Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антимужчина (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Александр Астраханцев / Антимужчина (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Александр Астраханцев
Жанр: Современная проза

 

 


– Какая ты, Катька, злая! – упрекала я ее.

– Злая, да! А знаешь, кого я больше всех ненавидела? Папочку своего.

– Неправда! – возражала я. – Вспомни, как ты его с Севера ждала!

– Ага, это когда он исчез! А был – так мечтала, когда вырасту: свяжу, пока спит, пьяный, и буду бить, бить всяко, пока не сдохнет! Может, Бог услышал – куда-то дел?

Глубокий мрак ее души меня пугал.

– А – меня? – спрашивала я. – Меня тоже ненавидишь?

– Тебя-то за что? – фыркала она. – Ты меня только раздражаешь: когда вижу таких правильных – все наоборот делать охота!

– Кого же ты еще ненавидишь? – выпытывала я у нее.

– Да ты ж мою семейку знаешь – вот всех и ненавижу! Правда, Кольку бы я бить не стала – он меня даже защищал иногда, только бы связала и всего обоссала, и калом бы обмазала: пускай повоняет, а Люську бы связала, и… – она задумалась, придумывая месть сестре, – и стала бы прижигать спичкой пятки… ох, и интересно посмотреть, как она орать будет!..

Ее поплавками были безудержные фантазии, которые роились в ее голове; одна из таких фантазий – тайна настоящего отца: именно тогда, в пятнадцать, она однажды меня огорошила:

– Ты знаешь, кто мой настоящий папа?

– Кто?

– Имей в виду, это – секрет! Мой папа – грузинский князь, потомок кахетинского царя Ираклия! – Она даже перешла на шепот, чтобы подчеркнуть свой секрет.

– Катька, что ты мелешь? Откуда он мог взяться в ваших в бараках? – хохотала я: где-то же вычитала такое!..

– Неважно откуда! Знаю!

– Врешь ты все.

– Я? Вру? – кипела она от возмущения. – Я сейчас с тобой поссорюсь!

– Тебе что, мама сказала? Я у нее спрошу! – не унималась я в горячем желании ее разоблачить.

– Неважно откуда, но знаю – он в ссылке здесь был!.. – И она поведала мне целую историю про своего настоящего папу-князя; она даже фамилию ему придумала: «Гогенцвали», нелепейшую смесь то ли из подхваченной где-то фамилии Гогена, то ли из усеченной немецкой княжеской фамилии, слышанной в школе, «Гогенцоллерны», и грузинского «генацвале»; причем рассказано это было с такими интонациями в дрожащем от напряжения голосе, с такими влажными от переживания глазами, что у меня не хватило духу поупиваться издевками над этим «Гогенцвали» и над тем, что уж если ее папа восточный князь, так, скорей всего, князь прилавка, гирь и торговых рядов. Впрочем, в другой раз она сообщила мне, тоже по секрету, что у нее в роду – кровь цыганского барона; но, по-моему, это было уже из оперетты…

Получалось так, что раз дядь-Вася от нее отрекался, она сама выбирала себе предков. Но, видно, и в самом деле к факту ее рождения была причастна струя восточной крови, потому что в ее характере, в темпераменте, да во всей ее внешней фактуре эта струя не то что проступала – она, густо смешавшись со славянской, била в ней ключом, так что получился удивительный, крепко шибающий ей в голову коктейль… Впрочем, кто из нас похвалится чистотой славянской крови, и не всякая ли русская душа есть этот самый удивительный коктейль, который не устает задавать головоломки целому миру?..

* * *

Да, пути наши разошлись, но мы продолжали дружить. Конечно, нас связывали и соседство, и восемь лет за одной партой, но связывало и еще кое-что. Этим «кое-чем», как я теперь понимаю, была потребность друг в дружке.

Ну, ее потребность во мне была понятна: интеллектуальный уровень ее окружения в техникуме, судя по ее рассказам, оставлял желать лучшего; это стало заметно и по самой Кате: как только она ушла из класса, ее мысли начали занимать три темы: тряпки, макияж и мальчики. У нас в девятом, уже после ее ухода, среди девочек эти темы тоже, конечно, звучали, но – под сурдинку. Причем одновременно с этим в классе началось ускоренное расслоение по интересам, и слой, в котором оказалась я, мусолил эти темы меньше всего: ну не помню, хоть тресни, чтоб мы с упоением говорили о тряпках, о макияже! – и когда Катя приходила ко мне и зудила о них, я ее обрывала:

– Катька, заглохни – мне это надоело!..

Впрочем, ее интересовало также, что интересного продолжает происходить в классе: кто как учится, с кем дружит, о чем говорят? Сама она в школу – принципиально, из какого-то глупого самолюбия! – больше не заходила.

Мало того, она стала внимательно следить, какие я читаю книги, и старалась, будто соревнуясь со мной, сама их достать и прочесть. Меня смешило ее обезьянничанье, но хватало ума не смеяться над ней в открытую.

Она тянулась не только ко мне – а и к маме моей тоже, и явно дорожила этой ниточкой связи с нами; она приходила к нам «на чай» на мамин или мой день рождения и приносила немудрящую стряпню своего приготовления; мы пили чай, и Катя заводила с мамой «интеллигентный» разговор:

– А скажите, Варвара Никитична, кто больше: Толстой или Достоевский? Это все равно, как в детстве мы спрашивали, кто сильнее: слон или кит? – И с таким преувеличенным вниманием слушала маму, что было ясно: с Толстым и Достоевским – подвох, повод завести разговор, только непонятно – зачем: или ее в самом деле тянет послушать маму и меня, или просто невмоготу сидеть дома с Люськой и своей матушкой, так хоть к черту на рога – и поболтать, хотя бы и о Достоевском.

А маме моей только дай возможность учить и объяснять: для нее это было автоматическим действием – как есть, пить и дышать. И, делая усилия вытащить Катю из ее среды и привить ей кое-какие привычки и правила, она все-таки преуспела в этом – правда, многого и не успела: опоздала на целых семь лет, те самые, что прошли до нашей с Катей встречи.

Хотя это еще вопрос: а надо ли вытаскивать человека из его среды – не совершается ли при этом невидимое глазу насилие на его душой, и не оказывается ли человек, кое-как приобщенный к культуре, брошенным на полпути и способным переваривать лишь «масскульт»?.. Когда я свой взгляд относительно Кати отстаивала перед мамой, она ругала меня и мучила упреками:

– Как же так, Таюша? Откуда в тебе этот снобизм, эта, прямо скажем, жестокость к ближним? Ведь мы с бабушкой так старались привить тебе доброту, любовь, альтруизм!..

Я сама не могла понять: откуда? Ведь я старалась быть доброй… Потом уже, на филфаке, я пробовала заглянуть в себя глубже и осмыслить собственное «я» – и вывод оказывался страшноватым, пугая меня саму: получалось, что я, единственный потомок бабушкиного и маминого мира, стою на острие этого мира, упершись в другой мир – темный, жестокий, и на острие того, темного и жестокого мира, оказалась волею судьбы именно Катя, так что эта самая судьба свела нас с ней на тесном пятачке… Ужасно боюсь назвать это чувство спаянности с ней «любовью»: нынешнее примитивное понимание «любви» непременно связывает ее с сексом; но я-то понимаю наши с Катей отношения как нечто среднее между душевным влечением и дружбой, а между ними еще успели свить себе гнездышки и соперничество, и любопытство к «другой», и долгая привязанность…

Но это всё – мотивы Катиной потребности в нас с мамой; а мне-то что от нее было нужно?.. По-моему, у нее было одно, но важное преимущество передо мной: закаленная нервная система и устойчивый инстинкт самосохранения, чем в немалой степени обделена я. И когда мы с ней ходили в кино или на дискотеки, мне с ней всегда было спокойней: все равно как с парнем…

Да, как это ни странно, она меня даже на дискотеки таскала, куда сама я выбраться в жизнь бы не решилась: для меня каждый такой шаг сопряжен с мучительным выбором: а надо ли, и так ли надо, а вдруг – как-то по-другому?.. У нее же каждый шаг был одним сплошным импульсом, но она умела делать этот шаг так, будто именно его и надо сделать; может, и она тоже над этим размышляла, только ее размышления длились секунды, как у солдата, который принимает решение в бою.

Теперь-то я со смехом – какие были дуры! – вспоминаю эти походы на дискотеки в ближайший ДК (на наши школьные Катя принципиально не ходила, мне не хотелось ездить с ней в страшную даль на техникумовские, а ДК был рядом, и там полно табунилось «своих»). Так ведь именно с Катей там и случались недоразумения: то из-за нее ссорились парни, то сама ввязывалась в ссору, кидаясь кого-то защитить, то к ней приставали с угрозами пьяные, и если никто из «своих» за нее не вступался, ей приходилось самой их брать на понт, угрожая позвать «Лёху», который «им покажет», а если угроза не помогала, прибегала к хитрушкам: могла начать чесаться и кричать мне: «Тайка, меня кто-то чесоткой заразил!» – или, открыв сумочку, орать: «Тайка, у меня сейчас кошелек украли!» И пока пьяные скребли в затылках, соображая: что к чему? – мы с ней спасались бегством через запасной выход…

* * *

Кстати, упомянутый «Лёха» был личностью реальной, Лешкой Карасевым с уличной кличкой «Рыба». Жил он в соседнем подъезде и был Катин подельник сначала по детским проказам: лазанию через заборы и на крыши гаражей, потом – по набегам в сады и к кинотеатру. И, наконец, Леха стал тем, кем и должен был стать: хулиганом и дворовым «авторитетом». Его выгнали из школы, за ним следила милиция и заставляла идти работать на завод.

У них с Катей были «отношения». Нет, никаких поцелуев и обжиманий, хотя он и не сдрейфил бы зажать Катьку в темном подъезде, несмотря на ее брыкливость – он был сильный, и его все боялись, кроме Катьки, конечно: для нее не было авторитетов – сами «пацаны» побаивались ее языка. Однако и уважали: она была хоть и «своя», но не поднарная. Потому что у нас там была девчонка с кличкой «Пипетка», так та, точно – поднарная.

Леха не раз выручал Катю, но и она его однажды выручила: я не только свидетельница этому – участница: случай был прикольный (старый добрый жаргон нашего детства!)… Осень, помню, уже, вечер, темень на дворе, дождина льет. Вбегает она ко мне, запыхавшись, и шепчет:

– Леху… в милицию… забрали – пойдем… выручать!

И я, очень занятая выпускница-школьница, подскакиваю со стула и, еще не зная, что делать, все бросаю, одеваюсь, и – за ней. Мама вдогонку: «Куда ты? У тебя же сочинение завтра!» А я ей: «Потом, мама, потом все объясню!»

Бежим к Руське: она у нас – жиртрест; Катя ей: «Дай платье, мы Леху пойдем выручать!» – И та – это ж не кто-то, а Катька просит! – без лишних слов достает из шкафа платье. Катя велит нам с Руськой примотать к ее животу подушку, поверх подушки надевает Руськино платье, а поверх – еще старое Руськино пальто: теперь у нее под пальто большое пузо. Это так смешно, что мы с Руськой валимся от хохота; однако Катин замысел вырисовывается. Еще она велит Руське очистить луковицу, сует в карман, и мы пошли. Руська, конечно – с нами: ей жутко интересно; премся через двор, держим Катьку под руки – ей из-за подушки собственных ног не видно. Кто-то из девчонок во дворе вылупился на нее с пузом – сейчас побежит всем трезвонить; нас с Руськой колбасит от смеха, только нам некогда… Дорогой Катя нас инструктирует:

– В милиции, девчонки, подыгрывайте! Я безумно люблю Леху, беременная от него на девятом месяце, но не расписаны: родители – против: мне нет восемнадцати. Меня оскорбляли, Леха меня защищал – вы свидетельницы. Начну падать в обморок – ловите: буду падать всерьез!..

Перед входом в милицию Катя трет себе луком глаза, орет нам, входя в роль: «Держите меня – ни черта не вижу!» И мы туда вперлись… Перед нами – вестибюль и барьер с вертушкой; за барьером молодой сержант с автоматом – не пускает через вертушку и рявкает хамовато:

– А ну валите отсюда – без вас тут хватает!

– Мне – начальника, – пищит Катька.

– Какого начальника?

– Самого главного!

– Самого главного нет, уехал!

– Ну, какой есть!

Приходит вежливый старший лейтенант с красной повязкой:

– Что вам, девочки, надо?

И Катя, вдохновленная его вежливостью, хнычет:

– Пожалуйста – я хочу видеть Алексея Карасева! Он у вас сидит!

– Карасев… – морщит лоб дежурный, – н-ну, есть такой!

– Мне надо его увидеть! Пожалуйста, прошу вас!

– На каком основании?

– Мы – не расписанные, – потупляет глаза Катя и норовит повернуться боком, чтобы дежурный разглядел ее живот. – Я несовершеннолетняя. Можно его на поруки взять? Пожалуйста!

– Не положено! – твердит дежурный. – Утром придет следователь, будем разбираться. Что это такое: пьяный, понимаете, драку учинил на дискотеке, оказал сопротивление милицейскому наряду, причем он у нас и так на учете!

– Но он же меня защищал, мою честь!

– А ты что там делала, в таком положении?

– Я за ним пришла – знала, что выпивши! Вот девчонки подтвердят!

Мы с Русей киваем головами. Дежурный задумался.

– Ну, пожалуйста, товарищ старший лейтенант! – продолжает ныть Катя. – Ну хоть одним глазком взглянуть! Может, в последний раз…

– Почему в последний-то? – недоумевает тот.

– Мне в роддом скоро! – заревела она в голос, очень даже натурально.

Старший лейтенант явно растерян.

– Н-ну, хорошо, пройдите, – кивнул ей старлей.

Сержант с лязгом убрал штырь, и мы все ринулись к вертушке.

– Нет, вы и вы, – дежурный показал пальцем на меня и Русю, – останьтесь здесь, подождите, – и увел Катю вглубь помещения.

Неизвестно, сколько прошло времени: может, полчаса, может, час, – ни у меня, ни у Руси часов нет; сидеть не на чем. Мы с ней, переминаясь и не решаясь уйти, просто истомились от ожидания. Сержант за барьером отвечал то по рации, то по телефону, и на нас – ноль внимания.

Иногда вестибюль оживлялся: вваливалась ватага милиционеров и вела или тащила свой улов: пьяных мужчин, женщин, каких-то оборванных мальчишек, безобразно накрашенных девиц. Старший в ватаге командовал: «Этих – в обезьянник!» – и ватага с уловом скрывалась в глубине помещения. Один раз ввели парня в наручниках. «Этого – сразу ко мне, на допрос!» – скомандовал старший… Сержант, улучив минуту, пока молчали его рация и телефон, взялся налаживать с нами контакт:

– Ну что, девчонки, давайте знакомиться, что ли? – но мы только смущенно фыркали и отмалчивались.

Наконец, в вестибюль вышел еще один милиционер и позвал нас. Миновав барьер и пройдя по коридору, мы вошли в кабинет, где за столом сидел старший лейтенант, а перед ним на стульях – Катя с Лешей: Леша – с втянутой в плечи головой, как-то сразу уменьшившись в размерах: совсем не тот забияка, каким был во дворе. Одной рукой он обнимал Катю, а другую его руку Катя держала в своих: ни дать ни взять образцовые влюбленные.

Для нас с Русей тоже нашлись стулья. Старлей спросил у нас с ней имена, фамилии, род занятий, домашние адреса и – чем занимаются наши родители, все при этом записывая. Потом обратился к Леше:

– Благодари, Карасев, девушек, что не пожалели времени, пришли сюда и просят за тебя!.. А ты, оказывается, еще и Катюшу успел осчастливить?

– Осознаю, товарищ старший лейтенант, – бубнил Леша.

– Я тебя отпущу, Карасев, – строго сказал старлей. – Но имей в виду: это в последний раз! Если еще хоть один пустяковый материал на тебя поступит – тебе не отвертеться от лагерной баланды! Понял?

– По-онял, – уныло тянул Леша.

– Я его возьму в свои руки! – сказала повеселевшая Катя.

Старлей нажал кнопку; вошел молодой милиционер.

– Выведи их, – сказал ему старлей.

Мы, все вчетвером, торопливо: вдруг раздумает? – попрощались с ним и повалили к выходу. И только когда вышли на улицу, на нас напал дикий смех. Мы хохотали, как припадочные, и говорили все разом, перебивая и плохо слушая друг дружку… Потом Катя с Лешей заспорили: почему его отпустили? Катя уверяла, что – только благодаря ее замыслу; Леша же был уверен: потому что он показал старлею свою военкоматовскую повестку: через неделю ему в армию идти – он и пил-то поэтому…

Нам с Руськой надоело слушать их, и Руська не выдержала:

– Да ну вас, надоели – целуйтесь лучше!..

И Леша, оценив ситуацию, тут же, на тротуаре под фонарем, несмотря на то что нас без конца толкали прохожие, неловко обнял Катю и впился ей в губы, а мы с Руськой кричали:

– Горько! Еще горчее!..

А через неделю я спросила Катю:

– Ну как, проводила крестника в армию?

– С какого рожна? – фыркнула, строптивица такая. – Что я, нянька ему – или невеста? Не подписывалась!..

А я подумала: дура ты, дура! – почему бы, в самом деле, и не проводить: что-то же между ними было – все знали… Или так на нее подействовал совсем не геройский его вид в милиции? Как мало нам тогда было нужно, чтобы развенчать любой ореол! Правда, честно-то говоря, мне и самой Леша показался после того вечера лишь непутевым бедолагой…

* * *

А Лешу Катин «подвиг» зацепил за живое: он написал Кате из армии целых три письма! Она, сдерживая смех, показывала их мне:

– Смотри, какое мне наш защитник послание отвалил!

Я читала эти письмена с любопытством, а, может, и с завистью – мне даже такие никто не писал. Они были трогательно неумелые; похоже, Леша проливал семь потов, пока сочинял эти послания длиной в одну тетрадную страничку – настолько они были пропитаны творческими муками. В них он сначала докладывал – наверное, точно по уставу: «Служба идет нормально», затем неизменно вспоминал тот осенний вечер и добавлял: «С тобой бы я пошел в разведку», а внизу приписывал коронное: «Ну вот, кажется, всё написал», и заканчивал эпистолу словом «целую».

Насмешница-Катька иронизировала над этим «целую», делая ударение на первом слоге: «Ага, целую, целую!» Даже не знаю: ответила ли она ему хоть раз? И все же… Смеяться – смеялась, а получать их было для нее пусть маленькое, но удовольствие: то ведь были первые в ее жизни любовные послания к ней, и каждым из них она не забывала похвалиться.

А через восемь месяцев, – был май, все цвело и зеленело, а я готовилась сдавать школьные выпускные экзамены, – из Афгана: тогда там шла война, – привезли цинковый гроб с Лешиным телом: бедный Леша, наверное, и там был таким же отчаянным, как и у нас во дворе, так и не успев повзрослеть. Хотя откуда мне знать, как там бывает?

Катя предложила мне купить вскладчину венок с траурной лентой – самой ей было неподъемно, – но я воспротивилась: не люблю я, просто терпеть не могу бумажных венков: их мертвый шорох закладывает мне уши! – купили, насколько хватило денег, красных гвоздик и пошли с ним прощаться.

В квартирную дверь цинковый ящик, в котором лежал Леша, не входил; прощались во дворе перед домом. День был солнечный и теплый; собрались люди со всего двора; какие-то солдаты с автоматами стояли возле гроба в карауле и молодой лейтенант говорил речь про интернациональный долг и мужество; с заплаканной Лешиной мамой отваживались: совали ей стакан с валерьянкой, – но когда она увидела, как Катя кладет на цинк гвоздики – ее будто током дернуло: отвела чью-то руку с протянутым стаканом и крикнула Кате:

– Зачем сюда пришла?

Повисла тягостная минута.

– А что, нельзя? – спокойно среди гробовой тишины спросила Катя.

– Зачем из милиции его вытаскивала? Лучше бы он сидел – так хоть бы живой остался!

Но Катя, не дрогнув и ни слова не ответив, положила цветы и с достоинством, с высоко поднятой головой прошла сквозь толпу. Я торопилась за ней следом и, когда выбрались из толпы, кинулась утешать ее:

– Что за бестактность: глупая безумная женщина – ведь Лешу все равно бы взяли! При чем здесь ты? Не придавай значения!..

Но Катя, будто окаменев, так и не проронила ни слова, даже со мной, сумела проглотить обиду и поглотить ее в себе навсегда.

<p>4</p>

В те годы студентов обязательно посылали на осенние сельхозработы, и, чем старше мы становились – тем дальше нас отправляли, поселяя на полевых станах и в сельских клубах… И, поступив на филфак, я с первого же курса тоже стала ездить в колхоз. Нам, горожанкам, этот месяц в походных условиях, несмотря на промозглые дожди, слякоть и холод, давал массу впечатлений… Посылали, естественно, и Катю в ее техникуме, причем мои впечатления об этом месяце не шли ни в какое сравнение с Катиными: у нее они были обильнее и ярче – просто, видно, она сама умела идти им навстречу и рассказывала потом о своих приключениях вкусно и аппетитно…

Мне тогда хотелось написать романтическую повесть о девочке-девушке-женщине с полной приключений жизнью, но – с моим внутренним миром, с текстом, перемежающимся моими размышлениями. А поскольку моя жизнь событиями была бедна, то героиней повести я хотела сделать Катю – она больше всего подходила на эту роль – и потому постоянно просила ее рассказывать о своих приключениях, а сама их записывала. Катя знала о моем желании и охотно ими делилась. Правда, у меня так ничего и не получилось, потому как все Катины рассказы, начинавшиеся, что называется, «во здравие», заканчивались «за упокой», то есть глупо, нелепо, а порой просто безобразно, никак не вписываясь в контекст моей романтической повести. Я расстраивалась, еще не понимая, что ее рассказы ценны именно реалиями, что в них бьется пульс жизни, той, какая есть: грубой и нелепой. Но кое-какие ее рассказы, чтобы шире дать панораму Катиного характера, я попробую передать. Надо сказать, на язык она была бойка, и рассказы ее я даю почти без доработки. Вот один из них, относящийся к ее студенческой поре…

* * *

В этот раз мы в Булановке жили – деревня такая. Мальчишек наших, кто побойчее, рассовали по разным местам: копнильщиками, подсобниками на комбайны, – а девчонок на зерновом току оставили: веять зерно, сушить и засыпать в машины. Даже платить обещали, только там не плата, а смех один: копейки! А меня как боевую поставили учетчицей в ночную смену – машины считать и записывать. Работа непыльная; ночь отдежуришь – днем слоняешься. Скукотища!

И я от скуки познакомилась с местным кадром Ваней – он баранов пас: там степь кругом; ну, я с ним и увязалась пасти: и мне интересно – и ему! Ему тоже семнадцать, тихий, спокойный: про деревню мне, про баранов, про травы рассказывает… И тут узнаю от него, что на пастьбе, оказывается, платят куда больше, чем на зерне: можно заработать! И мне стукнуло в голову: а почему бы и мне не взяться пасти? Уроки у Вани уже взяла; охота самой попробовать. Знакомлюсь я тогда с зоотехником – от него это зависело – и начинаю терроризировать:

– Дайте мне отару!

А он – единственный зоотехник в колхозе, и при этом – главный; Владимир Семенович его звали. Да у них там и агроном, и ветеринар – все главные… Причем этот Владимир Семенович – староватый уже: лет тридцать ему, – но мужик прикольный: меня «Дианой» прозвал – такая богиня охоты у древних римлян была – и «охотницей». Мы с ним уже корешимся; он, как увидит меня, кричит издали:

– Привет, охотница!

А я ему сразу:

– Владимир Семенович, когда вы мне баранов дадите?

– Скоро! – хохочет. – Уже рога у твоих баранов растут!

А я плечами пожимаю: при чем тут рога?

И вот однажды мой Ваня говорит:

– Знаешь что? Завтра мне в военкомат на медкомиссию надо – попаси мою отару, ладно?

– О, конечно! Давай! – с ходу соглашаюсь: сбылась моя мечта!

А у меня подружка в группе есть, Лариска – она, как Пятница все равно, за мной ходит – узнала, что я иду пасти, и решила со мной увязаться. А я репу чешу: одна-то больше заработаю но в первый раз одной страшновато, и… была не была! – зову ее с собой. Взяли утром прутья подлиннее, вывели отару и погнали в степь. И тут только я поняла, что такое пасти: у Вани-то это как-то само получается!

Их не зря баранами зовут – ой, тупая скотина! В отаре их штук триста; хромые да полуживые сзади ковыляют, а здоровые прутся вперед, да в разные стороны… Лариска моя в первый же час устала, плетется еле-еле, а я, высунувши язык, вокруг ношусь – от меня уже пар валит. Ты же знаешь, не очень-то я люблю материться: только если доведут, – но они меня достали…

Правда, к обеду прыти у них поуменьшилось и они нам с Лариской дали, наконец, передохнуть; все хорошо, такое блаженство наступило, такая я счастливая: умею, справилась!

Только отдохнули, подзаправились в обед: у нас хлебушек с молочком был, – смотрим: крытый «уазик» к нам по степи трюхает: пыль до небес – как атомная война! Подъезжает; вылезает из него Владимир Семенович, а за ним – Ваня: уже вернулся с медкомиссии.

– Ну что, девочки? – бодренько так говорит Владимир Семенович. – Поехали теперь ваших баранов пасти – тут Ваня останется!

А я – еще счастливее:

– Ой, правда, что ли?

– Да, да! Садитесь быстрее!

Нас дважды просить не надо, забрались в машину, попилили дальше.

И вот едем десять минут, двадцать, тридцать. Владимир Семенович что-то рассказывает, смешить старается, а я присматриваюсь к дороге: степь кончилась, березовый лес начался. Меня беспокойство берет:

– А где бараны-то, Владимир Семенович?

– Да погоди, – говорит, – будут тебе сейчас бараны!

Едем дальше. Смотрю: поляна в лесу, костер, шашлыки жарятся, и два мужика на бревнах сидят, здоровые, сытые, как бугаи. Одного я узнала: главный агроном, а другой – совсем чужой; видно, районный начальник, – потому что оба наших «главных» перед ним на задних лапках прыгают: «Николай Степаныч!.. Николай Степаныч!..» И оба старые-то-престарые, лет по пятьдесят, не меньше – плешивые, облезлые!

– Всё, приехали! Вылезайте! – командует Владимир Семенович.

«Ничего себе! – думаю. – Вот это влипли!» Кругом лес – не докричишься. Однако вылезаю, страха не показываю. Жутковато, но интересно: что же дальше будет?.. А Лариска, как увидела – трясется, чуть ли в трусы от страха не мочится, и скулить начинает. Я ее – локтем в бок:

– Чего разнюнилась? Мамы тут нет – некому нас жалеть! – А сама пытаюсь наехать на Владимира Семеновича, спрашиваю, строго так:

– Вы куда это нас привезли?

А тот будто и не слышит: подхватил нас под руки, ведет к костру – прямо как добрый сказочник с подарками:

– А вот и мы!

– О, девочки, девочки! – затусовались старые пердуны на бревнах, засуетились, задвигались. – Садитесь, садитесь!..

А я смотрю внимательно: водки полно, две бутылки уже пустые, газеты расстелены, на них рыба копченая, огурцы, помидоры, и шашлыки на шампурах – целая гора!.. Ага, после мяса да водки на девочек, значит, потянуло?.. А Лариска все скулит, не унимается. Я ей – на ухо:

– Хватит выть! Смотри, водку не пей и к еде не прикасайся!

Садиться на бревна мы не хотим, но нас чуть ли не насильно сажают: Лариску – к агроному, меня – к районному начальнику, подносят водку в стаканах, по шашлыку на шампурах, и сразу – лапать. Лариска, смотрю, съежилась, стучит зубами от страха и на меня с надеждой смотрит, а агроном обнял ее и тискает. «Мой» начальник тоже обнял меня и руку за пазуху запустить пытается. Я отпихиваю ее с омерзением, а он лезет и лезет!

Я глянула: а рука корявая, волосатая! И эта рука меня сразу отрезвила: вместо страха просто закипела вся от раздражения, но стараюсь быть спокойной: с пьяными ведь шутки плохи. Отвела без суеты его руку, беру у него стакан с водкой, ставлю на газетку и говорю – прямо как на собрании:

– Та-ак, товарищи! Давайте договоримся: во-первых, без рук!..

Смотрю, Лариска осмелела, меня копирует: водку не берет, руку агронома отстраняет. А «мой» начальник уже и слышать ничего не в состоянии: сопит и лапой коленку мне массирует. Я отшвырнула ее и опять – строго:

– Вам что, непонятно сказано?

Тут агроном возник:

– Ой, девчонки, да что вы такие-то, чего ломаетесь? Мы же по-дружески: выпьем сейчас, поговорим!..

А меня уже зло берет: «Ага, знаем эти разговоры!» – вскочила, взяла под руку Владимира Семеновича – он, слава Богу, еще трезвый, слышать может, отвела в сторону и говорю:

– Имейте в виду: нам по семнадцать, мы малолетки! Если что, ответите по закону! И на кого, интересно, ответственность ляжет? Это вы нас сюда заманили!

Тот сообразил, о чем толкую, шепчет:

– Ладно, посидите немножко для украшения, а потом я вас отвезу!

Хорошо. Прошла я, села снова. А мужики тем временем выпили еще и совсем одурели: за ноги, за попы хватают, ржут, стаканы чуть ли не в рот суют, уговаривают:

– Давайте, девчонки, пейте!.. Всё с нами иметь будете!.. – маразм крепчал, одним словом.

А я всё думаю: что же делать-то? Ругаться – бесполезно; надо что-то такое придумать, чтобы отвлечь… И тут смотрю: валяется у костра топорик. Вот оно, спасение! Встаю, беру его в руки и говорю:

– Смотрите, что я с вами сейчас сделаю, если что!

А фишка в том, что в прошлом году, тоже в колхозе, один студент все учил меня бросать топорик, чтобы он воткнулся в дерево. Я, честно говоря, и сама не верила, что у меня сейчас получится, но очень хотелось; шагах в четырех от нас стояла толстая береза; я прицеливаюсь, швыряю топорик – и он втыкается в ствол! О, что тут началось! Эти облезлые старперы – как дети все равно, которым погремушку показали – вскочили, загалдели:

– Я тоже могу!.. Я тоже умею!

Тотчас же без всяких церемоний отобрали у меня топорик – обезьяны и обезьяны! – и начали кидать сами. Конечно же, как у меня, у них не получилось; это их раззадорило: как это у них может получиться хуже, чем у сопливой девчонки? А я уже и сама раззадорилась; там, на газетах, еще большой нож лежал – беру его и говорю:

– А я еще вот так умею! – прицеливаюсь и швыряю его в другую березу. Но на этот раз «фокус» не удался – нож улетел далеко в траву, а трава густая, высокая; наши старперы бросили топорик, кинулись нож искать. Я тогда подошла к Владимиру Семеновичу и говорю:

– Давайте немедленно нас увозите!

– Ладно, садитесь быстренько! – машет рукой. Посадил в машину, отвез на край леса, показал направление, куда идти, и высадил, уже злой, без всяких шуток: – Дальше сами дойдете, не маленькие!

И потопали мы пешедралом. Лариска идет и всё хнычет, а я ей:

– Да замолчи ты, без тебя тошно!..

Вечером только, в темноте до деревни дотопали. Устали, мочи нет. Но хоть целыми вернулись… Вот тебе и бараны с рогами!.. А что было бы, не сумей я их сразу на место поставить? Не знаю. Не знаю…


  • Страницы:
    1, 2, 3