До сих пор мы были крепким орешком. Даже удивительно, что так долго сумели продержаться.
Меня вдруг охватывает страшное нетерпение: "Скорее бы конец!" Ожидание смерти - вот сейчас, вот-вот сейчас - трудно выдерживать долго. Наступает момент, когда оно становится невыносимым.
"Ну, вы, фрицы! - кричит во мне внутренний голос. - Давайте уж свою зеленую ракету! Начинайте уж свой картавый ор! Идите сюда, строчите же, строчите!.."
Не встретив сопротивления в начале новой атаки, немцы неожиданно залегли на склоне. Вперед, в сад, двинулась только разведка из шести человек. Видно, мы успели крепко насолить противнику и он ждал очередного подвоха.
Андрей снова напомнил:
- Не стрелять!
Мы лежали не шевелясь.
Над садом одна за другой зависали осветительные ракеты. Сине-зеленый светильник раскачивался на стебельке дыма, словно гигантский фантастический цветок. Каждый раз наступал короткий голубой день. Затем цветок сникал и падал. Воздух наполнялся едкой гарью.
Послышались гортанные немецкие команды. Шведов приподнялся и вопросительно посмотрел на меня. Я показал, что ничего не понял.
Гитлеровцы поползли вперед небольшими разрозненными группами по всей ширине участка. Но основная масса их оставалась на месте. Такой вариант, насколько я понимал, планом Андрея предусмотрен не был.
Осветительных ракет немцы больше не пускали. Над темной, как вода, травой, покачиваясь, плыли бледно поблескивающие каски.
Когда первые группы фашистов приблизились к дому, "домовые" открыли огонь. Их автоматы ударили из окон. Раскрытая дверь захлопнулась. В ответ фашисты окатили стены струями пуль. Дружно прозвенели стекла окон, глядящих в сад.
"Не стрелять!" - снова передал по цепи Шведов.
И теперь не стрелять? Как же так? Фашисты уже изрешетили дверь, уже рвутся внутрь. Дом, правда, огрызается. Автоматная очередь отбрасывает вбежавших было на крыльцо немцев. Фашисты лезут в окна первого этажа. Окон шесть только с одной стороны. А ведь бой идет уже и по ту сторону дома. Пятерым его защитникам не удержаться против взвода автоматчиков. Они ждут помощи, которая им была обещана. Наверняка считают секунды: вот-вот мы ударим в тыл фашистам, беснующимся вокруг дома и спокойно подставляющим нам спины.
Но Шведов снова и снова приказывает: "Не стрелять! Не стрелять!" Я делаю ему знаки. Он отмахивается. Грозит мне кулаком. Неужели он решил пожертвовать "домовыми"? Он хочет выиграть время, хочет нанести атакующим как можно больший урон. Их основные силы ведь еще не вступили в бой. Разумом я все это понимаю. Но все равно - невозможно же безучастно наблюдать, как истребляют наших товарищей.
Фашисты уже влезли в дом. Вспышки автоматных очередей заметались в оконных проемах. Доносится глухой треск гранат, рвущихся в здании... Бой перекинулся на второй этаж и мечется там по комнатам. Вдруг разом в доме стало тихо и темно. Так тихо и темно, точно он пуст. И тогда на крышу через слуховое окно вылез человек. Он в изодранном обмундировании, без фуражки, без автомата. Я узнаю старшину Доценко. Он растерянно оглядывается. Потом вынимает из кармана гранату и спокойно, будто отмахиваясь от назойливых мух, швыряет ее в окошко, через которое только что вылез. Он распрямляется и зло грозит кулаком. Нет, не в сторону противника, а туда, в сторону противоположного склона высоты.
- Продали, гады! - кричит он. - Прикрылись нашими жизнями и драпанули!
"Да нет же, мы здесь, мы здесь", - шепчут мои губы.
Один из фашистов попятился на несколько шагов от дома и поднял автомат. Это уже не бой, это расстрел безоружного.
Я не выдерживаю - вскидываю винтовку, прицеливаюсь в палача. Андрей навалился на меня медведем... подмял, схватил за руки.
- Не сметь! Отставить!
Короткая очередь.
Когда я поднимаю глаза, на крыше уже никого нет.
Красноречивый предсмертный жест старшины Доценко - кулак, показанный вдогонку удравшим, как он решил, товарищам, - оказался его последней боевой заслугой. Залегшие возле склона фашисты зашевелились. Спокойно, будто после тылового привала, поднимались они с земли во весь рост, отряхивали мундиры, поправляли снаряжение. Некоторые снимали каски и вытирали платками головы. Потом, повинуясь какой-то негромкой команде, немцы устало, нестройной толпой зашагали к дому.
Солдаты, овладевшие домом, расселись на ступеньках крыльца. Замигали зажигалки. Какой-то высокий фриц заиграл на губной гармошке бодрый марш.
Я повернулся в сторону Андрея, чтобы показать ему, что все теперь понимаю, что оценил его выдержку... Но Шведова рядом со мной не было. Он отполз за кустами вправо и вперед, чтобы оказаться в тылу у немцев, шагавших по саду.
Фашистов было не менее полусотни, не считая тех, что торчали возле дома.
Нас было не больше двенадцати человек. Но при сложившихся обстоятельствах мы могли отомстить за смерть товарищей и дорого продать свою жизнь.
Я не ошибся. Пулемет Андрея начал строчить справа от нас, позади гитлеровцев. Сразу же ожила и вся наша позиция. Фашисты заметались. Раздались крики, команды, стоны. Солдат с губной гармошкой не сразу сообразил, что произошло, и продолжал играть.
Гитлеровцы попадали в траву. Одни - замертво. Другие - на ходу открывая огонь.
Все вокруг заполнилось уже знакомым пересвистом пуль.
Андрей снова возле нас. Его команды, бодрые и четкие, отгоняют мысль, что мы - горстка обреченных на гибель в этом неравном бою.
- Каждый ближнего, ближнего своего бей! - кричит он. - Дальние стрелять в темноте не могут, своих перебьют!.. Бей лежачих! Подымай гранатами! Поднявшихся коси! В каски бей! Вблизи рикошета не будет!..
Он явно в своей стихии. В голосе Андрея и азарт, и лихость.
Благодаря неожиданности нашей атаки, немцы понесли потери, не сразу сориентировались в расположении противника и в его численности. Сказалась их непривычка к ночному бою. Вскоре, однако, они пришли в себя. Можно было заметить, как ползком вновь стягиваются небольшие группы. Потом эти группы стали расползаться, стараясь охватить нас полукольцом.
А нас становится все меньше. Плотность нашего огня слабеет. Немцы настойчивей и гуще продвигаются вперед. Мы отходим ближе друг к другу. Сколько нас теперь? Совсем мало. Если бы фашисты пошли в атаку, смяли бы вмиг. Темнота и боязнь очередного подвоха заставляют их действовать осторожно.
Передо мной метрах в десяти, чуть правее ползет несколько фрицев. Надо их остановить, не то проползут дальше и окажутся у нас в тылу. У меня в карманах тужурки по "лимонке". Швыряю гранату в центр вражеской группы. Слышу разрыв, крики, автоматные очереди. Ствол дерева прикрывает меня от осколков близкого разрыва. Я снова слышу набегающий топот.
Фашисты бегут на меня в рост. Я выскакиваю из-за ствола. "Швырнуть "лимонку" - и тотчас назад, за ствол!.."
Граната еще не успевает упасть, как я спохватываюсь: не выдернул кольца! Немцы этого не знают и кидаются наземь. Подхватываю правой рукой десятизарядку. Я должен перебить или хотя бы отогнать этих фрицев. Я должен подобрать свою гранату и кинуть ее так, как надо!
Ничего этого сделать я не успеваю. Страшной силы удар раскаленным прутом в грудь, под самую шею, прожигает меня насквозь и валит на спину. Как сквозь сон, слышу я короткие очереди пулемета.
Переворачиваюсь на живот. Подымаюсь, перебирая руками по стволу дерева. Зачем? Хочу жить. Мне кажется, пока я буду стоять, я не умру. Стоя не умирают. Но стоять я не могу. Ноги сами идут по кругу. Я хочу, мне очень надо сказать "мама"... Это короткое слово выливается у меня изо рта теплой соленой струйкой. Я подставляю ладони и ловлю в них это маленькое теплое слово, но тут же расплескиваю его и падаю лицом вниз. Я не знаю, что я теперь говорю, но чувствую, что какие-то горячие слова текут и текут у меня изо рта... Много слов. Они душат меня, я не могу дышать...
Кто-то переворачивает меня на спину, приподымает. Удушье сразу отхлынуло вниз. Я делаю вдох и открываю глаза. Будяков подтягивает меня к дереву и прислоняет спиной к стволу. Я пытаюсь глазами поблагодарить его, хлопаю веками. Он, видимо, понял меня.
- Ладно, ладно, не болтай!.. И не вались, не то опять захлебнешься.
Будяков ложится возле меня и стреляет, стреляет...
Я сижу спиной к дереву и с открытыми глазами вижу удивительный сон.
Я вижу малиновое небо над Ленинградом. На фоне зарева над гребнем высоты со стороны шоссе вырастают силуэты людей в кепках и ватниках, с винтовками в руках. Я их узнаю: это рабочие ребята, устанавливавшие внизу за дорогой броневые колпаки. Они с ходу бегут в атаку, громко кричат.
Мне чудится натужный вой мотора на дороге и знакомые настойчивые сигналы... Вот оно что: это возвратилась машина Рахимбекова. Обогнув сарай, полуторка поднимается в сад. Из ее кузова выпрыгивают красноармейцы, на землю спускают какие-то большие и тяжелые предметы. Может быть, минометы?
Бой за моей спиной становится все глуше. Кто-то трогает меня за плечо, тихонько покачивает, будит...
Вокруг стало светло: ярким факелом горит полуторка.
Я вижу возле своего лица лицо Андрея.
- Саня, - говорит он. - Саня, очнись...
На глазах Андрея слезы. Разве может такое быть? Значит, я все еще не проснулся. До чего же нелепый сон!
- Надо держаться, Саня! Надо держаться, - говорит Андрей. - Приказа умирать не было!
Движением век я отвечаю ему: "Понял! Я понял, Андрей... Я постараюсь..."
Подходят два паренька в кепках, в ватниках, с повязками санитаров. Меня кладут на носилки. Сейчас унесут. Я сжимаю, как могу, руку Андрея и спрашиваю его глазами:
- А ты теперь куда, Андрей?
Он понимает мой вопрос.
- Туда, Саня, туда. - Шведов показывает рукой в сторону удаляющегося боя.
ЧЕЛОВЕК С ЧАСАМИ
Февраль сорок второго. Самое лютое время блокады. Часть, в которой служил старший лейтенант Капитонов, стояла под Пулковом. В тот день его отпустили домой проведать мать и сестру, от которых давно не было известий.
Капитонов шел пешком по Международному проспекту и не узнавал Ленинград: по свету - над городом был яркий день, а по безмолвию глубокая ночь.
Заледеневшими, безжизненными скалами стоят дома. По пустынным улицам метет поземка. Снегом занесены подворотни и подъезды. Кривые стежки пересекают мостовые, тянутся по панелям. Вдоль домов медленно передвигаются редкие пешеходы. Человеческой речи не слышно. Обессилевшие люди оседают на снег и не просят о помощи. Мало у кого хватает сил поднять упавшего.
Несколько раз останавливался он возле пожаров. Дома не полыхали, а подолгу тлели и чадили, как сырые головешки. Их и не пытались гасить. Нет воды. Да и не проехать по улицам пожарным машинам.
Капитонов был потрясен увиденным. Разумом он понимал, что живы ленинградские заводы и фабрики, что на них ремонтируют танки, делают "катюши", точат снаряды и мины, шьют для фронта теплые вещи. Он понимал, что многие люди сидят по своим квартирам, стараясь без крайней надобности не расходовать силы и не выходить на мороз. Но эта мертвая тишина улиц, эти безжизненные дома... Капитонов не раз ловил себя на том, что идет слишком медленно, и убыстрял шаг. Но стоило ему погрузиться в тяжкие думы о родном городе, о судьбе своих близких, его шаги снова становились медленными, будто мысли и в самом деле обладали пригибающей тяжестью.
Так и брел он - то убыстряя шаг, то медленно. Не раз помогал подняться осевшим на снег людям. Не раз впрягался в салазки с мертвецом и тихо шел рядом с молчаливым родственником или соседом умершего, пока тот не останавливался, чтобы отдохнуть. Тогда Капитонов шел дальше. Ждать он не мог.
На Загородном, ближе к Владимирской площади, людей было больше. Неподалеку находился Кузнечный рынок. Теперь он стал толкучкой. Там можно было выменять какую-либо ценную вещь на кусок хлеба, на дуранду или на плитку столярного клея.
На площади, возле аптеки, кто-то тронул Капитонова за рукав.
- Товарищ старший лейтенант...
Капитонов остановился. Перед ним стоял невысокий мужчина лет сорока, в шапке-ушанке и в теплом полупальто. Мужчина смотрел на Капитонова большими глазами, то и дело переводя взгляд на вещмешок.
- Слушаю вас.
- Товарищ старший лейтенант, - быстро заговорил прохожий, - возьмите часы. Замечательная машина. Золотая... Павел Бурэ...
Он отодвинул рукав.
В довоенной юности у Капитонова было две заветных мечты - велосипед и ручные часы. Первая так и не осуществилась. Ну, а часы в студенческие годы приобрел. Большие, карманные, переделанные, по тогдашнему обыкновению, на ручные. Они неплохо служили ему до сих пор. Но он не забыл, что они не настоящие ручные.
Может быть, поэтому на его лице отразилось мимолетное волнение и колебание.
Прохожий это заметил и теперь уже более настойчиво взял Капитонова за рукав:
- Зайдемте сюда, в парадную.
Они поднялись на один пролет к подоконнику.
Часы были и в самом деле замечательные. Продолговатый золотой корпус чуть прогнут, чтобы плотно ложиться на руку. На сером, дымчатом циферблате блестели золотые стрелки, а вокруг него чернели римские цифры. Только цифры "шесть" и "двенадцать" были рубиново-красными.
О таких часах Капитонов никогда не мечтал, потому что таких никогда не видел.
- Послушайте, какой ход! - сказал прохожий. - Вы только послушайте! В его голосе звучал неподдельный восторг.
Капитонов приложил часы к уху. Звук, который он услышал, был неожиданным. В нем совсем не чувствовалось металла. Казалось, в маленьком холодном корпусе билось что-то живое. Капитонов вспомнил, как, положив голову на грудь жены, перед ее отъездом в эвакуацию, долго вслушивался в биение ее сердца. Конечно, ход этих часов не биение сердца. Но он все-таки напоминал его. И поэтому Капитонов слушал и слушал, не в силах опустить руку.
- Напрасно вы сомневаетесь, - сказал прохожий. - У них отличный ход. Идут абсолютно точно.
И тут он заговорил быстро, словно боясь, что не успеет сообщить Капитонову нечто очень важное.
- От отца мне достались. Он был крупный инженер. Бывал за границей. Купил эти часы в Париже. Мне подарил, когда я институт окончил. Я тоже инженер. Храню их как память об отце. И сам их полюбил. Не знаю даже, как без них буду жить... Обойдусь, конечно... Дочка бы осталась жива. Жена недавно умерла. Мы вдвоем остались. Может, и продержались бы. И вот несчастье опять. Воспаление легких у дочки. Врач сказал - надо гусиный жир. Где уж тут. Хоть какого-нибудь достать бы. Сала или масла. А если правду сказать... Вам скажу правду. Себе не говорю. Умирает она, моя девочка. Семнадцать лет ей. Маленькая надежда все-таки у меня есть... Извините, что я к вам пристал... На толкучку идти боюсь. Вырвут часы и ничего не дадут. Бывает... Прошу вас, возьмите часы. Очень вас прошу.
- Что вы за них хотите? - спросил Капитонов, возвращая часы владельцу.
- Что дадите. У вас, наверное, тоже есть близкие в городе.
- Мать и сестра... Если живы...
- Живы. Будем надеяться... Я понимаю: то, что вы дадите мне, вы отнимете у них. Смотрите сами. Что можете. Масла немного. Если есть. В конце концов, все будет благом. Смотрите сами...
Капитонов снял с плеч вещмешок и развязал его.
"Легко сказать - смотрите сами", - подумал он.
Только несколько недель назад фронт начали лучше снабжать. Заработала Ладожская дорога. Тогда, впервые, он получил казавшийся сказочным командирский паек: мясные консервы, сгущенное молоко, галеты, солидный брусок масла. С тех пор он получал такой паек еще три раза. Но за все время почти ни к чему не притронулся.
Это было непросто. Несмотря на то что хлеба стали давать больше и приварок стал гуще, аппетит оставался волчьим: сказывались месяцы недоедания. Да и жизнь в промерзших землянках, в железной стуже окопов требовала много калорий. Теперь только он догадался, что слово "искушение" происходит от "кусать" и "кушать"... Обо всем этом Капитонов невольно вспомнил сейчас, выкладывая на подоконник банки консервов, сгущенку и масло.
Прохожий как завороженный смотрел на продукты.
- Что дадите. Что дадите. За все скажу спасибо...
Он вынул из кармана полупальто небольшой серый мешок и растянул вдетую в него тесемку.
Капитонов не сразу понял, почему этот неказистый мешок, залитый чернилами, с красной вышивкой на боку, напомнил ему что-то очень далекое и вместе с тем очень близкое. Но тут же он сообразил, что это мешок для галош, который обязаны были иметь младшие школьники. Он вспомнил, сколько переживаний было связано у него самого с таким же вот мешком!..
На нем он впервые в жизни, со старанием и чувством ответственности, выводил свою фамилию. Криво, неровно он тогда написал ее химическим карандашом на мокрой материи. Все расплылось!.. А сколько было неприятностей с этими мешками! То их забывали дома, то вместо своего в раздевалке получали чужой, то они и вовсе пропадали... В четвертом классе он устроил дома бунт против галошного мешка. Хватит! Не девчонка же он. И вообще уже не маленький!
Капитонов взял мешок в руки и прочел аккуратно вышитую надпись: "Валя К. 4-а. 1936 год".
- Что дадите. Я никакой цены не назначаю...
- Дам половину того, что есть. Больше не могу, - сказал Капитонов.
- Половину?! - Прохожий, как показалось Капитонову, покачнулся. Нет, нет... Это много. Что вы?!
Капитонов, не отвечая, положил в мешок прохожего две банки - сгущенку и мясные консервы, буханку хлеба. Затем он вынул из ножен, висевших у ремня, нож и разрезал пачку масла. Только сегодня утром он сам спрессовал ее из брусков своего пайка. Добавив к этому пару горстей галет, он затянул тесемку и протянул мешок прохожему. Тот крепко прижал его к себе.
- Много это... Много... - повторил он. - Я не ожидал, что столько... Правда, часы хорошие. Вы не пожалеете...
Прохожий протянул часы Капитонову.
- Оставьте их у себя, - решительно сказал Капитонов. - У меня есть часы. И ходят они неплохо.
Капитонов стал спускаться с лестницы.
Прохожий молча пошел за ним. Внизу он бочком прошмыгнул в приоткрытую, вмерзшую в сугроб дверь подъезда и побежал.
На улице Капитонов увидел спину своего недавнего собеседника. Бежал он с трудом, еле-еле, но бежал. Перед самым углом прохожий оглянулся. Через мгновение он скрылся за поворотом.
Капитонов пошел своей дорогой к Невскому. Теперь ему было недалеко идти. Литейный проспект просматривался отсюда, от угла Невского, насквозь, до самого Литейного моста. Капитонов еще не мог различить свой дом там, впереди, с левой стороны. Но он уже как бы видел его, он ощущал его в строю других домов проспекта. Во всяком случае, он уже знал теперь, что его дом цел. Тем острее охватило его беспокойство за своих близких. "Как там они? Живы ли? Мать ведь очень плоха. Может быть, ее уже нет, а сестра не решилась написать об этом?"
На середине заметенного снегом Невского его снова кто-то осторожно тронул за рукав. Капитонов увидел того же прохожего.
- Извините. Ради бога, извините. Мозги, видно, тоже худеют от голода. Помутилось вот в голове. Решил, что вы хотите меня забрать.
- Куда забрать? - не понял Капитонов.
- Ну, арестовать, что ли. За спекуляцию часами. Я же говорю, помутилось в мозгах... Потом очнулся. Одумался. Еле догнал вас. Извините. Как я мог так подумать?! Сам не пойму.
- Не за что извиняться. Идите домой! Ждет ведь вас дочь.
- Сейчас пойду. Мне недалеко... Только прошу вас, очень прошу... Лучше всего, если бы взяли вы часы. Но я понял - вы не возьмете. Дайте адрес вашей матери. Мне он нужен... Дайте!..
- Зачем?
- Не знаю. Пока не знаю, зачем именно... Но если не дадите, пойду за вами - узнаю, где она живет.
Капитонов расстегнул полевую сумку, вынул последнее письмо из дома и оторвал от конверта полоску с обратным адресом.
- Вот, возьмите...
Следующий раз Капитонова отпустили домой через два месяца. Теперь он ехал по городу на трамвае. Ехал и не мог нарадоваться тому, что пошел в Ленинграде трамвай. Радовался его веселым, бодрым звонкам. В них звучало что-то весеннее, задорное. Да ведь не зря и раздавались звонки! На улицах было много пешеходов. Вдоль всего маршрута трудились женщины. Одеты они были все по-разному - кто в телогрейках, кто в зимних пальто с меховыми воротниками. Платки, шляпы, армейские шапки-ушанки. Женщины скалывали ломами лед, сгребали снег, впрягшись тройками и четверками в большие фанерные щиты, стаскивали сколотый лед и снег к берегам рек и каналов. Слышались громкие голоса и смех.
Трамвай несколько раз останавливался из-за артобстрела. Пассажиры выбегали в ближайшие подворотни и подъезды. С воем пролетали снаряды: враг тоже знал, что жизнь вернулась на улицы осажденного им города.
И дома, в их комнате, стало теперь совсем по-другому. Маскировочная штора поднята, с окна сняты подушки и одеяла. А на кухне идет вода.
Мать и сестра, хотя и ходят по квартире в ватниках, в теплых платках и перчатках, выглядят совсем не так, как в том страшном феврале. Тогда он застал их полуживыми, почерневшими, замотанными в бесчисленные одежки. Они говорили только о еде, не верили, что сумеют выжить. Мать передвигалась по комнате, держась за стены, за холодную трубу "буржуйки", протянутую к окну, за уцелевшую мебель... Теперь все это было позади.
Окидывая взглядом посветлевшую комнату, Капитонов вдруг заметил на буфете знакомый серый мешок с красной вышивкой. Он взял его в руки и прочитал: "Валя К. 4-а. 1936 год".
- Мама, откуда здесь этот мешок?
- То есть как откуда? - удивилась мать. - Я думала, ты знаешь... Приходил тут с месяц назад один человек, принес этот мешок, полный отрубей. Сказал, что это от тебя. Мы обрадовались! Время еще было такое тяжелое... Очень нам пригодились тогда эти отруби.
- А больше он ничего не говорил? О себе, о дочке?
- О дочке? Нет, не говорил. Я поняла, что он одинокий... Насчет мешка этого был разговор. Мы хотели пересыпать отруби и отдать ему мешок. А он говорит - не надо. Пусть, мол, останется вашему сыну на память.
Капитонов взял в руки мешок, расправил его и молча смотрел на красные ровные буквы вышивки...
- Сказал, что еще к нам придет, если чем-нибудь разживется, добавила сестра. - Но больше не приходил.
- Как его зовут-то? Что за человек? - спросила мать. - Мы тогда не спросили...
- И я не спросил, - ответил Капитонов. - Какой-то человек... Ленинградец... Встретились однажды на улице...
"ТУЧИ-ТУЧИ"
В мае сорок второго дивизию нашу отвели на отдых и переформирование в тыл, километра на три, на четыре от передовой. Штаб расположился в здании управления мясокомбината, в то время не работавшего.
Нас, группу операторов - технических исполнителей штабной работы, разместили всех вместе в большой комнате на втором этаже. Начальники отделов и служб заняли каждый по кабинету внизу.
В комнате, где мы работали и жили, оказалась одна молодежь. Самому старшему, лейтенанту Привалову, недавно исполнилось двадцать четыре. Самому младшему, то есть мне, - девятнадцать.
То, что нас поселили отдельно от наших начальников, никого не опечалило. Люди подобрались жизнерадостные, веселые. Молодежь - она всегда молодежь. И на войне тоже. Так и тянуло каждого и пошутить, и посмеяться... Но не тут-то было!
Рядом с нами, в небольшой комнате, в самом конце коридора, разместился заместитель начальника оперативного отдела штаба майор Вахмитоненко.
Можно было подумать, что его нарочно тут поселили, чтобы он надзирал за нашей дисциплиной. Если такая задача была поставлена, никто лучше майора Вахмитоненко не подошел бы для ее исполнения. Но скорее всего он действовал по собственной инициативе - по велению сердца, как говорится.
Вахмитоненко производил впечатление человека, чем-то раз и навсегда обиженного. Его карие глаза смотрели на всех, даже на вышестоящих, с укором. Лет майору было около сорока, но из-за своей неулыбчивости казался он значительно старше.
В комнате, ставшей его кабинетом, стояли койка, письменный стол и кресло. Чтобы лучше слышать, что делается у нас, Вахмитоненко переставил мебель. Койка, находившаяся у стены, смежной с нами, переехала к окну, а письменный стол с креслом занял ее место. В смежной стене была двустворчатая дверь. Она была закрыта, но слышимость через нее была идеальной.
Не знаю, что делал Вахмитоненко, просиживая часами за своим письменным столом. Возможно, читал или составлял какие-нибудь бумаги. Но одно он делал безусловно и постоянно - слушал. Разумеется, приглушенные разговоры доносились к нему лишь в виде неразборчивого общего звучания голосов. Но разговоры его и не интересовали. Подобно "слухачу" службы ВНОС*, он ловил один, совершенно конкретный звук. Разница была та, что "слухач" ловил тонкий, еле слышный поначалу звук далекого самолета, а Вахмитоненко с таким же упорством и так же бдительно ловил звуки смеха. Стоило ему только услышать смех... Впрочем, во избежание каких-либо неправильных толкований, сделаем небольшое отступление.
_______________
* В Н О С - служба воздушного наблюдения, оповещения и связи.
Прежде всего, надо знать, что мы очень много работали. Как сказали бы теперь - "вкалывали". Штабное хозяйство дивизии - сложная штука. Как-никак тысяч восемь людей надо обуть, одеть, накормить, вооружить, умело повести в бой, уберечь от излишних потерь, вынести, вывезти и вылечить раненых... Соответственно объему работы и режим дня у нас был не легкий. В семь утра подъем, с восьми до тринадцати - работа, потом получасовой перерыв. Можно было чайку попить, по территории мясокомбината прогуляться. Потом работали мы еще один "упряг" до семнадцати часов. Тут обед и свободное время до девятнадцати. Ну, а потом - до двадцати четырех сидеть обязательно, а дальше кому как дела позволяют. Словом, мы вовсе не были бездельниками, какими нас считал Вахмитоненко.
Само собой, чтобы не одуреть от однообразной писанины и расчетов, мы иногда по ходу дела отдыхали... Бывало, кто-нибудь шутку отпустит, или веселый анекдот расскажет, или из довоенной жизни забавный случай вспомнит. Нам, молодым, много ли надо? Чуть что смешное попадется - все дружно и расхохочутся. Тут еще и реплики разные сыплются - добавляют смеху.
Надо признать, что ничего плохого я в этом не вижу и сейчас. Слово "разрядка" употреблялось тогда куда реже, чем сегодня, но понятие это существовало. Необходимость разрядки и некоторого отдыха понимали у нас, кажется, все, кроме Вахмитоненко. Стоило в нашей комнате кому-либо засмеяться, как он тут же врывался к нам. Мы вскакивали, становились по стойке "смирно", а он принимался нас песочить.
"Как вы можете? - начинал он обычно свою тираду. - Война идет! Блокада продолжается! На передовой люди гибнут! А вы сидите тут в тылу да еще и веселитесь!!"
Во время таких нравоучений он весь краснел от гнева, руки его непрерывно двигались. То он дергал себя за ремень, то расстегивал и вновь застегивал пуговицу на вороте гимнастерки, то прочесывал растопыренной пятерней свои довольно уже редкие волосы. Понемногу его крик становился тише, зато в голосе появлялись металлические нотки. Угрозы он произносил уже ровным голосом, полагая, что так они прозвучат более грозно. Были в его арсенале, собственно, две угрозы: одна - донести о нашем "легком" поведении начальнику штаба, другая - разогнать нас и отправить всех на передовую. На наше воображение действовала только первая. Кому же приятно, если на него жалуются. Кроме того, начальник штаба полковник Иванов пользовался у нас большим уважением. Это был не только отлично знающий свое дело командир, но и спокойный, справедливый человек. Вторая угроза нас совершенно не пугала. Во-первых, буквально всех нас взяли сюда, в штаб, из частей дивизии. Каждый уже немало пробыл на передовой. Никто перед возвращением туда не испытывал страха. Кроме того, каждый понимал, что за смех или подобный "дисциплинарный" проступок его из штаба не отчислят.
Дело было не в этих угрозах. Нас обижало отношение Вахмитоненко к нам как к каким-то тыловикам, окопавшимся в безопасном далеке от фронта. Послушать его - можно было подумать, что мы находимся не в блокаде, а на Большой земле, что вокруг нас не рвутся вражеские снаряды, что территория, занятая противником, не видна непосредственно из нашего окна.
Пытались мы ему что-то доказывать.
Как-то раз младший лейтенант Михеев сказал: "Я, товарищ майор, в госпитале лежал по ранению - там и то весело было. Артисты приходили, шуточные рассказы читали, смешные сценки разыгрывали... У одного раненого от смеха даже швы на животе разошлись. Так и после этого смеяться не запрещали". - "И напрасно! - обрадовался Вахмитоненко. - Вот что значит смеяться не вовремя!"
Был среди нас лейтенант Зотов - образованный паренек. До войны он учился в университете на филфаке. Так он Вахмитоненко Ильфа и Петрова напомнил, которых один строгий гражданин тоже попрекал: какой, мол, может быть смех в реконструктивный период?!
Вахмитоненко, однако, сравнением с тем строгим гражданином нисколько не смутился.
"Во-первых, - сказал он, - одно дело - реконструктивный период, а другое дело - война. А во-вторых... - Тут он нехорошо сказал, жестоко: - У вас, лейтенант Зотов, в декабре мать умерла, а в мае вы уже Ильфа с Петровым вспоминаете!.."
Постепенно Вахмитоненко нас одолел. Мы старались в комнате громко не разговаривать и не смеяться. Отдыхали иногда во время работы, чтобы мозги проветрить, но тихо. Кто на табуретку, сбоку от себя, карманные шахматы положит и перекинется парой "блицев" с соседом, кто, если работа позволяет, книжку под столом почитает, кто письмишко домой настрочит.
В свободные часы бродили мы и кучками, и врозь по территории мясокомбината, по пустынному Московскому шоссе. Больше в сторону Средней Рогатки. В сторону передовой, к Пулкову, ходили реже. Часто уж больно падали там снаряды и мины - не отдохнешь как следует.
У меня было свое любимое место для прогулок. Сразу за мясокомбинатом, справа от шоссе, находился поселок - одноэтажные деревянные домики предвоенной постройки. До сентября сорок первого в них жили рабочие и служащие мясокомбината. Теперь здесь было пусто. Жители эвакуировались. Для размещения воинских частей, отведенных на отдых с передовой, хлипкие дощатые домики не годились.