Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Слишком поздно

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Алан Александр Милн / Слишком поздно - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Алан Александр Милн
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Мне не довелось застать деда и бабку живыми. Вероятно, я видел их фотографии в семейном альбоме, но подобные снимки – на фоне горшка с «дружной семейкой» или расправленных парусов яхты – ничего не скажут об их характере. Возможно, несмотря на все жизненные тяготы, они любили друг друга до гроба, возможно, нет; мой отец – единственный источник сведений – ничего об этом не знал.

Когда дедушка Милн умер, общий глас был таков: «Бедняки утратили своего покровителя». Ни слова не было сказано о чувствах беднейших из бедняков – его собственном семействе. Они тоже утратили своего защитника, но кто знает, с облегчением или радостью бабушка Милн рассуждала, что ныне ее муж там, куда добродетель рано или поздно приводит достойных. Вероятно, жить без него было равно невыносимо, как и с ним.

Так или иначе, теперь судьба вдовы была в надежных руках сына Джона, после смерти отца де-юре ставшего главой семьи, каковым много лет он являлся де-факто. К тому времени Джону исполнилось двадцать девять. Балансируя между уделом герцога и мусорщика, он служил бухгалтером на кондитерской фабрике, подмастерьем в механической лавке, швейцаром в школе, умудряясь одновременно быть нянькой для младших братьев и посредником между отцом и растерянной матерью («Ты должен поговорить с отцом, Джон»). Он не протестовал – как на его месте протестовали бы многие сыновья – против духа набожности, которым был пропитан весь домашний уклад, а просто и безропотно верил отцу. Однако его религия основывалась не на эгоистичном желании стяжать райское блаженство для себя, а соизмерялась с нуждами родных и тех, с кем его сводила жизнь.

Однажды, в возрасте, когда детей, задающих глупые вопросы, уже не отсылают в постель, я спросил отца, неужели для Господа так важна добродетель, что он не видит разницы между Аристофаном и Марком Твеном как юмористами, а также Грейсом и Шрусбери как игроками в крикет? Неужели Грейс более достоин Его милости лишь потому, что регулярно ходит в церковь? Я не знал ответа тогда, не знаю и сейчас, но чувствую (и надеюсь, дед согласится со мною), что даже на Небесах, где единственным мерилом служит добродетель, для Джона найдется местечко повыше, чем для его набожного отца.

Обучать – себя и других – было всепоглощающей страстью Джона. Отработав двенадцать часов в механической мастерской, он возвращался домой, битый час приводил себя в порядок и приступал к главному. Его целью был диплом бакалавра. Может показаться, что первый час отец тратил зря – читать греков и латинян с равным успехом можно как с чистыми руками, так и с руками, испачканными машинным маслом, но для него мытье было своего рода ритуалом: из грязного мира машинерии он переходил в мир чистого разума. Очищая руки, он старался очистить мозги. Стать герцогом ему не грозило, но будь он проклят, будь он трижды проклят, если безропотно примет удел мусорщика!

Совершив бегство из мира машин, отец начал учить тому немногому, что знал сам (всегда опережая класс на параграф). Постепенно обнаружилось, что он обладает недюжинным учительским талантом, равно как и талантом держать в подчинении учеников куда сильнее себя и лишь немногим моложе. Чтобы выглядеть солиднее, отец отрастил бороду – должно быть, без нее он казался себе недостаточно презентабельным. Однако в тех суровых учебных заведениях, где на недостаток академической образованности смотрят сквозь пальцы, для того чтобы заработать авторитет, бороды было мало. Требовались еще два качества, которыми он обладал в полной мере: храбрость и чувство юмора.

В качестве примера приведу случай, когда чувство юмора в очередной раз спасло отца. К тому времени он достиг относительного преуспевания, руководя начальной школой на острове Танет. Дело происходило в столовой. Джей-Ви, как называли его воспитанники за глаза, восседал за отдельным столом вместе с семейством, ученики обедали за четырьмя длинными столами, в конце каждого расположился гувернер. На пространстве между кухней и столовой обитала моя мать, постоянно что-то нарезая. С этим, как и с прочими домашними делами, она справлялась лучше всех и, будучи истинным художником, не могла доверить нарезание никому другому. Когда отец пытался внушить матери, что ради ее здоровья и пищеварения ей следует садиться за стол вместе с ним, она удивленно отвечала: «А нарезать кто будет?» Однажды в шутку он предложил пригласить на прием по случаю окончания учебного года шеф-повара из ресторана Симпсона, и она, не моргнув глазом, заявила: «Еще чего! В своем доме я справлюсь сама». Этот разговор повторялся в семье годами, матушка продолжала нарезать, а кухаркам оставалось стоять рядом с почтительным видом.

В тот день экономка послала кого-то из учеников с поручением, и тот опоздал на обед.

– Генри, – приветствовал его отец в столовой, – ты снова опоздал.

– Да, сэр, я не виноват, сэр…

– Никаких оправданий, Генри. Отодвинь стул в сторону и ешь стоя.

После первого блюда отец смилостивился:

– Хорошо, Генри, теперь можешь сесть.

– Да, сэр, спасибо, сэр. Видите ли, сэр, экономка послала меня за очками, поэтому я опоздал.

В столовой повисло молчание.

«Так Джей-Ви и надо, – думали ученики, – пусть теперь извиняется». Молодые учителя смотрели тревожно: должен ли директор школы извиняться перед учеником, не нанесет ли это непоправимого вреда дисциплине?

– Ты хочешь сказать, – спросил отец, не любивший недосказанности, – что не виноват в своем опоздании?

– Да, сэр, не виноват, сэр.

– Ах, вот оно что (столовая замерла). Что ж, тогда можешь сесть на два стула сразу.

И вся школа грянула хохотом.

<p>6</p>

Когда умер его отец, Джей-Ви успешно сдал промежуточный экзамен на бакалавра и готовился к итоговому, а тем временем искал работу. Предложений поступило два: учитель в частной школе в Веллингтоне, Шропшир, и гувернер в семействе из Тоттенхема. Отец склонялся к первому, ибо к тому времени успел полюбить суматошную школьную жизнь, но, боясь отказа, принял оба. Семейство из Тоттенхема откликнулось первым, пригласив отца на обед. Не желая терять место в Веллингтоне, отец послал тамошнему директору телеграмму с оплаченным ответом, где спрашивал без обиняков: «Я принят?» – или, возможно, более вежливо: «Вы рассмотрели мою кандидатуру?»

В Тоттенхеме все прошло отлично. Он понравился семейству, семейство понравилось ему, и прямо за обеденным столом отцу предложили работу. Ему пришлось немало попотеть, оттягивая решение: болтать о погоде, критиковать правительство Гладстона, опрокинуть стакан кларета и пять минут рассыпаться в извинениях. Наконец в столовую вошла горничная с телеграммой: его приняли в школу.

Незначительный, рутинный эпизод. Впрочем, отец так не считал. Что учителю, что гувернеру платили сто фунтов в год, и он всегда мог поменять одно место на другое, однако решение стать учителем в Веллингтоне, Шропшир, стало в его жизни поворотным.

Как, впрочем, и в моей.

Потому что там он встретил мою мать.

Глава 2

<p>1</p>

Моя матушка происходила из семьи честного йомена, как пишут романисты, иначе говоря, была фермерской дочкой. По крайней мере так мне кажется, хотя, как и в случае с прадедом-каменщиком, я не очень уверен. К моменту встречи с отцом она содержала школу для юных барышень. Эта часть семейной истории всегда вызывала мое сомнение, ибо в детстве мы свято верили, что папа знает все на свете, а мама – ничего. Она не подозревала, что mensa по латыни означает «стол», пока мы ей не сказали, а наши ежедневные победы над Эвклидом вызывали ее неподдельное восхищение, несоразмерное триумфу. То, чему нас учили в школе, именовалось Наукой. Представить маму в роли учительницы? Смешно, право слово.

Сегодня то, чему мама учила своих воспитанниц, уже не кажется мне смешным. Она учила их быть хорошей женой усталому мужу – то, в чем сама не знала равных. Ей не было равных в любом деле, за которое она бралась: мама готовила лучше кухарки, вытирала пыль и стелила постели лучше горничной, штопала лучше швеи, стирала лучше прачки, бинтовала лучше медсестры. Она была безыскусной и здравомыслящей женщиной. Ничто не могло вывести ее из себя. Перед званым обедом по случаю выпускных экзаменов папа не находил себе места от беспокойства: хватит ли гостям крюшона, не перепутает ли он родителей Томми Такера с родителями Питера Пайпера, как случилось в прошлом году. Мама, напротив, держалась невозмутимо, прекрасно понимая, что приготовить больше крюшона нам не по карману, а если ей доведется принять миссис Пайпер за миссис Такер (что случалось ежегодно), то стоит ли придавать этому значение, все равно она назовет обеих миссис Хогбин. Мама свято верила в силу имени Хогбин и неоднократно предлагала отцу следовать ее примеру, чтобы не попадать впросак. Я думаю, когда-то она и впрямь знала некоего мистера Хогбина и не оставляла надежды снова услышать о нем, его семействе или деревне Хогбин, откуда он был родом.

Однажды мы едва не напали на его след: «мужчины со смешными усами, приходившего чинить газ». Впрочем, оказалось, что того человека звали Педдер и он был гладко выбрит.

«Не важно, я привыкла называть его мистером Хогбином», – упиралась мама, не желавшая сдаваться без боя. В этом была вся она. Однажды за обедом, когда папа с гордостью, словно это было отчасти и его заслугой, заявил нам, что свет перемещается со скоростью сто пятьдесят миль в секунду, мама спокойно возразила ему с другого конца стола: «Я тебе не верю». До сих пор не знаю, что можно на это возразить. Впрочем, папа и не пытался.

В школе, где директорствовала мама, часто устраивали музыкальные вечера. Застенчивый мистер Милн, новый учитель в школе для мальчиков, пришелся ко двору, ибо был не только набожен (что в те времена значило немало), но и играл на флейте. А когда ему удавалось преодолеть застенчивость, премило болтал с дамами, производя впечатление юноши, заслуживающего доверия. К тому же он оказался изрядным храбрецом.

В воскресенье директор школы для мальчиков прочел проповедь, в которой обещал всем ученикам – особенно тем, кто на прошлой неделе прогуливал уроки, – что после смерти они непременно окажутся в преисподней, живописав в подробностях, способных устрашить самых отважных, адские муки. Тогда застенчивый мистер Милн попросил разрешения прочесть проповедь в следующее воскресенье. Спустя неделю он заявил с кафедры, что никакого ада не существует, как не существует геенны огненной, однако нет ничего глупее, чем отлынивать от занятий сейчас, когда знания усваиваются легко и ничего не мешает учению. После чего он подал в отставку, но директор и слушать его не стал, заявив, что насчет геены огненной погорячился, о чем весьма сожалеет. В следующий четверг застенчивый мистер Милн снова аккомпанировал дамам на флейте.

Именно после одного из таких музыкальных вечеров, прощаясь с мамой, он сунул ей в руку записку, в которой предлагал руку и сердце. Он был очень застенчив, этот новый учитель в школе для мальчиков.

Только после смерти матери я узнал, что она отказала и не соглашалась выходить за него целый год, несмотря на отчаянные мольбы. Как странно сознавать, что твой собственный отец, этот почтенный небожитель, тоже мучился от неразделенной любви! Как трудно поверить, что источником его любовных томлений была твоя собственная мать и что она долго отказывалась ответить на его чувство, ибо ее сердце принадлежало другому. Мать и отец – кто может похвастаться, будто знает наверняка, что между ними было?

Наконец под напором настойчивого ухажера мама сдалась и со временем сама в него влюбилась. Влюбилась ли? Не берусь судить. Я знал ее весьма поверхностно. В раннем детстве я не ощущал жгучей потребности в материнской ласке, о которой пишут в книгах и которой полагается восторгаться. Я не читал молитв, сидя у нее на коленях. Отец, вот кто впервые поведал нам о Боге, а мы рассказали гувернантке. Очевидно, мать чувствовала, что с этим папа справится отлично, и благоразумно решила не вмешиваться. А поскольку никто лучше отца не умел ладить с детьми и никто не внушил бы им такой глубокой любви, она не вмешивалась и тут. В детстве моим сердцем безраздельно владел отец. Он был дома – и большего мне не требовалось, он уходил, и я приставал к матери с вопросом, когда он вернется. Позднее, когда я обнаружил, что отец, который знает все на свете, необязательно прав во всем, мне стало легче общаться с матерью. Она не спорила, не навязывала мне своих принципов. Она была скромной, мудрой и любящей и принимала жизнь со спокойным равнодушием.

<p>2</p>

Они поженились и переехали в Хенли-Хаус. Предыдущий владелец школы прогорел, и папа, одолжив у своего неофициального крестного мистера Вейна сотню фунтов, приобрел «нематериальные активы», состоявшие из двух десятков парт в чернильных пятнах и полудюжины перепачканных чернилами мальчишек, отцам которых было недосуг озаботиться поисками школы посолиднее.

Даже слабого эха этой борьбы за существование до нас не долетало. Стоит мне взять отца за руку и привести в банк, как любезные клерки с радостью выдадут нам гору золотых соверенов, а серебро – и вовсе мешками без счета. И если в неделю нам с Кеном полагается по одному пенни карманных денег, то потому лишь, что сладкое детям вредно. Главное – не отлынивать от учебы, и тогда, повзрослев, мы непременно разбогатеем.

Мы не голодали, мы играли и проказничали сколько хотели и даже не подозревали о том, как бедны.

На самом деле мы едва сводили концы с концами. Швейная машинка стрекотала день и ночь. Мама шила одежду себе и нам и, если не починяла папины брюки, значит, мастерила шторы. Впрочем, основная заслуга мамы состояла не столько в умении перелицовывать старые вещи, сколько в том, что она не позволяла папе сорить деньгами. Только после ее смерти я понял, на что способен отец, если оставить его без присмотра. Он совершенно не мог устоять перед рекламой. Скажите ему, что новый теодолит (в превосходном кожаном чехле) – необходимая замена старому (которого у него отродясь не водилось), и он решит, что нельзя жить без нового теодолита. Папа начал курить после того, как получил льстивое письмо продавца, в котором ему предлагалось приобрести за символическую цену коробку сигар длиной от трех до тринадцати дюймов. Этим хитрым маневром продавец рассчитывал заполучить постоянного покупателя – и не прогадал. В свою лучшую пору мама никогда не допустила бы подобного расточительства, но иногда отцу удавалось ускользнуть из-под ее пристального взгляда. Так, рождение первенца миссис Милн совпало с появлением гимнастического комплекса. Трудно сказать, кто из них двоих – мистер Милн или миссис Милн – поразился больше, увидев это сооружение на школьном дворе.

Несмотря на детскую веру в искренность рекламных призывов и щедрость, которая могла поспорить с отцовской, Джей-Ви вел денежные дела с крайней щепетильностью, не пренебрегая законами сложения и вычитания. Он покрывал листы конторской книги синими чернилами – теми же, что пятнали наши пальцы, – а еще красными, о которых нам приходилось только мечтать. В детстве я считал и продолжаю считать до сих пор, что красными чернилами пишу лучше. До сих пор меня удивляет, как много всего – от жаб до красных чернил – запрещено детям. К счастью, дети не способны долго удивляться. Раз папа так сказал – а за его спиной был авторитет Господа или доктора Мортона, – значит, так надо, найдем другой объект для удивления.

Папа вел дела с аккуратностью и тщанием, внося все цифры в нужные столбики, и к концу года оказалось, что мы по-прежнему на плаву. Уже на следующий год он мог позволить себе отпуск, новый пиджак или гимнастический комплекс. Ибо школа – его школа – процветала.

Он был лучшим из людей. Самым добрым, самым надежным. В наших глазах он был почти равен Господу, если бы не застенчивость, которую редко приписывают Спасителю, и веселость, которой Его награждают еще реже.

Мы заметили, как папа застенчив, на улице. Увидев знакомого, он обрывал разговор на полуслове и начинал готовиться к испытанию. Не имело значения, о чем мы говорили: объяснял ли папа, что такое сила тяжести, или состязался с нами в произнесении забавной скороговорки, он тут же выпускал мою руку и с преувеличенной вежливостью приподнимал шляпу:

– Доброе утречко, мистер Робертс, доброе утречко!

Сухо поприветствовав отца, мистер Робертс давно удалился восвояси, но папа продолжал улыбаться и бормотать, а его рука нервно теребила край шляпы. Тем временем мы заворачивали за угол.

– Итак, – говорил папа, встрепенувшись, – на чем мы остановились? Гусь весит семь футов и еще половину своего веса. Вопрос: сколько весит гусь? Давай, соберись!

Выходить из церкви утром Рождества было для него настоящим мучением. Счастливого Рождества, благодарю вас, и вас, и вам спасибо, и вам того же… Столько всего нужно сказать, никого не забыть и не запнуться! Впрочем, возможно, сам он давно смирился с собственными странностями. Бедный папа. Застенчивость – тяжкая ноша. Все мы краснеем и смущаемся в незнакомой компании, другое дело – в своей: там мы веселы, остроумны и ждем, что нас будут гладить по головке.

Мы были прихожанами пресвитерианской церкви на Мальборо-роуд. Наша скамья стояла в дальнем правом углу, и как только доктор Манро Гибсон одергивал сутану, готовясь прочесть проповедь, мы сползали на пол и, к зависти остальных, топали домой через всю церковь.

«Деточки», – умилялись мамаши.

«Повезло чертенятам», – вздыхали папаши.

Мы возбуждали такую бурю чувств, что папе пришлось пересадить нас ближе к двери, но даже после этого нам ни разу не удалось уйти незамеченными.

Несмотря на застенчивость, папа дорос до церковного старшины и время от времени стоял в дверях с блюдом для пожертвований. К счастью, от него не требовалось приветствовать или благодарить прихожан.

Он гордо выпевал то, что именовал «побочными партиями», уверенно вплетая их в звучание смешанного хора на галерее, и, особенно при исполнении хоралов, позволял себе значительно отклоняться от слов и мелодии.

«Львы бедствуют и терпят голод», – неслось сверху, и папа басом, аки страждущий лев, бедствовал и терпел голод на двух нотах с таким самоуверенным видом, что никому и в голову не приходило усомниться в его исполнении.

Музыкант, сидящий глубоко внутри его, рвался наружу, и флейта не могла утолить этой жажды. После смерти матери отец частенько писал ругательные письма на Би-би-си – вечное прибежище несостоявшихся артистов.

<p>3</p>

Папа с гордостью рассматривал свои руки, не испачканные машинным маслом. Теперь он бакалавр и церковный старшина. На что Кен слегка презрительно заметил:

– А я, когда вырасту, буду носить на груди медную табличку с надписью «магистр». Чтобы все видели.

В другой раз Кен заявил отцу, что для школьного учителя у него недостаточно важный вид.

– Ничего подобного, – отвечал отец, подбоченившись и сделав строгое лицо. – Я очень важный, важнее царя Соломона.

Кен печально покачал головой:

– Соломон был мудрец.

Много лет спустя, когда я служил в «Панче», мне не раз доводилось получать письма, которые начинались так: «Вчера мой сынок шести лет от роду сказал то-то и то-то. Мне сообщили, что это может вас заинтересовать». По правде говоря, я получаю их до сих пор.

Не уверен, что остроумные замечания Кена, признанные его родными шедеврами остроумия, стоят того, чтобы быть увековеченными, но в семейном кругу они годами передавались из уст в уста. Мой вклад в домашнюю Библию скромнее, к тому же мои остроты уступали остротам брата, что не мешало отцу носиться с ними как с писаной торбой.

«Я изнывал от скуки, когда писал «Иммигранта», – вспоминал Стивенсон, – так что будет только справедливо, если читатели будут изнывать от скуки, читая его».

Вот и я думаю, что, выслушав эти истории столько раз, имею право поведать миру, что я сказал в далеком 1884 году.

В то время Барри почти исполнилось пять – пришло время взяться за ум. Кену стукнуло три, и его ум был занят проказами. Пока гувернантка учила Барри читать, что оставалось делать Кену? Разумеется, проказничать. Чтобы отвлечь Кена от проказ, в детской установили доску. Что делал в это время малютка Алан? Мирно сосал кулачок в углу и звенел погремушками. Однажды папа решил проверить, далеко ли продвинулись юные читатели, но не успел он приступить к опросу, как малютка Алан, вертя шнурок, заявил во всеуслышание:

– Я могу.

Папа велел ему не мешать старшим.

На что Алан, завязав еще один узелок на шнурке, возразил:

– Я могу.

– Ш-ш-ш, детка… – Папа приложил палец к губам и спросил Барри и Кена, направив указку на букву: – Что это?

Барри и Кен нахмурились. Нужное слово вертелось на языке. Мышка или мошка?

– Кошка, – раздался самодовольный писк из угла.

Успех исполнителя зависит от правильной аудитории. «Я могу», – заявил двухлетний Авраам Линкольн.

Нынче, когда я отказываюсь делать то, что положено настоящему писателю – читать лекции, устраивать благотворительные распродажи, говорить речи, ехать в Голливуд, – меня называют избалованным: «Вы всегда отказываетесь делать то, что вам не по нраву».

В свое оправдание скажу, что порой я также лишен возможности делать то, что мне по нраву. По справедливости, моей первой фразой должна была стать «не буду», а не «я могу».

Так или иначе, с тех пор в семье считалось, что я начал читать в два с небольшим года и был немногим старше, когда внес свой вклад в семейную историю.

Сам я никогда не придавал значения этому эпизоду, но папа его обожал. Он не сомневался: его младшенькому уготовано великое будущее. Иными словами, Алан не круглый идиот.

Мы шли по Прайери-роуд, когда прямо перед нами остановилась тележка, запряженная лошадью, и угольщик, навьючив на плечи мешок, вошел в калитку.

– Почему оба? – спросил я.

Никто не понял, что я имел в виду, никто не знает этого и по сей день. Однако папа, хорошенько обдумав мои слова, решил, что я спросил: зачем использовать обоих? Почему лошадь не может сама разносить уголь, а угольщик – тянуть повозку?

– Ты это имел в виду, мальчик мой?

Я с легкостью согласился – слишком много новых вопросов вертелось в голове, – и папа прочел мне лекцию об экономике сотрудничества. Впоследствии он уверовал, что это не он, а я преподал ему урок, а учитывая, что мне к тому времени исполнилось только три года, для своих лет я оказался на удивление хорошим учителем.

Тем не менее фраза «почему оба» заняла в семейных анналах достойное место рядом с «я могу», окончательно убедив папу, что за будущее младшего сына можно не беспокоиться.

То лето мы проводили в Торки, и на четвертый день рождения Кену подарили его первую настоящую книжку. Когда сорок лет спустя я написал историю Винни-Пуха и увидел иллюстрацию Шепарда – на ней медвежонок Пух стоял на ветке рядом с домиком Совы, – то вспомнил, что значили для нас сказки лиса Рейнарда и дядюшки Римуса, а еще рассказы о животных в «Журнале тетушки Джуди». Надеюсь, что если не мне, то хотя бы моему соавтору передалось их волшебство; дети до сих пор без ума от этих старых историй.

Сказки дядюшки Римуса папа читал нам вслух, по главе на ночь. Однажды он был в отъезде, и мы, не чуя беды, попросили гувернантку прочесть нам положенную главу. Вероятно, тот ужас, который мы испытали, описывает выражение «не верить своим ушам». Куда делся дядюшка Римус? Куда делась возлюбленная Би? Наш идол был повержен. Спотыкаясь на диалектных словечках, Би кое-как доковыляла до конца страницы и спросила, стоит ли продолжать. Не стоит, хором ответили мы. Неинтересная книжка, подумала она. Мы подумали иначе. Может быть, почитать вам что-нибудь другое, или лучше поиграете? Спасибо, лучше поиграем.

На следующий вечер место чтеца занял папа. Всего три строчки – и дядюшка Римус был спасен. Би больше никогда не читала нам вслух. Она была лучше всех, и я любил ее с прежним пылом, но уже не роптал, что в жены мне назначена Молли.

Еще папа читал нам «Путь паломника», или, как мы привыкли его называть, «Беньянов путь паломника». Даже сейчас томик в грязной желтой обложке стоит передо мной. О, как мы ждали, как боялись этой книжки! Если бы «Путь паломника» читался нам в будни, мы наверняка относились бы к нему без священного трепета, но мы были пресвитерианами, воскресенье посвящалось религии, и папе каким-то образом удалось внушить нам, что «Путь паломника» – религиозная книга. Мы так и не сказали ему правды, лишь слушали, затаив дыхание, больше всего на свете опасаясь, что он догадается. Ибо это было единственным развлечением воскресенья, за исключением возможности по дороге из церкви обнаружить религиозно настроенную гусеницу.

Кроме того, нам дозволялось читать переплетенные тома «Колчана»[1] и многочисленные сочинения, начинавшиеся «Строчкой за строчкой», продолжавшиеся «Главкой за главкой» и завершавшиеся (к тому времени автор успевал оседлать любимого конька) «Заветом за заветом».

Хочется верить, что мои сверстники тоже помнят «Журнал тетушки Джуди». Для нас с Кеном тетушка Джуди была небожителем. Мы бережно хранили переплетенные подшивки, но я не знал тогда – не знаю и теперь, – кто из его авторов до сих пор в строю. Была ли тетушкой Джуди сама миссис Эвинг?[2] Кто были прочие сочинители? Я готов сорвать с головы свой скромный лавровый венок и листок за листком отдать этим безымянным волшебникам. Мы штудировали каждый выпуск от корки до корки, как мой собственный сын проглатывал в детстве тома «Детской энциклопедии». Впрочем, тетушка Джуди была дамой непрактичной – очаровывая нас, она так и не объяснила нам, как смастерить трехколесный велосипед.

<p>4</p>

Хенли-Хаус был разделен на две половины. Вступив в жилую, вы попадали в маленькую прихожую, а пройдя через витражную дверь, оказывались в вестибюле ровно такого размера, чтобы служить перекрестком между лестницей и коридором. Правую стену украшали буйволиные рога, лассо и пара мексиканских шпор. И всякий раз, съезжая по перилам, вы перемещались из Килбурна в романтический мир, где правило бал воображение. Нынче не счесть шоу, где поддельные мексиканцы укрощают ненастоящих буйволов, а фантазии современного ребенка ограничены набором штампов, которые предлагает Голливуд. Мы же бродили по настоящим прериям (а до нас – до определенного возраста мы свято в это верили – по ним бродил папа), носили шпоры величиной с блюдце, заарканивали буйволов размером со слона, безжалостно давили тяжелыми каблучищами гремучих змей, а завидев краснокожих, ловко соскальзывали под лошадиное брюхо.

Позднее мы узнали, что мексиканские трофеи в благодарность за уроки алгебры отцу подарил бывший ученик. Звали ученика Нуньес. Мама тоже его помнила, но куда больше ее тревожило, что в шкуре между рогами заводится моль, а от шпор нет никакого проку, висят и ржавеют.

На столике напротив рогов стоял аквариум, битком набитый образцами фауны, которой кишел пруд Баранья Нога в Хэмпстеде. Посередине аквариума возвышался коралловый риф, вокруг него мельтешили рыбы и тритоны; иногда на риф забиралась лягушка и сидела, наполовину высунувшись из воды, а мы следили, чтобы она не выпрыгнула из аквариума, соблазнившись мухой.

Каждую неделю мы откачивали воду из аквариума при помощи сифона. Папа в присущей ему манере лектора-популяризатора объяснил нам, почему вода движется по трубкам, если втягивать воздух ртом. Если втянуть воздух слишком поспешно, рискуешь проглотить изрядное количество жижи, кишащей мальками тритонов. Стоит ли упоминать, что чаще всего не везло старине Кену?

Вероятно, тогда же папа объяснил нам закон Архимеда, и несколько дней мы бегали по дому, вопя «Эврика!» и до смерти пугая гувернантку.

Первая дверь налево вела в парадную гостиную. В гостиной стоял газовый камин – редкость в те дни. Помню, мы удивлялись, что газовых каминов нет ни у кого в Килбурне. Благодаря камину я впервые познакомился с асбестом (нельзя сказать, что впоследствии мы часто возобновляли знакомство). Папа рассказал нам о составе асбеста, правда, не слишком уверенно, ибо его знания в этом вопросе были нетверды. Однако камин пришелся гостиной впору, так как ею пользовались только для приема гостей.

Считалось, что мамина парадная гостиная – самая красивая в Килбурне. Помню, однажды я спросил гувернантку, действительно ли наша гостиная так хороша, и она ответила утвердительно. Десять лет спустя, когда школа переехала в Торки, а я учился в Кембридже, я пристал с тем же вопросом к экономке. Она повторила слова гувернантки, и мне пришлось смириться с очевидным.

Ныне при виде маминой гостиной в первом акте исторической драмы публика непременно разразилась бы аплодисментами, а художникам вроде Мотли или мистера Рекса Уистлера осталось бы признать свое поражение, ибо ее гостиная была совершенством.

Увидев в чужом доме расписанную водосточную трубу (в которую ставили камыши), резные мехи (для продувки газового камина?) и вышитые бархатные рамки (для расписанных вручную семейных групп), мама с легким презрением замечала папе:

– Я сделала бы лучше.

И это была чистейшая правда.

У меня сохранился единственный образец ее работы, из ранних. На стене кабинета, где я сижу, висит вышитая репродукция «Тайной вечери» Леонардо, три фута на два, как излагают в выставочных каталогах. На ферме в Дербишире юная Сара Мария вышивает: стежок за стежком, стежок за стежком, стежок за стежком; в снегах Крыма гибнут, гибнут, гибнут солдаты; в церквях по всей Европе Господа, которому возносит свои детские молитвы маленькая Сара Мария, просят послать больше пушек. Уцелела только вышивка Сары Марии.

Следующая дверь вела в гостиную поменьше, а через дверь напротив вы попадали в большой класс. Когда-то на месте класса было две комнаты, теперь границу между ними отмечала металлическая перекладина под потолком. С нее свисала гардина, которую никогда не задергивали. Однажды на каникулах мы нашли гардине применение: сигали на нее с ближней парты и старались раскачаться как можно сильнее. Папа узнал об этом как-то вечером, когда до его слуха долетел треск, грохот и стон. Иаков обнаружил своего Вениамина на полу, неспособного объяснить, что он не убился насмерть, а лишь временно утратил дар речи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4