В любовной жизни Настеньки, как у громадного большинства людей, особенно женщин, эти препятствия, — отъезд, надзор, недостаток времени, отсутствие места для встречи, всего больше недостаток денег, — имели огромное значение. Иногда, думая о своей жизни (Настеньке редко случалось о ней думать), она сама дивилась тому, как все это странно вышло, как мало значения имела ее воля, ее желания во всем том, что с ней происходило. Поэтому она была набожна и особенно очень суеверна. Она знала все приметы: не клала пряжи на стол — сорок грехов наживешь; не оставляла ножа на столе — лукавый зарежет — и ждала гостей, когда дрова разваливались в печи; знала также лучшие ходы против каждой приметы, тщательно обдумывала сны и, хоть строго исполняла все религиозные обряды, кроме очень обременительных, но приметам и обходам примет придавала про себя гораздо больше значения. Она несколько месяцев была близка с актером-вольтерьянцем, который научно разъяснил ей неосновательность суеверия, называл все приметы бабьим вздором и строго запрещал ей стучать по дереву в тех случаях, когда это предписывала мудрость столетий. Настенька покорно слушала актера, восхищалась его умом и ученостью, но стучала по дереву от него тайком. Актер, человек раздражительный, скоро ее бросил. Она не слишком этим огорчилась и почти не сердилась на актера. Настенька была чрезвычайно добра; во всем мире она ненавидела только двух женщин, из которых одна была артистка и чрезмерно важничала, а другая оклеветала Настеньку перед красивым офицером-преображенцем. По-своему Настенька была и очень неглупа, и чрезвычайно наблюдательна. И если Николай Николаевич Баратаев считал ее совершенной дурой, то главным образом потому, что не понимал женского ума: он считал дурами всех женщин, начиная с самой Екатерины.
Баратаеву Настенька вместе со всей труппой досталась по наследству от дяди. Прежний их владелец был страстный театрал, нанимал для артистов учителей и приглашал к ним Дмитревского. Баратаев же только раз пришел на спектакль, который ставила труппа, и не досидел до конца представления. Но тотчас согласился на все просьбы труппы и назначил актерам жалованье. Настеньку он заметил во время спектакля, поговорил с ней недолго, видимо тяготясь разговором, и затем равнодушно предложил ей прийти к нему вечером. Она была крайне польщена и тронута — тем, что он предложил, а не велел ей прийти. Все поздравляли Настеньку — как было не поздравлять? Но ей было боязно: артисты, расширяя глаза, говорили, будто новый хозяин — фармазон; он показался ей страшен, он, и весь дом его, и особенно черная спальня. Впрочем, Настенька не была лишена насмешливости и потом улыбалась, вспоминая, что спал ее новый владелец хоть и в черной комнате и под одеялом черного цвета, но не на досках, а на мягкой перине, В первый же день через управляющего ей были в конверте доставлены отпускная и деньги. Отпускная ничего не изменила в жизни Настеньки и так и пролежала у нее год, в том ящике шкапа с бельем, где хранились ее самые Ценные вещи: письма трех человек, которых она любила больше других, золотое колечко с рубином и большой граненый флакон настоящих французских духов (она этими духами пользовалась только в самых торжественных случаях, а обычно душилась «Вздохами Амура» рижского производства). Старый актер, которому она раз показала свою отпускную, сказал, что документ составлен не по форме и не имеет никакой силы. Это известие тоже не очень огорчило Настеньку, так как она чувствовала, что без хозяина ей все равно не обойтись — не этот, так другой; а этот был лучше, чем другие.
Она, однако, не полюбила Баратаева, хотя, казалось, не имела причин не любить его: он был щедр и учтив с нею. Она чрезвычайно его боялась, особенно потому, что он смотрел на нее почти как на собаку; заговорить с ней как с человеком ему просто не приходило в голову.
Штааля же Настенька полюбила с первой встречи (по крайней мере, так она потом себе говорила). Он был беден и тщательно это скрывал. Скрывал он свою бедность довольно искусно; однако Настеньку можно было — и даже очень легко было — обмануть чем угодно другим, но никак не этим. И ее особенно трогало, что молодой красивый офицер в блестящем гвардейском мундире проделывает все те фокусы прячущейся бедности, которые она так хорошо знала. Ей-то, собственно, прятаться не приходилось: все понимали, что у нее ничего нет; но самая профессия артистки требовала, на сцене и в кулисах, постоянной подделки под роскошь.
Штааль, разыгрывавший перед нею роль богатого офицера-кутилы, не знал и не думал, что Настенька, раздобыв его адрес, тайно приходила в дом, в котором он жил, и выспрашивала о нем дворника. Ей стало, таким образом, известно, что он живет в двух комнатах, не имеет прислуги, кроме денщика, и не держит лошадей; что он иногда сидит без гроша; что из ресторана по нескольку раз приходят со счетами; что лавочник говорил даже нехорошие слова и грозил жаловаться начальству офицеришки. Для чего Настенька тайком приходила наводить справки о Штаале, едва ли было ясной ей самой: никаких денег она от него не ждала, а может быть, и не приняла бы. Но сведенья эти (особенно о лавочнике) доставили ей тайную отраду. Если б оказалось, что Штааль живет в собственном дворце, имеет десятки слуг и лошадей, это тоже было бы приятно Настеньке, но по-иному и не так приятно. Она, разумеется, желала Штаалю всякого добра, но при мысли о том, что у него никого и ничего нет, что ему часто приходится туго, у ней по ночам, как если б она его ненавидела, сладко сжималось сердце. Мысленно она его называла «маленький», хоть он был среднего роста и только пятью годами моложе ее. Из любви к нему она при встречах своими замечаниями и вопросами давала понять, что считает его тем богачом-кутилой, под роль которого он почти бессознательно подделывался.
Штааль, собственно, не хотел обманывать Настеньку и, как правдивый человек, только редко лгал без необходимости. Но роль гвардейца-мота, в которую он, по его мнению, сразу попал в глазах Настеньки, была все же приятная роль; выходить из нее не хотелось, а после первых дней знакомства было уж и не так удобно. Для успокоения совести Штааль говорил себе, что женщин надо брать обаянием силы и богатства: он не знал, что одни этого достигают силой и богатством, другие — слабостью и бедностью. В его положении было возможно лишь второе, да он и сам тревожно задумывался — что же будет потом? Очевидно, Настеньке пришлось бы назначить содержание. Но где его взять? Как сказать ей правду? Как она правду примет? Штааль гнал от себя эти мысли. В этот вечер у него были деньги; он предполагал повезти Настеньку за город, и счастье, которого он ждал от ночи, вытесняло все тяжелые мысли и заботы. «Не все ли равно? Хоть день, да мой!» — говорил он себе все решительнее.
Настенька тоже многого ждала от свиданья. Две ночи подряд она провела с утиральником Венеры на лице: от веснушек мазала нос раздавленными сорочьими яйцами, натирала для гладкости щеки дынным семенем, тертым с бобовой мукой, а отправляясь в Зимний дворец, надушилась французскими духами из граненого флакона, чуть подрумянилась кошенилью и выбрала самую модную мушку, изображавшую карету четверкой. В таком виде никто не мог ей дать более двадцати двух лет. На самом деле ей было двадцать восемь, и немало огорчения доставляло ей то, что женщины гораздо старше, которых она знала, тоже любили мальчиков и что над ними из-за этого втихомолку смеялись.
Настенька пришла на полчаса раньше условленного времени. Несколько артисток собрались вместе для посещения дворца. Настенька мало их знала, хоть с ними брала уроки У Дмитревского. У них были общие интересы по пьесам, которые они играли, по знакомым, которые за ними ухаживали. Но все же положение их было совершенно различное, в зависимости от того, каков был их хозяин. Среди них три были крепостные и две вольные, но и вольные зависели от хозяев. Все они кое-чему учились и, за исключением познаний во французском языке, мало отличались по образованию от дам и даже от многих мужчин лучшего общества. Близости между актрисами особенной не было — они условились пойти во дворец вместе только потому, что в одиночку было бы боязно. Должна была идти с ними еще шестая, но она как раз в этот день за плохо выученную роль Армиды была на двое суток посажена на стуло. Разговор всю дорогу и шел о строгости владельца этой артистки. Говорили о нем с ужасом и с затаенным интересом.
Настенька намекнула своим спутницам, что должна встретиться во дворце с одним конногвардейским офицером. Когда Штааль, весь вспыхнув, подошел к ним, артистки с любопытством оглядели его с ног до головы и тотчас простились с Настенькой, подчеркивая свою скромность и знание приличий. Штааль даже не посмотрел им вслед, хоть редко не оглядывался на молодых женщин.
— Еще нет десяти, — радостно сказал он, от смущения зачем-то вынимая часы, как если бы ему было неприятно, что она пришла получасом раньше, и еще больше покраснел, сообразив нелюбезность своего замечания. Настенька тоже сконфузилась, хотела сказать что-то в свое оправдание, но встретила его влюбленный взгляд и улыбнулась. Штааль оглянулся — его кресло уже было занято, — он сердито посмотрел на того, кто его занял, и подвел к камину Настеньку, которая тотчас стала усиленно греть руки у огня, скрывая свое смущенье. Штааль, до того все обдумывавший, как бы деликатнее разузнать, едет ли Настенька за границу, в первую же минуту прямо ее спросил об этом и замер от радости, услышав ее ответ: ей как раз накануне Баратаев кратко сказал, что собирается с ней в Италию. Но толком она еще ничего не знала: не решилась задавать вопросы, как ни удивило, ни обрадовало и ни испугало ее это известие.
— Так и я же поеду с вами! — горячо воскликнул Штааль.
Настенька задумалась, спрашивая взглядом, говорит ли он правду и хорошо ли это, если он в самом деле с ними поедет.
— Вам служить надо, — нерешительно сказала она.
— Я возьму отпуск…
Она радостно кивнула головой, точно теперь решила, что это хорошо, и протянула ему руку. Он быстро поцеловал ее, вспыхнул и оглянулся: никто не обратил внимания. Настенька тоже покраснела: артисткам не целовали рук.
— Настенька, поедем кататься за город, — сказал Штааль умоляющим голосом.
Она опять немного подумала, как после каждого его замечания, — все боялась ответить не так, как требовалось.
— Только вы о катаньях думаете, все вам, проказе, проказничать, — строго сказала она и тотчас добавила: — Да ведь у вас дежурство?
Штааль махнул рукой:
— Какое дежурство! Никто и не думает дежурить… Померла старушка, поплакали, и будет…
Настенька широко раскрыла глаза:
— Это государыня-то? Не стыдно вам!.. Такая красавица была! Другой такой не сыщешь…
— Можно сыскать другую, и даже далеко ходить незачем, — галантно сказал Штааль.
Она быстро недоверчиво на него взглянула, хоть как будто ждала этого ответа.
— Уж я не знаю, где это вы другую такую сыщете, — сказала она, вспыхивая. — А я пришла проститься с государыней…
Настенька повернулась и пошла в большую галерею. Штааль, очень собой довольный, последовал за ней. Она поспешно оглянулась, тряхнула головой, ускорила шаги и со строгим выражением на лице стала в очередь, которая образовывалась перед узкой лестницей, поднимавшейся в проход castrum doloris. Штааль остановился на пороге залы, уступая место дамам: в хвосте между ним и Настенькой успело стать несколько человек. Он увидел ее на верхней ступени лесенки и задержался глазами на ее шелковых чулках. Настенька опять оглянулась, поймала его взгляд и, быстро поправив юбку, скрылась в ротонде.
Очередь передвигалась быстро. Сильно запахло ладаном и еще чем-то непривычным. Штааль очутился на возвышении. Перед ним снова мелькнула в желтом свете свечей бледная крестившаяся Настенька, и тотчас ее опять заслонили… Щурясь от света, он старался не смотреть по сторонам и небольшими неровными шагами подвигался вперед, следуя за движениями других и делая то, что делал штатский господин впереди его. Вдруг сбоку показалось что-то Желто-белое, страшное… В памяти Штааля мелькнула государыня в Среднем Ермитаже, потрепавшая его по щеке, когда он там целовал ей руку… Он чуть не вскрикнул, сжал зубы, толкнул замешкавшегося господина, который испуганно смотрел на золотую корону, и, быстро пройдя мимо Него, спустился по выходной лестнице ротонды.
Настенька, сидя на небольшом диване (около castrum doloris диваны были не заняты), вытирала платком глаза. Перед ней стоял Иванчук.
— Настенька, тужур белль, — говорил он. — Ну, как живем?
Он увидел Штааля и почему-то немного смутился: Иванчук знал об их романе, как вообще знал все обо всех. Он многозначительно улыбнулся и подмигнул Штаалю.
— Здесь теперь все встречаются, — сказал Иванчук, показывая тоном, что ему-то вполне естественно тут быть, а вот удивительно, как она сюда попала. — Особливо влюбленные парочки. И то сказать, место: они ведь тоже были влюбленной парочкой, — сказал он, показывая рукой в сторону ротонды, и засмеялся своим неполным, неуверенным смехом.
Штааль не ответил даже улыбкой, а Настенька немного изменилась в лице.
— Сидеть здесь нет ни резону, ни радости, — продолжал Иванчук. — Пойдем… Ведь ты хотел повеселиться за городом? И добрая мысль — ночь хорошая, нехолодно, только снегу, жаль, мало. Я вас провожу… Да не сюда, так гораздо ближе…
Он повел их в вестибюль кратчайшей дорогой, которая была хорошо ему известна.
XI
— Куда бы нам поехать? — спросил Штааль, выходя из дворца и с недовольным видом оглядываясь на Иванчука, который вышел вместе с ними. — Настенька, хотите на Мельгуновский остров?
— Ну нет, зачем на Елагин остров? — ответил уверенно Иванчук. — В Петербурге теперь от полиции нигде нет проходу, того и гляди нарвешься на скандал. Махнем-ка в «Красный кабачок»? Туда нахтвахтеры пока не суют носа… А?
«Он, что же, с нами собирается ехать? Экой прилипчивый!» — подумал, морщась, Штааль.
Иванчук, по-видимому, угадал его мысль и, взяв Штааля за рукав, сказал ему тихо, так, чтобы Настенька не слышала:
— Вот что, монкер, ты не бойся, я тебе мешать не буду. Доедем до «Красного кабачка» вместе, а там ни вю, ни коню: у тебя твое, у меня мое…
«Разве что так», — подумал Штааль, удовлетворенный тем, что общество устами Иванчука уже признавало его преимущественные права на Настеньку. Кликнув извозчика, Штааль приказал громким голосом:
— В «Красный кабачок»! И живо: два рубля на водку…
«Почему два? Экой я дурак!.. Надо было сказать: три рубля…»
Иванчук посмотрел на него с неудовольствием и твердо решил, что уже из этих двух рублей он никак не возьмет на себя половину: «Никто его не просил сулить на чай за мой счет. И совсем это не нужно: что за мальчишество!» — подумал он: втайне он надеялся, что совсем не будет платить.
Венская карета, перенесенная с колес на полозья, была небольшая, с узким сиденьем спереди. Иванчук скромно хотел было сесть спиной к лошадям. Штааль из вежливости запротестовал в качестве хозяина Настеньки. Начался вечный спор людей, садящихся в экипаж.
— Да сядем рядом, втроем поместимся, и теплее будет, — сказала Настенька, опуская муфту, которой она прикрывала рот: ночь была не очень холодная, но все известные артистки и певицы прикрывали вечером рот муфтой.
— И то правда, — подхватил настроенный сговорчиво Иванчук.
Штааль поднял брови. Втроем сесть рядом было трудно, и если б Настеньку посадить посредине, то она оказалась бы на коленях у него и у Иванчука, который, по-видимому, ничего против этого не имел. Штааль первый вскочил в карету, помог взойти Настеньке и без разговоров, с решительным видом, усадил ее к себе на колени. Она было пискнула, но не сопротивлялась. Штааль, задохнувшись от счастья, взял из ее рук муфту и положил рядом с собой на сиденье кареты. Для Иванчука оставалось достаточно места по другую сторону муфты.
— Ну, садись же, — сказал Штааль, глядя на него с видом ироническим и торжествующим. Иванчук негромко хихикнул, но послушно сел на указанное ему место. Карета тронулась. Первое время разговор не клеился. На вымощенных улицах сани трясло — снега было мало, — и раза два их шатнуло так сильно, что лица Настеньки и Штааля как-то встретились на боковой стенке кареты. Толчки повторялись (даже после того, как экипаж съехал на немощеную улицу), и Штааль немного им помогал, все больше пьянея от счастья. Настеньке было тоже очень приятно, хоть и не так, как ему: сидеть было твердо, нельзя было опереться, и немного ее тревожило, все ли у нее в порядке сзади: как волосы, не запачкан ли воротник?.. Она сильнее прежнего чувствовала, что в любую минуту может без памяти влюбиться в «маленького», если еще не влюбилась, — но, кажется, уже влюбилась без памяти, — ну да, конечно, с первого дня… Иванчук философски пожимал плечами, хихикал, а при одном особенно сильном толчке сказал даже отечески: «Веселитесь, веселитесь, детки…» В действительности их игры были ему неприятны.
На заставе, которой, из-за новых порядков, побаивался Иванчук, все обошлось вполне благополучно. Сторож спросил было спросонья подорожную, но сам ухмыльнулся, подбежав к карете, и благодушно махнул рукою. Они выехали на Петергофскую дорогу и понеслись стрелою. В окнах загородных дач по сторонам таинственно мелькали редкие огни. Было немного страшно, Штааль был счастлив, как никогда в жизни.
Иванчук, прижавшись к своему стеклу кареты, называл имена владельцев дач: чем знатнее и богаче был владелец, тем с большим удовольствием он его называл, точно это все были его родные. Трудно было понять, как он различал дачи в темноте (он и в Петербурге знал чуть ли не все дома — какой кому принадлежит). Когда они промчались мимо дачи Ба-ба, Иванчук особенно оживился и напомнил, как они с Штаалем здесь кутили в первый месяц их знакомства. Воспоминанье это было приятно Штаалю (ему было очень хорошо в тот месяц) и вдобавок поднимало его престиж в глазах Настеньки. Но, к большой его досаде, Иванчук заявил, что, по его сведеньям, Штааль именно здесь, на даче Ба-ба, впервые постиг тайны любви. Настенька расхохоталась чрезвычайно весело (ее растрогало это сообщенье). Штааль сконфуженно отрицал сведенья Иванчука. Но тот уверенно настаивал на своем, предлагая доказать. В конце концов засмеялся и Штааль, подумав, что Настенька ведь не знает, когда именно это было, и, следовательно, не может сделать выводов, обидных для его самолюбия. Разгоряченный Иванчук стал напоминать разные подробности. Настенька хохотала все веселей, хоть ей было стыдно.
— Да, да, — говорил, улыбаясь, Штааль. — А ведь давно мы с тобой, брат, ведем знакомство…
Он желал переменить разговор. Ему вообще не нравился тон Иванчука, его грубоватая манера разговора в присутствии дамы: он не раз видел, как Иванчук, багровея, хватал малознакомых женщин и говорил им самые непристойные вещи в полной победоносной уверенности, что это и есть самая лучшая, самая модная манера ухаживанья: прежде все это могло быть иначе, а теперь признано необходимым поступать именно так. Штааль знал также, что уверенность свою Иванчук иногда передавал женщинам и вообще имел у них недурной успех, значение и размер которого он, впрочем, сильно преувеличивал. Манера Иванчука теперь, в присутствии Настеньки, особенно не нравилась Штаалю. Но вместе с тем он чувствовал, что его интимность с Настенькой растет от вольного тона. Иванчук, как всегда, шутил долго и упорно. Раз установив тон разговора с человеком, он вообще нелегко и неохотно из этого тона выходил: ему уже было бы трудно говорить с Настенькой и Штаалем иначе как грубовато-шутливо, с отеческим оттенком, точно они были гораздо моложе его.
Фонари стали учащаться, откуда-то сбоку показался яркий красноватый свет. Вдали послышалась музыка. Сани подъезжали к «Красному кабачку». Штаалю было жаль, что они так скоро приехали: в карете было прекрасно. Он чувствовал легкое беспокойство, которое свойственно людям, впервые приезжающим в шумное общеизвестное место. Несколько мальчиков в красных костюмах бросилось им навстречу с красными бумажными фонарями. Один мальчик еще на ходу откинул подножку замедлившей движение кареты и заскакал на одной ноге, держа другую ногу на подножке и ухватившись рукой за ручку двери. Свет все усиливался, и звуки музыки становились громче.
XII
Иванчук поспешно соскочил, помог Настеньке выйти из кареты и галантно под руку проводил ее на крыльцо, предоставив Штаалю расплату с извозчиком. Настенька остановилась на крыльце и, не оглядываясь, читала какую-то афишу: она знала, что не нужно смотреть на мужчин, когда они расплачиваются, — всегда может выйти неловкость или даже неприятность. Иванчук неторопливо вернулся к карете после того, как извозчик низко снял шапку (вместо обещанных двух рублей на водку Штааль сгоряча дал ему пять).
— Combien?[19] — спросил Иванчук, опуская руку в карман.
— Оставь, — пренебрежительно ответил Штааль.
— Никогда в своей жизни не позволю, — решительно возразил Иванчук, вынимая руку из кармана. — Собственно, сегодня мой черед платить. Ну, да так и быть, давай пополам…
— Оставь, — повторил Штааль еще пренебрежительнее: он знал по долгому опыту, что Иванчук всегда легко уступает в таких случаях, и не отказал себе в удовольствии: саркастически усмехнулся. Иванчук, однако, совершенно не заметил этой усмешки и бросил небрежно:
— Ну, мы с тобой сочтемся.
Толстый старый швейцар настежь открыл дверь и, почтительно наклонив в сторону булаву, кланялся гостям. Настенька, еще более умиленная щедростью Штааля (она и не оглядывалась на них, а все видела), вошла в переднюю «Красного кабачка» и остановилась перед зеркалом. Огонь свечей рванулся в сторону от ветра и стал выпрямляться. Музыка замолкла, издали послышалось несколько хлопков, затем смех. Швейцар, поспешно снимая шубы, сразу совершенно верно расценил гостей: понял, что платить будет не штатский (он его знал в лицо и не рассчитывал с него поживиться), а офицерик и что заплатит офицерик хорошо, хоть денег едва ли у него много. Настенька поправляла волосы, мужчины украдкой через ее плечо поглядывали в зеркало.
— Много нынче народа? — спросил тоном завсегдатая Иванчук.
— Еще будут-с, — ответил швейцар, открывая дверь. В первой комнате за стойкой сидела старая немка, вся увешанная медалями. Больше никого не было. Штааль вежливо ей поклонился первый (немка тотчас потеряла к нему уважение, которое она отпускала в кредит новым гостям) и приостановился, поправляя галстук и пропуская вперед Иванчука: он на беду никогда не был в «Красном кабачке» и не желал это обнаружить. Иванчук уверенно открыл перед Настенькой следующую дверь. Он вошел приосанившись; Штааль — горбясь: так по-разному у них выражалось смущенье.
В большой комнате гостей было немного, и сразу чувствовалось (в особенности по хмурым лицам официантов), что настроение вялое. Замешкавшийся скрипач с виноватым видом укладывал инструмент в ящик. У окна человек шесть играло в карты, тоже вяло, судя по тому, что игроки оглянулись на вошедших, а один из них продолжительным взглядом осмотрел Настеньку с ног до головы. Настоящая игра, совет царя Фараона, шла в дальней комнате, а здесь, за недостатком в той места, устроились не настоящие игроки. Столики, крытые белыми скатертями, были большей частью не заняты. Только в углу, за тремя сведенными вместе столами, усиленно кутила какая-то компания. Штааль никого в ней не знал, но видел, что это господа не первый сорт: офицеры армейских полков и второклассных гвардейских (офицерам лучших полков гвардии их обычай в ту пору строго запрещал кутить с армейцами), двое штатских и несколько дам, сидевших вперемежку с мужчинами, что считалось неприличным: в обществе всегда сажали дам по одну сторону стола, а мужчин по другую. На столе стояли всего две бутылки шампанского и тарелка с вафлями, которыми славился «Красный кабачок». Иванчук кому-то поклонился с приятной старательной улыбкой и тотчас покосился на Штааля, как бы приглашая его оценить это знакомство. Но штатский, которому он поклонился (позже оказалось, что это богатейший киевский помещик), ответил не сразу, без всякой улыбки и несколько удивленно, точно не зная, с кем имеет дело.
Лакеи, оживившись при входе новых гостей, с низкими поклонами отодвинули перед Настенькой стол в другом углу. Настенька села конфузясь и от застенчивости обмахивалась веером, хоть ей еще никак не могло быть жарко. Иванчук, прищурив глаза, поспешно отстранил карту вин, которую почтительно раскрыл метрдотель на странице шампанских, и заказал устрицы и бутылку портера. Хотя это сочетание было очень модным, метрдотель отошел с несколько обиженным, холодным выражением. Штааль тоже был недоволен тем, что Иванчук распорядился, не спросив ни Настеньку, ни его (он не успел вмешаться). Смущена была и Настенька: она не совсем твердо знала, как едят устрицы.
Иванчук, отпустив метрдотеля, вскочил и с той же приятной улыбкой направился к большому столу, за руку поздоровался с киевским помещиком, достойно раскланялся с компанией и немного поговорил: каждый счел его знакомым других. Через некоторое время он уже вошел в это общество. Собственно, цели он при этом никакой не преследовал, так как важных особ здесь не было, а богатством Киевского помещика он, очевидно, не мог воспользоваться. Но Иванчук так поступал по бессознательным побуждениям общительности и любви к знакомствам с приличными людьми. Перезнакомившись, он вернулся к своему столу в очень хорошем настроении и тотчас вполголоса назвал, как будто обращаясь к Настеньке, но в действительности сообщая это Штаалю, имя помещика и число принадлежащих ему душ и десятин, которое сильно увеличил. Потом принялся за устрицы, пил портер и говорил без умолку, все похваливая «Красный кабачок», объясняя случайностью и трауром недостаток оживления в эту ночь и отсутствие видных людей. Он говорил так, точно был здесь хозяином.
— Ты знаешь, Екатерина останавливалась в «Красном кабачке» на ночь в 1762 году при походе на Петю. Может, здесь изволила забавляться с Алексеем Григорьевичем (Орлова Иванчук не называл Алешей)…
Настенька кивала головой, притворяясь, будто знает, кто такой Алексей Григорьевич и какой был поход в 1762 году. Ее мысли были сосредоточены на том, чтобы не совершить никакого неприличия: она украдкой посматривала на Штааля и делала с устрицами все то же, что делал он. Настенька слышала, что устрицы живые, и ела их с ужасом, думая о том, как им, должно быть, больно, когда их отрывают вилкой. Штааль пил портер и от непривычки к этому напитку становился все нервнее.
Иванчук подметил его недобрый взгляд и внезапно позвал его в другую комнату, к стойке с крепкими напитками.
— Настенька, mille pardons[20], — сказал он, поясняя Штаалю значительным взглядом, что имеет секретное дело.
«Если денег попросит, не дам, — сердито подумал Штааль. — За ним второй год моих двадцать пять…»
— Вот что, — сказал за дверью Иванчук вполголоса отеческим тоном. — Ты чего глазопялова платишь?
Штааль удивленно смотрел на него.
— Ты зачем сюда с Настенькой приехал? Дождался случая, так пользуйся, — в голосе Иванчука проскользнула вдруг зависть, и улыбавшееся отечески лицо его на мгновенье стало жестким.
— Здесь кабинеты есть? — спросил глухо Штааль.
— Зачем кабинеты, есть лучше. Об избушках слышал? Избушки Петергофской дороги… Снаружи elles ne payent pas de la mine[21], — с усилием выговорил Иванчук, очевидно гордившийся этим выражением. — Но внутри — ничего лучшего желать нельзя. Я много раз бывал… Хочешь, я тебе это аранжирую через здешних мальчиков?
— А ты? — поспешно спросил Штааль, у которого голова закружилась при мысли об уединенной избушке.
— А я, Бог даст, без вас обойдусь, — насмешливо сказал Иванчук. — Может, своего счастья поищу. Чай, свет на твоей Настеньке не клином сошелся… Или с теми посижу, очень они меня звали… Напоследок, к рассвету rendezvous[22] здесь: столик за нами оставят, меня знают. Впрочем, ежели хочешь, заплати метру сейчас. И считай за мной половину…
Он отошел, подозвал пальцем одного из мальчиков и пошептался с ним, показывая глазами на Штааля. Мальчик кивал головой с видом полного одобрения.
— Все будет сделано, — успокоительно заметил Иванчук, возвращаясь к Штаалю. — Через полчаса он за тобой зайдет и покажет дорогу в избушку… Дай-ка ему что-нибудь вперед для поощрения. Ну, зачем так много?..
XIII
В большой комнате начинался новый музыкальный номер. Так как публики было мало, управляющий кабачка решил, что выпускать весь цыганский хор не стоит. Цыгане, открытые еще не очень давно Алексеем Орловым, все больше входили в моду и из разных стран стекались в Москву и Петербург: в Европе их пение, по странному душевному сродству волнующее русских людей, неизменно вызывало смех. В ту минуту, когда Иванчук и Штааль входили в большую комнату, безобразная цыганка, одна из наиболее известных в столице, уже сидела на стуле, скаля зубы и перебирая на коленях красный платок, очевидно взятый ею, чтобы занять руки (как опытные ораторы на трибуне припасают для этого карандаш или свернутую тетрадку). Рядом с цыганкой на низеньком табурете поместился молодой гитарист, который, собственно, не был цыганом и, видимо, очень об этом сожалел: по крайней мере, играл он с необыкновенной цыганской удалью, производя и пальцами, и плечами, и ногами, и глазами гораздо больше движений, чем было нужно. За стулом цыганки стоял высокий пожилой цыган, немного подделывавшийся под Алексея Орлова, который был кумиром всех цыган, осанкой и одеждой (только камни, заливавшие его нелепый костюм, даже издали не походили на настоящие бриллианты). Игроки с веерами карт в руках повернулись на стульях вполоборота. Штааль и Иванчук поспешно на цыпочках прошли Мимо певицы, получив от нее на ходу отдельную извиняющую их улыбку, и уселись за стол, неслышно отодвинув стулья. Настенька сделала обиженное лицо (она действительно была немного обижена, больше на Иванчука, за то, что ее оставили одну). Штааль умоляюще-нежно посмотрел на нее: она тотчас его простила.
В ту самую минуту, когда певица стерла улыбку и перестала скалить зубы, дверь с шумом отворилась и в комнату не торопясь вошел грузный, старый, неряшливо одетый человек. На него зашикали с легким смехом. Певица сердито посмотрела на вошедшего и сделала знак гитаристу, который с удовольствием начал наново вступление. Старый человек принял виноватый вид, сел за первый свободный столик, рядом с игроками, и пробормотал довольно громко: