Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исповедь фаворитки

ModernLib.Net / Историческая проза / Александр Дюма / Исповедь фаворитки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Александр Дюма
Жанр: Историческая проза

 

 


Входя в свою, я приостановилась в изумлении, теряясь в догадках, где я раньше могла видеть эти самые покои.

В их реальности было что-то совершенно немыслимое. Такая комната могла явиться мне только в грезах. Я еще ни разу даже не забредала на Пикадилли и, с тех пор как попала в Лондон, была здесь в первый раз.

Я стояла посредине изящно обставленной комнаты; прямо передо мною возвышалось большое зеркало в золотой раме; я узнала шторы из небесно-голубого шелка, туалетный столик и комод из розового дерева; под ногами у меня был турецкий ковер, над головой – плафон, украшенный фресками, достойными кисти Буше[120] или Ватто[121]. Сомнения не было: когда-то я уже видела эту комнату. Я упала в кресло, обивка которого была из той же ткани, что и занавеси, и этот ярко-голубой цвет вдруг напомнил мне мое платье пансионерки, я увидела себя в этом платье, присевшую над озерцом на холме, где паслись овцы миссис Дэвидсон. В тот день Дик сказал мне: «Вы смотритесь в наше озерцо… А придет час, мисс Эмма, когда вы уедете в город и станете любоваться собой в больших зеркалах с золоченой рамой, что выставлены при входе в магазине Хоардена». Ведомая нитью воспоминаний, я мысленно вернулась в прошлое.

Эта комната, это зеркало, и турецкий ковер, и шторы, такие же голубые, как форменное платьице пансиона – увы, столь далекое от меня! – да, все это являлось мне в моих детских мечтах, и вот при каких обстоятельствах семь или восемь лет спустя сон обернулся реальностью!

И Дик, предсказывавший все это, ныне сам стал виновником того, что предсказание сбылось. Такое странное стечение обстоятельств укрепляло роковое убеждение, уже пустившее корни в моем сердце, – мысль о том, что моей судьбой управляют таинственные силы, борьба с ними тщетна, и мне остается лишь покориться их власти.

Эми Стронг зашла ко мне примерно через полчаса и застала меня в том самом кресле, куда я упала, как только вошла в комнату. Кажется, моя задумчивость ее встревожила. Она стала пытаться развлечь меня болтовней о сэре Джоне Пейне, его доброте, проявленной по отношению к Дику, и любезности в обхождении с нами.

Ничего не отвечая, я только усмехнулась. Я уже начала понимать и цель этой любезности, и расчетливость этих благодеяний. Инстинкт подсказывал мне, что выкуп за Дика буду платить я – моей честью.

К несчастью, сэр Джон Пейн был молод, хорош собой, богат; на мою беду, он был галантен и казался добрым. Все объединилось, чтобы погубить меня, даже добрые инстинкты моего сердца, побуждавшие меня выручить Дика и утешить Эми.

Часов в пять к дому подъехала карета. Я вздрогнула, Эми с криком бросилась к окну.

Мне-то не нужно было туда бежать: я и не глядя чувствовала, что это сэр Джон, что он сейчас будет здесь.

Мгновение спустя дверь отворилась. Он стоял на пороге, сияя.

– Что вы подарите мне, мисс Эмма, – произнес он, – если я скажу, что принес добрые вести насчет вашего подопечного?

– Что же я могу вам подарить, милорд, – отвечала я, вставая и протягивая к нему руки, – что, кроме сердечной признательности за вашу доброту?

– Что ж, – промолвил он, – для начала я принимаю вашу благодарность. Остальные наши счеты мы сведем после.

– Значит, вам удалось, милорд? – воскликнула Эми.

– По крайней мере, я имею основания на это рассчитывать. Бумагу об освобождении вашего брата мне обещали доставить сегодня же вечером. Если угодно, давайте в ожидании этого сядем за стол. Вы, должно быть, умираете от голода, ведь там, на корабле, вы едва отведали пирога. Да я и сам не буду скрывать, что все эти дела, которыми мне пришлось заниматься, пробудили во мне волчий аппетит.

Я только хотела напомнить, что мне необходимо вернуться на Оксфорд-стрит, как появился лакей и объявил, что, согласно приказанию милорда, стол накрыт.

Сэр Джон Пейн взял меня под руку и повлек в столовую, находившуюся на том же этаже, что и моя комната.

– Идемте же, мои прекрасные сотрапезницы, идемте к столу! – сказал он.

День начинал клониться к закату, и после полумрака комнаты, усиленного шторами, столовая, в которую мы вошли, показалась ослепительной: она была ярко освещена и грани хрустальных бокалов, золото и серебро, отражая, еще усиливали свет.

Право, ужин был таков, словно его приготовили руки фей для короля Оберона и королевы Титании. В зале было тепло, а воздух, напоенный ароматом, нежным и вместе с тем терпким, казалось, проникал в кожу сквозь все поры.

При виде всей этой роскоши, под воздействием этих обволакивающих благоуханий я ощутила что-то похожее на опьянение. Силы оставили меня, мои колени затрепетали, голова безвольно склонилась на плечо. Сэр Джон почувствовал, что я повисла у него на руке, и по моим затуманенным глазам и расслабленности во всем теле догадался, что со мной происходит.

– Вы из породы мимоз, – сказал он, – женщина и вместе с тем цветок. Счастлив тот, кто вдохнет аромат цветка и сорвет слово любви с уст женщины!

Я глубоко вздохнула, и он подвел меня, едва державшуюся на ногах, к моему месту, сам же сел рядом.

Очарование богатства всегда имело надо мной столь же могущественную власть, как ужас перед бедностью. Может быть, в моих жилах и в самом деле текла голубая кровь, и я потому прилагала столько усилий, чтобы возвратить права, отнятые у меня моим незаконным рождением? Из-за этого вся моя жизнь была лишь долгим опьянением. Когда я достигла такого общественного положения и богатства, что мне нечего было более желать в этом отношении, я, блестящая светская дама, впадала в такое же ослепление от славы, как некогда, будучи нищей девчонкой, пленялась знатностью и богатством.

В тот раз я впервые сидела за богато сервированным столом; впервые бокалы тешили мой взгляд игрой своих граней, сверкающих, как бриллианты; наконец, тогда в первый раз я пригубила игристое французское вино, похожее на тот напиток древних времен, которым руки вакханок наполняли чашу наслаждения.

Разумеется, все это никак не могло излечить меня от моего ослепления, охладить разгоряченную кровь, с лихорадочной быстротой бежавшую по жилам, погасить пламя, пылавшее в моей груди и обжигавшее мозг. Садясь за стол, я была уже пьяна от света, блеска, аромата.

Когда мы сидели за десертом, вошел слуга, неся письмо с большой печатью.

Сэр Джон распечатал депешу, убедился, что это бумага об увольнении Дика, и передал ее Эми.

Та поднялась и под предлогом, что Дик заждался и надобно поскорее сообщить ему добрую весть, попросила позволения удалиться.

Сэр Джон не возражал, он даже похвалил этот порыв, достойный доброй сестры.

Я поняла, что вся моя дальнейшая жизнь будет зависеть от этих пяти минут, которые истекут сейчас. Видя, что Эми встала, я тоже поднялась. Сэр Джон не сделал ни единого движения, чтобы меня удержать, однако мне надо было зайти в мою комнату за шляпой и накидкой. Усилием воли я овладела собой и, решившись вырваться из сетей соблазна, опрометью бросилась в комнату.

Она была освещена мягким светом алебастровой лампы. Не может быть ничего более прелестного, чем эта комната, погруженная в бледное сияние, напоминающее свет луны в летнюю ночь. Я замерла на мгновение, онемевшая, очарованная, раздираемая борьбой двух побуждений – остаться или последовать за Эми. Тогда я поняла, что нуждаюсь в какой-нибудь точке опоры вне меня. Я прижала руку к сердцу, стараясь нащупать письмо Гарри. Оно было на месте.

Я вздохнула увереннее и хотела выбежать из комнаты. Но дверь за мной захлопнулась и стала неразличима среди узоров лепного орнамента. Казалось, в мою жизнь вошло колдовство, и я стала пленницей во дворце феи.

Я повернулась, чтобы найти звонок и позвать слугу. Перед камином стоял сэр Джон. Раскрыв объятия, он тихонько пробормотал одно лишь слово:

– Неблагодарная!

При звуке его голоса головокружение, с которым я насилу справилась, возникло вновь, огненный туман поплыл перед глазами, и я упала в ждущие меня объятия.

Благодарю тебя, Господи, что по твоему милосердному промыслу мое первое падение было следствием добрых чувств и преданности, а не сластолюбия и развращенности!

XIV

Я стала любовницей сэра Джона Пейна.

Это было началом целой череды самых прискорбных, хотя, может быть, и не самых постыдных событий моей жизни. Я дала слово исповедаться в них перед Богом и людьми, и да будет искренность моего повествования свидетельством покаяния.

Если бы чистосердечное сожаление в совершенном грехе рождалось лишь как следствие неприятностей или материального ущерба, которые он повлек за собой, у меня бы не было никаких причин сожалеть не скажу что о моей первой любви (любила я лишь однажды в жизни), но о моем первом опыте. Сэр Джон, впрочем, был достойный джентльмен, благородный, щедрый, любезный, и за те пять или шесть месяцев, что продолжалась наша связь, заслужил только мои похвалы.

Маленький особняк на Пикадилли был предоставлен в мое распоряжение, и когда он там появлялся – всякий раз, как обязанности службы оставляли ему досуг, – он вел себя так, будто явился не к себе домой, а в гости ко мне. Слугами и каретой также распоряжалась я, и по тому почтению, которое проявляла ко мне прислуга, я могла судить об отношении ко мне господина.

Осмотрев свою комнату, как поступила бы всякая женщина, не лишенная любопытства, оказавшись в новом для нее жилище, я обнаружила там кошелек с моими инициалами, а в нем – пятьсот или шестьсот фунтов стерлингов, в ларчике – бирюзовый гарнитур в оправе с бриллиантами[122].

Едва лишь я поняла, что эти деньги предназначены мне, я тотчас разделила их на две равные части – одну для моей матери, другую для себя. Я послала матушке ее долю, но не сообщив, ни где я нахожусь, ни откуда взялись эти деньги.

В этом одно из моих утешений – ныне, когда мне угрожает печальная и безотрадная старость, знать, что, по крайней мере, в дни моих побед или моего позора я ни на миг не забывала о материальном достатке смиренной женщины, которой я обязана жизнью, столь блистательной и в то же время такой скорбной.

В конце концов, я была бы совершенно счастлива, если бы не две заботы: что подумал обо мне мой неизвестный Ромео, когда ему пришлось весь вечер напрасно прождать меня под балконом, и что сказала мисс Арабелла, когда, возвратившись, не нашла меня в своем доме.

В самом деле, странная у меня появилась манера покидать тех, кто делал мне добро или хотя бы желал этого. И мнение, которое после этого должно было складываться у них обо мне, тоже не могло не быть, по меньшей мере, странным.

Несколько дней я провела на Пикадилли как затворница: что-то вроде стыда мешало мне показаться на людях. Через два дня, после того как я там поселилась, меня навестили Эми и Дик. Они явились удивительно нарядные; я даже заподозрила, что им тоже перепало от щедрот коммодора.

И все же сэр Джон Пейн добился от меня, чтобы я согласилась выезжать. Театр по-прежнему оставался моей главной страстью, и он снял ложу в Друри-Лейн.

Чтобы повезти меня туда, он выбрал день, когда давали «Гамлета». Не без волнения я слушала, как звучат с подмостков слова, которые я впервые услышала из его уст на борту «Тесея». Мысленно связывая свою судьбу с участью Офелии, я прониклась самым сердечным сочувствием к страданиям дочери Полония.

Сцены ее безумия произвели на меня впечатление, сходное с тем, каким я была обязана сценам в саду и на балконе из «Ромео и Джульетты». Возвратившись из театра, я говорила только об Офелии и провела ночь в мыслях о ней, повторяя обрывки стихов, которые смогли удержаться в моей памяти.

В маленькой библиотеке дома на Пикадилли я не нашла Шекспира, но у сэра Джона на «Тесее» был томик, и, поскольку на следующий день коммодор должен был побывать там, он обещал взять с собой одного из слуг, чтобы тот привез мне книгу.

Я ждала обещанного Шекспира так, как другая женщина могла бы ждать браслеты или колье. Скорее вырвав, чем взяв книгу из рук лакея, я тотчас заперлась у себя в комнате и погрузилась в океан поэзии.

К вечеру я знала наизусть обе сцены безумия Офелии, а так как запомнила напевы, то печальные, то веселые, когда она приходит к милому дружку в Валентинов день[123] или осыпает цветами могилу отца, я могла в полной мере проявить с детства присущий мне мимический талант, изображая все это, копируя жесты и интонации актрисы, игру которой видела накануне.

Все это я проделывала в одиночестве перед тем самым большим зеркалом в золотой раме, которое напророчил мне Дик.

Не хватало мне лишь одного: костюма. Впрочем, костюм Офелии очень прост, всего-навсего длинное белое платье. Такое нетрудно сшить.

Я решила не прибегать ни к каким ухищрениям.

Вечером, за ужином, я попросила у сэра Джона позволения отлучиться на следующий день из дому. Он посмотрел на меня с удивлением:

– Как? Вы считаете, будто нуждаетесь для этого в моем позволении?

– Нет, – сказала я, – и все же без вашего разрешения я бы не ушла.

– Коль скоро вы так добры ко мне, может быть, вы соблаговолите быть откровенной до конца и скажете, с какой целью вы хотите уйти?

– Я хочу купить материи на платье, – отвечала я.

– Почему бы вам не пригласить вашу портниху?

Я рассмеялась:

– Потому что я хочу сшить себе платье сама.

– Узнайте хотя бы адреса лучших магазинов.

– Не стоит! То, что мне нужно, можно найти у первого попавшегося торговца. Собственно, не знаю, почему бы мне не послать туда вместо себя горничную… да, я так и поступлю, если вы согласитесь отправиться со мной в другое место.

– Куда бы вы ни повели меня, моя дорогая Эмма, я всюду буду чувствовать себя на пути в рай. С моей стороны было бы безумием отказаться от вашего предложения.

– Итак, договорились: после завтрака я пошлю свою служанку в город за покупками.

– А мы, куда отправимся мы?

– За город, если вам угодно. Завтра я хочу погулять на свежем воздухе.

– И на какой час вы назначаете нашу прогулку?

– После завтрака, если ваша милость позволит.

На том и порешили. Утром, едва лишь встав с постели, я отправила горничную на поиски самого красивого льняного полотна, какое только удастся найти, и широкой вуали из черного тюля.

Сэр Джон слушал, как я отдаю эти распоряжения, ровно ничего не мог понять и, похоже, сгорал от любопытства узнать хоть что-нибудь о моих намерениях. Но я держала рот на замке.

Позавтракав, мы сели в карету, и я приказала везти нас за город, в ближние поля. Правда, поля, даже самые ближние, находятся довольно далеко от Лондона, и нам потребовалось больше часа, чтобы найти то, что было мне нужно.

Наконец я велела остановить экипаж и вышла.

– Я должен следовать за вами? – спросил сэр Джон.

– Конечно, – отвечала я. – Вы должны не только следовать за мной, но и помочь мне.

– В чем?

– Увидите.

Я вышла на полянку и принялась рвать васильки, лютики и овсюг.

Сэр Джон смотрел, что я делаю, и делал то же.

Когда у каждого из нас набралось по охапке дикорастущих трав, я возвратилась к карете.

– Что за странная идея, – сказал сэр Джон, – ведь мы могли бы купить сколько угодно прекраснейших цветов у лучших лондонских садовников, вместо того чтобы ехать сюда за этим сеном.

– А разве я вам не говорила, что я простая крестьянка? Вот полевые цветы и нравятся мне больше городских!

– Неужели я так несчастен, что не в силах заставить вас не сожалеть о тех временах, когда вы были нимфой флинтширских пустошей, а не одним из божеств Лондона?

– Нет, дорогой мой лорд, хотя моя божественность довольно сомнительна, ведь она признана лишь одним-единственным обожателем.

– О, что до вашего культа, – отвечал сэр Джон, – вам довольно показать себя смертным, и он тотчас станет всеобщим. Когда Венере пришла фантазия воцариться над миром, она вышла из пены морской[124], и ничего более от нее не потребовалось.

– Что же, – спросила я, смеясь, – вы мне советуете предстать перед моими будущими подданными в таком же одеянии, как мисс Афродита?

– Нет, черт возьми! При царе Кандавле такая попытка кончилась слишком плохо[125], чтобы стоило ее повторять.

Около трех часов дня мы вернулись на Пикадилли; сэр Джон высадил меня у ворот с моим снопом сена, как он выразился, и продолжал свой путь, поскольку еще должен был поспеть в Адмиралтейство.

Моя горничная к тому времени уже успела возвратиться с покупками, которые были мной заказаны; кроме того, я приказала горничной привести швею, и она также ждала меня.

Я хорошо запомнила фасон платья Офелии. Изменив в нем некоторые детали, что казались мне недостаточно изящными, я с той поразительной ловкостью, с какой всегда умела если не одеваться, то изобретать наряды, собственноручно выкроила некое подобие туники, пообещав горничной и швее по фунту каждой, если к девяти вечера наряд будет готов или хотя бы сметан.

Обе тотчас принялись за работу, подгоняемые надеждой на вознаграждение.

А я занялась разборкой полевых цветов и погрузила их в воду, чтобы они сохранили свою свежесть до вечера.

Сэр Джон явился в шесть, веселый и довольный.

Он ходатайствовал о двухмесячном отпуске и получил его. Эти два месяца он хотел полностью посвятить мне.

Не любя сэра Джона в том абсолютном смысле, какого достойно это слово, я питала к нему привязанность, исполненную благодарности не столько за роскошь, которой он меня окружил, сколько за изысканную учтивость его обхождения; моя аристократическая гордость была такова, что само благодеяние в моих глазах значило меньше, чем форма, в которую оно было облечено.

Сэр Джон испросил у меня позволения не возвращаться на борт «Тесея» ранее завтрашнего дня, и, как не трудно догадаться, он получил его. Однако я сказала, что приготовила ему сюрприз – в награду или в наказание за его преувеличенные притязания, это уж ему судить.

Действительно, в девять часов я попросила, чтобы он разрешил мне ненадолго удалиться в свою комнату. Он же в свою очередь со смехом осведомился, не связана ли эта отлучка с обещанным сюрпризом, однако я предпочла оставить его в неведении.

Платье было готово.

Я распустила свои длинные волосы, сплела венок наподобие тех, какими украшала себя в детстве, чтобы потом любоваться своим отражением в водах источника, надела длинное белое платье, оставляющее открытыми руки и часть груди, и, призвав на помощь воспоминания, к которым я присоединила все мое вдохновение, распахнула двери салона.

Мне предстояло сейчас впервые убедиться, какое воздействие оказывает на мужчин моя красота, облеченная двойной властью поэзии и игры.

Конечно, мужчин на этот раз представлял для меня лишь один мужчина, притом весьма настроенный в мою пользу, а потому его мнение вряд ли могло заменить суд всего человечества. Тем не менее я не рискнула предстать перед ним раньше, чем бросив долгий испытующий взгляд в знаменитое зеркало в золоченой раме.

То, что оно сказало мне, было настолько приятно, что я, больше не колеблясь, смело вошла в зал.

Сэр Джон стоял, прислонясь к камину, и как раз смотрел на дверь, в которой я появилась.

При виде меня у него вырвался крик изумления и восторга. Итак, мой выход был удачен.

Легко понять, как это меня окрылило.

И я запела. Я пела ту самую песенку, то ли веселую, то ли печальную, которой начинается сцена безумия:

А по чем я отличу

Вашего дружка?

Плащ паломника на нем,

Странника клюка[126].

Сэр Джон протянул ко мне руки, но я притворилась, будто не вижу его, и с блуждающим взором запела опять, еще печальнее:

Помер, леди, помер он,

Помер, только слег,

В головах зеленый дрок,

Камушек у ног.

Сэр Джон зааплодировал.

Я издала долгий жалобный крик, подражая артистке, игравшей Офелию, и с рыданьем в голосе продолжала:

Белый саван, белых роз

Деревцо в цвету,

И лицо поднять от слез

Мне невмоготу.

Сэр Джон шагнул в мою сторону.

Тут только сделав вид, будто наконец заметила его, я обратилась к нему со словами, с которыми в трагедии Офелия обращается к королю:

– «Награди вас Бог. Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Вот и знай после этого, что нас ожидает. Благослови Бог вашу трапезу».

И тотчас, без перерыва, перейдя от глубочайшей меланхолии к детской беспечности, затянула песенку, которую так любят у нас в народе:

С рассвета в Валентинов день

Я проберусь к дверям

И у окна согласье дам

Быть Валентиной вам.

Он встал, оделся, отпер дверь,

И та, что в дверь вошла,

Уже не девушкой ушла

Из этого угла.

Затем, возвратив своему взгляду на миг утраченную туманность безумия, я продолжала:

– «Надеюсь, все к лучшему. Надо быть терпеливой. Но не могу не плакать, как подумаю, что его положили в сырую землю. Надо известить брата. Спасибо за доброе участие. – Поворачивай, моя карета! Покойной ночи, леди. Покойной ночи, дорогие леди. Покойной ночи. Покойной ночи».

И я с веселым видом двинулась к выходу, мурлыча про себя мелодию несуществующей песенки.

– Чаровница! – вскричал сэр Джон. – Да такая сумасшедшая самого царя Соломона с ума сведет…[127]

Но я, словно не слыша, продолжала, придав своему голосу выражение такой скорби, что даже сама содрогнулась:

Без крышки гроб его несли,

Скок-скок со всех ног,

Ручьями слезы в гроб текли,

– Эмма! – не выдержал сэр Джон. – Эмма! Ответьте мне, умоляю вас!

– «Прощай, мой голубок!» – сказала я ему, не выходя из роли.

Потом, снова приняв страдальческое выражение, расстелила на ковре мою черную вуаль и, обрывая лепестки цветов, забормотала:

– «А вы подхватывайте: „Скок в яму, скок до дна, не сломай веретена. Крутись, крутись, прялица, пока не развалится“. Это вор-ключник, увезший хозяйскую дочь».

Сэр Джон пытался прервать меня, но я не дала ему этого сделать. Улыбаясь, я протянула ему цветок:

– «Вот розмарин – это для памятливости: возьмите, дружок, и помните. А это анютины глазки: это чтоб думать… Вот вам укроп, вот водосбор. Вот рута. Вот несколько стебельков для меня. Ее можно также звать богородицыной травой. В отличие от моей, носите свою как-нибудь по-другому. Вот ромашка. Я было хотела дать вам фиалок, но все они завяли, когда умер мой отец. Говорят, у него был легкий конец».

Я упала на колени и, возведя взор к небу, зашептала в забытьи, словно разум окончательно покинул меня:

Но Робин родной мой – вся радость моя.

Однако сэр Джон не мог больше вынести этого: он подхватил меня и, подняв, прижал к груди.

– Довольно, довольно! – взмолился он. – Иначе я сам с ума сойду.

Я не могла ошибиться: в его глазах был неподдельный ужас, голос выдавал крайнее смятение.

Я расхохоталась.

– Послушайте, – сказал он, – это все еще ваше безумие? Вы продолжаете свою роль? Во имя Неба, ответьте мне серьезно!

– Моя роль состоит в том, чтобы нравиться вам, мой дорогой господин, а не в том, чтобы вас пугать. Офелия упала в реку и утонула, но Эмма Лайонна жива и вас любит.

И я бросилась ему на шею. Я была совершенно счастлива. В том, что я могу произвести впечатление, было невозможно сомневаться. Эффект превзошел все ожидания.

Только в глубине моего сердца безотчетно шевельнулось воспоминание о бедном неизвестном Ромео, чей нежный голос так прекрасно подавал мне реплики под сенью высоких деревьев в саду мисс Арабеллы.

XV

Я не буду надолго останавливаться на этих нескольких месяцах моей жизни. Хотя в глазах моралистов мой светский дебют, может быть, наиболее предосудителен, я должна признаться, что он не внушает мне особых угрызений совести. Ведь в ту пору я была девочкой, заброшенной с малых лет и не обязанной давать отчет в своих поступках никому, даже матери, для которой сам факт моего рождения мог заранее послужить ответом на все упреки, с какими она бы могла ко мне обратиться. Я ни от кого не зависела, и мне оставалось надеяться только на себя; на свою беду, я была красива, естественный инстинкт юности побуждал меня тянуться ко всем ее радостям, всем соблазнам богатства и суетного блеска. Где мне было искать моральную и физическую опору для борьбы со всеми этими искушениями, даже если бы я решилась с ними бороться?

Впрочем, плохо умея отличать добро от зла, я не имела даже намерения противиться соблазнам. Я беспечно катилась вниз, и этот путь казался мне все более сладостным, усыпанным розами; жизнь представала передо мной в облике юноши в венке из цветов, прекрасного, как весна. Бездумно опершись на руку моего лукавого покровителя, я последовала за ним, не спрашивая, куда мы идем, не ведая, на каком грязном перекрестке, в какой бесплодной пустыне он покинет меня!

К тому же, надо признаться, одной из главных радостей и бед моего уклада было то, что я жила настоящим, и в сравнении с моим прошлым это настоящее казалось мне тогда чередой плотских утех, что было не в пример веселее прошедших шестнадцати лет. Мир не знал меня, а стало быть, ни в чем не упрекал, да я и сама себя не корила. Все побуждало меня к беспечному забвению былого, да заодно и мыслей о грядущем. Мне казалось, что, до тех пор пока моя красота не увянет, мне нечего бояться непостоянства фортуны. Думая о своем возрасте и глядя в зеркало, я говорила себе, что, благодарение Богу, я еще долго буду красавицей.

Читатель, вероятно, помнит, что сэр Джон Пейн выхлопотал себе двухмесячный отпуск, чтобы полностью посвятить это время мне. Получив его, он спросил меня, куда бы я желала отправиться, чем бы хотела занять эти месяцы.

Я предоставила лорду распоряжаться моей судьбой по его собственному усмотрению. Не имея представления ни о чем, кроме того узкого мирка, в котором жила, я ничего не могла пожелать и вместе с тем чувствовала непреодолимую тягу к неизвестному.

Сэр Джон решил, что мы поедем во Францию. Я захлопала в ладоши. Я много слышала о Франции, но мне и в голову не могло прийти, что я когда-нибудь смогу там побывать. Французского языка я не знала, но сэр Джон владел им в совершенстве и обещал, что будет объяснять мне смысл всего того, что меня заинтересует.

И мы отправились в путь. Эта страсть к неведомому, что владела мной, была болезнью эпохи, и меня, песчинку, затянуло в этот огромный водоворот.

Бывают такие времена и есть такие народы, которые, устав от самих себя, заскучав от реальности, опьяняются мечтами и надеждами не только на то, чего нет, но даже на то, чего и быть не может. При всем моем невежестве я почувствовала это присущее Франции тяготение к невозможному, и оно произвело на меня глубокое и странное воздействие. Там царила предельная нищета и одновременно – еще более немыслимая роскошь. Принцы и высшее дворянство разорялись, расточая свое наследие с таким неистовством и такой беспечностью, как если бы знали, в какую пропасть катится общество.

Что значили для них общественные беды? Кардинал де Роган был погружен в поиски философского камня[128]; Калиостро, как нас уверяли, изобрел эликсир бессмертия[129]; Месмер – способ исцелять все недуги посредством магнетизма[130]; Франклин победил молнию и заставил ее, плененную, бежать по проводам, проложенным под землей[131]; наконец, Монгольфье обещали проложить человечеству дорогу в небесных просторах[132]. Старый мир мог кануть в бездну и там захлебнуться, ведь новый мир уже народился.

Два эти месяца протекли для меня в каком-то нескончаемом ослеплении. У сэра Джона были самые породистые лошади, самые красивые экипажи, лучшие ложи во всех театрах. Я видела Лекена[133] и мадемуазель Рокур[134], сидела на представлении «Оросмана»[135], «Аталии» и «Британика»[136], слушала «Ифигению в Тавриде» Глюка[137] и «Дидону»[138] Пуччини[139]. Живописец Грёз, певец и почитатель невинности, написал мой портрет[140]. И повсюду, где бы я ни появлялась, за моей спиной слышался восторженный шепот, все повторявший, что я прекрасна.

Я была так счастлива, что сэр Джон решился послать в Лондон просьбу о продлении своего отпуска еще на месяц. Ему не отказали, однако предупредили, что по истечении этого срока ему надлежит незамедлительно поступить в распоряжение правительства. Война с Америкой становилась все более ожесточенной; Франция угрожала принять в ней участие на стороне противника[141], так что английскому флоту, по всей вероятности, придется дать решающее сражение у противоположного берега Атлантики.

Сообщая мне о продлении своего отпуска, сэр Джон ни слова не сказал о полученном предупреждении: он не хотел ничем омрачать мою радость.

Итак, мы задержались во Франции еще на месяц, после чего должны были вернуться в Англию.

Это путешествие оставило по себе незабываемые воспоминания. Я два раза видела королеву[142]: один раз в Опере[143] на постановке пуччиниевской «Дидоны», второй – в Комеди Франсез[144], когда давали «Оросмана». То была счастливая пора моей жизни: я была любима, мною восхищались, ненависть и клевета еще не преследовали меня – это придет позже.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19