Теперь я и вправду один. Во Львове евреев нет. Немцы организовали специальные группы, предназначенные для уничтожения евреев. — Медленно подняв руку, он восстановил нарушенную гневными и горестными возгласами тишину. — Нас всех: моих отца, мать, сестер — по улице Яновского, — может, вы ее знаете? — вывели за город. — Кац опустил лихорадочно горящие глаза, голос его дрогнул. — Заставили выкопать яму, выстроили в ряд нас всех — всех: стариков, женщин, детей, юных красивых девушек — и расстреляли из пулеметов.
— Но ты ведь уцелел? — спросил кто-то, невидимый в темноте.
— Да. Я уцелел. Отец и мать упали на меня и столкнули в этот ров, оказавшись сверху. А потом стали с криками и стонами валиться расстрелянные. Потом эсэсовцы достреливали тех, кто еще шевелился, били их в затылок… Я весь был забрызган мозгом матери.
Он осекся. Ирвинг, вскочив, успел подхватить пошатнувшегося юношу, усадил его на ящик, поразившись его худобе — Кац весил никак не больше сорока килограммов. Но-тот, как испорченный граммофон, продолжал свой рассказ, словно выполняя какое-то взятое на себя обязательство и одновременно убеждая себя, что все это не привиделось ему в кошмарном сне, а было на самом деле.
— Я пролежал в этой яме до ночи, заваленный окоченевшими трупами, а около полуночи, думаю, выбрался… И убежал в лес… — Он судорожно перевел дыхание.
— Ну, хватит, хватит, Иона, — мягко прервал его Левин. — Не мучь себя. — Он обвел взглядом сидящих. — Надо драться. Уже есть Треблинка, скоро будут другие лагеря, и среди них — Освенцим. Скоро Einzatzgruppen начнут хватать нас на улицах Варшавы.
— Нет! Нет! — в один голос воскликнули все, кроме Каца, вскакивая на ноги. — Драться!
Ирвинг Бернштейн, чувствуя, что спазм ярости перехватывает горло, молча вскинул кулак.
Боевая группа, назвав себя в честь иудейского вождя Маккавея, боровшегося против римского владычества, взялась за дело — стали собирать деньги и драгоценности, и теперь разведчики, через коллекторы канализации проникавшие в город, приносили в гетто не только еду, но и оружие. Выбрали из многих добровольцев шестерых юношей, непохожих на евреев — светловолосых и светлоглазых. Кроме самого Левина, в группу вошли Ирвинг Бернштейн и еще четверо — Рафаил Адар, Матеуш Кос, Генрик Шмидт и Зигмунт Штерн. По горло в вонючей жиже они выбирались в город.
От польского подполья помощи ждать не приходилось, но вскоре они вышли на одного старика, называвшего себя Подвинским. За драгоценности и тысячи злотых он начал снабжать евреев оружием — винтовками и пистолетами, а в начале июля 1942 года, когда отмечается день разрушения Храма Иерусалимского, у «Маккавеев» появился первый пулемет. Той же трудной дорогой в гетто попало еще несколько десятков стволов.
Каждый еврей, оказавшийся за пределами гетто без надлежащего пропуска, смертельно рисковал. Первым попался Зигмунт Штерн: за тысячу злотых шайка польских хулиганов выдала его гестапо и хохотала, когда его тут же вздернули на фонарном столбе. Матеушу Косу повезло еще меньше: его подвесили вниз головой и кастрировали штыком. Ирвинг, успевший убежать, за два квартала слышал его крики — они продолжали звенеть у него в ушах и когда он пробирался по коллекторам в гетто. «Вы заплатите мне за его кровь», — повторял он снова и снова.
К концу 1942 года население гетто сократилось до шестидесяти тысяч человек. Всех детей и стариков первыми вывезли в двенадцать газовых камер Треблинки. Доходили известия о новых лагерях — Бельзене и Майданеке, уже начавших действовать. Полным ходом шли работы в Освенциме.
Наступил 43-й год, и усилились слухи о том, что скоро покончат с последними обитателями гетто. Боевая группа лихорадочно готовилась продать свою жизнь подороже: под руководством Левина, Адара и еще нескольких бывших солдат были сооружены огневые точки, соединенные траншеями. На территории гетто от здания синагоги до улиц Налевского и Грибовского появился настоящий укрепрайон — прямоугольник длиной в полмили и шириной в 300 ярдов. Кирпичом и булыжником заделывались окна первых этажей, укреплялись подвалы, обкладывались мешками с песком будущие пулеметные гнезда. Женщины работали наравне с мужчинами, и Рахиль неизменно оказывалась рядом с Левиным. По вечерам они куда-то исчезали вдвоем. Ирвинг знал, что в подвалах и закоулках гетто есть тысячи укромных мест и тайных убежищ, где влюбленным парочкам никто не помешает. Его самого это не интересовало — до встречи с Лией Гепнер.
Она исхудала, как и все обитатели гетто, но сумела сохранить могучую стать крестьянки — крутые бедра, пышную грудь с розовыми сосками — и шелковистые каштановые волосы, спускавшиеся до талии. Всего через час после знакомства они уже оказались в заброшенном подвале, сжимая друг друга в объятиях. За Лией были и другие: они носили разные имена и выглядели по-разному, но все с одинаковой яростной и жадной страстью отдавались Ирвингу, как будто любовь могла спасти их от неминуемой гибели.
А Соломон Левин в заложенном кирпичом и каменными плитами бункере, который появился в левом приделе синагоги, учил Ирвинга и Лию, как обращаться с пулеметом.
— Это VZ—37, — говорил он, снимая кожух и открывая подающий механизм. — Лучшая машина на свете. Калибр — семь — девяносто два, воздушное охлаждение, шестьсот выстрелов в минуту. — Он показывал на видневшуюся в амбразуре улицу Грибовского, размечая сектор обстрела. — Может одной очередью уложить целое стадо немецких свиней. Ирвинг, садись сюда, — продолжал он деловито. — А ты, Лия, — рядом, слева от него. Возьми ленту двумя руками и подай ее Ирвингу. Ирвинг, левой рукой вставь ее в патроноприемник и нажимай, пока не услышишь щелчок. Так. Теперь захлопни крышку ствольной коробки: если она будет закрыта неплотно, пулемет стрелять не будет. Так. Теперь берись за ручки и два раза сведи их. — Ирвинг подчинился и услышал, как тугая возвратно-боевая пружина с резким металлическим звуком встала на место. Сол одобрительно кивнул. — Вот, теперь контрклин выбрасывателя принял первый патрон. Еще раз сведи рукоятки — патрон теперь в патроннике или каморе. Отлично. Теперь можешь заняться окончательным решением германского вопроса, — он с довольным видом потер руки.
Все рассмеялись.
Наутро — было 19 апреля 1943 года — они пришли. Эсэсовцы, польские «синие» и литовцы-полицаи ровными рядами вступили в гетто, выкрикивая: «Смерть евреям!» Ирвинг, чувствуя, как колотится сердце, присел за пулемет, дрожащим указательным пальцем нащупал гашетку. Лия расправила ленту, ожидая команды Левина. Когда до первой шеренги оставалось всего два метра, с крыши старого кирпичного дома полетела бутылка с зажигательной смесью. Грянул взрыв. Офицер, залитый горящим бензином, с диким криком кинулся бежать к синагоге и в корчах упал на мостовую. Ирвинг нажал на гашетку. Пулемет затараторил так, что от этой частой железной дроби у Ирвинга зазвенело в ушах. Он вскрикнул от радости, увидев, как его очередь, словно метлой пройдясь по немцам, превратила несколько человек в кучу окровавленного тряпья. Полетели новые бутылки, и ожили другие огневые точки.
Каратели заметались, ища где бы укрыться, но из каждого окна и двери в них били пулеметы, винтовки, пистолеты. Воздух стал синим от едкого порохового дыма, царапавшего горло и выжимавшего слезы из глаз. Ирвинг водил стволом из стороны в сторону, поливая мостовую как из брандспойта. Стреляные гильзы со звоном летели на кирпичи и камни, а Ирвинг от удовольствия смеялся, сам того не замечая и ни на минуту не прекращая огонь… Бой был окончен. Несколько оставшихся в живых немцев и полицаев ползком убрались из гетто.
На улице появились ликующие победители. Ирвинг поднялся и увидел за кучами трупов раненых, которые отползали к воротам, оставляя на булыжной мостовой темные полосы крови. Шарфюрер СС кружился на месте, обеими руками придерживая кишки, вывалившиеся из распоротого пулями живота и опутавшие его ноги, как клубок серых змей. Выстрел в упор сбил с него каску и разбрызгал по булыжнику желтоватую студенистую массу мозга. Шарфюрер дернулся и замер. Там и тут раздавались одиночные выстрелы — это добивали раненых. Собрали трофеи, раздели мертвецов и свалили их в яму на площади Малиновского, рядом с гниющими телами умерших от голода и болезней евреев. Над гетто перекатывались победные крики.
— Скоро вернутся — мрачно сказал Левин. — Сегодня они получили урок, а завтра докажут нам, что усвоили его. Это профессиональные убийцы.
Ночью Ирвинг и Лия исступленно предавались любви с неистовством, которого не знали за собой.
А немцы действительно показали, что умеют учиться на своих ошибках. Через три дня они пришли с танками, артиллерией и огнеметами. Сначала выкатили на прямую наводку 105— и 150-мм орудия, которые принялись планомерно крушить дом за домом. Потом два танка пробили стену, и в брешь бросились солдаты СС. «Маккавеи» и бойцы БЕГа вели по ним огонь из окон и с крыш, бросали в наступающих бутылки с зажигательной смесью и сумели поджечь оба танка. Оставшись без прикрытия, эсэсовцы снова отошли.
И это стало повторяться изо дня в день, неделя за неделей. На месте сотен убитых немцев, «синих» и литовских полицаев появлялись новые. А потери «Маккавеев» возмещать было нечем: каждый «активный штык» выходил из строя навсегда. Несмотря на просьбы о помощи, ежедневно несшиеся в эфир, на помощь не приходил никто. Немцы постепенно стягивали кольцо, и наконец полумертвые от усталости, голода и жажды евреи оказались в окруженной со всех сторон синагоге. Но они продолжали драться и в окружении.
К концу третьей недели боев к артиллерийскому обстрелу прибавилась бомбардировка с воздуха — прилетевшие самолеты забрасывали осажденных фугасами и зажигательными бомбами. Все дома были либо разрушены начисто, либо сожжены. Команды огнеметчиков посылали струи пламени в подвалы и импровизированные доты, живьем сжигая тех, кто находился там. Немцы через канализационные люки пустили в коллекторы ядовитые газы. Воздух был пропитан тяжким смрадом разлагающихся трупов, сладковатой вонью паленого человечьего мяса. Однако евреи продолжали сражаться, предпочитая погибнуть в бою, чем в лагере.
На двадцать седьмой день восстания Соломон Левин попал под струю огнемета и, катаясь по земле, кричал: «Добейте меня! Прикончите!» Ирвинг Бернштейн, на долю секунды задумавшись, навел на него ствол VZ—37 и дал короткую, в шесть пуль, очередь, а потом рыдая упал на горячий кожух пулемета, стуча по нему кулаком, пока не обжег руку до пузырей. Рядом плакала Лия Гепнер.
Назавтра пуля попала ей в голову: осколки черепа, кровь и мозг ударили в Ирвинга. Он взял убитую девушку на руки и стал покачивать, словно убаюкивая ребенка. Рядом оказалась Рахиль — она помогла брату уложить Лию наземь и прикрыть обрывками толя с крыши. Хоронить было негде и некому. Ирвинг снова присел за свой пулемет, а Рахиль стала подавать ему ленту.
Еще через три дня все было кончено. Немцы с заднего хода ворвались в синагогу, переполненную сотнями раненых, и прикончили всех. Ирвинг видел, как мать бежала по ступенькам, а дюжий эсэсовский унтер, догнав, перерезал ей горло штыком. Вскрикнув от ужаса и ярости, Ирвинг развернул пулемет и последние пули всадил в эсэсовца. Потом он увидел рядом подбитые гвоздями солдатские сапоги и не успел увернуться от летящего в лицо окованного затыльника приклада.
Он пришел в себя от каких-то толчков, стука колес по стыкам рельсов и порыва холодного ветра. Открыл глаза и увидел, что лежит на открытой платформе, гудящей как колокол, головой на коленях Рахили.
— Слава Богу, — сказала она.
— Пулемет… Варшава… — только и смог выговорить он.
— Немцы перебили весь отряд, кроме нас с тобой. «Синие» сказали немцам, что ты врач, и потому тебя оставили в живых. Ты им нужен.
Ирвинг, привстал на локте, оглянулся по сторонам. На платформе он был единственным мужчиной, остальные — женщины и подростки.
— А ты, Рахиль? Тебя тоже пощадили?
— Да.
— Ты им тоже нужна?
Она отвела глаза:
— Да.
— Для чего?
Женщины у него за спиной вдруг закричали, указывая куда-то пальцами:
— Освенцим! Освенцим!
— Довольно, довольно, полковник, пожалейте себя!
Но голос адмирала не доходил до его сознания: бесконечная лента воспоминаний продолжала крутиться, и череда отчетливо ярких образов все плыла и плыла у него перед глазами. Он говорил, не видя и не слыша Фудзиту:
— Эсэсовцы разбили нас на три группы: первая подлежала немедленной отправке в газовки и печи, во вторую входили люди вроде меня, владевшие какой-нибудь редкой специальностью, а третья — в нее отобрали Рахиль и других девушек — предназначалась для солдатских и офицерских борделей. — Он вдруг замолчал, осекшись, поднял глаза на адмирала: — Простите, вы что-то сказали?
— Пожалейте себя, полковник!
Бернштейн улыбнулся печальной мимолетной улыбкой, чуть тронувшей углы его губ:
— Пожалеть? Виновный не заслуживает жалости.
— В чем вы виновны?
— В том, что остался жив.
— Что вы такое говорите, полковник?
— А вы знаете, почему я остался жив? — Они молча глядели друг на друга. — Потому что был силен и усердно работал на немцев. И был счастлив.
— А ваша сестра? Она тоже была счастлива?
— Нет. Она пропала бесследно, а я работал в немецком госпитале и старался работать как можно лучше. — Он коротко и невесело рассмеялся. — «Госпиталь»! Это был не госпиталь, а морг! Чем и как лечить умирающих с голоду людей? Я брил им головы — волосы были нужны для германских субмарин. Я вырывал золотые коронки у мертвых, а иногда и у живых. В одном из мертвецов с большим крючковатым носом я узнал отца.
— Не надо, полковник, не травите себе душу…
Но Бернштейн только отмахнулся:
— Я входил в специальную команду — мы стояли у дверей газовых камер, куда загоняли голых людей, говоря им, что их ведут мыться. Им даже раздавали мыло — то есть аккуратные кусочки кирпича, но они-то думали, что это мыло. Эсэсовцы загоняли их в камеры по двадцать человек, и тогда они понимали, что это никакая не баня, и начинали рыдать и кричать. Детей бросали поверх плотной толпы, железные двери герметически закрывались, и сверху падали кристаллы «Циклона-Б». Так немцы убивали по двадцать тысяч в день. О, эти немцы умели организовать дело! Через пятнадцать минут стоны и крики за стальными дверями стихали. Газ выветривался, и тогда мы входили… Они лежали на полу — грудой, кучей до потолка. — Полковник взглянул в неподвижное лицо Фудзиты. — До потолка, потому что карабкались друг на друга, лезли вверх, спасаясь от удушья. Повсюду были экскременты, менструальная кровь. Вот тогда мы и брались за работу — крюками и веревками растаскивали сцепившиеся тела, укладывали на вагонетки и отвозили в крематорий. Потом мыли камеру, и она была готова принять следующую порцию смертников. — Голос вдруг изменил ему, он поник головой, уставившись в одну точку.
Адмирал подергал себя за длинный седой волос на подбородке.
— И вы по-прежнему верите в Бога, полковник?
— Там, в Освенциме, я усомнился в его существовании. Но… Да, верю. Я все еще правоверный иудей.
— А немцы — христиане, и они тоже верили в Бога, он ведь и у вас и у них всего один, не так ли?
— Да.
— Ну, и где же был тогда этот самый Бог?
Бернштейн уронил голову на сжатые кулаки и невнятно проговорил:
— Он отвернулся от нас.
Фудзита порывисто поднялся и повелительно сказал:
— Довольно, полковник. Ни слова больше! Понять этого я не могу — это выше моего разумения. Но теперь я знаю об этом — знаю от вас. И мне достаточно.
Бернштейн медленно поднял голову. Его серо-зеленые глаза едва ли не впервые были увлажнены слезами.
— Да, — сказал он. — Достаточно. — Голос его окреп. — Но теперь вы понимаете, адмирал, почему евреи во всем мире сказали: «Больше — никогда», почему Израиль так беспощадно отвечает на любую террористическую акцию? Почему мы сражаемся так, как не сражался еще никто и никогда?
— Да! Да! Самураю это понять нетрудно. Нас изображают как убийц, влюбленных в смерть, и рисунок этот верен. Но мы не воюем с безоружными, и нам присуща человечность. — Он опустился в кресло, побарабанил тонкими, как тростинки, пальцами по столу. — Вы будете присутствовать завтра на церемонии?
— Я служу на корабле, которым командуете вы, господин адмирал. Разумеется, буду.
— Я могу освободить вас от этой процедуры…
— Благодарю. Не стоит.
— Завтра мы казним пленных.
3
«Храм Вечного Блаженства», находившийся в носовой части ангарной палубы, представлял собой обширное квадратное помещение, обшитое некрашеными деревянными панелями. По обе стороны единственного входа в эту кумирню, сочетавшую черты буддистской пагоды и синтоистского храма, были изображены во всех подробностях пышные императорские хризантемы о шестнадцати лепестках.
Чтобы попасть из ходовой рубки вниз, на ангарную палубу, Брент Росс и Йоси Мацухара воспользовались подъемником.
— Просто-таки скоростной лифт в «Эмпайр Стейт Билдинг», — пошутил Брент, но летчик, огорченный и разозленный вчерашним столкновением на заседании штаба, никак не отозвался и продолжал хранить торжественно-угрюмый вид.
Ярко освещенная сверху рядами фонарей, ангарная палуба всегда производила на американского лейтенанта сильнейшее впечатление: она тянулась на тысячу футов в длину и на двести — в ширину и была самым грандиозным помещением из всех, какие человек когда-либо отправлял в море. Двигаясь рядом с Мацухарой по направлению к храму, Брент проходил мимо ста пятидесяти самолетов палубной авиации «Йонаги» — пикирующих бомбардировщиков «Айти D3A1», торпедоносцев «Накадзима B5N2» и истребителей палубной авиации «Зеро», над которыми возились механики и техники в зеленых комбинезонах. Уши у него закладывало от оглушительной мешанины звуков — лязгали и звенели инструменты, пулеметными очередями стучали пневматические молотки, грохотали колеса допотопных тележек, на которых доставлялись к самолетам аккумуляторы, боезапас и детали, перекрикивались люди, и вся эта какофония многократно усиливалась гулким эхом, разносившимся под стальными сводами этой пещеры.
— Погляди-ка, Йоси-сан, — дернул он летчика за рукав. — У твоих истребителей уже заменяют моторы.
— Таков был мой приказ, — коротко кивнул тот. — К завтрашнему дню должны управиться. Не механики, а золото.
— Это верно, — согласился Брент.
Между тем они уже входили в храм. Ничего подобного Брент не видел ни на одном военном корабле. Там не было ни того, что в католических храмах называется «неф», ни стульев или скамеек для молящихся. Храм был заполнен выстроенными в несколько шеренг офицерами «Йонаги» в парадной форме и с мечами. Они стояли лицом к алтарю, находившемуся у переборки по левому борту, по обе стороны от которого несли караул два каменных льва не меньше трех футов высотой. На алтаре стояли и лежали драгоценные реликвии — изваяния богов и зверей, магические зеркала и черепаховые гребни и две золотых статуи Будды — одна из Ясукуни, другая из Исе. Над алтарем висело изображение императора Госиракавы, написанное шестьсот лет назад, а справа и слева от него на особых полках стояли сотни белых урн с прахом моряков, погибших в ледовом плену и в боях против арабов. Посередине высился затянутый белым атласом помост, на котором были установлены шестнадцать урн, приготовленных для праха павших в позавчерашнем бою. Тела еще семнадцати человек покоились на дне залива.
В ожидании адмирала Фудзиты Брент стоял «вольно», положив руку на эфес своего меча, не предусмотренного правилами ношения американской военно-морской формы. Это был освященный традициями и овеянный легендами драгоценный клинок, доставшийся ему при особых обстоятельствах.
Брент вспомнил, как полгода назад в ста восьмидесяти милях северо-западнее Гавайских островов лейтенант Нобутаке Коноэ сделал себе харакири, выбрав — нет, почтив выбором! — его, Брента Росса, в свои кайсяку. Брент, который должен был в роковой миг ритуального самоубийства одновременно отсечь ему голову, стоял сзади, держа меч у правого плеча, когда Коноэ твердой рукой вспорол себе живот бритвенно-острым лезвием кинжала вакидзаси и вслед за струей крови на палубу выпали кишки. Твердо очерченный подбородок дрогнул, рот открылся, блеснули крепко стиснутые зубы, в широко раскрытых глазах бился беззвучный крик боли. Брент ступил вперед, впившись взглядом в склоненную шею и пучок волос, чуть ниже которого он должен был нанести удар. По сигналу Фудзиты он опустил меч, вложив в удар всю свою силу. Клинок, рассекая воздух, не свистнул и не загудел, а словно запел на какой-то ликующе высокой ноте и опустился. Звук был такой же, как от мясницкого топора, разделывающего тушу. Голова лейтенанта отскочила, покатилась по палубе. Мелькнул прикушенный зубами язык. И в эту минуту Бренту стало дурно.
Команда: «Смирно!» — и вернула его к действительности, словно набросив плотное одеяло тишины на ангарную палубу, где техники мгновенно отложили свои инструменты и вытянулись. Появился адмирал Фудзита, перед которым шли священник и двое служек. За ними по старшинству двигались старшие офицеры авианосца. Фудзита стал посередине лицом к алтарю и помосту, а по бокам замерли, взяв на караул, капитаны третьего ранга Митаке Араи, Хакусеки Кацубе и Нобомицу Ацуми, лейтенант Даизо Сайки, подполковник Тасиро Окума и лейтенант Тацуя Йосида. Не было только Таку Исикавы, лежавшего в судовом лазарете. Адмирал Марк Аллен, выглядящий усталым и подавленным, молча стал в строй рядом с Брентом, а полковник Ирвинг Бернштейн в свежем, чуть подкрахмаленном и отглаженном полевом комбинезоне цвета хаки — рядом с Мацухарой. Вытянувшись, офицеры смотрели на приближающегося к алтарю священника.
Это был наголо бритый согбенный старик в торжественном облачении — бирюзовом балахоне и широких мешковатых штанах, спускавшихся на черные лакированные деревянные сандалии. Его служки тоже были наголо бриты и носили черные просторные блузы: за спиной у них висели широкополые остроконечные шляпы, а на груди мешочки для сбора пожертвований — монет достоинством в 50 иен или пакетиков вареного риса. Один из служек время от времени ударял в барабан, покуда другой обходил храм с серебряным подносом, на котором Лежал еще дымящийся пепел. Священник, подойдя к алтарю, нараспев произносил заупокойную молитву.
Брент вслушивался, стараясь различить знакомые слова.
— «Будда пришел в этот мир в поисках истины», — шепнул ему Мацухара.
— Да-да, я понял, — ответил Брент.
Ему уже приходилось присутствовать на буддистских церемониях — обычно погребальных, ибо японцы с их загадочной психологией синтоистскими обрядами отмечали радостные случаи — рождения и свадьбы. Он знал, что служба будет тянуться бесконечно и приготовился терпеливо выстоять ее. Однако он ошибся.
Барабан забил чаще и ритмичней, а второй служка, поставив поднос, достал флейту. Офицеры в шеренгах совсем окостенели, когда появилась очень красивая девушка с длинными черными косами, одетая в нарядное, богато расшитое золотыми цаплями кимоно, перехваченное в талии белым шелковым поясом. В руке она держала палочку с нанизанными на нее двенадцатью серебряными колокольчиками, издававшими мелодичный звон. Фудзита надменно выпрямился, и Брент увидел у него на лице гнев. Адмирал не пускал женщин на корабль, сделав единственное исключение для Сары Арансон — и то лишь потому, что она принесла на «Йонагу» сведения, от которых зависела судьба авианосца.
— Это «мико», — шепнул Мацухара. — Жрица-девственница вроде древнеримской весталки. А ее священный танец называется «кагура». Он поможет павшим в бою обрести вечное блаженство.
— Не знаю, как насчет блаженства, а вот апоплексический удар наш адмирал получит наверняка, — прошептал в ответ Брент, и Йоси в первый раз за эти трое суток ухмыльнулся.
Девушка начала грациозно танцевать под мелодию флейты — плавно и зазывно изгибаясь всем телом, согнув колени, покачивая бедрами и выставив груди, в которые впились две сотни пар голодных глаз.
— Ничего себе «священный танец»… — еле выговорил Брент.
— Таков наш обычай, — ответил Мацухара.
«Мико» приблизилась к американцу, встретила его взгляд своим — глубоким и теплым. Брент угадывал, что и она возбуждена присутствием сотни мужчин в военной форме. Но она слишком долго остается возле него, Брента бросило в знакомый жар, он почувствовал, что щеки его горят, а горло сводит судорога. Все смотрели на них. Но вот наконец священник что-то крикнул, и девушка так же медленно и плавно выплыла из храма. Брент с трудом перевел дух.
Фудзита сделал знак священнику, тот кивнул и вместе со служками под барабанную дробь и песнопения тоже покинул храм. Полдесятка матросов разместили урны с прахом на полках, а потом проворно водрузили на белый помост большой куб, обтянутый красным атласом. И наконец старшина внес и поставил рядом с ним корзину.
— О Боже, — услышал Брент шепот адмирала Аллена. — Значит, он и вправду решился на это. Убийство. Другого названия этому нет.
— Есть, — сказал Брент. — Воздаяние.
— Ты становишься таким же кровожадным, как японцы.
— Не угодно ли узнать на сей счет мнение еврея? — спросил полковник Бернштейн так громко, что к нему обернулись замершие в строю офицеры.
— Вам нравится убийство, Ирвинг? — не сдавался Аллен.
— Око за око, адмирал, и зуб за зуб.
Но начавшаяся в дверях возня прервала их спор. Широкоплечий матрос втолкнул в храм троих пленников в наручниках и ножных кандалах. Такаудзи Харима и Салим, полупарализованные ужасом, едва передвигали ноги, их почти волоком протащили по палубе и поставили перед адмиралом. Но Кеннет Розенкранц, плечом оттолкнув конвоира, семенящими шажками сам подошел к нему, выпрямился и окинул его вызывающим взглядом.
— Вы виновны в убийствах, — сказал Фудзита.
— Что-то не помню, чтоб меня судили, — бросил в ответ Розенкранц.
Фудзита показал на шестнадцать урн:
— А их?
Розенкранц прикусил нижнюю губу.
— Не тяните жилы, делайте свое дело!
По знаку адмирала двое матросов втащили на помост Салима. Брент краем глаза поймал какое-то движение — это полковник Бернштейн покрыл лысую макушку маленькой круглой шапочкой.
— «Кипа», — пояснил он. — Ортодоксальные иудеи надевают ее на похоронах.
— Во имя Аллаха, пощадите! — простирая скованные руки к адмиралу, закричал брошенный на колени Салим. — Ислам учит милосердию, будьте же милосердны!..
— «Возьмите его, схватите его и, сковав цепью из семидесяти звеньев, сожгите его», — монотонно проговорил Фудзита.
— Вы приводите слова Корана? — ошеломленно спросил араб.
— Да. В вашей священной книге сказано, как надлежит поступать с вами, — Фудзита сделал знак, и матросы пригнули голову Салима так, что она оказалась над корзиной. В тот же миг рядом с ним оказался пожилой корабельный старшина с мечом в руках.
Из строя шагнул Окума.
— Господин адмирал, позвольте мне это сделать, — сказал он, вытягивая из ножен позванивающий от хорошего закала клинок собственного меча.
— Много чести будет этой собаке пасть от руки самурая.
— Знаю, господин адмирал. Но я самый сильный человек на корабле, — Окума метнул вызывающий взгляд на Брента. — И сделаю это чисто. Моя карма пострадает не больше чем от того, что я раздавил бы таракана. — Он попробовал большим пальцем лезвие. — Я только что отточил его и теперь всего лишь хочу проверить, хорошо ли.
Рядом раздался насмешливый шепот Аллена:
— Брент, с этой кочергой на боку ты смотришься натуральным японцем. Что ж ты упускаешь такой шанс? Может, вам с Окумой жребий бросить — кому быть палачом? А?
— Сэр, по какому праву… — возмутился Брент, но осекся, услышав голос адмирала Фудзиты:
— Слова, достойные самурая, подполковник Окума. Приступайте.
Окума поднялся на помост. Звеня цепочками кандалов, Салим откатился от импровизированной плахи.
— Господин адмирал!.. Умоляю! Дайте мне помолиться!..
Фудзита кивнул конвоирам, и те помогли арабу стать на колени.
— Мне нужен коврик.
Принесли кусок брезента.
— Где Мекка? В какой стороне Мекка?
— Вон там, — нетерпеливо сказал адмирал, показывая на восток.
— О Аллах всемогущий, всемилостивый… — начал Салим.
— Довольно! — через минуту прервал его Фудзита. — Попадете прямо в ад. — Он взглянул на Окуму. — Приступайте, подполковник.
Пронзительно кричащего Салима уложили грудью на плаху, прикрутили к ней шкотом, и матрос прижал обе его руки к помосту.
— Аллах Акбар, Аллах Акбар! — снова и снова выкрикивал он.
Несмотря на цепи, веревки и усилия матросов, он извивался, дергался и бился с такой силой, что сдвигал плаху в сторону и даже приподнимал ее.
Окума, облизнув губы, занес над головой большой меч, держа его двумя руками. Он выжидал. Приговоренный на мгновение затих. Все замерли. Не слышны стали даже обычные на корабле звуки. Брент затаил дыхание. Меч превратился в свистящую сверкающую дугу и с тупым стуком врезался в тело Салима, который издал вопль ужаса и боли, отозвавшийся у Брент где-то в самой глубине его существа. Удар, пришедшийся поперек спины, разрубил Салиму лопатки, рассек позвоночник и вонзился в оба легких. Теперь он уже не вопил, а рычал, как дикий зверь, попавший в стальной капкан. Кровь хлынула у него изо рта.
— По шее! — закричал адмирал. — По шее!
Брент почувствовал, как поднимается из желудка волна тошноты.
— На чикагских скотобойнях это делают куда лучше, — сказал Аллен.
— О Боже! — вырвалось у Кеннета Розенкранца.
Такаудзи Харима с криком бился на палубе, захлебываясь рвотой. Ирвинг Бернштейн сжал кулаки и поднял глаза к небу.
Снова свистнул меч, и повторился тот же звук, но теперь голова Салима отлетела прямо в корзину. Все с облегчением перевели дух.
Покуда матросы укладывали обезглавленный труп на носилки, подполковник повернулся к адмиралу:
— В последний момент он дернулся вперед.
— Ложь! — крикнул Брент Росс.
— Это было сделано нарочно, — сказал Мацухара.
Окума оперся на меч, и опасно мерцающие глаза его загорелись жаждой крови.
— Если кто-нибудь из вас посмеет…
— Прекратить! — крикнул адмирал. — Мне надоело вас разнимать. Давайте следующего. А вы, подполковник Окума, потрудитесь отрубить ему голову с одного удара.