— Какое изыскание?
— Дактилоскопическое, не стоит рассказывать.
— Милые нравы! — сказал, пожимая плечами, Браун.
— Чьи нравы? Ах, полицейские нравы? — с улыбкой спросил Федосьев.
— Все это вы делали с ведома следователя?
Федосьев засмеялся.
— С ведома Яценко? О нет, я ему ничего не говорил. Почтенный Николай Петрович и по сей день обо всем этом не имеет ни малейшего представления. Но надо сознаться, и я выяснил не больше, чем он. Так с тех пор и стою дурак дураком перед этой загадкой: вы или не вы? Вскоре после того меня уволили, дело давно потеряло практическое значение, но интерес к загадке у меня остался: вы или не вы?
Браун смотрел на него, качая головой.
— Вот какие у нас были реалисты и практики! — сказал он. — В этой фантастической стране главой полиции мог быть маньяк!.. Значит, я отравил Фишера для того, чтобы его миллионы достались товарищу Каровой? Которая, через час, быть может, нас с вами расстреляет?
Федосьев вынул часы.
— Пять минут четвертого. Очень может быть, что через час нас убьют. Не расстреляют: я живым не дамся, и вы, верно, тоже… Да, да, я именно это предполагал. Теперь это кажется нелепостью, — по крайней мере отчасти, — но, согласитесь, тогда дело представлялось в другом виде: теперь все вверх дном. Может быть, тогда вы и рады были бы дать полезное революционное назначение наследству Фишера? Так ли уж это было немыслимо? Теперь все вверх дном, — повторил Федосьев. — Заметьте, что и это фантастическое наследство оказалось как бы мифом, каким-то черным символом: ведь миллионы Фишера растаяли под секвестром. И деньги его, и акции, и что там еще, все теперь совершенно обесценилось, конфисковано, национализировано, все пропало, все досталось им… Очень странная история, — сказал он, помолчав. — Все мы на них работали: боролись, мучились, уничтожали друг друга — с тем, чтобы все досталось им… Ну, да это философия… Так не вы? Значит, не вы?.. Кто же убил Фишера? — спросил Федосьев и вдруг вспомнил, что об этом когда-то его растерянно спрашивал Яценко.
— Мое мнение вам известно.
— Известно? Мне? Ах, тот ваш рассказ: умер от злоупотребления возбуждающими средствами. Да, вы мне это тогда говорили в «Паласе».
— Мы тогда обменялись гипотезами. И в сущности, мы оба были почти правы, — сказал медленно Браун.
— Как же так: оба правы? Вы с этой басней… с этой гипотезой, а я с Пизарро?
— А вы с тем объяснением, которое вы под конец дали мотивам действий… Пизарро.
— Этого я что-то не пойму. Значит Фишер отравился… Вы тогда называли вещество, но я не помню, какое?
— Кантаридин.
— Почему вы так уверенно говорите?
— Потому, что он меня расспрашивал об этом веществе.
— Когда? — спросил, встрепенувшись, Федосьев. — Там? На той квартире?
— Да, и там, на той квартире, — повторил медленно Браун.
— …И вот, тогда я себе сказал, что кругом обманул своего биографа! Для этой грязи, для этих женщин, для этих вечеров он никакой главы отвести не мог бы. А я, старый дурак, я гордился своей биографией! Это было всего глупее. Да, я весь проникнут был тем, что вы только что назвали выдумкой английских сквайров, — ведь вы двойник того худшего, что есть во мне. Но себя обманывать я не мог и не хотел: я увидел, что и я тот же Фишер.
— Нескромный вопрос: ведь это были очень молодые женщины?
Браун смотрел на него с ненавистью.
— Да, молодые. Однако, не радуйтесь: не настолько молодые, чтобы вызвать интерес к делу прокуратуры. Но я тогда ясно понял, что и я не лучше Фишера… У меня все иллюзии исчезли приблизительно в одно время.
— Но чем же кончилась та ночь? Вино, молоденькие женщины… Вы, кажется, сказали, и музыка? Откуда же взялась музыка? Ах, то механическое пианино?
— Да, играло пианино… Вторую сонату Шопена. Знаете?
— Нет, не знаю… Значит, тогда он заговорил о кантаридине?
— И соната была отвратительная, и женщины, — говорил Браун, не слушая Федосьева, глядя мимо него на окно. — Все было отвратительно! Самое отвратительное был, конечно, он сам. И в нем, как в зеркале, я тогда впервые увидел себя… Очень страшно!.. Очень страшно, — проговорил он вполголоса.
«Верно и выпито было немало… Как и сейчас, — подумал Федосьев. — Или это у него тихая экзальтация? Не стоило затевать такой разговор, когда через час все будет зависеть от крепости его нервов. Ну, да теперь все равно…»
— И вы, уходя, назвали ему дозу этого кантаридина?
— Какую дозу? Что вы несете? Я не врач.
— Может быть, не ту дозу назвали?
— Оставьте, Сергей Васильевич! Право, это становится скучно.
— Не ту дозу назвали? По ошибке? Или из отвращения?
— Бросьте ерунду!
— Если это ерунда, то во всем деле нет ровно ничего страшного. Я думал, в конце концов моральное начало, как водится, за себя отомстило. Но моральному началу, значит, не за что было мстить?
— Разумеется, не за что! Это вы из меня почему-то хотели сделать кающегося преступника.
— Однако вы сами, кажется, сказали…
— Я даже и похожего ничего не говорил.
Федосьев смотрел на него озадаченно.
— …Потом вы ушли, а он остался с женщинами?
— Да… Впрочем, кажется, и женщины уже собирались уходить.
— Но следствие пришло к выводу, что на этот раз он не успел пригласить своих женщин.
— Следствие пришло также к выводу, что Фишера отравил белладонной Загряцкий.
— И больше вы ничего не знаете? Кроме того, что случайно влопались в историю, о которой лучше молчать.
— И больше я ничего не знаю.
— Но вы предполагаете, что Фишер умер от этой дозы кантаридина… быть может, чрезмерной?
— Умер от разрыва сердца.
— Но разрыв сердца вызвала эта доза?
— Или просто его развлечения.
— Так, так… Значит, не вы, — протянул с усмешкой Федосьев.
— …Все-таки странная у вас жизнь. То кабинет ученого, то гарем Фишера, то динамитная мастерская… А впереди?
— Впереди у всех одно и то же. Так у Рафаэля, на «Spasimo di Sicilia» ведут Христа и разбойников. Конец пути уже виден вдали: на вершине Голгофы возвышаются одинаковых три креста.
VII
Они прислушались. Задребезжали колеса. Федосьев вынул часы.
— Ровно четыре. Пора.
— Спарафучиле аккуратен. Вашей школы, — глухо откликнулся Браун.
В первой комнате открылась дверь, послышались неверные шаркающие шаги. Хозяин, чиркая спичкой, бормотал ругательства. Коптящий огонек задрожал у двери.
— Что, готово? — спросил Федосьев.
— Так точно, — ответил с порога хозяин. — Эх, весь керосин сожгли, — проворчал он, вдвигая в лампу стекло. Так точно, готова лошадь… — Он невнятно добавил что-то похожее на «ваше превосходительство».
— Мы тоже готовы, — сказал Федосьев. — Ну, теперь пожалуйте сюда, надо за все расплатиться.
— Да, надо за все расплатиться, — повторил, вставая, Браун. Федосьев искоса на него взглянул. «Только бы не нашла на него какая-нибудь депрессия или меланхолия, — с беспокойством подумал он, — совсем будет теперь некстати… При тусклом свете лампы лицо Брауна было мертвенно-бледно и страшно. Впоследствии Федосьеву казалось, что оба они, несмотря на внешнее спокойствие и привычный шутливый тон, были не вполне нормальны в эту долгую странную ночь.
— За сегодняшнее сколько? — спросил он хозяина и принялся отсчитывать ассигнации. Хозяин внимательно за ним следил, поверяя на лету счет. Выражение его лица становилось все более почтительным.
— Вот, получайте, — сказал Федосьев, называя цифру. — Так?
— Так точно…
— Это за гостеприимство и за хлеб-соль… Теперь, как было сказано, для вас приготовлено еще семь тысяч. Их вы получите, когда приедем… Вот они, — добавил Федосьев, показывая пачку ассигнаций. — Пять тысяч царскими, и две облигациями Займа Свободы… Облигации верные. Как раз и доход по ним подошел, видите: 16 сентября срок платежа?
— Царскими бы лучше, — ответил, почтительно улыбаясь, хозяин.
— Вот тебе раз!.. Не верит Займу Свободы! — веселым тоном обратился Федосьев к Брауну, который угрюмо молчал. — Да вы прочтите только, что на них написано, — сказал он. — Вот: «…Чтобы спасти страну и завершить строение свободной России на началах равенства и правды…» Видите? Как же вам не стыдно!..
— Царскими вернее, — в тон ему, с легким смешком, повторил хозяин.
— Вы дураку и купоны сбудете, их я вам дарю.
Браун нетерпеливо застучал слегка по столу. Федосьев посмотрел на него с веселым недоумением. «Мило шутят охранники», — так перевел он выражение лица Брауна.
— Ладно, все получите царскими, — переменив тон, сказал Федосьев. — Чемоданы вынесли?
— Так точно. Все снес из вашей комнаты, как вы приказали.
— Едем.
Они вышли. Еще не рассвело. Капал редкий скучный дождь. Было холодно, сыро и тоскливо. У фонаря стоял старый извозчичий фаэтон, на вид непосильный для клячи, которая мотала головой, косясь на вышедших из дому людей.
— Не опоздаем? — вполголоса спросил Браун.
— Никак нет, к самому отходу попадете, — оживленным полушепотом говорил хозяин, укладывая чемоданы. Он, видимо, был очень доволен отъездом гостей. — Здесь вас не обеспокоит? Этот я на козлы возьму… Пожалуйте, садитесь…
— Как бы только нас всех не задержали по дороге, — сказал Федосьев, глядя в упор на хозяина. — Или на пристани… И нам будет неприятно, да и вам тоже: не дай Господи, еще добрались бы до старых грешков, а?
— Не должны задержать… Бог милостив, — ответил, изменившись в лице, хозяин.
— Я тоже думаю, не должны… Едем.
Они сели. Хозяин застегнул мокрый фартук фаэтона и, ступив на переднее колесо, вскочил на козлы.
— «На началах равенства и правды», — пробормотал Федосьев, застегивая пальто. — «Завершить строение…» Да, эти завершили!..
Он не вытерпел и вставил крепкое слово.
Огромная плавучая пристань, прикрепленная к берегу цепями, была разделена во всю длину высоким дощатым, недавно поставленным забором. Вдоль него расхаживали солдаты с ружьями. В конце пристани малиновыми квадратами горели окна большой будки. У наклонно спускавшихся к берегу мостков за столом сидел сонный чиновник и пересчитывал квитанции. На столе слабо светилась лампочка без абажура.
Со стороны мостков раздался громкий, уверенный, смеющийся голос. Чиновник с неудовольствием повернул голову. В полосу света вступили три человека. Носильщик, тяжело ступая, взошел на пристань, сбросил на дощатый пол мокрые чемоданы и с испуганным видом оглянулся на будку.
— Так нельзя, граждане, приходить в последнюю минуту… Пароход отходит, — сердито сказал чиновник.
— Was ist los?[83] — спросил Браун, поднимая брови. Он протянул чиновнику паспорт и билеты. Услышав немецкую речь, чиновник поднялся и поспешно взял бумаги.
— Билеты покажете на пароходе… Потрудитесь подождать, — сказал он и направился к будке.
— Подождать… Подождать надо, — медленно-вразумительно сказал пассажирам носильщик, показывая глазами на будку. — Чрезвычайная Комиссия, — шепотом добавил он.
Браун с недоумением оглянулся на Федосьева, как бы спрашивая, не понимает ли он. Федосьев пожал плечами.
— Schlechtes Wetter[84], — громко сказал Браун.
— Jawohl[85], — ответил Федосьев.
За дверью забора, у которой стоял часовой, слышался неясный шум. Издали доносились голоса. Наверху над забором ветер рвал черный дым, то унося за пристань, то придавливая клубы дыма к воде. «Верно, сейчас отходит», — подумал Федосьев. — «Как противно покачивается пристань!..» Он зевнул, отошел к скамейке и сел.
Намотанная на бревно, рядом со скамейкой, длинная цепь то вытягивалась над водою, то, изогнувшись, погружалась в воду срединой, к которой пристал пучок соломы. «Вот теперь это дуга», — думал Федосьев, представляя себе огромный вертикальный круг, дугой которого была бы шедшая к берегу цепь. «Вон-вон где сомкнулось бы…» Слабо блестели звезды. Дождь прекратился. Едва начинало рассветать. С моря дул резкий ветер. «Формула круга, кажется, два пи эр… Или пи эр квадрат? Эта туча похожа на Белое море… Еще каплет… Нет, это с брезента… Сейчас все сомкнется. Был Сергей Федосьев, нет Сергея Федосьева… Хорошо, что пристань плохо освещена… Долго просматривают… Бумаги чистые, но мог поступить и донос…»
Из будки вышли два человека: тот же чиновник, за ним немолодой разведчик в плаще поверх черной куртки. Они направились к столу.
— Извольте подождать, — сказал Брауну чиновник. Разведчик повернул выключатель, пристань залило ярким светом.
— Was? Versiehe kein Wort[86], — щурясь, пренебрежительно сказал Браун.
— Просят подождать, — повторил чиновник. Браун развел руками с видом полного непонимания.
— Так и в самом деле можно опоздать, — по-немецки сказал он капризным тоном избалованного туриста. «Jawohl», — хотел было ответить Федосьев, но решил, что неудобно повторять во второй раз те же слова, и проворчал: «Ach», неопределенно пожимая плечами. «Да, он на высоте положения… Хладнокровный человек… Разведчик едва ли из моих… А впрочем, кто его знает? Очень неприятный…» Не повернувшись в сторону разведчика, он снова зевнул, улыбнулся и забарабанил пальцами по сырому шершавому борту скамейки. Разведчик прошел мимо них и задержался взглядом на Федосьеве. «Вот-вот… Кажется, пропал», — решил Федосьев, барабаня пальцами чуть быстрее прежнего. Вдруг за дощатым забором отчаянно и страшно завыл свисток.
Дверь будки раскрылась настежь. Из нее вышло еще несколько человек. Один из них, во френче и в высоких желтых сапогах, держал в руке паспорта. Федосьев потянулся и встал. «Сорвалось! — сказал себе он, оглядываясь в сторону мостков. — Может, пора взяться за револьвер?.. Еще с минуту можно подождать…» Разведчик что-то тихо докладывал человеку в желтых сапогах. Тот на ходу кивнул головой и подошел вплотную к Брауну. «Если к нему подошел, а не ко мне, то, быть может, и не сорвалось…» Порыв ветра сдвинул пристань, цепь натянулась. Опять закапал редкий слабый дождь.
— Ваша фамилия? — резко спросил Брауна человек во френче. — Переведи, — приказал он стоявшему с ним штатскому. Штатский на дурном немецком языке задал вопрос Брауну. Услышав ответ, человек во френче пренебрежительно кивнул головой.
— Имя-отчество?
Штатский поспешно сказал ему вполголоса несколько слов.
— Ну, нет отчества, так пусть скажет место рождения… На этом-то и попадаются, — добавил он. Узнав место рождения Брауна, человек во френче проверил по паспорту и повернулся к Федосьеву. — Ваше имя и фамилия?
«Сказать разве: Сергей Васильевич Федосьев?.. Его тогда разобьет удар, все-таки это будет приятно…» — Дождавшись перевода, Федосьев назвал имя и фамилию. «Неужели сходит?.. Тот, однако, очень интересуется чемоданами… Неприятный человек… Ох, как бы не из моих!..»
Немолодой человек подошел к группе и шепотом заговорил с товарищами.
— Что ж, что чемодан русский, — проворчал другой разведчик. — И немцы здесь покупают. Им дешево, у кого валюта.
— Не понимаю, зачем осматривать вещи, — недовольным тоном сказал Браун, вынимая из кармана ключи. — Ведь мы уезжаем, а не приезжаем… Все открыть?
«Переигрывает немного, но хорошо… Мастер… Кажется, сошло!..» — Федосьев поспешно вынул и свои ключи. — «Костюмы тоже петербургские…»
— Скажи ему, чтобы этот открыл и не разговаривал, — приказал переводчику начальник, ткнув пальцем в сторону того чемодана, который лежал подальше. Федосьев повернул ключ в замке, носильщик поднял крышку. В чемодане Федосьева поверх простыни и ремней лежала немецкая книжка в желтой бумажной обложке. Из книжки торчала аккуратно сложенная газета, виднелись буквы заглавия: «…geblatt».[87] «Это очень хорошо вышло: geblatt… Подействовало… Кажется, на geblatt’e и выедем»… Носильщик, опустившись на колени, поспешно расстегивал ремни. Один из разведчиков приподнял костюмы, ткнул рукой в разные углы чемодана. Человек во френче кивнул головой, видимо, удовлетворенный тем, что заставил немца показать багаж.
— Schon gut?[88] — с усмешкой спросил Браун.
— Гут, гут, — повторил, махнув рукой, начальник и отдал паспорта. — Пропустить, — приказал он подчиненным. Носильщик радостно принялся затягивать ремни. За забором послышался новый свисток. Он теперь прозвучал совершенно иначе.
— Скорей… Едва с ними не опоздали, — сказал Браун, вынимая с тем же сердитым видом часы. — «Переигрывает… Как бы тот не обозлился… А все-таки молодец!…» — оценил игру Федосьев. Человек во френче слегка кивнул им головой и пошел назад к будке в сопровождении своей свиты. Чиновник с завистью вздохнул, повернул выключатель, оставив одну лампу, и снова сел за свой голый некрашеный стол.
— Идем, барин, идем, — сказал носильщик, взваливая па плечи чемоданы. Часовой посторонился. Носильщик открыл дверь в дощатом заборе.
Впереди прямо перед ними, сцепившись мостиком с широкой пристанью, сверкал огнями шведский пароход. На палубе суетились люди. По столбику медленно разматывали канат. Сбоку рванул холодный ветер.
— Скорей, скорей, барин! — закричал носильщик, ускоряя тяжелые шаги. — Деньги приготовьте!
Матросы отвязывали веревки мостика. Носильщик сбросил на палубу чемоданы. Браун сунул ему деньги. Носильщик побежал назад. Мостик скользнул на пристань.
Элегантный стюард в белом кителе приветливо приподнял фуражку.
— Die Herrschaften kommen etwas sp[89], — с твердым шведским акцентом сказал он, показывая улыбкой, что понимает причину опоздания и не одобряет русских порядков. — Каюты шестая и восьмая, — добавил стюард, заглянув в книжечку. — Вниз по этой лесенке и сейчас налево.
Лампа вспыхнула и ярко осветила красное дерево, овальное зеркало, начищенные до блеска ручки умывальника, белоснежную подушку, графин и стакан в стойке, полотенца на подвижном стержне.
— Чемоданы сейчас будут принесены в каюту, — сказал стюард, раскрывая складной стул. — Над койкой есть второй выключатель… Звонок здесь.
— Благодарю вас.
— Ресторан сейчас закрыт, но если господам угодно выпить кофе или закусить, я могу принести сюда. К сожалению, есть только холодный буфет.
— Да… Нет, не надо… Благодарю.
Стюард пожелал доброй ночи и вышел на цыпочках. Увидев Федосьева, он придержал дверь и пропустил его в каюту.
Браун сел на койку и засмеялся легким, чуть истерическим смехом.
— Хорошо? — спросил он Федосьева, — хорошо?..
Голос его сорвался.
— Тсс! — прошептал Федосьев, показывая рукой в сторону коридора. Он закрыл дверь. — Не говорите громко по-русски, на пароходе еще может быть проверка.
Федосьев сел на складной стул. Он внезапно почувствовал страшную усталость, такую, какой, быть может, никогда не испытывал в жизни. С минуту они молча смотрели друг на друга. Федосьев глубоко вздохнул и перекрестился.
— В сущности, контроль был детский, — не без труда выговорил он и протянул руку к графину. Зеркало отразило измученное лицо, глаза больного человека.
— Детский… Этот дурак в цирковых сапогах!
— Еще не успели наладить… Не все сразу… Я вам говорил…
Оба они овладели собой.
— Говорили… Знаете ли вы, что у меня в кармане?
— Динамит?
— Не динамит, но в этом роде: моя рукопись «Ключ».
— Это Бог знает что такое! — с искренним возмущением сказал Федосьев.
— Вы инсинуируете, что я мог бы вывезти из России более нужные вещи? Все-таки жаль было выкидывать…
— Я инсинуирую, что вы ради своего шедевра могли бы не рисковать хотя бы моей головой, уж если не собственной!
— Да ведь при нас все равно револьверы. Если б дело дошло до личного обыска…
— Немецкие путешественники могут иметь при себе револьверы, но никак не русскую рукопись! А стрелять мы условились только в последней крайности… Это Бог знает что такое!.. Хотите воды?
— Дайте…
Протяжно завыл свисток. Браун расплескал воду. Пароход задрожал и тронулся.
— Пошли?
— Пошли… Слава Тебе, Господи!..
— Могут еще остановить у канала.
— Нет, это маловероятно.
— Пошли!..
Браун взглянул в иллюминатор. В черно-серой пустоте плыли редкие, уже тускнеющие огни. Малиновые окна будки удалялись.
— Ну, как сошло?.. Что же вы молчите?..
— Вы играли божественно!.. Выпейте все-таки воды…
— Скажите тост!
— С удовольствием. Повод есть… Я все-таки не предполагал, Александр Михайлович, что вы так хорошо владеете собой!
— Не предполагали?
— Нет, нет…
— А вы сами?.. «Jawohl»… — Он снова захохотал. — Вы сами-то, a? «Jawohl»?
— Что ж говорить о старом воробье? Я не философ, я фараон.
— Ваше здоровье, фараон!
— Спасибо… Самообладание у вас поразительное… Нет, что бы вы там в трактире ни говорили, вы убили Фишера, — весело сказал Федосьев. — Не иначе как вы убили Фишера, Александр Михайлович.
VIII
Муся встретила Витю на перроне Гельсингфорского вокзала. Поезд еще не остановился, когда они увидели друг друга. Муся радостно вскрикнула и побежала к медленно подходившему вагону. Витя, с маленьким чемоданом в руке, спрыгнул с площадки. Они бросились друг другу в объятия, хотя расстались всего лишь дней десять тому назад.
— Слава Богу!.. Ну, слава Богу!.. Я так волновалась!.. Так беспокоилась!..
— Напрасно… Напрасно, — повторял счастливый, сияющий Витя, не зная, куда девать затруднявший его чемодан.
— Но как же все сошло?.. Благополучно? Гладко?
— Как видишь, совершенно благополучно… И рассказывать нечего, просто неловко!
— Что же было?.. Да говори, несносный!.. Это все твои вещи?.. Но сначала скажи, что Сонечка?.. Что Глаша? Как ее здоровье? Да говори же!
— Я так не могу, не все сразу… У меня в вагоне большой чемодан… Все благополучно… А у тебя?
— Ну, слава Богу!.. Я сейчас позову носильщика… — закричала она.
— Здесь что, совсем Германия?
— Почти Германия…
Носильщик подкатил тележку, вежливо поклонился, взял у Вити ручной чемодан и побежал в вагон.
— Да рассказывай же! Что было в Белоострове?
— Право, ничего особенного. Посмотрели на мой паспорт, порылись в каких-то бумагах… Потом в вагоне говорили, что это списки: кого велено задержать.
— Воображаю, как у тебя душа ушла в пятки!
— Удовольствие среднее, что и говорить.
— Я, однако, была убеждена, что ты проедешь!
— Отчего же ты волновалась?
— Какой ты глупый!.. Почти все проезжают через Белоостров благополучно.
— Далеко не все, осмотр был очень строгий, — обиженно возразил Витя, хотя только что утверждал обратное. — Одних лишь немцев пропускали сравнительно легко, а всех других обыскивали, допрашивали. Потом говорили, что искали какого-то важного контрреволюционера…
— Нет, правда?
— Однако мой германский паспорт произвел магическое действие…
— Или, скорее, твой возраст.
— Возраст здесь ни при чем! И денег у нас, у немцев, не отобрали… Вот только чемодан самому пришлось тащить через мост.
— Бедняжка! Ты очень устал?
— Нисколько… Какая ты, однако, элегантная!.. Мистер Клервилль здесь?
— Вивиан уехал по делу в Выборг, вернется сегодня ночью. Он очень просил тебе кланяться… Так что же Сонечка и Глаша?
— Сонечка три дня плакала, не переставая. Теперь немного успокоилась.
— Бедненькая!.. Я тоже так по ней скучаю, так скучаю!.. А здоровье Глаши?
У Муси лицо стало испуганным. Витя вздохнул.
— Неважно.
— Что?.. Что?.. Ей хуже?
— Нет, не хуже, но так же, как было.
— Какая температура?
— К вечеру поднимается. Вчера было 38,9…
— Господи!.. Доктор был?
— Но к утру падает… Доктор приходил два раза. Утром 36.
«Да ведь это и есть самое ужасное, если так скачет температура! Это туберкулез!» — хотела сказать Муся.
— Григорий Иванович к вам переехал?
— Еще на прошлой неделе… Однако здесь совершенная Европа!
— Совершенная! Я тоже в первый день не понимала, что все это значит… Но постой, как же… Я так рада!
Носильщик вынес из вагона старый ободранный чемодан и поставил его на тележку. По-видимому, уважения у носильщика убавилось. Он спросил на ломаном русском языке, куда нести вещи.
— У меня внизу экипаж.
— Как экипаж? — изумленно спросил Витя.
Муся засмеялась.
— Вот и я в первый день не понимала: как экипаж? Теперь привыкла… Идем за ним… Но как я счастлива, что ты приехал!
— А я-то!
Они спустились по лестнице, беспорядочно разговаривая, расспрашивая, перебивая друг друга. Проходившие люди смотрели на них не слишком доброжелательно. Чиновник у выхода отобрал билеты, тоже явно не одобряя русскую речь.
— Здесь нас теперь не очень любят.
— Чухонцы? Правда?..
— Тсс… Глупый!.. Все русские вывески замазаны… Ты голоден?
— Как собака!
— Сейчас я тебя накормлю, будешь доволен после Петербурга… Но что же сказал доктор?
— Сказал, что у нее начало легочного процесса.
— Боже!
— Да… Какая чистота! Это после наших-то улиц!
— Она знает?
— Мы не сказали, но, кажется, она догадывается.
— Бедная Глаша! Она очень убита?.. О князе, разумеется, ничего не слышно?
— Ничего. И о папе тоже ничего…
— Ну да, так и должно быть, это в порядке вещей. Не слышно, значит все хорошо… Вот этот экипаж, — сказала Муся носильщику и вынула из сумочки несколько монет.
— У меня есть мелочь. Я разменял в Териоках, только еще не разбираю их денег.
— Хорошо, хорошо, садись… Ну, а Григорий Иванович что?.. Вот вам, спасибо…
Носильщик снял фуражку и поклонился. Коляска на резиновых шинах тронулась.
— Что за великолепие! Это экипаж гостиницы?.. Григорий Иванович? Такой же, как был. Все так просили тебе кланяться… Точнее, не кланяться, а поцеловать…
— Так исполняй же поручение, глупый!
Они опять заключили в объятия друг друга.
— Ты знаешь… — сказала Муся слегка изменившимся голосом.
Витя вдруг от нее отшатнулся.
— Мистер Клервилль тоже живет в этой гостинице?
— Где же ему жить? Какой ты смешной, — сказала Муся и засмеялась. Ее смущенный смех сразу все сказал Вите. Как он ни приучал себя к этой мысли, она его поразила. «Повенчались!.. И это уже было», — подумал он, вглядываясь в Мусю с внезапной острой тоской и с жадным любопытством.
Через полчаса, выкупавшись в ванне, где простым поворотом крана можно было получить горячую воду, переодевшись в свой второй костюм, который был немного лучше дорожного, Витя спустился вниз по покрытой ковром лестнице в сверкающий чистотой вестибюль гостиницы. Он все не мог прийти в себя. Швейцар почтительно сказал ему: «Good evening, Sir»[90] — но и этот «Sir» не доставил Вите полного удовлетворения.
— Готов? Иди сюда, я здесь, в читальной, — негромко окликнула его из-за колонн Муся. На ней было другое платье, которого Витя не знал. Она сидела в мягком кресле, держа перед собой на коленях черную папку с иллюстрированным журналом. «Совсем другая… Английская дама», — тоскливо подумал он. Витя неловко подошел, ступая по мягкому ковру, и смущенно остановился перед Myсей.
Муся не читала, она «занималась самоанализом», — это выражение она прежде всегда произносила с подчеркнутой насмешкой. Теперь самоанализом занималась новая, опытная, рассудительная Муся. Думала она о своих делах, — о будущем больше, чем о прошлом: Муся вырабатывала конституцию своей супружеской жизни. «Да, я страстно, безумно люблю его», — искренно говорила себе она. Всего лишь десять дней тому назад, когда она, плача, расставалась с Петербургом, с друзьями, с тем, что в кружке называлось шутливо первой главой ее биографии, Мусе казалось, что она почти ненавидит Клервилля: как-никак, он разлучал ее со всем этим. Потом было другое, то, в чем еще не могла разобраться и новая, рассудительная Муся. Из этого теперь ясно выделилось одно:
«Да, страстно, безумно люблю его, люблю еще гораздо больше, чем полтора года тому назад, когда он был только сказочной мечтою… Ревнива ли я?» — спрашивала себя Муся. Этого она и сама не знала; обычно говорила друзьям, что нет ничего глупее ревности: «Вот уж мне было бы совершенно все равно!» Однако Муся и сама не очень этому верила. «Да, могут быть неожиданности… Во всяком случае, ему никогда и вида не надо подавать…» — Это было очень важным пунктом конституции. — «Вообще он должен думать, что он совершенно свободен. И в мелочах, Боже упаси, в чем-либо его стеснять: пусть уходит, когда хочет, приходит, когда хочет, как в свое холостое время, и дома его всегда должна окружать приятная, дружелюбная атмосфера, никаких упреков, никаких сцен, это только дуры делают!..» — советовала себе Муся, все-таки заранее чувствуя некоторое раздражение против Вивиана. «Хорошо, но если не в мелочах, если будет серьезное, что тогда? Тоже делать вид, будто мне совершенно все равно? (раздражение в ней росло). Об этом рано думать. Может, ничего серьезного и не будет… А я сама? Да, конечно, я безумно его люблю… Но неужели за всю жизнь только с ним, с ним одним!.. Все-таки это несправедливо: почему мужчины могут? А что, если в один прекрасный день эта несправедливость мне надоест?.. Но теперь об этом глупо и стыдно думать: надо сейчас, сию минуту, выбить эти мысли из головы… Тот офицер? Ну, о нем и вспоминать смешно: просто был красивый англичанин в моем вкусе: Нет ничего дурного в том, чтобы им в ресторане „пополоскать глаз“ (Муся очень любила это сомнительное парижское выражение). — «Нет, офицер так … А не так что?» — спросила она себя и сразу с ужасом и наслаждением почувствовала, что и спрашивать не надо: в душе у нее прозвучала фраза «Заклинания цветов». — «Да, с ним это могло бы быть, если может быть вообще… Не теперь, конечно: теперь думать об этом гадко! Скорее всего, я больше никогда его не увижу… А вдруг мы встретимся где-нибудь в Европе, через несколько лет, без войны, без большевиков?