Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Седьмой авианосец (№3) - Поиск седьмого авианосца

ModernLib.Net / Триллеры / Альбано Питер / Поиск седьмого авианосца - Чтение (стр. 5)
Автор: Альбано Питер
Жанр: Триллеры
Серия: Седьмой авианосец

 

 


Кеннет усмехнулся впервые за все время допроса.

— Оскорблять пленного — невелика доблесть…

— Правда ли, — перебил его Брент, — что маньяк Каддафи платит по сорок тысяч за каждый сбитый самолет?

— По пятьдесят. И на япошках я уже заработал себе миллион.

Бледное, безжизненное лицо Розенкранца задрожало от невеселого смеха, оборванного ударом в солнечное сплетение. Летчик согнулся, ловя ртом воздух. Брента поразила его бравада. В самом ли деле этот человек так отважен или он храбрится от отчаяния?

— Вы летали с Иоганном Фрисснером? — спросил адмирал.

Несколько раз судорожно вздохнув, Кеннет выпрямился и ответил:

— Это всем известно. Его клетчатый «Мессершмитт» много раз сбивал с империалистов спесь!

— Пока что я сбил тебя, — сказал Йоси Мацухара, уже успевший остыть после стычки с Тасиро Окумой и Сайки. — Разворотил твоему «сто девятому» всю задницу.

— Это потому, что я в это время фаршировал твоего ведомого двадцатимиллиметровыми орехами. Четыре порции прямо в кабину. Он испекся, как рождественная индейка, а я сделал еще полсотни штук.

Фудзита прекратил этот обмен любезностями.

— Уведите, — сказал он начальнику караула. — Давайте следующего.

Когда двое дюжих матросов выволакивали Кеннета из кают-компании, он обернулся от самой двери и крикнул Бренту:

— А с тобой, дружок, мы еще встретимся!

— Это я тебе обещаю, — успел ответить Брент.

Вид второго пленника поразил всех. Это был худосочный человек лет шестидесяти: из воротника кителя со знаками различия лейтенанта ливийских ВВС торчала тощая жилистая шея, нездоровая бледность покрывала впалые, сморщенные щеки, худые руки были опутаны сеткой вен, один глаз сильно косил, закатываясь за край пожелтевшего от африканских лихорадок белка, и это придавало его монголоидному лицу какое-то хитровато-недоверчивое выражение.

— Японец? — с нескрываемым отвращением спросил адмирал.

Пленный весь подобрался, как будто собираясь прыгнуть в ледяную воду.

— Я гражданин мира, борец за свободу всех народов, ответил он неожиданно сильным и звучным голосом.

— Это мы уже слыхали сегодня, — сказал Фудзита. — Фамилия? Воинское звание? Номер части? И по-английски, а не по-немецки.

— Женевская конвенция…

— Она вас не касается. Вы террорист, а не военнопленный. Отвечать на вопросы!

Конвоир открытой ладонью звонко ударил лейтенанта по лицу.

— Лейтенант Такаудзи Харима, — вскрикнув от боли и задыхаясь, ответил пленный. — Вторая эскадрилья Четвертого бомбардировочного полка. Летал вторым пилотом на DC—6. Выбросился с парашютом.

— Откуда взлетали?

— Из Триполи.

Фудзита издал удивленный смешок:

— Далеко, однако, забираются ваши «Дугласы». Откуда родом?

— Я родился в двадцать шестом году в Уцуноми, префектура Тотига.

— Участвовали в Большой Восточно-Азиатской войне?

— Так точно. Я честно сражался за Японию. Пошел добровольцем в шестнадцать лет, воевал в Маньчжурии с русскими и китайцами в составе Четвертой пехотной дивизии, а потом, когда мою роту уничтожили, в Седьмом отдельном саперном батальоне. Нас послали в самое пекло — на Гуадалканал, оттуда в сорок третьем нас сняли эсминцы. От батальона в живых осталось двадцать три человека. — Файт и Араи, встрепенувшись, недоверчиво переглянулись. — Потом бои в Новой Британии, Бугенвиле, на Окинаве…

— Сдался в плен?! — выкрикнул Фудзита.

— Да, господин адмирал, сдался в плен, когда понял, какой чепухой забивали нам головы с помощью этой вот книжки, — он показал подбородком на придавленную адмиральской ладонью «Хага-куре».

В кают-компании повисла напряженная тишина. «Смельчак, — думал Брент. — Ведь он японец, значит, знает, какое омерзение испытывают самураи к тем, кто сдается в плен, — знает это лучше Розенкранца, который подписал себе смертный приговор. Он тоже говорит как человек, смирившийся с неизбежной и близкой гибелью».

— Эта книга, — продолжал Харима, подтверждая мысли Брента, — учила нас «синигураи». — Он взглянул на Бернштейна, а потом на американцев, из которых только адмирал Аллен понимающе кивнул головой, и пояснил: — Презрению к смерти. — Он поднял глаза на портрет императора, висевший над головой адмирала. — Умению так закалить свой дух решимостью идти в бой, как будто тебя уже и нет на свете, а потому смерть тебе не страшна.

— Вижу, вы читали «Хага-куре», — сказал Фудзита. — И несмотря на это, решились предать ее, изменить своим предкам и потомкам.

— Господин адмирал, я жил по конфуцианским заветам: я был настоящим мужчиной, воином и ученым — и что же получил в награду? Отец, мать, сестра и брат погибли под американскими бомбами. Страна лежит в руинах. Император перестал быть богом. А правит нами новый властелин — Дуглас Макартур. Вас, — он обвел взглядом японских офицеров, — здесь не было в то время. По какому же праву…

— И вы стали террористом, превратились в убийцу беззащитных женщин и детей?!

— Нет! Я стал борцом против американского империализма.

— А русские, надо полагать, лучше?

— Русские помогают свергнуть иго…

— И весьма недурно при этом платят, не так ли? — Фудзита перевел взгляд на конвоиров. — Увести лейтенанта Хариму!

— Убейте меня! — рванулся тот к адмиралу.

— Я поступлю так, как сочту нужным. Вашу просьбу я выполню с большим удовольствием, но — в свое время.

— Отрубите мне голову! — Харима жадно уставился на висящий на переборке кривой самурайский меч.

— Ну, разумеется, только поставим вас лицом на северо-восток, — адмирал нетерпеливо кивнул конвоирам.

— Нет! Прошу вас!.. Злые духи… — но матросы уже вытаскивали его из кают-компании.

— Я думал, вы не верите в эту чепуху, — пробурчал ему вслед Фудзита.

Третий пленник носил мешковатый синий комбинезон и предстал перед адмиралом, дрожа от страха и низко опустив голову. Ростом этот смуглый молодой человек с бегающими темными глазами и подковообразными усами под крючковатым носом был не выше Харимы, но много шире его в плечах.

— Салим аль-Хосс, ваша милость, — еле слышно прошептал он.

— Громче! И милостей тут нет!

— Виноват, господин адмирал! Салим аль-Хосс, стрелок с четырехмоторного «Дугласа».

— Часть! База!

— Вторая эскадрилья Четвертого бомбардировочного полка. Мы летели из Сергеевки.

— Сколько там еще самолетов?

— Десять бомбардировщиков, кроме нашего, и две эскадрильи истребителей.

— Двадцать четыре истребителя?

— Да, господин адмирал, но целую авиачасть оттуда не так давно вывели.

— Когда это было?

— Месяца полтора назад… — Он осмелился поднять голову. — Господин адмирал… Меня… казнят?

— Вы входите в организацию «Саббах»?

Пленный оглянулся по сторонам, словно ища поддержки или сочувствия, и, не найдя ни того, ни другого, еле слышно прошептал:

— Да.

— Я слышал, что у вас считается честью умереть за полковника Каддафи.

— Я так не считаю…

— Почему вы воюете с нами?

— Все из-за них, — он показал на Бернштейна. — Они выгнали нас из дому.

— Чушь, — сердито ответил тот. — Живите себе на здоровье в Израиле, как сотни тысяч арабов, которые работают там и отлично устроены.

— Да? Быть рабом? Гражданином второго сорта? — вскипел Салим — Никогда!

— Просто лень работать.

Араб снова взглянул на адмирала.

— Меня убьют?

— Вы соблюдаете Пять Столпов Веры?

Араб широко открыл глаза, поражаясь глубине адмиральских познаний и неожиданности вопроса, а потом, явно обретая надежду, ответил:

— Конечно. Вера, молитва, пост, «хадж» и самопожертвование. Я соблюдаю все пять. И читаю Коран, обратясь в сторону Мекки, и пять раз в день совершаю намаз.

— Коран — это слово Аллаха, не так ли?

— Так, господин адмирал, истинно так! Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его.

— Значит, вы знаете, что каждому смертному придется в свой час предстать на Страшном Суде?

— И мой час настает? — надежда в его голосе уступила место отчаянию.

— Да.

Салим впервые за все время допроса выпрямился, а потом рухнул на колени, обхватил голову руками, как на молитве.

— Нет! Нет! Пощадите! Пощадите меня!

— Умереть, потеряв достоинство, — значит умереть как собака, — с негодованием сказал адмирал. — Убрать его!

Подхватив Салима под руки, матросы волоком потащили его к выходу, и Брент еще долго слышал его доносящиеся из коридора крики: «Аллах Акбар! Аллах Акбар! Смерть Израилю!»

Полковник Ирвинг Бернштейн, что было вовсе на него не похоже, закрыл лицо руками и опустил голову. Совсем недавно всем казалось, что этот человек склонен к сантиментам не больше чем нож из шеффилдской стали. Он не моргнув глазом убил нациста Вернера Шлибена, который как-то раз вздумал юмористически порассуждать об иудаизме, геноциде и отсутствии крайней плоти. Даже видавшие виды японцы содрогнулись от этого кровавого поединка, происходившего в судовом храме «Я сделаю тебе обрезание!» — мстительно воскликнул Бернштейн, снова и снова всаживая клинок вакидзаси в пах поверженного Шлибена. Но сегодня полковник был явно чем-то подавлен, и это не укрылось от проницательных глаз адмирала.

— Итак, для подготовки судна к операции у нас месяц с лишним, — сказал он. — Офицеры «Йонаги» первого призыва очень долго не сходили на берег, не были в отпуске. Для новых сражений нам нужны новые силы. Поэтому им разрешаются увольнительные. Не забудьте личное оружие.

— Господин адмирал, — вставая, сказал подполковник Мацухара. — У меня много новичков и…

— Я уверен в боевой выучке экипажа, — непререкаемым тоном сказал Фудзита. — Итак, офицеры «Йонаги» могут сойти на берег. Вас, адмирал Аллен, вас, полковник Бернштейн, вас, капитан третьего ранга Ацуми, и вас, лейтенант Росс, прошу установить очередность ваших выходов на берег с тем, чтобы вы и наши новые офицеры — он показал на Окуму и Сайки — совершенно освоились на корабле. Итак, день — вахта, день — отдых и развлечения.

Само звучание слова «берег» бросило Брента в жар, мгновенно вызвав воспоминание о Саре Арансон. У него, как и у всех, кто проводит долгие месяцы в море, была обостренная память, одновременно и мучившая, и дарившая отраду. Эту тридцатилетнюю женщину в звании капитана израильской военной разведки он встретил в токийском офисе Бернштейна незадолго до средиземноморской операции. У нее было волевое, привлекательное лицо с широко расставленными карими глазами, темные волосы и редкой красоты фигура, соблазнительное великолепие которой угадывалось даже под бесформенным хаки. Их сразу потянуло друг к другу, и через несколько недель Брент уже сжимал в своих объятиях ее бившееся в пароксизме страсти тело. А сейчас, когда ее стоны, ее гортанные дикие вскрики воскресли в памяти, он заерзал в кресле: воспоминания об их разрыве жгли, как раскаленное железо. Узнав, что Брент изъявил желание служить на «Йонаге», оставив теплое место на берегу, рядом с Сарой, она в гневе добилась перевода в Тель-Авив.

Голос адмирала вернул его к действительности:

— Завтра в восемь по нулям Гринвича состоится торжественная молитва в судовом храме. Господ офицеров прошу быть в «синем парадном». Естественно, белые перчатки и мечи. — Фудзита медленно, опираясь о стол, поднялся, повернулся к деревянной резной пагоде, вытянулся перед ней и замер. Следом поднялись и стали «смирно» все остальные. Японцы дважды хлопнули в ладоши. — Вспомним учение Будды и Дао о «Пути»: великого можно достичь через малое. А путь самурая — каждое утро и каждый вечер готовить свое сердце к испытаниям и жить так, словно тело его уже умерло. Так достигается свобода при жизни и райское блаженство после смерти. — Он перевел взгляд на своих офицеров. — Все свободны.

Когда они поочередно потянулись к двери, адмирал вдруг добавил:

— Вас, полковник Бернштейн, я попрошу задержаться еще на минуту.

Израильтянин вернулся к своему креслу.



За без малого год службы на «Йонаге» Ирвинг Бернштейн впервые оказался с адмиралом Хироси Фудзитой с глазу на глаз и сейчас с особенным вниманием всматривался в этого высохшего маленького старичка, сидевшего наподобие храмовой статуи в конце длинного дубового стола. Адмирал был непостижим и весь точно соткан из противоречий: мог быть учтивым и грубым, честным и вероломным, решительным и колеблющимся, милосердным и бессердечным. Однако Бернштейн знал, что «Путь» учит: чем больше противоречий, тем глубже человек. Фудзита был глубок безмерно. Как истый буддист, он верил в «Колесо Закона» — в движение вечной человеческой реки, текущей сама по себе и независимо от предначертаний неба. Отдельный человек вместе со всеми несется в этом бескрайнем потоке, не имеющем ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти. А сам Будда — всего лишь глядящий на солнце слепец. Прагматик до мозга костей, как все японцы, старый адмирал умел и бестрепетно глядеть в лицо смерти, и наслаждаться каждым мгновением жизни, ибо оно могло оказаться последним.

— Вы пережили Холокост, — ошеломил он Бернштейна, показав глазами на номер-татуировку у него на предплечье.

— Да. Я был в Освенциме. Мой номер — 400647.

— Пленные, которых мы допрашивали, разбередили вам раны?

— Эти раны никогда не затянутся, — не поднимая глаз, проговорил Бернштейн.

— Вы убили Шлибена.

— Только однажды, адмирал, а не шесть миллионов раз.

— Когда все это творилось, мы были заперты в Сано-ван.

— Я знаю.

— Но и мы несем за это ответственность.

Полковник удивленно поднял голову:

— Вы? Но почему? Только оттого, что входили в состав стран «оси»? Это лишено смысла.

— Очень логично, полковник. Ответственность разделяют все, кто когда-либо жил на свете, и те, кто когда-либо будет жить. Все, полковник, все без исключения.

Израильтянин понимающе кивнул.

— Восточная философия, адмирал… Мне трудно представить вас капелькой этой реки — кровавой реки.

— Тем не менее это так.

— Не стану спорить.

— Я кое-что читал об этом. Я ведь собрал небольшую библиотечку, вы знаете… — Бернштейн не удержался от улыбки: «небольшая библиотечка» представляла собой огромную, в несколько тысяч томов коллекцию, не умещавшуюся в двух пустовавших каютах и переползавшую в коридоры и даже в штурманскую. Старик читал почти беспрерывно и знал о Большой Восточно-Азиатской войне даже больше, чем адмирал Аллен, не говоря уже о всех прочих. — Но теперь я от вас хочу услышать о том, что это такое было.

Бернштейн потер лоб. Вздохнул.

— История невеселая, и забавного в ней будет мало.

— Если вам тяжко вспоминать, то…

— Разумеется, тяжко. Но, быть может, если я расскажу, мне станет легче. До сих пор я не говорил об этом ни одному человеку на свете.

— Скажите, полковник, это Гитлер виноват во всем, как по-вашему?

— Один человек? Так не бывает. Тут больше подходит ваша теория «реки человечества».

— Но Германия была готова к нему?

— Конечно. Гитлер дал немцам то, что помогло им выбраться из бездны, куда их столкнули разгром в первой мировой и великая депрессия, — надежду. Ну, а его взгляд на место евреев в истории всего лишь раздул тлеющий жар…

— И немцы готовы были отдать за него жизнь?

— Да. За него или за кого-нибудь другого, подобного ему. На его месте мог быть Геринг или Гесс…

— Рассказывайте, полковник, рассказывайте.

Бернштейн откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза. Все это было давно, очень давно, но сейчас же воскресло в его душе, потому что никогда и не умирало. Каждую ночь, стоило лишь ему смежить тяжелые веки, воспоминания начинали захлестывать его, как штормовая волна — невысокий мол. Тени обступали его со всех сторон — тени отца, матери, сестры, брата, львовского еврея Соломона Левина, Лии Гепнер, Каца, Шмидта… Он помнил каждый взгляд, каждый жест, каждый крик боли. Он помнил запах горящей плоти и запах мертвечины. Память была его проклятием.

— Это началось в Варшаве, — сказал он.

Ирвинг Бернштейн хорошо знал историю своего народа — разрушение Храма римлянами и вавилонское пленение, рассеяние на бесплодных землях, окружавших Палестину, гибель под мечами крестоносцев и перемещение в Европу: почти три миллиона евреев осело в Польше, четверть миллиона — на востоке Германии. В Варшаве, когда Европа стала выбираться из мглы средневековья, и осели предки Бернштейна.

Каждый день после обеда, пока мать хлопотала на кухне, доктор Давид Бернштейн читал своим детям — Исааку, Ирвингу и Рахили — Тору и Талмуд, рассказывал об истории «богоизбранного народа», объясняя, что для польских евреев средневековье не кончилось. Их обвиняли в ритуальных убийствах детей, в черной магии, для них придумывали особые законы и правила, с них взимали особые налоги и пошлины. Все было направлено на притеснение. По закону они не имели права владеть землей и входить в состав ремесленных цехов и должны были жить в отделенных от остальной части города кварталах — гетто, обнесенных стеной. Тем не менее там они рожали детей, изучали закон Моисея, и связывавшие их узы становились неразрывными.

Запертые в гетто люди были беспомощны, и на них удобно было свалить вину за любое несчастье, обрушивавшееся на Польшу, будь то наводнение, неурожай или военное поражение. Время от времени толпы громил врывались в гетто, грабя, насилуя и убивая. «Бить жидов» было общепринятым развлечением среди поляков. Своего пика погромы достигли в XVII веке, когда в ходе целой череды кровавых вакханалий погибло больше полумиллиона евреев — зарублено казацкими саблями, выброшено из окон, заживо сожжено вместе с домами и синагогами.

Рассказы отца, вызывавшие у Исаака ужас и исторгавшие слезы из глаз Рахили, в душе Ирвинга рождали только ненависть и гнев. Он восхищался отвагой своих соплеменников, в рядах польской армии сражавшихся против германских государств и России в войнах, которые чаще всего кончались поражениями.

К началу XX века многие ограничения были отменены, а гетто уничтожены. Давид Бернштейн смог окончить медицинский факультет Краковского университета в 1922 году — в год рождения Ирвинга. Теперь это был всеми уважаемый врач, лечивший и евреев, и христиан. Ему помогали жена, получившая свидетельство сестры милосердия, и Ирвинг, очень рано обнаруживший тягу и способности к медицине.

Он любил свой дом — двухэтажный кирпичный особняк на улице Налевского в фешенебельном варшавском квартале. На первом этаже помещались смотровой и хирургический кабинеты, а в задней части дома — кухня, столовая, гостиная. Второй этаж занимали четыре спальни и кабинет-библиотека. В этом доме Ирвинг появился на свет, там он рос и мужал в атмосфере семейной любви, познавая полное, ничем не омраченное счастье. Оно оборвалось в июле 1939 года, когда в преддверии неминуемой войны Исаака мобилизовали и зачислили в Третью кавалерийскую дивизию.

Ирвинг навсегда запомнил, как брат — рослый, широкоплечий, в длинной коричневой шинели и с нелепой саблей на боку — стоял в дверях, одной рукой прижимая к себе плачущую мать, а другой обнимая Рахиль. Потом он расцеловался с отцом, потрепал по плечу Ирвинга и сбежал вниз по лестнице. На мостовой стоял грузовик, из кузова которого выглядывали смеющиеся лица молодых парней в кавалерийской форме. Грузовик тронулся и исчез за углом улицы Заменгофа. Ирвинг видел тогда брата в последний раз.

Первого сентября 1939 года германская армия перешла границу Польши. В тот вечер доктор Бернштейн собрал своих домочадцев у себя в кабинете. Ирвинга поразило его осунувшееся и постаревшее лицо. Отец всегда был сухощавым, но теперь казался совсем изможденным — заметнее посверкивали серебряные нити седины в редеющих черных волосах, круче казался изгиб горбатого крупного носа, глубже стали проложенные усталостью морщины на высоком залысом лбу и горькие складки в углах рта.

— Скоро придут немцы, — сказал он. — Нам понадобятся все наши силы.

— Но как же… — изменившимся голосом спросила мать. — Как же наша армия, наш Исаак? Они ведь остановят немцев?

Но тридцать пехотных и двадцать кавалерийских дивизий не смогли преградить путь вермахту. Всего за месяц боев, больше напоминавших тактические учения германских войск, польская кавалерия, вооруженная пиками и саблями, была рассеяна, плохо обученная и обмундированная пехота окружена и взята в плен, а допотопные аэропланы польских ВВС — уничтожены. И над страной опустилась ночь нацизма.

Когда пала Варшава, доктор Бернштейн успокаивал жену и детей, уверяя их, что в их жизни ничего не изменится — только власть будет другая.

Однако многие евреи опасались иного поворота событий.

— Посмотрите, как они расправились с нашими соплеменниками в Германии, — говорили они. — Неужели же они нас пощадят?

Одни уповали на то, что будут в безопасности, перебравшись в восточную половину страны, занятую Красной Армией, другие пытались организовать тайное бегство в Палестину, а большая часть оставалась на месте, с укоренившимся за века гонений фатализмом ожидая, когда на них обрушатся новые гонения и муки. Долго ждать им не пришлось.

Генерал-губернатором Польши был назначен печально известный своей ненавистью к евреям Ганс Франк, выбравший под резиденцию краковский замок Вавель. Он начинал еще в отрядах штурмовиков, был убежденнейшим нацистом и некогда оказал Гитлеру важные услуги. Вскоре из Вавеля хлынул поток унизительных приказов: евреям запрещалось появляться в общественных местах, к которым были причислены и школы, запрещалось занимать официальные и выборные должности, запрещалось передвигаться по стране» и покидать ее, запрещалось заниматься благотворительностью и служить в армии.

Вслед за этим началась компания по «просвещению» поляков. Им неустанно вдалбливалось, что войну с целью собственного обогащения начали еврейские банкиры, а вторжение вермахта было необходимо для спасения страны от еврейско-большевистского засилья. Вся Варшава — включая и квартал, где жили Бернштейны, — была обклеена плакатами, на которых карикатурные крючконосые евреи с крысиными телами и в ермолках на головах мучили и терзали детей, стариков и монахинь. Очень скоро к помощи доктора Бернштейна католики прибегать перестали.

Начались облавы. Евреев со всех хуторов и деревень Польши в товарных вагонах везли в Варшаву и другие крупные города. Кое-кто пытался укрыться в домах поляков, но те не желали рисковать жизнью ради евреев и, предварительно вытянув у несчастных последние деньги, выдавали их германским властям. Потом было издано новое постановление — евреям вменялось в обязанность носить желтые звезды на одежде или на белой нарукавной повязке. Вернулись времена гетто.

Ранним февральским утром 1940 года в дверь дома Бернштейнов ударили прикладом. На пороге с кавалерийскими карабинами за спиной стояли четыре полицейских, которых по цвету их шинелей называли «синие». «Juden[8], собирайтесь!» — крикнул толстый вахмистр.

В отличие от всех других, кому разрешили взять с собой только самое необходимое, за медицинским инструментарием доктора Бернштейна прислали машину, и, покуда сам доктор с помощью жены, дочери и Ирвинга грузил в кузов оборудование своего хирургического кабинета, «синие» покуривали в сторонке, отпуская шуточки, касавшиеся главным образом семнадцатилетней Рахили. Она была в самом расцвете своей красоты — длинные черные волосы, густые темные брови, белоснежное лицо и голубые глаза фарфоровой куклы, осиная талия, крутые бедра и высокая упругая грудь.

Вахмистр наконец не выдержал: под хохот своих товарищей он облапил перепуганную девушку и прижал ее к себе, крича: «Ты еще девственница? Это хорошо! У меня еще не было еврейской девственницы. Я припас для тебя гостинец, он придется тебе по вкусу, будешь рыдать от восторга». — И он похлопал себя по сильно оттопыривающейся ширинке брюк.

Ослепительная вспышка сверкнула в голове Ирвинга, и бешеная ярость обуяла его, прогнав страх, нерешительность и вообще способность думать и рассуждать. Под испуганные крики родителей он рванулся к вахмистру и ударил его в челюсть и в обширное тугое брюхо. Полицейский отпустил девушку и, согнувшись вдвое, отлетел в сторону, задыхаясь, как от удушья, и сплевывая кровь из разбитой толстой губы. Ирвинг ухватил его за волосы и несколько раз ударил коленом в лицо, услышав сочный хруст — словно рядом кто-то откусил неспелое яблоко.

Потом он услышал отчаянный вскрик матери и почувствовал, как жгучая боль пронизала все тело от макушки до пяток — это окованный железом приклад карабина опустился на его затылок, — он замер, как будто с разбегу налетел на каменную стену. В глазах у него потемнело, ноги стали ватными. Следующий удар опрокинул его навзничь, и больше он уже ничего не видел.

Очнулся Ирвинг в старой синагоге, находившейся в северном конце гетто — огороженного колючей проволокой участка две с половиной мили длиной и милю шириной, — где разместили отца и трех других врачей с семьями. Раньше в этом районе проживало 150.000 человек, а сейчас сгрудилось не меньше полумиллиона.

Врачам отвели по комнате, а в подвале устроили нечто вроде лазарета. Рахиль в тот злосчастный день избежала насилия, но в глазах у нее навсегда застыло выражение затравленности и ужаса. Жизнь в гетто, обнесенном трехметровой стеной, по верху которой была натянута колючая проволока, была чудовищна. Двадцать выходов постоянно охранялись польскими и литовскими полицаями, выпускавшими за ворота лишь тех, у кого было разрешение на работу в городе. Еда была более чем скудной, и в гетто почти сразу же начался голод. Врачей кормили лучше, но они столкнулись с неразрешимой проблемой — как лечить истощенных и обессиленных людей без лекарств и самых необходимых материалов?

Однако и в этой непроглядной тьме вспыхивали иногда светлые лучи: вероучители толковали детям Талмуд, ставились спектакли и давались прекрасные симфонические концерты. Умельцы собирали детекторные приемники, выходила газета и даже — в глубочайшей тайне — устраивалось богослужение. Семья Бернштейнов отмечала с соблюдением обрядов все еврейские праздники — Йом-Кипур, Симхас Тора, Рош Хашана.

Однако пайки урезались все больше, и к концу 41-го года люди умирали тысячами: особые «похоронные команды» каждое утро подбирали и сжигали трупы, лежавшие «на мостовых и тротуарах.

Доктор Бернштейн от непосильной работы старел на глазах, у его жены прибавилось морщин, и каштановые волосы стали уже не полуседыми, а совсем белыми. В эти дни судьба свела Ирвинга с Соломоном Левиным.

Этот двадцатилетний парень уже успел повоевать и попал в гетто после того, как немцы разбили на подступах к Варшаве его дивизию. Его отец, полковник польской армии, попал в плен к русским под Белостоком и сгинул в Катынском лесу, где, по слухам, большевики расстреляли несколько тысяч офицеров, учителей и других представителей польской интеллигенции. Мать простудилась, когда ее с другими шестьюдесятью женщинами везли на открытой платформе из Белостока в Варшаву, заболела воспалением легких и умерла.

Соломон был высок ростом и очень силен физически: его светлые волосы вились крупными кольцами, черты лица были хотя и грубоваты, но правильны и даже красивы. Когда Рахиль смотрела на него, с лица ее исчезало затравленное выражение и глаза сияли тем мягким светом, которого так давно — целый год — не видел Ирвинг.

— Нас планомерно истребляют и убьют всех до одного, — хрипловато и тихо произнес однажды Соломон, сидя в маленькой комнатке Бернштейнов.

— Ну, зачем уж так, — возразил доктор. — Да, мы живем впроголодь, но все-таки живем. Кто тебе сказал, что нас собираются истребить?

— Вы не слышали о Треблинке?

— Конечно, слышал. Это не так далеко от Варшавы, на берегу Буга. Там трудовой лагерь, и очень многие по доброй воле уехали туда.

— Уехали многие, а не вернулся никто, — прервал его Соломон. — Говорю вам, это — массовое истребление нашего народа. Евреев убивают газом, а потом сжигают в печах. Немцы называют это «окончательным решением еврейского вопроса».

Женщины в страхе вскрикнули.

— Этого не может быть! — воскликнул Давид.

— Окись углерода, доктор.

— Но она действует медленно…

— Вот именно, — кивнул Соломон, — и потому они ищут что-нибудь более эффективное. Говорят, что будет применяться новое средство — «Циклон-Б». Уже строится большой лагерь в местечке Освенцим — по-немецки Аушвиц.

— Я слышал про него. Там узловая станция.

— Потому его и выбрали: им для их дьявольского дела нужна железная дорога.

— Да откуда ты все это знаешь?

Сол оглянулся по сторонам и еще больше понизил голос:

— Вы слышали про Боевую еврейскую группу?..

— Слышал. БЕГ. Ты тоже входишь в нее, Сол?

— Это и в самом деле боевая группа. Наши разведчики уходят за ограду и приносят нам сведения.

— И ты бываешь в городе?

— Да. Через канализацию. И я отвечаю за каждое свое слово.

— Не верю, не хочу в это верить! — воскликнула мать.

— Вы должны поверить! Нам нужен Ирвинг. Его место — у нас.

— Нет! Одного сына я уже отдала… Ирвинг — мой единственный.

— Прости, мама, — сказал он. — Сол прав. Они хотят поголовно истребить нас. Мы должны сопротивляться. Выбора нет. — Он повернулся к Левину. — Я готов.

Штаб БЕГа разместился в подвале одного из доходных домов на улице Грибовского. В тусклом свете одной-единственной свечи вокруг стола на ящиках сидело несколько юношей, не сводивших глаз со своего командира.

— У нас пополнение, — сказал Левин. — Это Ирвинг, сын доктора Бернштейна. А это — Иона Кац из Львова, — он показал на худенького паренька с запавшими щеками и широко открытыми карими глазами, ярко сверкавшими даже в полутьме.

Десятеро у стола кивнули.

— Иона, — понизив голос, обратился к нему Левин. — Расскажи нам про Einzatzgruppen[9], если можешь, конечно, говорить об этом.

Кац, покачав головой, медленно, как семидесятилетний ревматик, поднялся. Он казался ожившим покойником.

— Могу. Господь дал мне силу. — Его большие немигающие глаза прошлись по лицам сидевших и остановились на лице Ирвинга. Громким шепотом, похожим на шелест палой листвы под осенним ветром, он начал: — Я был одним из львовских евреев.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20