ЭКЗАМЕНЫ ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ
…Разнесчастные мы люди! Лето в нынешнем, сорок первом году такое жаркое. Воскресенье, купаться охота. Сейчас бы на пляж к Петропавловке. А тут сиди и сдавай философию! Честно говоря, сдавать философию можно. Выучить диамат и истмат теперь просто. Непонятно даже: как люди раньше сдавали этот предмет?! В «Кратком курсе истории партии», по которому занимаемся мы, все изложено чётко, ясно. Все признаки и черты диалектического материализма пронумерованы, все разложено по полочкам, а главное — вся философия уместилась на двадцати шести страницах. Правда, в билетах есть вопросы и по истории философии. С этим делом, конечно, посложнее справляться. Как раз сейчас я получил записку от Мишки Сипенко: «Срочно имена одного-двух младогегельянцев!» Хорошо, что всего одного-двух ему надо. Трех я бы не назвал. «Маркс и Энгельс на заре своей юности», — пишу я на обороте записки и передаю её Мишке.
— Ну, кто наконец готов? — спрашивает доцент Родин. Он долго стоял у раскрытого окна, повернувшись к нам спиной. Можно подумать, что он смотрит через окна клиники Отта, как принимают роды. На самом деле он просто не хочет видеть, как мы, с помощью шпаргалок и конспектов, «рожаем» ответы на вопросы своих экзаменационных билетов. Мне становится его жаль. Сколько можно заставлять его так скучать! Я решаюсь кинуться в омут экзамена первым. Будь что будет! Все равно я больше ничего не высижу. Да и вообще, тянуть с ответом опасно. В любую минуту может раскрыться дверь и придёт кто-нибудь из деканата, чтобы присутствовать на экзамене. Климат тогда резко изменится. Положение наше, вообще-то, сложное. Можно сказать, ходим по канату над пропастью. Нам крупно не повезло. В мировой истории ещё не было такого случая. Точно, точно! Ответил на тройку — со стипендии долой! А отметку «четыре», то есть «хорошо», вообще отменили! Для многих это означает распроститься с университетом. На помощь родителей мало кто может рассчитывать… Двойка и то лучше. Её пересдать можно. А тройка — все, тупик. Как говорится, слезай — приехали. Короче, тройка — беда. Многие преподаватели это понимают и сочувствуют нам. Тот же доцент Родин. А у такого добряка, как академик Василий Васильевич Струве, рука просто не может подняться, чтобы написать в чей-нибудь матрикул жестокий приговор — «посредственно». Василий Васильевич Струве, высокий и грузный человек с копной седых волос на голове, говорит странным при его габаритах тоненьким голоском. К студентам он обращается только так: «Голубчики, голубчики…» Видя перед собой беднягу, в голове которого, как при вавилонском столпотворении, смешались в кучу многочисленные народы, населявшие Древний Восток, их цари и боги, Василий Васильевич идёт на любые манёвры, чтобы натянуть ему пятёрку… Взять хотя бы случай с Женькой Дымогаровой. Красивая девушка, только бледная. По лицу видно, что заучилась до помрачения и растерялась окончательно. Вразумительного ответа от неё ждать нечего было. А Василий Васильевич не один. Зная его доброту, факультетское начальство присылало на его экзамен сухого и хмурого доцента Сизых.
— Ну-с, голубушка, — сказал Василий Васильевич, глядя на Дымогарову, — я вижу, вы из числа знающих студентов… Вы мой учебник читали?
— Читала, — еле слышно произносит Женька.
— А дополнительную литературу вы читали?
— Читала.
— Ну тогда и спрашивать нечего! Отлично, отлично!
— Одну минуту, — вмешался доцент Сизых. — Я все-таки считаю необходимым, чтобы студентке был задан вопрос по существу.
— Что ж, пожалуйста, — ничуть не задумываясь, сказал Василий Васильевич. — А вы не волнуйтесь, голубушка, — обратился он к Дымогаровой, на глазах которой показались слезы. — При ваших знаниях вы легко ответите на тот вопрос, который я вам сейчас задам. Вспомните, между кем и кем происходили греко-персидские войны?
Дымогарова растерянно молчала.
— Ну, голубушка, вы же это отлично знаете… Между гре…
— …ками?
— Ну вот видите, вы же мне и подсказываете. И пер…
— …сами?
— Я же говорил — отлично, — сказал академик тоном, не терпящим возражений…
Самый потрясающий случай произошёл на экзамене у Василия Васильевича с Яшкой Гривцом. Идя на экзамен к академику Струве, Гривец из двадцати пяти глав его учебника «История Древнего Востока» прочитал только одну — «Законы Хаммурапи». Зато её он знал наизусть. Он мог излагать содержание этой главы своими словами, начиная с любого места. Он прочитал всю дополнительную литературу, указанную в конце главы…
Расчёт Гривца был прост. Войдя в аудиторию, где Струве принимал экзамен в присутствии того же доцента Сизых, он решительным жестом взял из стопки экзаменационных билетов тот, что лежал сверху. Откинув руку далеко в сторону, он небрежно взглянул на билет и уверенным голосом заявил:
— «Законы Хаммурапи». Могу отвечать без подготовки.
Василий Васильевич радостно заёрзал на стуле.
— Ну-с, голубчик, прошу вас, — сказал он.
Медленно, плавно, то и дело откидывая руку широким пушкинским жестом, Гривец начал говорить:
— Вавилонский царь Хаммурапи жил в восемнадцатом веке до нашей эры. Написанные им законы выражали интересы рабовладельцев. Однако ещё носили на себе отпечаток родового строя. В них сохранялся принцип равновозмездия: «око за око, зуб за зуб»…
— Достаточно, голубчик, достаточно! — прервал Гривца Василий Васильевич.
— Я хотел ещё рассказать, как оценивал законы Хаммурапи ваш учитель, профессор Борис Александрович Тураев…
— Пожалуйста, голубчик, пожалуйста…
Слушая Гривца, Василий Васильевич улыбался, кивал головой, несколько раз закуривал тонкую папироску, то и дело гасшую под щёткой его седых усов, порыжевших от никотина.
— Боже, какой ответ! — воскликнул он, когда Гривец умолк. — Какие знания! Как жаль, голубчик, что вас не слышит мой учитель, профессор Тураев…
Доцент Сизых, внимательно наблюдавший за Гривцом, вдруг сказал:
— Покажите-ка мне ваш билет, товарищ Гривец.
— Это зачем? — спросил Гривец, явно растерявшись. — Не нужен он вам.
— Нет, нужен, — настаивал Сизых.
— Что же я, по-вашему, мошенник, жулик? Кто дал право… — С этими словами Гривец скомкал билет, сунул его в рот и стал энергично жевать.
— Вы видите, до чего вы довели студента-отличника?! — воскликнул Василий Васильевич, весь покраснев.
— Я этого так не оставлю! — ответил Сизых. — Сейчас я этого «отличника» выведу на чистую воду!
Он стал раскладывать на столе билеты в порядке их номеров и потребовал, чтобы студенты, имевшие вопросы на руках, вернули их для проверки.
— Не хватает восемнадцатого билета, — сказал доцент Сизых. — Значит, именно его вы и жуёте, Гривец… Ну что ж, давайте выясним, что в нем написано.
Сизых потянулся за списком вопросов. Наступила полная тишина. Василий Васильевич замер с потухшей папироской в руке. Студенты, привставшие со своих мест, вытянули шеи. Гривец перестал жевать. Сизых поднёс список к очкам и прочитал:
— «Номер восемнадцатый. Законы Хамм…» — Тут он осёкся, осел на стул и тупо уставился в стену. Гривец от неожиданности поперхнулся и закашлялся.
— Ах, как нехорошо получилось, — сказал Василий Васильевич. — А вы, голубчик, — обратился он к Гривцу, — ради бога, извините.
— Ладно, чего уж там. — Гривец, успевший справиться со своим удивлением, благодушно махнул рукой. — Только вот что… Тут мой товарищ сидит, Адамович Михаил. Он лучше меня все знает. Мы вместе готовились. Он мне помогал. А теперь он так из-за меня переволновался, что не сумеет ничего сказать…
— Понимаю, голубчик, понимаю… — сказал Василий Васильевич. — Подойдите же сюда и, пожалуйста, успокойтесь, — улыбнулся он Адамовичу.
Мишка Адамович, высокий, упитанный, пожал плечами, поправил чёрные волосы, лежащие на пробор, сгрёб со стола свои бумажки и подошёл к академику.
— Благодарю вас, голубчик, за то, что вы отлично подготовили вашего товарища. К сожалению, я не могу поставить вам более высокую оценку, чем ему: у нас ведь всего пять баллов… Давайте же оба ваши матрикулы…
Вот какие бывают номера! И все только из-за этой пресловутой тройки. Только из-за этого. Ей-богу! Вообще-то, мы учимся совсем неплохо. Предмет свой любим! Недавно в общежитии возникла дискуссия между нашими ребятами — историками и филологами — на тему, что важнее — история или литература. Чуть до драки не дошло!.. Говорят, такого интереса к исторической науке никогда ещё не было. Оно и понятно: нас не было! Точно, точно! Наш курс на истфаке самый большой — триста человек. Таких наборов ещё не бывало!.. Словом, не такие уж мы плохие, как о нас иногда говорят преподаватели… Ну что ж, пора идти отвечать.
Я не успел поднять руку, как дверь растворилась и в неё просунулась голова того самого Яшки Гривца.
— Ребята! — крикнул он, как-то по-особенному тараща глаза. — Война!
Мы дружно рассмеялись, а доцент Родин сердито закричал:
— Закройте дверь, Гривец! Такие глупые шутки не помогут вашим дружкам. Я их насквозь вижу — настолько они пусты от каких-либо знаний!
— Не хотите — не надо, — сказал Гривец. Он закрыл дверь и затопал по коридору.
— Черт знает что! — проворчал Родин. — Сипенко, хватит списывать! Идите отвечать!..
Гривцу, конечно, никто не поверил. Да и с чего, собственно, было верить? Всякие разговоры о том, что война близко, вообще-то идут. Но ведь слово «близко» как раз и означает, что ещё не сейчас, а где-то в будущем. Иначе говоря, близко — это ещё далеко. В диалектике я все-таки навострился! Да и мало ли что говорят. Как раз вчера вечером я раздобыл билет в лекторий, на лекцию международника Храброжинского. Ради того, чтобы его послушать, я пожертвовал последним вечером перед экзаменом.
Храброжинский как дважды два доказал, что война с Германией в ближайшее время никак не возможна. И все-таки, если бы с известием о войне прибежал кто-нибудь другой, ему, может быть, и поверили бы. С таким делом не шутят. Но Гривцу не поверили…
Благодаря этому довоенный период затянулся в нашей аудитории ещё минут на пять. Мишка Сипенко, голубоглазый, светловолосый крепыш, поднялся с места. Как сейчас помню: шёл он к столу, за которым уже уселся доцент Родин, медленным шагом, будто навстречу судьбе. На половине пути он обернулся к нам. Его улыбка, казалось, говорила: не поминайте лихом, если что. Этим «если что» все ещё оставалась пресловутая тройка, хотя только что прозвучало такое страшное слово — ВОЙНА.
А потом война ворвалась в наш истфаковский коридор топотом ног, громом дверей, многоголосым говором, выкриками. Вскочили с мест и мы. Кто-то распахнул дверь аудитории так, что она ударилась о стену.
«Война! Война! На митинг! На митинг!» — послышались голоса.
И был митинг в истфаковском лектории. Огромный амфитеатр до отказа забит. Сотни лиц — одновременно знакомых и незнакомых. Разве можно узнать того же Яшку Гривца, того же Мишку Сипенко, того же Мишку Адамовича? Они торжественно серьёзны.
Начались речи. Ораторы сменяют друг друга. Ректор университета, академик Тарле, студенты — от всех курсов… Казалось, речам не будет конца. Каждого слушают с искренним интересом и волнением. И всем хочется, чтобы говорили ещё и ещё, чтобы снова и снова звучали вдохновенные слова о том, что победа будет одержана малой кровью, что война в самое ближайшее время приблизится к границам Германии и что в тылу у фашистов поднимется мощное народное движение…
Последним выступает доцент Муратов. Он заканчивает свою пылкую речь словами: «До сих пор мы с вами, товарищи, изучали историю. А теперь мы сами будем её делать!»
Подъем был такой, что, если бы тут же стали записывать добровольцев на фронт, все бы уже тогда стали ополченцами… Запись в ополчение тогда ещё не началась, и мы вернулись в свои аудитории. Сессия продолжалась, но проблема «тройка — пятёрка» разом потускнела. Впереди — это мы уже понимали — был другой, куда более грозный экзамен…
КНИГОЛЮБЫ
(Из записок военного переводчика)
Мы оставляли город. Там, позади, в окопах, отрытых вдоль берега Луги, ещё держал оборону один из полков нашей дивизии.
Город горел. Полуторка, на подножке которой я ехал, держась за дверцу, медленно ползла по горящей улице. Воздух был насыщен зноем и треском. Порой казалось, что мы находимся в топке большой печи, растопленной сухими дровами. Трещали пылающие деревянные дома. Доносился треск пулемётных очередей.
В небе то и дело рвалась шрапнель, и в его синеве то тут, то там растекались кляксы разноцветных чернил — красных, жёлтых, бело-голубых…
Наша полуторка плыла в самом конце потока беженцев. Машина принадлежала штабу полка. Везли на ней в тыл полковое имущество. Сопровождал его адъютант командира полка — лихой и шумный старший лейтенант Ковригин. Ему подчинялись шофёр Вася и два бойца, ехавшие в кузове.
Старший лейтенант стоял на подножке справа от кабины и то и дело покрикивал: «А ну примите в сторону! Дорогу! Дорогу! Гуди, Вася! Гуди!»
Для меня, конечно, нашлось бы место в кузове. Но, стоя на подножке, я, как мне казалось, выглядел более значительным, более деловым, что ли… А это было для меня важно. По должности я был переводчиком штаба дивизии. Но ни пленных, ни трофейных документов в дивизии пока не было и делать мне было нечего. От этого и было неловко. Я то и дело напрашивался на какие-нибудь поручения. Вот и сегодня отвозил пакет из штаба дивизии в штаб полка и теперь возвращался на попутной машине.
Мы приблизились к двухэтажному каменному зданию городской библиотеки. Оно не было тронуто огнём. Я не раз бывал в ней, пока дивизия стояла в городе. Сейчас входная дверь библиотеки была открыта настежь. Перед ней, на панели, стояла подвода, запряжённая маленькой рыжей лошадкой. Библиотекарши — пожилая заведующая и две молоденькие девушки — увязывали нагруженный книгами воз.
Я попросил Ковригина остановиться, соскочил с подножки и подошёл к библиотекаршам попрощаться.
— Вот эвакуируемся, — сокрушённо качая головой, сказала заведующая и заплакала. — Может быть, вы, товарищ командир, увезёте на машине хоть сколько-нибудь книг? — обратилась она к Ковригину. — У нас всего одна подвода… Да и куда везти книги — не знаем. Вашим бойцам будет что почитать… А здесь книги пропадут. Сожгут их фашисты.
— Со всем бы удовольствием, — сказал Ковригин, — но в данный момент не можем. Срочно надо доставить полковое хозяйство.
— Есть идея, — сказал я. — Вы, товарищи, поезжайте, а как разгрузитесь и заправите машину, сюда за мной подскочите. А я, пока вы туда-сюда гоняете, пошурую в библиотеке. Отберу подходящие для нас книги. Отвезём их потом в политотдел.
— А что, верно! Кроме «спасиба», нам за это ничего не скажут, — поддержал меня один из красноармейцев.
Женщины вопрошающе смотрели на Ковригина.
— Ладно, — сказал тот. — Оставайся, Данилов. Через полчасика мы за тобой вернёмся… Смотри, много не набирай. Трогай, Вася!
Ковригин вскочил на «мою» левую подножку. Вася дал сигнал, и машина укатила. Я помог женщинам увязать книги на возу, пожелал им счастливого пути — и подвода тоже тронулась в путь.
Пулей взлетел я по лестнице на второй этаж и вошёл в большой зал, уставленный стеллажами с книгами.
Здесь все было по-прежнему.
Хорошо помню, что в первые минуты я ещё отчётливо слышал звуки, доносившиеся с улицы: крики людей, лай собак… Доносились и звуки боя, что шёл у реки. Очереди пулемётов слышались то громче, то тише. Где-то совсем близко, в саду за библиотечным зданием, бухнулся снаряд.
Я вошёл в пространство между двумя стеллажами и оказался «дома» — будто попал в родные стены библиотеки истфака. С корешков книг на меня смотрели такие знакомые имена: Карамзин, Соловьёв, Ключевский… А вот и книги моих учителей — академиков Грекова, Струве, Тарле…
Погрузившись в раздумья, навеянные неожиданной встречей с такими знакомыми и такими дорогими мне именами, я то ли перестал обращать внимание на шумы улицы, на звуки поя, доносившиеся от реки, то ли и в самом деле кругом стало тише…
Так или иначе, я спокойно повернулся к стеллажу, что был за моей спиной, и увидел полку, плотно уставленную строем серых корешков, — это были издания серии «Жизнь замечательных людей», начавшей выходить лет за восемь до того, как началась война. Читать имена на корешках было мне в тот момент и радостно, и больно. Радостно — как бывает при встрече на трудном пути со старыми и верными друзьями. Больно — при мысли, что эти книги останутся здесь, что не сегодня-завтра полетят в костёр, разожжённый фашистами. «Какие они все разные — люди, носившие и прославившие эти имена, — думал я. — Ломоносов и Марк Твен, Марат и Чехов, Байрон и Эдисон, Суворов и Колумб, Пушкин и Амундсен… Вот он — интернационал великих! Какими жалкими выглядят рядом с этими именами всевозможные расовые, националистические, шовинистические „теории“ фашистов! Книги об этих людях фашисты сожгут. Все до одной. В том числе книги о великих немцах. В костёр полетят и Бетховен, и Гейне, и Гутенберг… Нет! Не бывать этому! — решил я. — Их надо спасти! Каждая из этих книг будет бить по фашизму».
Я решил в несколько приёмов отнести «замечательных людей» вниз, к входной двери, и тут же приступил к делу. Втиснув ладони между переплётами и зажав книг двадцать, я осторожно, чтобы не рассыпать, вытянул их с полки. И тут, в образовавшееся «окно», я увидел нечто такое неожиданное, страшное и невозможное, что на какую-то долю секунды оцепенел и замер, ещё сильнее сжав книги, лёгшие мне на грудь.
В следующем проходе между стеллажами, вполоборота к противоположным полкам, стоял немецкий офицер. Он спокойно рассматривал снятую с полки книгу. Прямо перед собой я видел чёрный околыш его фуражки над тёмным стриженым затылком. Видел его розовое ухо, дужку роговых очков и белый витой погон лейтенанта.
Немец был погружён в своё занятие и явно не замечал ничего настораживающего.
Подчиняясь какому-то безотчётному инстинкту — сообразить я ещё ничего не успел, — я присел и бесшумно опустил книги на пол. Руки мои были теперь свободны. Сидя на корточках и сдерживая дыхание, я расстегнул кобуру и взял в руки пистолет. Вихрь мыслей пронёсся в моей голове: «Как попал сюда этот немец? Неужели все наши отошли и немцы заняли город?! Почему я не слышал, как он вошёл и подошёл к полкам с книгами? И что делать мне теперь?!»
Первым побуждением было воспользоваться своим преимуществом: в моей руке снятый с предохранителя пистолет ТТ, а у «фрица» в руках — книга. Стоит мне вытянуть руку, и я смогу уложить его. А там уж придётся каким-нибудь способом пробиваться к своим…
Так я думаю. Но не встаю. Не могу встать. Я боюсь. Не его боюсь, а себя. Я не уверен… вернее, я уверен, что не смогу выстрелить как бы из-за угла в спину человеку, читающему книгу. Я знаю, что обязан это сделать, но не смогу.
…Сделаю здесь небольшое отступление. Напомню, что все это происходило в самые первые месяцы войны. В газетах, правда, уже не раз сообщалось о зверствах фашистов в оккупированных ими странах и в наших городах и деревнях. Но своими глазами наши отступавшие на восток бойцы этих зверств ещё не видели. Не видели ещё даже в кинохронике. Немало ещё было иллюзий вроде: одно дело — фашисты, а другое — солдаты и офицеры вермахта — люди, обманутые фашистской пропагандой, а то и враждебные гитлеровской банде.
По всему по этому — не особенно, вообще-то, рассуждая, но все же по всему по этому — я принял решение: взять немца в плен.
Разом поднявшись, я навёл на немца пистолет и гаркнул:
— Хенде хох!!!
Немец резко повернулся и послушно поднял руки. В правой руке у него так и осталась книга.
На меня смотрело лицо молодого «очкарика». В глазах его застыли удивление и испуг. Но при этом он улыбался.
— Гутен таг, — сказал он.
— Руки, руки! — грозно повторил я, заметив, что немец согнул руки в локтях.
— Понимаешь ли ты по-немецки? — спросил он вполне дружелюбным тоном.
— Знаю ваш язык. Хорошо знаю, — ответил я. — Вот и слушай мою команду: вынимай пистолет и клади сюда, на полку, рукояткой в мою сторону. Малейшая попытка повернуть ствол — и я стреляю.
— Стрелять не советую: внизу наши солдаты. Они разом будут здесь и будут делать «пиф-паф». Сдавайся лучше в плен, — сказал он. — С тобой будут хорошо обращаться. Я скажу командиру полка, что ты сдался сам, по доброй воле.
— Не пугай, — сказал я твёрдо. — Отвечай: как сюда попал?
— О-ля-ля! Очень просто. Ваши ещё держались там, у реки, а рота нашего полка переправилась в город севернее. Командир послал меня с этой ротой как переводчика. Мы пришли сюда оттуда. — Он кивнул головой в сторону сада. — Ваших там уже не было. А я пришёл сюда, потому что очень люблю книги.
— Когда это было?
— О! Минут десять назад… Ну хорошо, — сказал он, перестав улыбаться. — Хватит болтать языком. Сдавайся, и пошли вниз. Я буду тебе помогать. Получишь хороший обед… У меня руки устали. Теперь ты поднимай руки и выходи на улицу.
— Дурак ты, парень, — сказал я, искренне удивляясь его наивности. — Неужели ты не знаешь, что бойцы и командиры Красной Армии в плен не сдаются?!
— Сдаются, — ответил он. — В безвыходном положении те, кто поумнее, — те сдаются. Есть у вас дураки и фанатики. Таким, конечно, капут. Но ты же культурный парень, я вижу, ты тоже любишь книги.
— Книги я люблю. Только не все. А такую мерзость, как ваш «Майн кампф», или тому подобную дрянь за книги не считаю.
— Я тоже не в восторге от этой книги. Но во многом фюрер оказался прав. Во всяком случае, под его руководством Германия поднялась из праха и побеждает. Всех побеждает. И вас тоже.
Это заявление немца меня взорвало. «Враг, самый настоящий враг. Закоренелый гитлеровский последыш».
— Ну вот что, — сказал я твёрдо. — Клади оружие, фашист, или пара пуль тебе обеспечена. Считаю до трех. Раз, — произнёс я. — Два…
И в этот момент на улице, со стороны сада, под самым окном разорвалась мина. Немец охнул, схватился руками за голову и присел.
Не теряя ни секунды, я вбежал в проход между стеллажами, где он находился, навалился на него сверху и ударил рукояткой пистолета по голове. Он повалился на бок.
Переложив его парабеллум в свой карман и заткнув ТТ под ремень, я отстегнул его пояс и связал немцу ноги. Потом я переложил в свой карман его записную книжку и две запасные обоймы к парабеллуму. Скомкав два носовых платка, его и свой, я забил ему в рот хороший кляп.
Теперь я мог прислушаться к происходящему вокруг. Я вышел из книгохранилища на лестничную площадку и посмотрел на улицу.
Ружейно-пулемётная стрельба со стороны реки быстро нарастала и приближалась. Отдельные, хотя и более редкие очереди слышались и с востока, с той стороны, куда ушли наши части.
Бой шёл где-то совсем близко. Я увидел двух немецких солдат, тащивших тяжёлый пулемёт — МГ. Они установили его прямо посреди улицы, разлеглись за его щитком и приготовились к стрельбе. Я хорошо видел сверху их спины, раскинутые ноги в сапогах-ведёрках, подошвы которых, словно четыре жирные рыбы, блестели чешуёй широких заклёпок.
Загремели выстрелы. Я услышал «ура!». Немецкий пулемётчик откинул затвор и поставил пальцы на гашетку. В тот же миг я нажал на спуск парабеллума. Пулемётчик дёрнулся и уронил голову.
На улице показалась беспорядочно бегущая толпа немецких солдат. Некоторые из них падали, скошенные пулями. Другие на мгновение останавливались, чтобы дать очередь туда, назад, в своих преследователей.
Я высунулся из окна и посылал в фашистов пулю за пулей. Один из них заметил меня, поднял автомат и полоснул по окнам второго этажа библиотеки. Я успел вовремя броситься на пол.
Поднявшись снова к окну, я увидел, что стрелявший в меня фашист, раскинув руки, лежит на мостовой, а возле него стоит Ковригин, размахивая немецким автоматом. Голова Ковригина была перевязана, а его фуражка, сбитая на самый затылок, держалась на ремешке.
— Данилов! Санька! Жив? — хрипло кричал Ковригин.
— Жив я, ребята, жив! У меня тут пленный. Давайте сюда.
Ковригин и два красноармейца кинулись в дом.
— Ну, ты даёшь, переводчик! — сказал Ковригин, вытаскивая немца из-под стеллажа. — Гляди-ка, ребята, лейтенант! Тебе за него, Данилов, орден дадут… А ну, шагом марш! — скомандовал Ковригин пленному, стукнув его для ясности ребром ладони по шее.
— Ребята, а как же книги? Вот я тут отобрал… Про замечательных людей!
— Мы сами — замечательные люди, — уверенно заявил Ковригин. — Айда!
Я запихал под гимнастёрку и взял под мышку несколько первых попавших под руку томов и побежал вслед за своими.
Машина тронулась и понеслась на предельной скорости. Пленный сидел с кляпом во рту и со связанными за спиной руками, прислонясь плечом к правому борту.
— Ну что? Видишь, как вышло?! — сказал я ему. — А ты требовал, чтобы я тебе в плен сдался.
Я вытащил у него кляп изо рта.
— Не повезло мне, — вздохнул он. — Скоро наша победа, а меня расстреляют…
— Будешь вести себя разумно — не расстреляют, — сказал я. — А насчёт вашей победы — ей не бывать! Через недельку мы вас остановим по всему фронту. А ещё через неделю-другую погоним вспять. Месяца через три-четыре будем в Берлине. Это я тебе крайний срок называю!
Пленный усмехнулся:
— Через неделю вермахт будет в Ленинграде. Ещё через месяц падёт Москва. И тогда все. «Руслянд капут».
— Чего он там брешет? — спросил Ковригин, ехавший на подножке.
Я не стал переводить ему то, что сказал немец, а махнул рукой и прекратил этот бессмысленный спор.
Машина наша ехала быстро. Наконец мы проскочили мост через реку Воронку. На восточном её берегу возводился новый рубеж обороны. И справа и слева от моста, насколько мог видеть глаз, шли работы: рыли окопы, строили блиндажи и орудийные позиции, слышались голоса команд, раздавались звон пил, стук топоров.
Немец снова ухмыльнулся:
— Такая речушка! На полчаса боя.
Посмотреть на пленного немецкого офицера к штабу дивизии сбежалось человек тридцать. Через несколько минут Ковригин и я стояли перед командиром дивизии — генералом Любавиным. Здесь же в блиндаже находились комиссар дивизии и начальник штаба.
Ковригин кратко доложил обстоятельства нашей задержки возле библиотеки. Свой доклад он закончил словами:
— Как хотите, товарищ генерал, а за этот подвиг Данилову следует медаль выдать.
— Что ж, пожалуй, — согласился комиссар. — Немец вроде бы полезный.
— Доложите сами, как было дело, Данилов, — приказал генерал.
Я рассказал все в подробностях, не утаив ничего о своих колебаниях — стрелять в немца или не стрелять.
Генерал глянул на меня исподлобья и сказал:
— О награде речи не может быть. Ты, Данилов, не солдат, а кисельная барышня. (Он так и сказал: кисельная.) Следовало бы разжаловать тебя из младших лейтенантов в рядовые… Не дорос ты до звания командира. И какая война идёт — ты ещё недопонял… Но то, что ты важного «языка» добыл, — это в твою пользу. Зови сюда этого «книголюба». Сейчас мы его допросим как положено… А ты, комиссар, займись с этим Даниловым. Просвети ему мозги.
* * *
История рассудила мой спор с лейтенантом вермахта Отто Краузе — так звали этого гитлеровского вояку. Как известно, мы оба оказались весьма наивными и оба ошиблись. Не вошли немцы в Ленинград ни через неделю, ни через три недели, ни через три года… И мы тоже не оказались в Берлине через два-три месяца. Мы пришли туда только через четыре долгих года. Я ошибался в сроках, но был прав исторически. Не могли фашисты победить нас. И Ленинграда взять не могли.
И через маленькую речку Воронку немцам не суждено было переправиться. На её берегу войска вермахта были остановлены намертво, навсегда.
Мы не могли не победить в той войне. История знает, что делает!
Не знаю, жив ли ещё бывший лейтенант вермахта Отто Краузе. Иногда я ловлю себя на мысли: хорошо бы его сейчас встретить и спросить: «Ну что, дурья голова, понял теперь, кто был прав?»
Сам я после войны поступил на службу в Публичную библиотеку. Проработал в ней всю жизнь. И почём знать, не сыграл ли в этом свою роль случай, о котором я сейчас здесь рассказал?