Трилогия - Живи как хочешь
ModernLib.Net / Историческая проза / Алданов Марк Александрович / Живи как хочешь - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Алданов Марк Александрович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Трилогия
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(562 Кб)
- Скачать в формате doc
(439 Кб)
- Скачать в формате txt
(424 Кб)
- Скачать в формате html
(467 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
Наука не знает границ… Я пошлю Тони телеграмму из Шэннона… Все остальное это проблема распределения. Если же политики и экономисты не справятся с проблемой распределения, когда наука им даст неограниченные возможности производства, то, значит, их-то, а не японцев в Хирошиме, надо было истребить атомной бомбой"… Волнение его росло. К этим опытам можно было приступить немедленно. Он думал о том, каких сотрудников привлечет, как будет ставить опыты, сколько времени они продлятся. «Этому я и отдам остаток своих дней. Как мне это раньше не приходило в голову! Дюммлер говорил, что каждый человек сам находит свой путь к счастью, свой способ освобождения: общих способов нет. Я прежде не очень это понимал, как и многое из того, что он говорил. Теперь понимаю: мое освобождение в этом, и мой путь к счастью.» Когда Тони вернулась в гостиницу, было уже темно. Она зажгла все лампы номера. Ее вещи были сложены. По счету было заплачено до завтрашнего дня. На следующее утро она переезжала в помещение «Афины». «Последний день их буржуазного комфорта», – думала она пренебрежительно, хотя расставаться с комфортом было не так легко. В той старой запущенной квартире на пятом этаже не было не только ванны, но и проточной воды. Она не любила Фергюсона, но ей было очень тяжело. «Он был совершенный джентльмен, все-таки это их буржуазное понятие хорошо и драгоценно. Друг и джентльмен. Много ли я видела в последнее время друзей и джентльменов? Дюммлер джентльмен, но не друг, ему девятый десяток, он скоро умрет, он меня не любит и остерегается. Говорил, что считает меня «способной, если не на все, то на очень многое». В этом он сходится с Грандом, которого так презирает. Фергюсон преувеличивал мои качества. Что-то есть странное в его внезапном отъезде. Мы просто были с ним в совершенно разных плоскостях, нам бывало скучно друг с другом, как мы ни старались делать вид, будто нам очень весело. А какая же любовь, когда людям скучно быть вместе? Все же, может быть, он был моей последней зацепкой в жизни… Или в самом деле пойти к ним?"
Она в десятый раз перебирала в памяти то, о чем думала: «За коммунистами правда, а главное, скоро будет и сила. Сила всегда со временем становится правдой, надо только продержаться. Если они победят, то кому придет в голову попрекать их преступлениями, все равно выдуманными, преувеличенными или действительными? То, что казалось преступлением, станет подвигом, будут говорить о величии их души: они не боялись проливать кровь во имя своей идеи, они брали грех на свою совесть… Повидимому, такова моя судьба, делать мне больше в жизни нечего"… На минуту ей пришло в голову, что это недостойно в отношении коммунистов. «Идти к ним оттого, что я морфинистка, что у меня никого и ничего нет, что я осталась без копейки, что иначе пришлось бы пойти на воровство».
Вещи уже были в чемоданах. Она выдвигала и закрывала один ящик за другим: не забыла ли чего-либо? Вытащила даже нижний ящик комода, выдвигавшийся очень туго. Это усилие ее утомило. Боль усилилась. «Странно, что уже с неделю не проходит… Нет, к доктору не пойду, дорого», – думала она. Денег у нее оставалось тысяч шесть. Этого могло хватить при большой бережливости на десять дней. «И все-таки не надо было соглашаться на предложение Фергюсона… Завтра же возьму их из ящика и отнесу ювелиру. Нет, завтра нельзя. На этой неделе», – рассеянно думала она, наклонившись к верхним боковым ящикам. Комод был с зеркалом. Она увидела, что на лбу у нее вскочил прыщ. «Утром не было… Только что ли вскочил, или уже был, когда мы прощались?"
Последней она положила в чемодан книгу: ту самую, в которую никогда не заглядывала. Хотела было положить ее на дно чемодана. И неожиданно для себя, вдруг о чем-то подумав, села в кресло, открыла эту книгу на главе: «Первые симптомы отравления наркотиками». Тони пробегала одну страницу за другой, страшные слова мелькали у нее в глазах. Пробежав короткую главу до конца, она стала читать все снова, стараясь вдуматься по-настоящему. Лицо ее все бледнело.
«Теперь уж одна дорога, – думала она, когда понемногу пришла в себя. – Другого выхода нет… Да, перед ними стыдно. Какой-нибудь драматург, вроде Джексона, напишет об этом что-либо пошлое антикоммунистическое: вот, мол, с кем они работают! Эти глупенькие Джексоны думают, что мы нужны коммунистам! Нет, коммунисты нужны нам! Так вы, господа Джексоны, хорошо устроили мир! Пеняйте же на себя, что мы к ним уходим: вы нам чересчур противны, вы нас до этого доводите!» Все же мысль о том, будто ее кто-то довел до состояния, в котором она находилась, показалась ей неубедительной. «Просто здесь все слишком гадко и скучно… А может быть, эта проклятая книга преувеличивает? Ведь тот говорил, что они все преувеличивают, запугивают людей. А если правда, то тем более все равно: сознанье померкнет, ничего понимать не буду. Страшного нет. В жизни ничего страшного нет"…
И в самом деле с этого дня ее сознание стало омрачаться все более. Ее немногочисленные знакомые посматривали на нее с тревожным удивлением. Она не всегда их понимала, иногда по несколько раз в течение разговора повторяла одно и то же. Дозы морфия все учащались и увеличивались. Грезы после них становились все более реальными и занимали теперь большую часть ее дня и ночи. Самым лучшим ее временем теперь был поздний вечер: никто больше ее беспокоить не будет, делать больше ничего не надо, – только вспрыснуть морфий. Ей казалось, что в пору этих грез она все лучше видит, лучше замечает, лучше понимает, чем в том состоянии, которое другие люди называли нормальным.
VI
– Не могли ли бы вы изложить мне все это письменно? – спросил Норфольк.
– Письменно? Помилуйте, – зачем письменно? – сказал Гранд изумленно.
– Я вам сейчас объясню. Но не хотите ли вы выпить вина? Мой босс разрешил мне заказывать здесь в гостинице все, что угодно. Он очень щедр, мосье Делавар, это в нем подкупающая черта. За щедрость я прощаю людям все недостатки, а за скупость не прощаю им ни одной добродетели… Оцените этот мой афоризм, он сделал бы честь Оскару Уайльду… Не хотите выпить? Очень жарко, хотя только май месяц. Я пью белое вино пополам с ледяной водой. Ради Бога, не говорите, что разбавлять хорошее вино водой это варварство! Так говорят люди, не знающие ни химии, ни истории. В вине ведь все равно очень много воды, и Людовик XIV всегда разбавлял наполовину водой свои вина, между тем они у него были, надо думать, недурные и он знал в них толк… Разрешите вам налить? – спросил Макс Норфольк и налил Гранду вина из стоявшей перед ним бутылки. – Впрочем, если вы предпочитаете пить вино чистым, сделайте одолжение. Правда, недурное шабли?
– Очень хорошее, – сказал Гранд, широко улыбаясь и показывая квадратные зубы. Почему-то болтовня и особенно вид старика несколько его беспокоили. – В чем же дело?
– Что «в чем дело»? Ах, почему в письменной форма? Да. – Он задумался, внимательно глядя на гостя. – Вот в чем дело. Я плохо знаю французские законы, но наши американские, кажется, помню. По законам моего штата шантаж в письменной форме рассматривается как felony, а устный шантаж только как misdemeanor. В первом случае тюремное заключение много продолжительнее… Ради Бога не говорите: «Да вы с ума сошли!» или «Как вы смеете?». Не говорите также, что только мой преклонный возраст мешает вам раздробить мне голову. Кстати, возраст мой действительно преклонный, но я имею при себе эту штучку, – сказал Норфольк. Он небрежно вынул из кармана револьвер и тотчас положил его обратно. – Вы даже не могли бы донести, что я ношу при себе оружие: у меня есть разрешение. Видите ли, я сам когда-то служил в полиции, а полицейские всех стран объединились гораздо раньше и лучше, чем пролетарии всех стран. Они друг другу не отказывают в небольших одолжениях.
– А вы забавный старичок, – сказал Гранд. Он тотчас оправился от удара, и Норфольк, как знаток, это оценил. – Так вы решили, что я шантажист?
– Нет, дорогой мой, вы дилетант шантажа: разница громадная. Профессиональные шантажисты действуют иначе. Вы дилетант, хотя, может быть, и очень способный. Я нисколько не отрицаю: у шантажа великое прошлое и еще более великое будущее. На шантаже построена вся политика больших государств, только там он называется политикой силы. Что поделаешь, им можно, а нам нельзя. Разумеется, вы почти ничем не рисковали, предлагая мне, по вашему собственному выражению, выдать вам «слабые пункты кирассы» моего Ахилеса и поделить прибыль. При этом вы ничем не рисковали, так как наш разговор происходит без свидетелей. Но вы наняли сыщика для того, чтобы он следил за моим боссом. Забавно то, что мой босс этого и не заметил, хотя ваш человек ходил за ним и прежде. Разумеется, я заметил его тотчас. Я навел справки, оказалось, что это не полицейский, что это частный заказ. Ну, хорошо, я ведь мог направить полицию по следам вашего частного сыщика. Его арестовали бы, он, конечно, объявил бы, что заказ дан ему вами. Полиция обратила бы на вас внимание. Согласитесь, было бы нехорошо. Ваше единственное смягчающее обстоятельство: вы не могли знать, что я имею отношение к полиции.
– А отчего бы вам и не принять мое предложение? – нерешительно спросил Гранд. – Может быть, я вам предложил недостаточный процент? Скажите откровенно: мы легко сговоримся.
– Не могу, дорогой мой, не могу. Я проделал множество профессий, но шантажистом никогда не был. На старости лет трудно начинать новую жизнь. Кроме того, босс отлично мне платит, и я ему благодарен. Очень сожалею, пожалуйста, извините меня.
Он весело рассмеялся. Гранд улыбнулся и закурил папиросу.
– Я рад, что вы такой веселый старик. Могу ли я узнать, чему вы так радуетесь?
– Можете узнать. Дорогой мой, да как это вас угораздило! Если есть в мире человек маловосприимчивый к шантажу, то это именно мой босс! Ему все равно, лишь бы был шум. Позавчера его какая-то темная газетка назвала финансовым кондотьером, он уже два дня ходит гордый, как Цезарь Борджиа. Нет, нет, у меня создается печальное мнение о вашем уме, дорогой мой. На что тут можно было рассчитывать?
– Если бы оказалось, что за ним есть грешки, то было бы на что рассчитывать, – сказал обиженно Гранд.
– Какие грешки? Что мог обнаружить ваш сыщик? Никаких предосудительных пороков босс не имеет. Допустим, что у него оказались бы три любовницы одновременно. Ведь это репутации человека никак повредить не может, разве только если он первый министр Англии. Нет, дорогой мой, вы совсем неопытный шантажист, уж вы на меня не сердитесь. Если бы дело было года два тому назад, то вам надо было бы раскопать что-либо по экономическому сотрудничеству с немцами. Таких случаев шантажа было великое множество. Но для этого никакой слежки на улицах не нужно. Да и потом это так устарело и надоело! Ну, торговал с немцами, кто же не торговал? Германские оккупационные власти тратили во Франции полмиллиарда франков в день французских же денег: куда-нибудь же должны были идти эти деньги, правда? Разница тут преимущественно количественная, а нравы в западной Европе мягкие, по крайней мере в отношении денежных людей. Все Робеспьеры давно казнены, и слава Богу. А те, что нажили на немцах побольше, те в громадном большинстве догадались в 1944 году спасти хоть одного еврея или социалиста. И притом все, работавшие на немцев, работали по принуждению, по одному принуждению. Да и надо же было, чорт возьми, промышленникам платить служащим и рабочим. О чем тут говорить? Так было всегда и везде. Даже в Англии было бы то же самое, если б немцы ее оккупировали. А на британских островах Ламанша, захваченных немцами, так именно и было. Следовательно, если б на моего босса и упало несколько капель золотого ливня, то петь он все-таки для вас не станет… В былые времена на пирушках гостей просили петь, никто, разумеется, не хотел, заставляли чуть не силой. Отсюда, повидимому, и пошло это выражение: faire chanter. Какой милый и шутливый французский язык! По-английски то же самое называется так грубо: blackmail. Кстати, в Англии за шантаж, кажется, полагается пожизненная тюрьма. Во Франции нравы мягче, все же, дорогой мой, зачем так рисковать? Зачем так рисковать, а?
– Меня ввела в заблуждение молва, – сказал Гранд. – Я не имел чести лично вас знать, но тоже навел справки, как, повидимому, и вы обо мне. Боюсь огорчить вас, однако из этих справок не следовало, что вы должны скоро получить премию за добродетель. Кто-то мне сказал: «Он такой же умник, как вы!"
– Может быть, может быть… Но мы с вами, так сказать, поляризованы в разных плоскостях. Ваш умственный свет поляризован в плоскости жулика, а мой в плоскости Дон-Кихота. Не думайте однако, дорогой мой, что я вам желаю зла. Помилуйте, теперь в Германии на свободе гуляют тысячи молодцов, которые в застенках собственными руками истязали, замучивали людей на смерть. И эти молодцы живы и здоровы, а после скорой неминуемой амнистии выйдут на свет Божий, будут заниматься политикой, если не в застенках, то в парламентах в ожидании новых застенков. А Россия? Говорят, там на службе у ГПУ состоят миллионы людей. Что же, казнить их всех после падения большевиков? Нет, громадное большинство будет тоже амнистировано – сказал он и с досадой вспомнил, что это говорит Макс в пьесе Джексона. – А если так, то что же я могу иметь против рядовых прохвостов?.. Виноват, против милых, симпатичных дилетантов шантажа. Не скажу, что решительно ничего, но я давно примирился с тем, что я мира не переделаю. Принимаю его таким, каков он есть! Благословлять не благословляю, а принимаю! Да, конечно, на свете есть множество людей в тысячу раз хуже вас. Живите на здоровье, дорогой мой! У вас наверное есть свои достоинства. У Стависского были, у Аль Капоне были… Выпьем еще, а?
– С удовольствием, – сказал Гранд. – «Проклятый старикашка», – подумал он впрочем без злобы. Ему даже было несколько смешно.
– Отличное вино… Конечно, вы не требуете от меня чувств, которые были бы характерны для первых времен христианства? Не скрою, если у меня представится случай сделать вам какую-либо небольшую неприятность, то я, может быть, от этого соблазна и не воздержусь. Но я это сделаю против убеждения, да и то не наверное… Нет, нет, никаких недобрых чувств я к вам не испытываю. Я даже готов был бы оказать вам услугу. Позвольте, например, дать вам совет: уезжайте подобру-поздорову.
– Куда и зачем?
– Куда вам угодно. Чем дальше, тем лучше. Например, в Каракас? Или в Эфиопию, а? Зачем?.. Видите ли, мне по знакомству показывали ваше доссье. Полиция вами интересуется, дорогой мой. Говорю как джентльмен с джентльменом. Не скажу, что она очень интересуется, но интересуется. Скорее всего, никаких мер пока принято не будет. Однако гарантировать ничего нельзя. Право, уезжайте. Подумайте, ведь мне все равно, останетесь ли вы в Париже или нет. Я и боссу ни одного слова о нашем разговоре не скажу. Я в этом деле лицо не заинтересованное. Вы ведь больше не будете делать попыток подкупить меня. Знаю, знаю, у многих людей есть такое убеждение, будто подкупить можно всякого человека. Это неверно. Даже настоящих злодеев не всегда можно купить, все зависит от формы, от дела, от риска. Ну, вот, я никак не идеализирую повешенных в Нюренберге людей. Но если б, например, союзное командование предложило фельдмаршалу Кейтелю или даже Герингу миллион долларов за то, чтобы они умышленно проиграли войну, то те наверное отклонили бы это предложение. У всякого человека своя честь, правда?.. И свое удовольствие. Jedes Tierchen hat sein Plaisirchen,[46] – повторил старик свою любимую поговорку. – Не хотите больше вина? Конец бутылки приносит счастье.
– Выпейте его сами, – сказал Гранд, вставая и улыбаясь. – Прощайте.
– До приятного свидания, – сказал Норфольк, крепко пожимая ему руку.
VII
Постановка была кончена.
Актеры, техники, даже статисты приходили прощаться к Пемброку и благодарили его. Он тоже всех благодарил и обещал не забывать при следующих постановках. Фильм обошелся дорого, был большой перерасход, но Альфред Исаевич знал, что перерасход бывает почти всегда и в своих сметах даже принимал это во внимание: расход – такой-то, перерасход – такой-то.
Все же он любезно и ласково отклонял просьбы артистов повезти их в Америку. Туда отправлялись с ним только Делавар и его секретарь Норфольк, а также Яценко и Надя: да и то Виктор Николаевич ехал на свои деньги. Надя получила не «квотную» визу, а временную, на пять месяцев, и была этим очень разочарована. Пемброк утешал ее.
– …Для начала вы осмотритесь. А если, как я надеюсь, вам у нас понравится, то мы как-нибудь с сэром Уолтером устроим вам и постоянную визу.
– Это я уже давно слышу.
– Darling, в один день ничего не делается.
– Альфред Исаевич, какой там «один день»! Я хлопочу уже почти год!
– Другие ждут и больше. А у вас вдобавок такое неопределенное семейное положение. Какой-то муж-большевик остался в России, жена едет без мужа. Когда же, наконец, вы получите развод?
– Надеюсь, скоро.
– Это я тоже давно слышу… Если б вы были женой сэра Уолтера, все было бы в порядке, – сказал Альфред Исаевич, искоса взглянув на Надю. – Поверьте, мне было не так легко достать для вас и временную визу!
– Ведь ваш Делавар обещал позвонить по телефону президенту Соединенных Штатов! – саркастически сказала Надя. Альфред Исаевич рассмеялся.
– Он не очень «мой». Уж скорее «ваш», да… Надеюсь, вы ни минуты не верили, что он в самом деле может позвонить президенту! Мне он этого не сказал бы. Вообще, Наденька, – вставил Пемброк серьезно, – лучше держитесь подальше от Делавара. Я ничего дурного не хочу о нем сказать, но я старик и я вас очень люблю. Ваш сэр Уолтер сумасшедший, однако он очень порядочный человек, совершенный джентльмен. Выходите замуж за сэра Уолтера.
– А если сэр Уолтер не пожелает на мне жениться?
– Тогда и слепому будет ясно, что он сумасшедший.
– Какой вы галантный, Альфред Исаевич! Разведитесь с мистрис Пемброк, и я выйду замуж за вас.
– Нет, спасибо, я очень доволен мистрис Пемброк. У нее только один недостаток. Я очень гостеприимен, а она меньше, гораздо меньше. Кажется, у Лескова какой-то денщик говорит, что на свете есть только его барин и он сам, а все остальные сволочь.
– Спасибо, что предупредили. Вы, кажется, звали меня погостить в вашем Сильвиа-Хауз.
– Вы меня не поняли! Сильвия не считает всех других сволочью, избави Бог! – поправился Альфред Исаевич. – Но барин, то есть я, это особь статья… Ну, хорошо, моя милая, так готовьтесь к отъезду. Билеты нам всем обещаны. Делавар тоже едет. Помните то, что я вам сказал.
– Да что вы ко мне пристаете с Делаваром! Мне на него, с вашего позволения, начихать.
– Не даю вам позволения, это уже было бы слишком. Во-первых, он ваше начальство, а во-вторых, вам Делавар может пригодиться. Пока он понимает в кинематографе столько, сколько свинья в апельсинах. Но все-таки вам надо поддерживать с ним контакт.
– То-то и есть, вы по крайней мере это понимаете, не то, что мой козырь! Контакт, но не слишком тесный, правда?
– Я таких вещей не говорю и не думаю, – целомудренно сказал Пемброк, не любивший вольных шуток у дам.
– Вы прелесть, Альфред Исаевич!
– Так что на меня вам не «начихать»?
– Как можно! Вы свой брат, русский интеллигент, – сказала Надя, знавшая, чем его можно подкупить. – И вы непременно поставите в театре «Рыцарей Свободы», и я завоюю Америку в роли Лины.
– Это мы еще посмотрим, sugar plum. Не хвались идучи на рать.
– А я хвалюсь… Кстати, вы оплачиваете только мой билет в Америку?
– Я с радостью платил бы вам и суточные, но сэр Уолтер слышать не хочет.
– Об этом надо говорить не с сэром Уолтером, а со мной. Я пока не его жена, да если и стану, то this is a free country. Видите, как я хорошо произношу ти-эйч! А какие именно суточные, Альфред Исаевич?
– Скромные. Наденька. Убедите сэра Уолтера подписать со мной контракт в качестве сценариста на два года, и я в виде взятки подпишу контракт и с вами.
– На каких условиях?
– На скромных. Вы еще не Грета Гарбо… А наш фильм уже запродан в пять стран! – весело сказал Пемброк. – Мы, конечно, повезем с собой ленту в Нью-Йорк. Все зависит от Америки.
– Все вообще в мире зависит от вашей Америки!
– И слава Богу! – сказал Пемброк,
VIII
Идея, пришедшая в голову профессору Фергюсону на аэроплане, оказалась превосходной. Он всю дорогу думал о ней, и у него сложился в уме план опытов.
В свой городок он приехал в одиннадцать часов утра. Предупрежденная им по телеграфу уборщица, работавшая у него много лет, оставшаяся у него после развода и всецело бывшая на его стороне против жены, чисто убрала его уютную квартиру, возобновила телефонное сообщение, пустила в ход газовый ледник. Они очень обрадовались друг другу. На столе стоял завтрак: grape fruit, ледяная вода, молоко, свинина с бобами, салат с майонэзом и ананасом и Deep Dish Apple-pie. Французы с высоты своего тысячелетнего авторитета могли с презрением относиться к американской кухне, но все это было свое, родное и, что бы там ни говорили, лучшее в мире.
За завтраком он болтал с уборщицей, узнавал местные новости, отвечал на ее вопросы, сообщал, что во Франции теперь есть и хлеб, и мясо, и фрукты, что о войне много говорят и никто серьезно о ней не думает, что Европа понемногу восстанавливается благодаря плану Маршалла. Уборщица все это слушала удовлетворенно, но неодобрительно отозвалась о легкомыслии парижанок и тревожно его спросила, уж не ел ли он там лягушек. Фергюсон уверил ее, что лягушек не ел, что обобщать ничего нельзя и что женщины в Париже есть, как везде, самые разные. При этом вспомнил Тони, – здесь и это воспоминание не было тяжелым: с улыбкой представил себе ее в этой обстановке, в разговоре с этой уборщицей. Он был в восторге, что вернулся домой.
После завтрака Фергюсон сделал несколько визитов, затем заехал в лабораторию. Все оказалось в полном порядке. Он собрал главных сотрудников, вкратце изложил им свою идею и распределил между ними задания. Опыты начались на следующее утро. Результаты их скоро оказались чрезвычайно важными.
Фергюсон сделал сообщение на собрании химического общества, затем сам кое-как перевел текст на французский язык и по воздушной почте отправил знакомому академику в Париж. Тот в следующий понедельник доложил об его работах Академии Наук, и в «Comptes Rendus» появились три страницы, – предельный размер доклада. Успех был большой, тот самый ученый успех – у нескольких сот человек на земле. Очень скоро стали появляться дальнейшие сообщения, уже за общей подписью его и сотрудников: «Фергюсон и Блэк», «Фергюсон и Джонсон» и т. д. Как обычно в таких случаях бывает, в новую область бросились ученые в других американских лабораториях. Все корректно признавали его приоритет, подтверждали результаты его опытов, сообщали результаты своих. Европейские ученые таких опытов производить не могли, – у громадного большинства из них не было ни циклотронов, ни даже изотопов, вообще почти ничего не было. Но они чрезвычайно заинтересовались, посылали лестные письма, задавали вопросы. В ученых кругах говорили, что Фергюсон, вероятно, получит Нобелевскую премию. Даже недоброжелатели признавали, что он имеет на премию права.
По случайности он в это время получил отличие, не имевшее никакой связи с его последними открытиями. В пору войны Фергюсон оказывал услуги французским ученым, бежавшим от Гитлера в Америку, и состоял председателем какого-то комитета; его участие в работах, закончившихся изобретением атомной бомбы, тоже стало известно в Париже. По несколько запоздавшему докладу, французское правительство наградило его орденом Почетного Легиона. Об этом в газетах появились телеграммы на первой странице: «French decorate American». Репортеры появились в лаборатории, узнали о последних работах Фергюсона и, как водится, напутав, сообщили о них в печати с указанием его возраста, роста и веса. Об его исследованиях появились и серьезные заметки в воскресных приложениях больших газет. Условная, теоретическая известность у него была уже давно. Теперь к его славе, кроме Нобелевской премии, уже ничто ничего прибавить не могло.
Сам он думал об этом с улыбкой. По его мнению, в точных науках были работы гениальные, как, например, работы Эйнштейна, Майкельсона, Пастера, Генриха Герца, – были и просто счастливые, как открытие радия или рентгеновских лучей. Фергюсон и вообще не считал себя гениальным ученым, но мысль, пришедшая ему на аэроплане при чтении популярной статьи, уж никак гениальной не могла быть названа: она была именно счастливой. Он знал, что в молодости производил исследования, представлявшие собой значительно большее усилие мысли, – и они славы ему не приносили. Да и теперь, быть может, без Почетного Легиона его заслуги так бы и не стали известны широкому кругу читателей. Все же слава доставляла ему радость. Теперь он был уж вполне уверен, что нашел свой путь к счастью, – путь наиболее для него естественный: наука и труд.
Слава помогла ему и в деле визы для Тони. Он дал ей аффидэвит, достал еще другой от богатого знакомого. Все же формальности могли бы продолжаться довольно долго. Фергюсон съездил в Вашингтон, пустил в ход все связи, получил визу гораздо скорее, чем другие, и по тому, как его везде принимали, видел, что стал знаменитым человеком.
Мысль о Тони была ему тяжела. «Было что-то нехорошее в моем бегстве. Я займусь ею когда она приедет, но может быть займусь издали: сюда, конечно, ее не привезу, но устрою в Нью Иорке… Очень легко предоставить погибающему полное право и полную возможность погибнуть. Что же я мог сделать? И что же я могу сделать теперь?» Думал, что она, вероятно, нуждается. По своей щедрости, он охотно послал бы ей то немногое, что было у него на текущем счету. Но по своему джентльменству, опасался, что в этом тоже было бы что-то не очень достойное, почти грубое, – «точно я откупаюсь!» Он написал ей сейчас же после приезда в Соединенные Штаты, написал очень мило. Ответа не было. Фергюсон знал породу людей, которые с легкой гордостью говорят: «Я никогда на письма не отвечаю». Тони к этой породе не принадлежала. «Сердится? Или с ней что-либо случилось? Уже что-либо случилось?».. Он написал вторично, приложил работу для перевода и чек на довольно значительную сумму, много большую, чем нужно было бы для билета второго класса. Заодно известил ее, что виза ей послана американскому консулу, что работа для нее в Нью Иорке найдется. Хотел было написать: «Умоляю вас приехать», но подумал и написал: «Убедительно советую вам приехать».
Ответа и на этот раз не было очень долго. Письмо было послано заказным. Фергюсон был очень обеспокоен. Хотел было даже запросить по телеграфу Дюммлера, но в этом было бы нечто неловкое и ее компрометирующее. Тони несколько раз ему снилась. Понемногу мысль о ней стала у Фергюсона почти навязчивой.
Политикой он больше не занимался. Уоллес совершенно его разочаровал. Теперь он интересовался планом Барука о контроле над атомной энергией. Об этом прочел доклад в Нью-Йорке, выслушанный с большим вниманием. Фергюсон подумал, что ему следовало бы прочесть такой же доклад и в Лондоне, и в Париже. Не мешало и подробнее ознакомить европейских ученых с его последними работами. Несмотря на свой еще увеличившийся авторитет в университете, он не хотел так скоро просить о новой командировке, – это было бы недобросовестно. Думал, что, быть может, летом съездит на свои деньги опять в Европу, – в душе чувствовал, что не поедет. «Что я сказал бы Тони? Притворялся бы, что ничего не знаю? Или читал бы ей безнадежные проповеди?"
Месяца через два Фергюсон, наконец, получил от нее письмо. Она прилагала перевод, сделанный на этот раз совсем плохо, просила больше ничего ей не посылать, благодарила за визу и деньги. О приезде не сообщала ничего. Ему показалось, что почерк у нее стал шатающийся.
Это письмо совершенно его расстроило. В первую минуту он сказал себе, что в сущности мог бы быть доволен. «Теперь моей вины больше уж никакой нет». Потом он подумал, что жизнь его тоже «в сущности» кончилась. Фергюсону и раньше казалось странным, иногда даже смешным, что ему скоро будет шестьдесят лет. Он и до своей поездки в Европу иногда полушутливо называл себя стариком, и другие, особенно дамы, весело улыбались и протестовали. «Теперь и шутить не над чем. Кончена жизнь».
В эту ночь он видел Тони во сне, – их обед в Латинском квартале за бутылкой вина, слышал ее смех, видел тот ее жест (действовавший на него так же, как на Яценко и на Гранда). Проснулся он с жгучей сердечной болью. У него выступили слезы. Знал, что больше никогда ее не увидит и что никогда у него не изгладится воспоминание о ней. «Я как те четырнадцатилетние мальчики, которые хотели бежать в пампасы, но были пойманы и водворены домой… Путь к освобождению как будто найден, но пампасов никогда больше не будет"…
IX
Тони долго читала и перечитывала первое письмо Фергюсона, рассеянно поглядывая на стоявший перед ней кофейник. Фергюсон часто пил у нее кофе и тревожно удивлялся тому, что она заваривала три столовые ложки на две чашки. – «Поэтому вы такая нервная, это слишком много», – говорил он. Тони и теперь слышала его интонацию: «much too much». Он часто употреблял слово: «much» и разные выражения с этим словом, говорил: «much of a muchness», «much cry and little wool», «he is not much of a painter"… – „С ним все кончено, ничего отвечать не надо“.
Утро опять было очень тяжелое. В кровати плакала, – вообще плакала редко. Решила вечером впрыснуть морфий, хотя в этот день по расписанию не полагалось. Затем оделась, достала из стального ящика ожерелье, перед зеркалом поправила брови, напудрила красные пятна на подбородке. Уже спустившись до площадки третьего этажа, заволновалась: закрыла ли газ, потушила ли папиросу в пепельнице, – вдруг пожар! Вернулась, – все оказалось в порядке, – опять начала спускаться и вспомнила, что ключ в двери повернула не двойным поворотом. Подумала (как все чаще в последнее время), что, кажется, сходит с ума, – и не поднялась. На улице она встретила средних лет даму, недавно записавшуюся в «Афину». Та как раз шла за карточкой и видимо хотела, чтобы секретарша поднялась с ней. Тони, плохо слушая, смотрела в пространство мимо лица этой дамы. «Недурна собой… Папа говорил, что в Великороссии таких называли «стариковским утешением"… Чего ей надо?.. Что она говорит?"…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|