, и если случится, что мужик прошибется или по крайности с голоду возьмет работу за слишком дешевую цену – это часто случается, – нужно вникнуть в дело и расчесть по-божески, чтобы и себе убытку не было, и мужик остался бы доволен. Если мужик не выполняет условия, бросает работу, отказывается от обязательства, то нужно опять-таки вникнуть в дело, разобрать его с толком. Всегда окажется какая-нибудь основательная причина: изменилось семейное положение мужика, цены поднялись, работа не под силу, вообще что-нибудь подобное; мошенничество тут редко бывает. Ни с кем я не сужусь; я еще ни разу не жаловался ни мировому, ни посреднику, ни волостному, а между тем большею частью даю в долг деньги и хлеб без расписок, выдаю задатки без условий, и до сих пор еще никто из крестьян меня не обманывал. Крестьяне судов не любят, и если кто часто судится, о каждой безделице жалуется в волость или мировому, у того работать не будут. Крестьянин никогда не отказывается от долга, – по крайней мере, со мною этого не случалось, – и если не может отдать в срок, просит обождать, и, справившись, отдает или отрабатывает. Да и относительно выполнения работ не могу пожаловаться, чтобы были неисправны: до сих пор все у меня делалось своевременно, но, разумеется, нужно и самому не зевать и в то же время помнить, что у каждого крестьянина есть работа и на своем поле.

Послушать, что говорят разные газетные корреспонденты, так, кажется, и хозяйничать невозможно. Мужик и пьяница, и вор, и мошенник, условий не исполняет, долгов не отдает, с работ уходит, взяв задаток, ленив, дурно работает, портит хозяйский инструмент и пр., и пр. Ничего этого нет; по крайней мере, вот уже три года, как я хозяйничаю, а ничего подобного не видал. Я, конечно, не стану доказывать, что мужик представляет идеал честности, но не нахожу, чтобы он был хуже нас, образованных людей.

Попробуйте давать в долг каждому из ваших знакомых, который попросит у вас взаймы, и посмотрите, как будут отдавать – многие ли отдадут в срок? многие ли не забудут, что должны? Живя в Петербурге, я пришел к тому, что за весьма немногими исключениями, я или вовсе не давал денег взаймы, или если и давал, то записывал деньги в расход, потому что не ожидал получения. С крестьянами же у меня не было ни одного случая обмана. Понятное дело, что я всегда вперед знаю, может ли мужик отдать; если нечем отдать, то полагаюсь на работу, делаю отсрочку, даже иногда еще ссужаю денег на поправку, чтобы дать возможность вывернуться. Разумеется, мужик прост, не знает, что от долга можно отказаться, если нет расписки, боится, как огня, судов, не надеется, что сумеет говорить у судьи, боится проговориться, попасть в тюрьму и т. д. Как бы ни был прав мужик, но он всегда боится, что с деньгами всегда можно его пересудить, да притом и сам обыкновенно не знает, прав он или виноват, а если виноват, то какому подлежит наказанию. Трудно ему это знать, потому что разные суды судят по разным законам: так, мировой за неотдачу долга ничего особенного не сделает, – только присудит долг отдать, а в волости, пожалуй, сверх того и выпорют; за увоз двух возов сена мировой в тюрьму посадит на два месяца, а в волости самое большое, что под арестом продержат. Как же тут мужику не бояться? Но этого еще мало, что мужик прост, вывертов не знает (бога боится), он еще крепок земле и всегда впереди ожидает нужды. Сегодня не отдашь долга – завтра уже не дадут, а кто же знает, что завтра не понадобятся деньги, хлеб, покос, дрова и пр., и пр. Нет, в отношении отдачи долгов мужики гораздо удобнее, чем люди нашего класса, и мне никогда не случалось столько хлопотать о получении с крестьян проданного в долг хлеба, сколько случалось прежде хлопотать о получении из иных редакций денег за статьи. Мужик, говорят, вор; старосты, приставщики, батраки – все, говорят, воры. Опять-таки скажу я: до сих пор ни одного случая воровства у себя не замечал. У старосты на руках и деньги, и хлеб, и вещи, но воровства нет. Авдотья продает творог, молоко, учесть ее нельзя, но я уверен, что она всю выручку приносит сполна. На Сидора я также во всем полагаюсь. Некогда старосте идти в амбар – он посылает работника или работницу отпустить хлеб покупателю, взять муку для телят и т. п., а в амбаре и хлеб, и гвозди, и железо, и сало, и ветчина – все цело, и никто ничего не ворует. Конечно, присмотр, учет необходим, конечно, все зависит от подбора людей, от того духа, который сложился в доме, но уже вот почему нельзя сказать, чтобы воровство было развито между крестьянами: когда летом мой сын приезжает на вакации в деревню, то он вечно играет и возится с мальчишками из соседней деревни; десятки ребят собираются к нему по праздникам, играют с ним на дворе, бегают по саду, по всем комнатам, и никогда никто из них ничего не тронул, никогда еще ничего у меня не пропало, даже в саду такие соблазнительные вещи, как клубника, горох, огурцы и пр., целы (разумеется, я всегда отдаю сыну в пользование несколько гряд огурцов, гороху, клубники, смородины и пр., а он делится с ребятами). Вот уже третий год, что я живу в деревне, и за все время только раз пропал топор, да и то нет основания предполагать, чтобы он был украден, а, может быть, и так затерялся. Мне кажется, что все зависит от духа, который сложился в доме. Я даже не допускаю мысли, чтобы кто-нибудь мог украсть что-нибудь, хотя домашние мои знают, что я судиться не стану, и самое большое, что скажу: «если ты не можешь не воровать, то зачем же ты ко мне нанимался – шел бы в другое место». Я уверен, что вора засмеют товарищи. Впрочем, я опять-таки не хочу идеализировать крестьянина; я знаю, что бывают и старосты, которые воруют, и работники, которые воруют, что существует поговорка: «не клади плохо, не вводи вора в соблазн»; но знаю также, что существует множество людей, которые убеждены, что каждый крестьянин вор, каждый староста вор, каждый работник вор. Вот почему к тем немногим, которые не считают всех за воров, приходят такие люди, которые не любят воровать, а предпочитают жить спокойно, по совести; те же, которые любят воровать, идут к таким хозяевам, которые всех считают ворами и никому не доверяют. Да ведь и приятнее, должно быть, украсть у того, который всех считает ворами.

Как бы то ни было, но я думаю, что в отношении воровства мужики отнюдь не хуже людей из образованного класса. Существует поговорка: «казенного козла за хвост подержать – можно шубу сшить», и уж, конечно, не мужики создали эту поговорку.

Говорят: не присмотри только, работники при посеве сейчас украдут семена. Какая недобросовестность! Семена украсть! У меня, однако ж, еще ни разу этого не случалось, хотя присмотр не особенный; за круговыми рабочими староста еще смотрит, но свои батраки сеют без присмотра.

Конечно, украсть семена во время посева – это из рук вон плохо; но разве не случается, что больным в госпиталях недодают лекарства и пищу?

То же и относительно работников: жалуются, что наши работники ленивы, недобросовестны, дурно работают, не соблюдают условия, уходят с работы, забрав задатки. И в этом случае все зависит от хозяина, от его отношений к рабочим: «известно, что батрак живет хорошим харчем да ласковым словом». Конечно, есть и ленивые люди, есть и прилежные, но я совершенно убежден, что ни с какими работниками нельзя сделать того, что можно сделать с нашими. Наш работник не может, как немец, равномерно работать ежедневно в течение года – он работает порывами. Это уже внутреннее его свойство, качество, сложившееся под влиянием тех условий, при которых у нас производятся полевые работы, которые вследствие климатических условий должны быть произведены в очень короткий срок. Понятно, что там, где зима коротка или ее вовсе нет, где полевые работы идут чуть не круглый год, где нет таких быстрых перемен в погоде, характер работ совершенно иной, чем у нас, где часто только то и возьмешь, что урвешь! Под влиянием этих различных условий сложился и характер нашего рабочего, который не может работать аккуратно, как немец; но при случае, когда требуется, он может сделать неимоверную работу – разумеется, если хозяин сумеет возбудить в нем необходимую для этого энергию. Люди, которые говорят, что наш работник ленив, обыкновенно не вникают в эту особенность характера нашего работника и, видя в нем вялость, неаккуратность к работе, мысленно сравнивая его с немцем, который в наших глазах всегда добросовестен и аккуратен, считают нашего работника недобросовестным ленивцем. Я совершенно согласен, что таких работников, какими мы представляем себе немцев, между русскими найти очень трудно, но зато и между немцами трудно найти таких, которые исполнили бы то, что у нас способны исполнить, при случае, например, в покос, все. В России легче найти 1000 человек солдат, способных в зной, без воды, со всевозможными лишениями, пройти хивинские степи, чем одного жандарма, способного так безукоризненно честно, как немец, надзирать за порученным ему преступником. Кроме того, сколько ни случалось мне слышать возгласов о лености наших рабочих, я всегда замечал, что говорящий сам не имеет понятия о работе и о той необходимости отдыха через каждые две-три минуты, какую чувствует работник. Посмотрите на производство какой-нибудь трудной работы (человек копает, косит, таскает тяжести) – и вы увидите, что наш работник, даже если он работает вольно, всегда делает работу порывисто, так сказать, через силу, и потому поминутно останавливается, чтобы перевести дух. Барин видит это и, не обращая внимания на то, как человек работает, а замечая только, что он поминутно отдыхает, думает, что он ленится. Между тем писать, например, ведь не трудная работа, а я не могу написать листа без того, чтобы не остановиться несколько раз и не покурить. Рассуждают о лености рабочих, а сами не знают меры работы или измеряют ее тем количеством работы, которое человек может выполнить при исключительных условиях. Каждый знает, что лошадь может с усилием пробежать 20 верст в час, но не может пробежать 200 верст в 10 часов; точно так же и работник может в день перетаскать на тачке 11/2 куба земли, но не может в 10 дней перетаскать 15 кубов. Три человека могут скосить в день десятину густого клевера, но в 10 дней скосить 10 десятин не могут. Баба может в день выбрать 2, даже 3 копы льну, но не выберет в 10 дней 20 коп, а если и выберет, то убьется на работе. Хозяину все кажется, что мало сделали, потому что он хочет, чтобы всегда сделали maximum работы, а меры в работе не знает. Конечно, крестьянин, работающий на себя в покос или жнитво, делает страшно много, но зато посмотрите, как он сбивается в это время – узнать человека нельзя. Зато осенью, после уборки, он отдыхает, как никогда не отдыхает батрак, от которого требуют, чтобы он всегда работал усиленно и которого считают ленивым, если он не производит maximum работы.

Нет, наш работник не ленив, если хозяин понимает работу, знает, что можно требовать, умеет, когда нужно, возбудить энергию и не требует постоянно сверхчеловеческих усилий.

Конечно, крепостное право и тут наложило свое клеймо; под влиянием его сложился особый способ работы, называемый работою «на барина» (даже про сильно кусающих осенью мух крестьяне говорят: «летом муха работает на барина, а осенью на себя»), но теперь уже есть целое поколение молодых людей, не работавших барщины.

Опять-таки я не хочу идеализировать мужика. Конечно, если хозяин плох, если в хозяйстве нет хорошего духа, если хозяин смотрит только, чтобы «от дела не бегал», если работник всегда чувствует, что «барской работы не переделаешь», то будут и лениться и относиться к делу спустя рукава. Но в этом отношении я не нахожу, чтобы мужики были хуже, чем мы, образованные люди.

Пойдите в любой департамент и посмотрите, как работают чиновники; спросите, много ли есть добросовестно исполняющих свое дело чиновников? Не знаю, как другие, но сколько я ни присматривался, всегда выходило, что большинство относится к делу безучастно, лишь бы время отбыть да жалованье получить. Да что чиновники! много ли в университете профессоров, которые добросовестно работают, не набирают лишних мест и влагают в дело, за которое взялись, свою душу?

А мы хотим, чтобы работники, люди безграмотные, не получившие никакого образования, всю жизнь борющиеся с нуждой, получающие жалованье, которое едва обеспечивает насущный хлеб, являли собою образцы честности, трудолюбия, добросовестности!

Говорят, что батраки работают только на глазах хозяина – ушел хозяин, и работа пошла кое-как. Не спорю, часто это так и бывает: тут все зависит от того, какие подобраны люди, каков хозяин, какой дух господствует в артели. Однако пусть какой-нибудь директор департамента будет сквозь пальцы смотреть на то, ходят ли чиновники в должность – многие ли будут ходить? Пусть какой-нибудь редактор будет зря принимать переводы – много ли у него окажется хороших, добросовестно сделанных переводов? Пусть какой-нибудь редактор попробует без разбору задавать вперед деньги переводчикам или писателям!

Сколько раз мне случалось в департаменте наблюдать чиновников во время службы от 2 до 5 часов, когда они остаются без присмотра – что они делают? Папироски курят, в окна от скуки глазеют, – а и в окна-то ничего не видно, кроме стоящих на дворе курьерских тележек, около которых ямщики от скуки бьются в трынку, – слоняются из угла в угол, болтают о пустяках, словом, время проводят, службу отбывают. Но вот показался начальник – и все по местам, у всех серьезные лица; тот пишет, тот дело перелистывает. Добросовестные люди везде есть, везде есть и ленивцы. Прежде всего нужно, чтобы было настоящее, действительное дело, и потом, чтобы был и хозяин. Можно и чиновников подобрать таких, которые будут добросовестно работать; можно и переводчиков подобрать таких, которые будут доставлять добросовестно сделанные переводы, так что редактору не будет надобности и читать их; можно подобрать и батраков, которые будут добросовестно работать без присмотра.

Не знаю, как другие, но я своими батраками доволен; работают и без присмотра отлично; подойду, никто не хватается за работу; курили – продолжают курить, болтали – продолжают болтать, отдыхали – продолжают отдыхать, а за работу возьмутся – кипит работа; но об этом я еще буду подробнее говорить в другой раз.

Нынче у меня работы множество, потому что я изменил всю систему хозяйства. Значительная часть работ производится батраками и поденщиками. Работы самые разнообразные: и ляда жгу под пшеницу, и березняки корчую под лен, и луга снял на Днепре, и клеверу насеял, и ржи пропасть, и льну много. Рук нужно бездна. Чтобы иметь работников, необходимо позаботиться заранее, потому что, когда наступит время работ, все будут заняты или дома, или по другим хозяйствам. Такая вербовка рабочих рук производится выдачею вперед денег и хлеба под работы. На определенные издельные работы, особенно на работы, цены которым более постоянны и не могут измениться летом, а устанавливаются уже с весны, а также с крестьянами дальних деревень, при выдаче денег вперед, заключаются условия; на работы же поденные, на работы, цены которым вперед определены быть не могут по их изменчивости, на работы новые, в нашей местности мало известные, словом, на такие, при которых человек, заключивший условие, может быть закрепощен и поставлен в необходимость делать работу по цене для него невыгодной, вследствие чего у него явится соблазн уйти с работы и не выполнить условие, я обыкновенно не делаю условий, а выдаю деньги под работу, с уговором выйти на работу, когда потребуется по «цене как людям». Крестьяне вообще любят такое неопределенное условие, и кому доверяют, то охотно будут работать по «цене как людям», не взяв даже денег вперед. Прошедшею осенью мне нужно было драть облоги под лен, – оповестил соседние деревни. Встречаю потом одного из зажиточных крестьян соседней деревни.

– Что, Кузьма, будешь облогу драть? Мне нынче нужно восемь десятин с осени поднять.

– Буду.

– Почем с десятины?

– Почем людям – потом и нам.

– Четыре думаю дать.

– Маловато будет.

Через несколько дней вижу – Кузьма начал драть облогу. За Кузьмой выехал Панас, потом Листар, потом Кирюха, и все дерут облоги по цене «что людям, то и нам». Так все облоги и подрали по неизвестной цене. Цена потом сложилась как-то сама собою – я даже и отчета себе не могу дать как – по пяти рублей за десятину хозяйственную в 3200 кв. сажень. И цена невысокая, потому что взодрать облогу работа не легкая. Это значит в недавно – сейчас после «Положения» – запущенных и уже задервеневших, превратившихся в луг полях нарезать дерн полосами от 4 до 5 вершков шириною, для чего употребляется орудие, называемое отрезом, и затем сохою повернуть полосы так, чтобы десятина была сплошь уложена дернинами, обращенными травой вниз, представляла совершенно ровную поверхность. Работа эта не только трудная, но еще и требующая большого умения со стороны пахаря.

Мне этот способ определения цены, который в первый раз довелось испытать прошлою осенью, так понравился, что нынче цена «что людям» у меня сильно в ходу. Берут деньги, хлеб, дрова, жерди, колья по установленной цене, и, кто не отдаст к светлой (1 июля), обязывается отработать, на чем придется и по цене «что людям».

Работы, повторяю, у меня теперь множество, потому что я изменил систему хозяйства, ввел новости, требующие много рук, и стремлюсь поставить дело так, чтобы быть в состоянии платить рабочим хорошо.

Я сел на хозяйство два года тому назад. Осмотревшись, сообразив условия своего хозяйства, я увидел, что хозяйничать по-прежнему, хозяйничать так, как хозяйничает большинство наших помещиков, невозможно. После «Положения» прошло уже 12 лет, но система хозяйства остается у большинства все та же; сеют по-старому рожь, на которую нет цен и которую никто не покупает, чуть у крестьян порядочный урожай; овес, который у нас родится очень плохо; обрабатывают поля по-старому, нанимая крестьян с их лошадьми и орудиями; косят те же плохие лужки, скот держат, как говорится, для навоза, кормят плохо и считают скот хорошо содержанным, если коров по весне не приходится подымать. Система хозяйства не изменилась, все ведется по-старому, как было до «Положения», при крепостном праве, с тою только разницею, что запашки уменьшены более чем наполовину, обработка земли производится еще хуже, чем прежде, количество кормов уменьшилось, потому что луга не очищаются, не осушаются и зарастают; скотоводство же пришло в совершенный упадок. Когда я в первом же году познакомился с состоянием окрестных хозяйств, то положение, что «так хозяйствовать невозможно», сделалось для меня еще яснее, ибо я увидал, что большинство хозяйств в течение 12 лет успело уже прийти в совершенное расстройство, множество хуторов совершенно запущены, а большинство помещиков, бросив имения, убежало на службу. Действительно, проезжая по уезду и видя всюду запустение и разрушение, можно было подумать, что тут была война, нашествие неприятеля, если бы не было видно, что это разрушение не насильственное, но постепенное, что все рушится само собой, пропадает измором. При крепостном праве мы ничего не успели сделать в хозяйственном отношении, и потому уже от крепостного права осталось очень мало; следы его еще заметны, потому что остались березовые рощи, которые всегда насаждались около помещичьих усадьб, и прорванные плотины, которыми запруживались речки для того, чтобы иметь подле дому «для вида», «для рыбы», «для водопоя» пруды. В моем имении видны еще остатки пяти плотин, потому что в различные времена различные бывшие владельцы этого имения, несколько раз переносившие усадьбы с одного места на другое, делали плотины на новых местах, чтобы иметь пруды подле дома.

Таким образом, и соображения, так сказать, теоретические, и наблюдения практические убедили меня, что так хозяйничать, как хозяйничает теперь большинство, невозможно, и лучшее доказательство этой невозможности то, что хозяйства все более и более приходят в упадок, а хозяева разбегаются, кто куда может.

Нужно изменить систему хозяйства, но как изменить? Рядом соображений теоретических, как человек в хозяйстве совершенно новый и, следовательно, не имеющий никаких традиций, не привыкший ни к чему, и спокойно, без боли, ломающий старое, как человек, никогда агрономией не занимавшийся, рядом логических выводов, основанных на научных истинах, я пришел к сознанию необходимости изменить систему и стал изменять. Это нехорошо, это невыгодно, какое мне дело, что так делали прежде! Это невыгодно, значит, этого делать не нужно, значит, нужно делать иначе: попробуем иначе и т. д.

Для того чтобы получить наибольшую выгоду от хозяйства при существующей системе, необходимо, чтобы хлеб был дорог, вследствие чего работа будет дешева, то есть необходимо, чтобы крестьяне бедствовали. Если у крестьян будет довольно хлеба, если они найдут, из чего выплатить повинности, словом, если крестьяне будут благоденствовать, то хозяйство при существующей системе немыслимо: каждый помещик, каждый приказчик, каждый староста вам скажет, что если бы крестьяне не нуждались, то он не мог бы хозяйничать. Но ведь желательно, чтобы крестьяне не голодали и, в то же время, чтобы мое хозяйство шло мне не в убыток. Нужно, значит, изменить систему. Я изменил систему хозяйства и, увидав скоро, что попал верно, пошел вперед напролом. Присмотревшись затем к немногим существующим у нас хозяйствам, которые после «Положения» не пришли в упадок, я увидал в них до известной степени осуществление тех же положений, к которым я пришел на основании теоретических соображений. Это еще более укрепило меня, и я мало-помалу стал расширять хозяйство, неуклонно держась выработанной системы. Все мне благоприятствовало, все пошло успешно, как и ожидать нельзя было. В настоящее время даже крестьяне одобряют мое хозяйство, не косятся на мои нововведения и часто говорят про меня, что я все «хозяйственное» завожу. Первый год, когда я начал сеять лен, крестьяне говорили, что лен у нас не родится, – теперь все убедились, что лен родится отлично и приносит огромные выгоды. Говорили, что лен портит землю, а между тем после льна рожь уродилась такая, что лучшей в поле не было. Говорили, что я не найду на лен рабочих, а теперь для выборки льна за раз пришло 50 поденщиц. Говорят: «Отчего же и не идти, когда вы цену хорошую даете».

Таким образом, придя на основании теоретических соображений к необходимости изменить систему хозяйства, я стал всматриваться в существующее у помещиков хозяйство и старался определить, каким образом могла удержаться еще до сих пор старая система.

Старая система, такая, по которой хозяйствовали до «Положения», еще держится в большинстве хозяйств (ее же я нашел и в своем хозяйстве), только размеры хозяйств уменьшены. Каким образом может держаться такая система?

Вникнув в положение крестьян, в их отношения к помещикам, ознакомившись с ценами на труд, поняв условия, коими определяются цены на работу и пр., я убедился, что существующая система хозяйства держится только потому, что труд неимоверно дешев, что крестьянин обрабатывает помещичьи поля по крайне низким ценам только по необходимости, по причине своего бедственного положения. Так как такой порядок вещей не может долго держаться, и человек незакрепощенный будет голодать год, два, три, но, наконец, найдет-таки себе выход, то для меня сделалось несомненным, что наступит такое время, – и скоро наступит, уже наступает, – когда крестьяне не станут обрабатывать землю за такие дешевые цены, как теперь. Ясно, что тогда старая система хозяйства должна рушиться и замениться новою – иною.

Результатом моих исследований о ценах на труд была статья «Дороговизна ли рабочих рук составляет больное место нашего хозяйства», помещенная в № 2 «Отечественных записок» за 1873 год.

В этой статье я фактами доказал, что рабочие руки у нас чрезвычайно дешевы, что крестьянин, обрабатывая издельно господские поля, еле-еле зарабатывает, буквально, корку хлеба, что не дороговизна рабочих составляет больное место нашего хозяйства, а нечто другое.

Статья моя не осталась без ответа. В «3емледельческой газете», органе министерства государственных имуществ, мне случилось прочитать рецензию на мою статью. Рецензент соглашается со мной, что рабочий у нас получает очень мало, – еще бы не согласиться, когда я могу условиями, заключенными с крестьянами, подтвердить все числовые данные моей статьи! – но в то же время старается доказать, что хотя рабочий у нас получает мало, очень мало, но работа его дорога, так что в своих жалобах на дороговизну рабочих рук правы и землевладельцы. То есть… «принимая во внимание, с одной стороны, а имея в виду, с другой стороны», и т. д., и т. д.

Но зачем же быть несправедливым, зачем затемнять вопрос?

Никогда и нигде у нас землевладельцы не сознавали, что рабочий получает слишком мало, и никогда не жаловались только на дороговизну работы. Если бы землевладельцы действительно ставили вопрос так, как его ставит рецензент «Земледельческой газеты», то они не жаловались бы на дороговизну рабочих, но изыскивали бы средства к удешевлению самой работы, т. е. не только оставляя рабочему ту плату, которую он теперь получает, но даже повышая ее, старались бы введением усовершенствованных орудий и т. п. увеличить производительность работы. В этом смысле не на кого даже и жаловаться, потому что это значило бы жаловаться на самого себя, на свою неумелость. К чему жаловаться на то, что труд не производителен? Кому жаловаться и зачем? Разве хозяину кто-нибудь запрещает вводить ту или другую систему хозяйства, употреблять те или другие орудия, содержать тот или другой скот, кормить или не кормить лошадей овсом, возить навоз в повозках с железными осями? На что же тут жаловаться?

Нет, землевладельцы жалуются совсем не на то: они жалуются именно на дороговизну рабочих рук, они именно говорят, что заработная плата слишком велика, что крестьяне слишком дорого берут за обработку земли; они хотят, чтобы крестьянин брал за обработку круга не 25 рублей, а 10; они хотят таких мер, так сказать, такс, которые, противу теперешнего, понизили бы цены за обработку; они боятся того, чтобы крестьяне совсем не перестали работать по тем ценам, как теперь. Рецензент, очевидно, живет в Петербурге, близко землевладельцев не знает, в сношениях с ними не находится, – хотя, впрочем, по газетным корреспонденциям, по заявлениям хозяйственных обществ и пр. видно, что дело идет прямо об изыскании средств к уменьшению дороговизны рабочих рук и к регламентации отношений работника к хозяину. В таком именно смысле поставлен вопрос и петербургским собранием сельских хозяев, которое в своем объявлении говорит так: «самое больное место в хозяйстве настоящего времени составляет, бесспорно, дороговизна рабочих рук, а иногда и совершенное их отсутствие, притом и в самую горячую пору, т. е. во время сенокоса и жатвы. Так, в Херсонской и Таврической губерниях в минувшее лето платили: за выкос десятины по 10 руб., а за уборку хлеба по 20 руб.; в Московской губернии косец стоит 75 копеек в сутки. Желательно было бы слышать доклад, в котором бы указаны были причины дороговизны рабочих рук из местной практики и соответственно этим причинам предложены были меры к удешевлению земледельческого труда. При этом было бы полезно коснуться, кстати, вопроса о ненормальности во многих случаях отношений между нанимателями и рабочими, что, как известно, составляет предмет разработки особой правительственной комиссии».

Вопрос поставлен так ясно, как яснее не нужно. Очевидно, что речь идет буквально о понижении рабочей платы, а не о том, как при данной плате увеличить производительность труда и удешевить работу. Самые цифры это показывают. Цена 75 копеек косцу признается слишком высокою, и желают, чтобы она была уменьшена. Тут уже ясно, что не о малой производительности работы идет речь, потому что даже у нас, – далеко от Москвы, где сено не ценится так высоко, – при хорошем урожае травы, на покосе каждый рабочий кругом, мужчина и женщина, вырабатывает хозяину сена на 2 рубля в день. Следовательно, или хозяину мало заработать в день на каждом работнике 1 руб. 25 коп. (нужно заметить, что женщины никогда не получают 75 копеек, а самое большое 40), или он косит плохие покосы себе в убыток. Об Таврической губернии не говорю, потому что тамошних условий не знаю. Дело просто, и рецензент «Земледельческой газеты» напрасно старается повернуть вопрос в другую сторону. Неверная постановка вопроса была причиною, что рецензент, наобещав сначала много, так что можно было ожидать от него серьезной разработки вопроса, разрешился небольшой фельетонной статейкой. «В своем доме и стены помогают», говорит пословица, а так как у рецензента нет «дома», то в его статье под конец все стушевалось и сошло на нет.

Рецензент упрекает меня, что я категорически не высказался относительно того, как выйти из настоящего положения, то есть как повести хозяйство, чтобы иметь возможность платить рабочему больше и самому не быть в убытке. Рецензент говорит, что я высказался по этому вопросу как-то нерешительно и обычные у меня последовательность и ясность в изложении тут как бы изменяют мне.

Конечно, я не высказался, да и не хотел высказываться, даже не мог. В моей статье я хотел доказать прежде всего, что плата за земледельческий труд у нас чрезвычайно низка, что рабочий за самую тяжелую сельскую работу не получает даже столько, сколько необходимо для поддержания, посредством пищи, организма в нормальном состоянии, что нет профессии, в которой труд оплачивался бы ниже, чем тяжелый труд земледельца. Я думаю, что я это доказал; я думаю, что цифры, которые я привел, цифры, которые я могу подтвердить документально, убедили каждого, что земледельческий труд у нас чрезвычайно дешев. Затем, я старался уяснить причину такой дешевизны труда и почему именно крестьяне обрабатывают теперь помещичьи поля за такую низкую цену; я указал, что причину эту прежде всего составляет необходимость в покосах, лесе, выгонах и др., а потом бедность и несостоятельность в уплате податей. На этом я остановился, но должен был бы прибавить, что есть и еще причина бедности земледельцев – это разобщенность в их действиях. Эта разобщенность в действиях очень важна, и я намерен говорить о ней подробно в особой статье. Теперь же я только укажу, что я понимаю под словами разобщенность в действиях. Крестьяне живут отдельными дворами и каждый двор имеет свое отдельное хозяйство, которое и ведет по собственному усмотрению. Поясню примером: в деревне, лежащей от меня в полуверсте, с бытом которой я познакомился до тонкости, находится 14 дворов. В этих 14 дворах ежедневно топится 14 печей, в которых 14 хозяек готовят, каждая для своего двора, пищу. Какая громадная трата труда, пищевых материалов, топлива и пр.! Если бы все 14 дворов сообща пекли хлеб и готовили пищу, т. е. имели общую столовую, то достаточно было бы топить две печи и иметь двух хозяек. И хлеб обходился бы дешевле, и пищевых материалов тратилось бы менее. Далее, зимою каждый двор должен иметь человека для ухода за скотом, между тем как для всего деревенского скота было бы достаточно двух человек; ежедневно во время молотьбы хлеба 14 человек заняты сушкою хлеба в овинах; хлеб лежит в 14 маленьких сараях; сено – в 14 пунях и т. д. Мне, помещику, например, все обходится несравненно дешевле, чем крестьянам, потому что у меня все делается огульно, сообща. У меня ежедневно все 22 человека рабочих обедают за одним столом, и пищу им готовит одна хозяйка, в одной печи. Весь скот стоит на одном дворе. Все сено, весь хлеб положены в одном сарае и т. д. Мои батраки, конечно, работают не так старательно, как работают крестьяне на себя, но так как они работают артелью, то во многих случаях, например, при уборке сена, хлеба, молотьбе и т. п., сделают более, чем такое же количество крестьян, работающих поодиночке на себя… Но об этом нужно будет еще поговорить подробнее в другой раз, хотя бы для того, чтобы указать, что с каждым годом разобщенность в действиях крестьян все более и более увеличивается, так что многие работы, которые еще несколько лет тому назад исполнялись сообща, огульно целою деревнею, теперь делаются отдельно каждым двором.

Но обращаюсь к своей статье: указав на дешевизну труда и причины, обусловливающие эту дешевизну, я пояснил, что только при этой дешевизне возможно существование той системы хозяйства, которую до сих пор продолжают помещики. Лишь только крестьяне станут в лучшее положение, – а это должно же когда-нибудь совершиться, – ценность издельных работ, плата за обработку земли кругами должна повыситься, да и число охотников брать круги сильно убавится. Даже и теперь крестьяне позажиточнее, хорошие работники, берут на обработку кружки главным образом для того, чтобы иметь приволье для скота, но стремление к этому приволью есть следствие косности крестьян, и во многих случаях, если бы крестьяне только согласились нанять общего пастуха для лошадей, то зависимость их от помещика много убавилась бы. Каждый крестьянин очень хорошо понимает, что если бы он приложил свой труд, который употребляет для обработки круга помещику, к своей или арендованной земле, то заработал бы более. Как только ценность издельной платы за круги подымается выше известной нормы, то землевладельцы сами собой должны будут перейти к батрачному хозяйству. А батрачное хозяйство, испытанное уже многими, признается невыгодным при продолжении существующей системы хозяйства. Как же изменить эту систему? Рецензент упрекает меня в том, что я не высказался в этом отношении. Отвечу, что это, во-первых, не входило в план моей статьи, а, во-вторых, порешить подобный вопрос совсем не так просто. Рецензент, думающий иначе и полагающий, что в небольшом фельетончике можно порешить такой вопрос, сам высказался по этому поводу. Он думает, что плату рабочему можно было бы повысить, если бы ему даны были усовершенствованные орудия и пр. «Дайте работнику в руки, – говорит рецензент, – лучшую лошадь, вместо сохи – плуг и скоропашку, вместо лукошка – сеялку, вместо цепа – молотилку, и он перестанет болтать землю, ту же полезную работу будет производить в кратчайшее время и даже с меньшим физическим истомлением, тогда он может потребовать, и каждый хозяин, помимо всяких филантропических соображений, даст ему высшую поденную плату».

Так-с. Как бы хорошо было, если бы сложные хозяйственные вопросы можно было разрешать так просто.

Машины, значит, и усовершенствованные орудия завести. Но пусть же рецензент или редактор – статья не подписана и помещена в «Земледельческой газете» в виде передовой, следовательно, ее можно считать исходящей от редакции, – поймет, почему я не высказываюсь так легко относительно мер, необходимых для возвышения нашего хозяйства. Пусть он вникнет в различие наших положений. Заведите плуги, двухколесные тачки, скоропашки и пр., и вы будете в состоянии более платить работнику. Лицо, занимающееся хозяйством на бумаге, в департаменте, в редакции журнала, может, конечно, так говорить, а я не могу. Он написал статью, посоветовал хозяевам тачки или плуги, и дело кончено… Через неделю он напишет другую статью, в которой посоветует для улучшения нашего хозяйства выписывать симентальский скот; потом посоветует улучшать луга посредством компостов. Статья следует за статьей, совет за советом, номер газеты выходит за номером, исписываются кипы бумаги и больше ничего. Кто же может потребовать от поставщика хозяйственных статей, хозяйством не занимающегося, чтобы он на деле указал применимость его советов, выражаемых притом всегда с оговорками и в общих соображениях.

Но я так поступать не могу. Я практический хозяин. Если я скажу: пашите плугами, и вы будете в состоянии платить работнику не 72 копейки за проход версты, а 3 копейки, то мне каждый, ну, хоть мой ближайший сосед, вправе сказать: «докажи это на своем хозяйстве».

Я говорю: работник у нас дешев, работник получает слишком мало, и могу доказать это документом. Если я скажу: поступайте в хозяйстве так-то и так-то, то мне скажут: ты практический хозяин – докажи. Кто же будет требовать от редактора газеты, который никакого хозяйства не ведет, практических доказательств применимости его положений? Ведь он пишет, потому что ему нужно что-нибудь писать. Ведь никто же не скажет редактору: ты проповедуешь то-то и то-то; вот тебе земля и деньги – сделай, покажи, как нужно хозяйничать. А мне каждый может сказать: ты советуешь то-то и то-то, отчего же ты этого не делаешь? Если «Земледельческая газета» не будет сообщать ничего полезного, то самое большее – ее читать не будут…

Обращаясь к частностям, скажу только, что у нас вообще слишком много значения придают усовершенствованным машинам и орудиям, тогда как машины самое последнее дело. Различные факторы в хозяйстве, по их значению, идут в таком порядке: прежде всего хозяин, потому что от него зависит вся система хозяйства и, если система дурна, то никакие машины не помогут; потом работник, потому что в живом деле живое всегда имеет перевес над мертвым; хозяйство не фабрика, где люди имеют второстепенное значение, где стругающий станок важнее, чем человек, спускающий ремень со шкива; в хозяйстве человек – прежде всего; потом лошадь, потому что на дурной лошади – плуг окажется бесполезным; потом уже машины и орудия. Но ни машины, ни симентальский скот, ни работники не могут улучшить наши хозяйства. Его улучшить могут только хозяева…

А покуда позвольте рассказать, как я осенью ездил в губернию на сельскохозяйственную выставку, устроенную нашим обществом сельского хозяйства.

Получив извещение, что в нашем губернском городе будет выставка продуктов сельского хозяйства, земледельческих орудий и машин, скота, лошадей, что во время выставки будут заседания нашего общества сельского хозяйства с целью обсуждения различных вопросов, касающихся местного хозяйства, я очень обрадовался представляющейся возможности обменяться мыслями с практическими хозяевами и учеными агрономами, возможности посмотреть результаты улучшенных хозяйств и решился – хотя по приблизительному расчету поездка должна была обойтись рублей в тридцать – поехать на выставку, взяв с собою, в качестве практического эксперта, моего старшего работника Сидора.

Убедившись в невозможности продолжать старую систему хозяйства и приняв решение ввести новую, я убедился, что мне предстоит все до основания изменить в своем хозяйстве. В общих чертах решать подобные вопросы очень легко. «Одно из средств, – говорится в «Земледельческой газете», – выхода из настоящего критического положения заключается в сумме тех мер, которые могут поднять хозяйство землевладельцев, вызвать улучшенное хозяйствование, следовательно, прекращение системы сдачи полей кругами, устройство батрачного хозяйства, введение усовершенствованных машин, орудий, пород скота, многопольной системы, улучшение лугов и выгонов и пр. и пр.». Что касается мер вызвать улучшенное хозяйствование, то я думаю, что самая лучшая мера – необходимость. Какое же может быть улучшение в хозяйствах, когда хозяева занимаются службою и в имениях не живут? Пока я находился на службе, которая давала мне средства для жизни, то я хозяйством не занимался и об улучшениях в нем не думал: но раз пришлось сесть на хозяйство – необходимость, именно необходимость дела, побудила меня вникнуть в хозяйство.

«Прекращение системы сдачи полей кругами, устройство батрачного хозяйства, введение усовершенствованных машин, орудий, пород скота, многопольной системы, улучшение лугов и выгонов и пр. и пр…»

Но ведь это все только общие фразы. Нужно изменить систему полеводства, – без этого батрачное хозяйство немыслимо, – но какою системою заменить старую? Нужно завести усовершенствованные машины и орудия, – но какие? Какие породы скота завести? Как улучшить луга? Тысячи вопросов являются сами собою, – нужно подумать обо всем, начиная от шкворня в телеге и кончая системою полеводства.

Наша хозяйственная литература не дает ответа на эти вопросы, потому что за немногими исключениями журналы наполняются статьями, написанными людьми, которые никогда хозяйства не вели и практикою дела не занимались. Кроме того, у нас вовсе нет местной хозяйственной литературы, нет органов, в которых бы помещались статьи местных хозяев-практиков, да и вообще мало хозяев, которые бы что-нибудь сообщали печатно о своей деятельности.

А между тем мне нужно поставить хозяйство на новый лад и, главное, нужно сделать это без капитала, то есть нужно найти средства для улучшений в самом хозяйстве.

Если бы у меня был свободный капитал, который бы я мог употребить на долгосрочные затраты, на производство опытов, по большей части никакого дохода не приносящих, если бы я не боялся стоящих денег ошибок и пр., – тогда другое дело. Но когда я сел на хозяйство, то у меня не только свободного, но даже и необходимого оборотного капитала не было; мало того, не было средств к жизни, так что для того, чтобы не брать капитала из хозяйства, должен был отказывать себе во всем, даже в белом хлебе, в покойном экипаже, во всех жизненных удобствах, которыми пользовался, живя в Петербурге. Я должен был найти в самом имении средства не только к жизни, не только к продолжению хозяйства, но и к тому, чтобы сделать улучшения, а эти улучшения влекли за собою изменение всей системы хозяйства. Каждая ошибка могла надолго затянуть дело. А тут еще подоспел неурожай в первый год моего хозяйства, недостаток в корме, сам я сломал ногу и больной пролежал целое лето.

Хозяйство – дело сложное, и делать изменения в системе хозяйства не шутка. Литература хозяйственная, повторяю, принесла мне мало пользы. Я читал и руководства, читал и статьи в журнале – привычку к чтению я имею, усваиваю прочитанное легко, умею отличать существенное от несущественного. Но в книгах и журналах я не находил того, что мне нужно, не мог ориентироваться в массе один другому противоречащих фактов, не находил живой воды, которой искал, а мертвечина мне была не нужна. Я уже высказался в предыдущем письме насчет нашей сельскохозяйственной литературы и повторяю теперь, что из чтения книг я ничего не извлек для себя полезного. Я зачитывался до помрачения рассудка, разыскивая нужные мне сведения, и ничего не находил. Сколько раз я приходил в уныние, полагая, что я уже отупел и оттого не нахожу в книгах разрешения моих сомнений, полагая, что я от старости не могу уже перейти к занятиям новым предметом. Вопрос «почему?» никогда не сходил у меня с языка, и я сидел над каждым агрономическим вопросом с этим «почему». Я хотел ясных ответов, хотел обточить, отделать каждое решение, уяснить себе и другим. Читаю, бывало, читаю, пойду советоваться с Авдотьей, – нет, говорит она, это не так, из этого ничего не выйдет. Я потерял веру в книги и бросил их, в чем Авдотья имела огромное влияние своим вечным «пустые эти ваши книги». И действительно, пустые.

Мои научные познания, именно знания химии и других естественных наук, мое знание людей, их ощущений, страстей, слабых сторон и пр. – вот что составляло мою силу. Научные знания, стремление во всем добиваться ясности, были важны для постройки всей системы хозяйства; знание людей принесло пользу для приобретения в рабочих себе помощников. Практические хозяйственные знания Ивана, Сидора, Авдотьи, «старухи» составляли вторую силу. Но всего этого было мало для того, чтобы быстро двинуться вперед.

Понятно, что при таких условиях я и руками и ногами ухватился за мысль ехать на выставку и взять туда с собою Сидора для того, чтобы показать ему, что достигают в хозяйствах другие, чего мы должны достигнуть и посредством каких орудий это достигается. То-то, думал я, удивится Сидор, когда увидит настоящий скот, настоящих баранов и свиней, настоящих скотников…

Вся поездка обойдется в 30 рублей. Конечно, на эти деньги можно обработать лишнюю десятину льна и получить 50 рублей барыша. Но ведь наука никому не обходится даром и притом 30 рублей, употребленных на поездку, могут дать тысячи, если мы научимся и сумеем применить узнанное.

Более всего я рассчитывал на встречу с сельскими хозяевами, членами нашего общества. Для нас, землевладельцев, по крайней мере, для тех, которые не сумели пристроиться к какой-нибудь службе, в настоящее время вопросы хозяйственные – самые жизненные вопросы. Все жалуются и стонут, – понятно, что при таких условиях каждый воспользуется случаем совместно с другими обсудить те вопросы, которые его интересуют.

Будут заседания нашего общества, следовательно, думал я, будут и обсуждаться важные для местного хозяйства вопросы. Познакомлюсь с членами общества, послушаю опытных хозяев, послушаю, что будут говорить ученые агрономы, которые приедут на выставку, как будут они отвечать на наши практикою вызываемые вопросы. Познакомлюсь с практическими хозяевами, которые съедутся с разных концов нашей губернии, познакомлюсь с учеными агрономами; в частных беседах, за стаканом вина потолкуем о хозяйстве; расспрошу все, узнаю, что где и как, какие где существуют системы хозяйства, какие изменения в хозяйстве сделаны после «Положения», как идет батрачное хозяйство, какие отношения между хозяевами и батраками, как лучше – «по-божески», или «по условиям», какая многопольная система выгоднее сказалась на практике, какие где введены усовершенствованные машины и орудия, какие породы скота признаются наиболее соответствующими нашему хозяйству, какая система улучшения скотоводства рациональнее, что выгоднее, продать ли мои 100 штук скота, стоящие много-много 1200 рублей, и на эти деньги купить 6 штук по 200 рублей, или принять другую систему; например, продать 30 штук и на вырученные деньги купить у г. Голяшкина под Москвою швицкого быка, или, наконец, улучшить свою породу скота. Какая система скотоводства выгоднее, молочная или мясная? каким образом достигнуть того, чтобы навоз не обходился у нас так дорого, как теперь? Как улучшить луга и выгоны? и пр. и пр. Тысячи вопросов представляются каждому, кто задумал улучшить свое хозяйство, начиная с вопроса, как устроить уздечку для рабочей лошади, имея в виду привычку крестьянина, а следовательно, и каждого работника, постоянно дергать лошадь за вожжи, и кончая вопросом о системе полеводства. На все эти вопросы я думал найти если не разрешение, то, по крайней мере, данные для обсуждения. Съедутся хозяева на выставку, познакомимся, и, разумеется, думал я, первое слово: вы сеете лен, клевер? какой у вас скот? и т. д. Наконец, и самая выставка: посмотрю выставленных рабочих лошадей, сейчас будет видно, какие лошади предпочитаются в наших хозяйствах, узнаю, откуда приобретаются рабочие лошади и по каким ценам, какие заводы рабочих лошадей считаются лучшими; может быть, даже куплю на выставке несколько хороших лошадок. Будет на выставке скот, который составляет такую важную отрасль хозяйства, что бесспорно от того или другого состояния скотоводства зависит вся доходность имения, обусловливаемая большею или меньшею ценностью навоза. При существующем скотоводстве навоз нам, помещикам, – говорю помещикам, потому что у помещиков5 другое дело – обходится так дорого, что нельзя вести хозяйства на покупном корме; если кто станет покупать корм и им кормить скот, то навоз ему обойдется в такую цену, что у него всегда будет убыток от полеводства. Ясно, что нужно поставить скотоводство в такое положение, чтобы скот окупал корм и навоз обходился как можно дешевле. На выставке я надеялся познакомиться с породами скота, предпочитаемыми в наших улучшенных хозяйствах, надеялся узнать, чей скот лучший, откуда можно достать хороший скот, какая система содержания предпочитается практиками-скотоводами. Опять тоже думал, что Сидор увидит, как обращаются хозяева со скотом, как его кормят, чистят, познакомится со скотниками, порасспросит, что и как – малый, знаю, ловкий, все разведает. Овцы тоже чрезвычайно важная статья в крестьянском хозяйстве, потому что овца у мужика не только окупает корм и дает навоз даром, но еще доход приносит. Прокормить зиму овцу стоит не более трех рублей, а доходу она дает, если принесет парочку, рублей шесть. Устроители выставки, зная это, без сомнения, обратят особенное внимание на овцеводство, соберут овец из различных местностей. Посмотрю, что будет выставлено, и непременно постараюсь в заседаниях общества поднять вопрос о нашем овцеводстве. Будут выставлены машины и орудия – это тоже по части Сидора: он сейчас заметит, что нам можно перенять, я срисую, а потом и сделаем дома, что можно. Особенно интересовали нас с Сидором, с которым у меня было длинное совещание насчет поездки, перевозочные средства: повозки, тачки, упряжь. До постоянного употребления плугов нам еще далеко, но все-таки любопытно было бы посмотреть, как пашут плугами. Надеялся я также, что выставлены будут модели и рисунки хозяйственных построек скотных дворов. На Московской выставке, говорят, был выставлен целый образцовый дом для помещика средней руки с образцовою библиотекою, в которой стояли те книги, которые обязан читать помещик средней руки. Гриша – плотник, который ходил работать на выставку, – вернувшись в деревню, рассказывал, что он строил на выставке «форменный дом» для панов. Крестьяне готовы были думать, что скоро начальники будут объезжать панские дворы, смотреть, у всех ли форменные дома. Конечно, я не поверил этому, но все-таки думал: осведомлюсь на выставке у начальников, какой это такой дом форменный на Московской выставке был? Хоть чертежик посмотрю. Может, не вышло ли какого положения, денег помещикам не дают ли для постройки форменных домов?

Посмотрю, какой хлеб выставят наши производители. Решено. Еду. Куда ни шло – 30 рублей пожертвую.

Грешный человек, и проветриться захотелось; захотелось посмотреть цивилизованных людей, которые носят сюртуки, а не полузипунники, пьют шампанское, а не водку, едят разные финзербы, а не пушной хлеб, исправно получают жалованье и не платят никаких податей, не боятся не только волостного, но даже и самого исправника.

Может, и таких увижу, которых сам исправник боится. Хотелось и по мостовой проехать, и по тротуару пройти, и музыки послушать, в клуб завернуть, в театре побывать, посмотреть женщин, которые носят красивые ботинки, чистые перчатки. Странное дело, кажется, я уж привык к деревне, скоро три года только и вижу полузипунники, лапти, уродливо повязанные головы, обоняю запах капусты, навоза, сыворотки. Только и слышу: «Эй, Проська, ступай, курва, свиньям месить». «Чаго?» «Свиньям ходи месить, стерва» и т. д. Кажется, должно бы попривыкнуть, а нет, – так и тянет в город. Хоть бы на часок к Эрберу… выпить с приятелем стакан вина, съесть десяток устриц, поболтать, посидеть с женщинами, от которых не пахнет навозом и кислым молоком, как от подойщиц.

Начались сборы. Нужно было совершенно преобразиться. Дома осенью я всегда хожу в высоких сапогах, в красной фланелевой рубахе и полушубке – костюм, к которому я логически пришел в деревне, костюм, чрезвычайно удобный и даже красивый, потому что яркий красный цвет составляет приятное разнообразие в сопоставлении с серым небом, серою погодою, серыми постройками, серыми пашнями. Но явиться в таком костюме на выставку – хотя бы, кажется, этот деревенский костюм очень шел к хозяйственной выставке – я не решился, потому что это могли бы принять за оригинальничание или еще того хуже. В городе нужно быть одетым по-городски.

По обычаю, каждый помещик, приезжая в губернию, представляется начальнику, следовательно, нужно взять фрак и черную пару. Для визитов, обедов, заседаний – нужен сюртук. Для ежедневного посещения выставки – костюм. Нужно еще было взять шубку, пальто, галоши, тонкое белье, словом, множество вещей, входящих в состав одеяния цивилизованного человека. Вещей различных набралось очень много. Предстояло еще Сидора, который ехал со мной за «человека», ознакомить с назначением и употреблением каждой вещи. Это я поручил Савельичу, который, как человек бывалый и в Петербурге у генерала служивший, знает, что и к чему. Дней за десять до отъезда начались сборы; Савельич вытащил платье, которое лежало нераспакованным со времени моего приезда в деревню, и стал учить Сидора, что, как и чем следует чистить, что после чего подавать. Оказались разные изъяны; фрак заплесневел, слежался и так измялся, что как его Савельич ни чистил, расправить не мог; наконец, после продолжительной возни Савельич объявил мне, что с фраком ничего не поделаешь, и советовал поносить фрак, чтобы проветрить и размять.

– Да где же я его буду носить?

– Гулять изволите пойти – можно надеть.

– Да смотрите, чтобы коровы не зализали, как на скотный двор пойдете, – вставила Авдотья.

Савельич, искоса, с едва заметной презрительной улыбкой посмотрел на Авдотью.

– По саду изволите прогуляться, чтобы пообветрило, разносится, лучше сидеть будет.

– А фрак-то вам узок стал, раздобрели в деревне, – заметила Авдотья.

Несколько дней я щеголял во фраке: ходил во фраке на скотный двор, на пустошь, где производилась граборами расчистка, гулял по саду, где шла садка кустов. Фрак действительно разносился.

С сюртуком тоже случилась оказия: вынимая его из чемодана, Савельич как-то зацепил за пряжку и разодрал рукав на самом видном месте. Что тут делать? Единственный местный портной, старик Михаил Иваныч, – настоящий ученый московский портной из прежних дворовых, такой, что мог бы не только подчинить сюртук, но даже вывернуть старый и переделать заново на первый сорт, – за которым я послал тотчас же, – не оказался дома: уехал куда-то далеко обшивать на зиму какое-то семейство. Ну, что тут делать? Разве взять с собою и отдать кому-нибудь в губернии починить? Однако обошлись домашними средствами: Сидор взялся зачинить разорванный рукав. Оказалось, что Сидор – чего я не знал – швец; до поступления ко мне он летом работал дома, а зимою был швецом, то есть ходил по деревням шить полушубки, армяки, зипуны. Когда Сидор объявил, что зачинит сюртук, я никак не мог поверить, чтобы он мог исполнить такую тонкую работу. Сидор летом постоянно работает на огороде, возит граборские тачки земли, косит, ездит кучером и вообще исполняет всякие работы по хозяйству; кожа у него на руках такая же толстая, как у носорога; большим пальцем руки он вдавливает гвоздь в стену, зимою в 15° мороза без перчаток правит тройкой гуськом запряженных бойких лошадей.

– Да как же ты будешь чинить такую тонкую штуку?

– Съезжу в Бардино и попрошу у горничной махонькую иголочку и шелчинку.

– Маленькая иголочка и шелчинка и у меня есть, да починишь ли ты?

– Починю-с, пожалуйте, иголочку самую махонькую.

И действительно починил, так хорошо починил, что когда я потом показал починку Михаилу Ивановичу, то он объявил, что и сам лучше не сделал бы, потому что теперь у него глаза стали стары.

Уложившись накануне и делая во время вечернего доклада старосты распоряжения на время моего отсутствия, я, между прочим, сказал ему, что еду в губернию, собственно, на выставку.

– А разве нынче выставка будет, А.Н.?

– Будет.

– С господ, должно быть, на выставку собирали?

– Как с господ?

– У нас ничего до сих пор не слышно. Нынче с крестьян ничего на выставку не выбивали, должно быть, только с господ сбор.

– А разве прежде крестьяне посылали что-нибудь на выставку?

– На прошлую выставку, что скоро после «Положения» была, со всех собирали, приказ был, чтобы что ни на есть лучший хлеб представить в казну на просмотр – ну и собрали. По душам, значит, разложили, с кого меру овса, с кого мерку ячменя, с кого ржи – мир раскладывал. Нам с двух душ мерку ячменя отдать досталось. Так со всех, по расчету, сколько следует, и отдали. Потом награда вышла.

– Кому?

– Нам, нашему, значит, обществу. Брат мой тогда десятским был; потребовали его в волость, говорят: тебе, Минай, награда за ячмень вышла – восемь рублей; сам посредник и деньги отдал, похвалил, служи, говорит, хорошенько. Принес брат деньги домой, узнал мир. А нам что? говорят. Ничего не вышло; мне, говорит брат, награда за службу вышла. – Да мы, говорят, все что ни на есть лучший хлеб отдавали, за что ж тебе? Вам, должно, после будет: начальству, известное дело, прежде вышло. Ждали, ждали, ничего не выходит. Брат в волость сходил: другим, говорят, ничего не будет, а это награда за ячмень тебе, Минаю, вышла за то, что ячмень хорош, – другим ничего не будет. Все общество на брата взъелось: как, говорят, Минаю? за что Минаю? мы все, говорят, хлеб отдавали, подушно отдавали, и награду дели подушно. Брат было не хотел отдавать, боялся: посредник, говорит, сказал, что награда вышла Минаю за хороший ячмень. Куда ты! Мы, говорят, все по душам хлеб отдавали! чем наш хлеб хуже минаевского! что ни на есть лучший хлеб отсыпали, фальши не было! какой господь уродил, такой и отсыпали! коли хлеб плох, тогда было смотреть, на что же ты десятский! ты, говорят, с двух душ мерку ячменя отдавал, Ипат с души мерку овса, Силай с Ванькой с трех душ мерку ржи ссыпали, за что ж тебе награда? Все равно давали, дели восемь рублей по душам. Так и порешили делить по душам. Против миру не пойдешь, – брат отдал восемь рублей, а ему выкинули, что пришлось на две души, – рубль десять копеек пришлось.

Я объяснил старосте, что такое выставка, какое значение имеют награды, для чего устраиваются выставки.

– Отчего же бы нам, А.Н., не послать что-нибудь на выставку?

– Да что же мы пошлем?

– Семя можно послать, ячмень у вас нынче отличнейший – куда лучше нашего; если за наш восемь рублей за мерку дали, так за ваш мало-мало 10 рублей дадут.

– Нет, ячменя посылать не стоит. Там, брат, такие ячмени будут, не нашему чета.

– Конечно, если нынче крестьянского хлеба не будет, а только господские, то ячмени хорошие будут. Только и наш не худ, баб посадить можно, отобрать мерку что ни есть лучшего зерна; по крайности, уважение начальству окажем.

– Нет, нет.

– Корову белобокую изволили бы послать, – отличная корова, утробистая корова, во всех статьях! подкормить немножко – первый сорт! Или бычка сивенького – форменный бычок. Груздевский барин, говорят, в Петербург корову посылали, и не мудрая, говорят, коровенка, – так, говорят, ей награда вышла, медаль этой корове дали, золотую медаль, как у посредника. Ошейник – ихние мужики рассказывали – кожаный, такой ясный, и медаль золотом на ошейнике сделана. Отлично было бы, если б нашей белобочке медаль дали, весь бы гурт скрасила, она завсегда впереди ходит. И Петре-скотнику лестно, мужики шапки снимать будут.

Я объяснил старосте значение медалей, выдаваемых на выставке, и что этих медалей носить нельзя.

– Ничего посылать не буду. Куда нам. Там все отличные вещи будут, там такие коровы будут, что нашу белобочку и показать стыдно. Я, брат, не за тем еду. Я сам хочу поучиться, хочу посмотреть, что у других есть. Вот рабочих лошадей посмотрю, узнаю, где лучше купить.

– Лошадей, известно, рабочих в Зубове на ярмарке покупать будем, если не пожалеете денег, по сорока рублей на круг за лошадь назначите, самых рабочих лошадок купим.

– Овец, скот, машины разные посмотрю, масло.

– Как изволите, но уж насчет масла лучше Авдотьиного не будет. Ни один купец еще не охаял. Сам Медведев, что в прошлом году масло купил, говорил Авдотье: делай всегда такое, никогда мимо не проеду. Когда отпускали прошедший раз без вас масло, Савельич хотел, как вы приказывали, подписать на кадках, откуда масло, чтобы в городе наше масло знали, так Медведев: зачем, говорит, писать – попа и в рогожке видно.

На другой день, рано утром мы отправились на машину. Кроме Сидора, я взял еще с собой работника Никиту, который должен был пригнать обратно со станции лошадей и отвезти наше, то есть мое и Сидора, деревенское платье, в котором мы не решались показаться в городе. До станции 15 верст, нужно было ехать на телеге, по самой отвратительной грязной дороге, и уж, конечно, тут нельзя было и думать ехать в городском платье.

Моросил осенний дождик. Дорога, которую исправляет только божия планида да проезд губернатора, от постоянных дождей совершенно размокла. Грязь, слякоть, тряская телега, промокший и как-то осунувшийся Никита в лаптях, порыжевшие луга, тощий кустарник. Невзрачная, но все-таки милая сердцу страна… Раз как-то мне случилось ехать по железной дороге с француженкой, в первый раз ехавшей из Парижа в Москву. Дело было осенью, погода стояла ненастная, по сторонам мелькали наши известные железнодорожные осенние виды. Француженка все время смотрела в окна вагона и все время тоскливо повторяла: Ah! quel pays! pas de culture! и сам вижу, что pas de culture, а все-таки, наконец, зло взяло. – Ну да, ну pas de culture, ну так что же, что pas de culture, а вот твой Наполеон, да еще какой, настоящий, по этим самым местам бежал без оглядки, а вы с culture города сдавали прусскому улану! А ну-ка пусть попробуют три улана взять наше Батищево. Шиш возьмут. Деревню трем уланам, если бы даже в числе их был сам «рара» Мольтке, не сдадим. Разденем, сапоги снимем – зачем добра терять – ив колодезь – вот-те и pas de culture. А не хватит силы, угоним скот в лес под Неелово – сунься-ка туда к нам! увезем хлеб, вытащим, что есть в постройках железного, – гвозди, скобы, завесы, – и зажжем. Все сожжем, и амбары, и скотный двор, и дом. Вот тебе и pas de culture, а ты город сдала трем уланам.

Да, пусть придут, пусть попробуют. Прочитав в газетах, что каждый прусский офицер снабжен биноклем для лучшего обзора местности, я на всякий случай – мы все убеждены, что немец не вытерпит и к нам сунется, – выписал себе из Петербурга хороший бинокль, 25 рублей заплатил. Прислали. Я – Сидора: «посмотри, говорю, что за штука; отлично в нее все видно». Сидор посмотрел и расхохотался. «Ишь ты, мельница к самому носу подошла». «Что, хорошо видно?». «Смешно – лес, что за полем, на самом носу». «Дай-ка сюда, я посмотрю». Я навел бинокль на отдаленное поле. «Отлично видно – я вижу в трубку, что по полю человек идет, ты видишь, Сидор?» «Вижу – это Григорий идет». Вот тебе и раз, думаю, тьфу ты пропасть! «Да разве ты можешь отсюда лицо разглядеть?» «Нет, лица не видать, а по походке вижу, что это Григорий, и полузипунишко синий его». Нет, нас не возьмут три улана!

Приехали на станцию, переоделись, пришли в вокзал, ждем поезда. Европа, цивилизация: по платформам жандармы разгуливают, начальники в красных фуражках – точно гусары – пробегают, артельщики суетятся с кладью. В пассажирском зале буфет – водочка разная, закусочка, икорка, рыбка. Подошел к стойке, потребовал два стаканчика – один себе, другой Никите, – выпили, закусили калачиком, я выкинул два пятака. «Мало-с, пятьдесят копеек пожалуйте». – За два-то шкалика – пятьдесят копеек! – вступился Никита. «Помолчи, любезный, – обратился буфетчик к Никите, – здесь не кабак, господа сидят!». Никита оторопел. Европа! за полверсты от станции в кабаке на пятьдесят копеек осьмуху дадут, а здесь за ту же цену всего два шкалика, да и шкалики-то не форменные.

Пришел поезд. Сели мы с Сидором, – я, барин, во 2-м классе, а он в 3-м. В вагоне сидят два господина и разговаривают.

– Вот из А. пишут, – говорит один, – что крестьяне С-й, Г-й, П-й волостей постановили учредить в своих волостях народные школы…

– Но что же значит по одной школе на волость?

– Конечно, мало, но все-таки отрадно видеть, что народ стремится к образованию и, сознавая необходимость его, жертвует свои трудовые деньги на устройство народных школ.

Эге, думаю, господа-то городские, и наверно из Петербурга! не знают еще, что у нас все можно, что если начальство пожелает, то крестьяне любой волости составят приговор о желании открыть в своей волости не то что школу, а университет или классическую гимназию! Захотелось мне поговорить с господами, которые верят тому, что печатается в «Ведомостях». Захотелось проверить самого себя, потому что три года тому назад, когда я был еще в Петербурге, я тоже всему верил, что пишут в газетах, верил, что народ стремится к образованию, что он устраивает школы и жертвует на них деньги, что существуют попечительства, что есть больницы и пр. и пр. Словом, верил не только тому, что в какой-то волости крестьяне постановили приговором «учредить школу», но и собственным корреспондентским рассуждениям о том, что «отрадно видеть, как стремится народ к образованию» и пр.

Да… три года тому назад я всему этому верил. Но в деревне я скоро узнал, что многое не так и что «Ведомостям» верить нельзя; дошел до того, что перестал читать газеты и только удивлялся; для кого все это пишется?

Я ехал из Петербурга с убеждением, что в последние десять лет все изменилось, что народ быстро подвинулся вперед и пр. и пр. Можете себе представить, каково было мое удивление, когда вскоре после моего водворения в деревне, ко мне раз пришел мужик с просьбою заступиться за него, потому что у него не в очередь берут сына в школу.

– Заступись, обижают, – говорит он, – сына не в очередь в школу требуют, мой сын прошлую зиму школу отбывал, нынче опять требуют.

– Да как же я могу заступиться в таком деле? – спросил я, удивленный такою просьбою.

– Заступись, тебя в деревне послухают. Обидно – не мой черед. Васькин сын еще ни разу не ходил. Нынче Васькину сыну черед в школу, а Васька спорит – у меня, говорит, старший сын в солдатах, сам я в ратниках был, за что я три службы буду несть! Мало ли что в солдатах! – у Васьки четверо, а у меня один. Мой прошлую зиму ходил, нынче опять моего – закон ли это? Заступись, научи, у кого закона просить.

Действительно, когда зимой у мужика нет хлеба, когда чуть не все дети в деревне ходят в «кусочки», – как это было в первую зиму, которую я провел в деревне – и этими «кусочками» кормят все семейство, понятно, что мужик считает «отбывание школы» тяжкой повинностью. Но, присмотревшись, я скоро увидал, что даже и в урожайные годы совсем не так «отрадно и пр.», как пишут в «Ведомостях».

Впрочем, теперь со школами полегче стало; школы не то что уничтожаются, но как-то стушевываются. Вскоре после «Положения» на школы сильно было налегли, так что и теперь в числе двадцати, двадцатипятилетних ребят довольно много грамотных, то есть умеющих кое-как читать и писать. Но потом со школами стало полегче, и из мальчишек в деревне уж очень мало грамотных. Богачи, впрочем, и теперь учат детей, но в «своих», а не в «приговорных» школах: сговорятся между собою несколько человек в деревне, наймут на зиму какого-нибудь солдата, он и учит.

После школ пошли попечительства. Завели везде попечительства, и отчеты о них подают, но теперь и с попечительствами стало полегче.

Теперь более в ходу приговоры о пожертвованиях в пользу общества попечения о раненых, а в последнее время взяли верх приговоры об уничтожении кабаков и уменьшении пьянства. Стоит только несколько времени последить за газетами, и потом можно наизусть настрочить какую угодно корреспонденцию… «Крестьяне NN сельского общества приговором постановили, в видах уменьшения пьянства, из 4 имеющихся в селе N кабаков, уничтожить два», и затем – «отрадно, что в народе пробуждается сознание», и пр. и пр.

– Вас не обеспокоит, если закурю папироску? – обратился я к одному из пассажиров.

– Сделайте одолжение, – мы тоже закурим.

– Из Петербурга изволите ехать?

– Да, а вы, кажется, на этой станции сели?

– На этой.

– Вероятно, из местных землевладельцев?

– Да-с, есть именьишко неподалеку от станции.

– В Г. едете?

– Да-с, в Г., на сельскохозяйственную выставку.

– Мы тоже в Г.

– По судебной части, вероятно, служить изволите?

– Да.

Разговор завязался. Господа всем интересовались, стали расспрашивать о земстве, о школах и пр. и пр.

– Помилуйте, говорю, все есть, не только школы – у нас классическая гимназия в уездном городе заведена, потому что торговля большая и купечество богатое! Везде школы, попечительства, земство, больницы, мировые судьи… Общество сельскохозяйственное есть! Выставка устроена!

И пошел, и пошел. Всем-то они интересуются, обо всем расспрашивают, а между тем машина все бежит да бежит; к большой станции подошла – обед.

– Да вот посмотрите, какова станция, отделка какая, цветы, сервиз, прислуга.

Пообедали, опять сели и начали болтать… Расспрашивают, как мы, землевладельцы, относимся к делу общественного образования.

– Сочувствуем-с, сочувствуем-с.

– А вот в других губерниях не так. Прискорбно, что иногда землевладельцы даже тормозят дело народного образования.

– Помилуйте, не может быть.

– А дело барона Корфа?

– Не знаю-с.

– Чрезвычайно интересное дело. Да вот прочитайте.

Господин достал из сумочки газету и подал мне.

Читаю: «20 мая в Александровске происходили выборы гласных из землевладельцев на 3-е трехлетие со времени открытия земских учреждений в Екатеринославской губернии, и на этих выборах забаллотирован (большинством 43 голосов против 30) известный педагог барон

H.A. Корф. Впрочем, барон Корф одержал полную победу над многочисленной партией своих противников и по-прежнему остается земским деятелем. Это случилось таким образом: 1 июня происходили сельские избирательные съезды в 5 местностях Александровского уезда, и из пяти крестьянских избирательных съездов барон Н.А.Корф избран в уездные гласные от крестьян на трех съездах одновременно; при этом избирательный съезд в селении Белоцерковке избрал барона Корфа большинством 185 голосов против 12. Число избирательных голосов по всем трем съездам в средней сложности составляет четыре пятых всего числа лиц, участвовавших в выборах; эти три избирательных съезда представляют приблизительно четыре пятых всего населения уезда». «Отрадно видеть, – говорит затем корреспондент или, может быть, редакция, – что крестьяне умеют ценить заслуги людей, работающих на пользу общую, и тем прискорбнее то, что местная интеллигенция, вместо того чтобы жить одними интересами с большинством, не щадит себя самой, высказываясь двумя третями голосов против лица, за которое высказываются четыре пятых населения всего уезда».

Прочитав статью, я сложил газету и молча подал городскому господину, который с очевидным нетерпением ожидал, пока я кончу.

– Ну-с, что вы на это скажете?

– Ничего-с. Это бывает. В прошедшем году мне самому случилось быть на выборах гласных в одном из соседних уездов. Было то же самое. Некоторые лица, – люди, говорят, хорошие, – которые были забаллотированы на съезде землевладельцев, на крестьянских съездах были выбраны в гласные от крестьян огромным большинством. Это бывает-с.

– Однако это очень прискорбно, что местная интеллигенция так расходится с крестьянством, что крестьяне более ценят заслуги людей, работающих на пользу общую.

– Ну, нет, это не совсем так.

– Но вы же сами сказали, что это бывает. Разве вы не верите, что барон Корф был забаллотирован помещиками и выбран крестьянами?

– Верю, этому нельзя не верить, корреспондент не может сам сочинить факт. Верно, что крестьяне избрали барона Корфа гласным, но это еще ничего не значит.

– Как ничего не значит?

– Это еще не значит, что крестьяне умеют ценить педагогические заслуги. Вот, например, в «Ведомостях» пишут, что крестьяне и инородцы Иркутской губернии определили послать от каждого общества по сироте в Иркутскую классическую гимназию. Факт, без сомнения, верен, но неужели вы думаете, что инородцы сознают пользу классического образования?

– Отчего же?

Я с недоумением посмотрел на господина. Не понимает, вижу.

– Это, говорю, от начальства.

– Как?

– Может быть, г. барон Корф принадлежит к той партии, к которой принадлежат посредники.

– Так что же?

– А то, что если посредник похлопочет, так, конечно, не трудно быть избранным в гласные от крестьян. Это бывает. Крестьянам все равно, кого выбирать.

– Мне кажется, что вы рассуждаете как землевладелец, – прервал меня один из собеседников.

Тут уж я не выдержал.

– Нет, позвольте, – говорю, – позвольте-с. Я не имею чести лично знать барона Корфа и ничего против него не имею. Педагогикой сам я не занимаюсь, даже ясного представления о том, что такое педагог, не имею; но из газет знаю, что г. Корф известный педагог, и что это деятельность полезная. И за всем тем, допустить, чтобы крестьяне потому именно выбрали г. Корфа, что умеют ценить заслуги людей, работающих на пользу общую, не могу. Не могу допустить, чтобы крестьяне Александровского уезда были столь развиты, как полагают «Ведомости». Помилуйте, этого даже в Англии, во Франции нет!

– Однако ж?

– Позвольте. Угодно вам, выйдем на первой станции и поедем в любую деревню… Об заклад побьюсь, что вы не встретите ни одного крестьянина, который бы имел понятие о том, что такое педагог. Даже таких не найдется, которые могли бы выговорить это слово. Да что говорить о педагогах: вы редко встретите не то крестьянина, а даже дворника, целовальника, который, бы, например, понимал, что такое гласный и какая разница между гласным и присяжным заседателем. Не найдете крестьянина, который бы не боялся идти свидетелем в суд и был бы уверен, что председатель суда не может его выпороть.

– Однако ж как вы объясните выбор г. Корфа?

– Очень просто. Может быть, г. Корф, как добрый помещик, заслужил любовь соседних крестьян, и они, узнав о его желании быть гласным, избрали его в эту должность. Это возможно, это я допускаю. Но может быть и совсем другое: может быть, г. Корф имеет за себя посредника, посредник, в свою очередь, заказал кому следует выбрать г. Корфа, и вот он на трех крестьянских съездах избран в гласные от крестьян. Я не утверждаю, что было так; очень может быть, что крестьяне почему-нибудь любят г. Корфа, но вероятнее, что дело было так, как я предполагаю. Потому что обыкновенно это так бывает.

– Не может быть!

– Крестьянам все равно кого выбирать в гласные – каждый желает только, чтобы его не выбрали. А в газетах сейчас пропечатают: «отрадно видеть, что крестьяне умеют ценить» и пр., или: «прискорбно видеть, что местная интеллигенция не щадит себя самой, высказываясь против лица, за которое высказывается четыре пятых населения всего уезда» и пр.

– Значит, посредник имеет огромное значение?

– Посредник – все. И школы, и уничтожение кабаков, и пожертвования, все это от посредника. Захочет посредник, крестьяне пожелают иметь в каждой волости не то что школы, – университеты. Посредник захочет – явится приговор, что крестьяне такой-то волости, признавая пользу садоводства, постановили вносить по столько-то копеек с души в пользу какого-нибудь Гарлемского общества разведения гиацинтовых луковиц. Посредник захочет – и крестьяне любого села станут пить водку в одном кабаке, а другой закроют.

– Да как же так? Почему же так?

– Оттого, что начальство. Сами посудите. Волостной и писарь зависят от посредника, а крестьяне – от писаря и волостного…

– Однако посредников предполагается уничтожить.

– Это все равно; не будет посредников, другое начальство будет. Всегда было начальство, и теперь есть, только теперь оно новыми порядками пошло. Прежде само начальство все заводило: и больницы, и школы, и суды; а теперь через приговоры то же самое делает. Без начальства каким же образом узнает народ, что нужно избрать гласных, поправлять дороги, заводить больницы и школы, жертвовать для разных обществ?

Между тем, покуда мы разговаривали, машина летит. Грустный вид по сторонам: болота, пустота и бесконечные пространства вырубленных лесов; кое-где мелькает деревушка с серенькими избами, стадо тощих коровенок на побуревшем лугу… pas de culture, pas de culture!

Удивительный контраст! мягкий диван в вагоне, зеркальные стекла, тонкая столярная отделка, изящные сеточки на чугунных красивых ручках, элегантные станции с красивыми буфетами и сервированными столами, прислуга во фраках, а отойдя полверсты от станции – серые избы, серые жупаны, серые щи, серый народ…

Стемнело, когда мы приехали в губернию. Взяли извозчика и поехали с Сидором в гостиницу. Извозчик привез в лучшую гостиницу: огромный каменный дом, широкая лестница, внизу общая зала с буфетом, сервированными столами, маленькими столиками; номер отвели, состоящий из двух комнат: побольше – приемная, с мягкою мебелью, зеркалами, поменьше – спальня с кроватью, умывальником и прочими принадлежностями. Пришла горничная – барышня! Сидору говорит «вы».

Примечания

1

Первое письмо А.Н. Появилось в 1872 году в «Отечественных записках», которые редактировал тогда Некрасов. Вот что говорил покойный Сергей Терпигорев о впечатлении, которое произвело это «Письмо»: «На него тогда же все обратили внимание. С ним одни соглашались, другие нет, но его читали все, всех оно волновало, как это бывало с произведением из ряда вон. Ждали следующего письма «Из деревни», но дождались его только в следующем году. С тех пор – одиннадцать лет – в одной из последних книжек «Отеч. зап.» каждого года являлось письмо «Из деревни», с которого обыкновенно и начиналось чтение этой книжки журнала… «Из деревни» должна сделаться настольной книгой каждого образованного человека… Ее обязательно должны прочитать в России все – от студента до министра» (см. «Золотая книга», «Новое время» № 2321, 1882 г.). – Примеч. Н. Энгельгардта.

2

Теперь в агрономической литературе, конечно, уже есть дельные сочинения по семенному хозяйству; прежде всего книги самого Александра Николаевича, а затем книги и статьи его учеников и последователей – A.C. Ермолова, П.А. Костычева, Мертвого, Мещерского и др. – Примеч. Н. Энгельгардта.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10