Корнелиус въехал за ограду, подождал, не выглянет ли слуга. Не выглянул. Тогда крикнул: «Эй! Эгей!» – до пяти раз. Всё равно никого. Вышел было на крыльцо человек в одних портках, с медным крестом на голой груди, но не в помощь путнику. Постоял, покачался, да и ухнул по ступенькам головой вниз. Из разбитого лба пропойцы натекла красная лужица.
Здесь много пьют, сделал для себя вывод Корнелиус. Должно быть, сегодня какой-нибудь праздник.
Привязал лошадей сам. Расседлал, насыпал своего овса (был во вьюке кое-какой запасец). Каурая немного сбила левую заднюю, надо бы перековать. Вороной был в порядке – чудо, а не конь.
Седельную сумку взял с собой, пистолеты тоже, мушкет повесил через плечо. За вьюками надо будет поскорей прислать слугу, а то не дай Бог утащат.
Толкнул дощатую дверь, оказался в полутемном сарае. Шибануло в нос кислым, гнилым, тухлым. Шведский лейтенант сказал правду, пахло от московитов не амброзией.
Постоял на пороге, привыкая к сумраку. Несколько длинных столов, за ними молчаливые – нет, не молчаливые, а тихо переговаривающиеся бородатые оборванцы. Перед ними глиняные кружки либо квадратные штофы толстого зеленого стекла, одни побольше, другие поменьше. Пьют часто, запрокидывая голову рывком. Пальцами из мисок берут рубленую капусту. В дальнем углу стойка, за ней дремлет кабатчик.
Капитан шагнул было в ту сторону, да вдруг обмер, захлопал глазами. Возле самой двери, на полу, сидела на коленях девчонка, лет тринадцати, в грязной рубашке, грызла подсолнечные семена, плевала на пол. Была она конопатая, с намалеванными до ушей угольными бровями, с вычерненными сажей ресницами, со свекольным румянцем во всю щеку. Но поразила Корнелиуса не эта дикарская раскраска, а цвет непокрытых и нечесаных, до пупа волос. Он был тот самый, медно-красный, настоящая «Лаура»! Встреча с Московией начиналась добрым предзнаменованием.
Фон Дорн нагнулся, взял двумя пальцами прядь, посмотрел получше. Никаких сомнений. Если отправлять в Амстердам, скажем, по три, нет, по четыре возка в год, да за четыре года это получится… двадцать четыре тысячи гульденов! Дай срок, мой прекрасный будильник, скоро ты обретешь достойное тебя жилище.
Девчонка посмотрела на шепчущего иноземца снизу вверх, головы не отдернула, плевать шелуху не перестала. Покупать у нее волосы сейчас, конечно, смысла не имело – похоже, в Москве недостатка в рыжих не будет… Но прицениться все же стоило, чтобы прикинуть, во сколько станет возок.
Корнелиус дернул за волосы, да еще показал на них пальцем. Применил одно из десятка необходимых слов, выученных по дороге:
– Poluschka.
Оскалил голые десны, сделал чудовищно похабный жест и сказал еще что-то, подлиннее. Капитан разобрал слово «kopeika». Девчонка шмыгнула носом и вдруг задрала подол до тощих, как веточки, ключиц. Зачем – неясно. Под рубашкой она оказалась совсем голая, но смотреть там по малолетству пока еще было не на что. Должно быть, убогая рассудком, догадался Корнелиус, думая о другом.
Предположим, бородач сказал, что за полушку волосы дадут обрезать частично, за копейку под корень. Полушка – это четверть копейки, на гульден менялы дают двадцать копеек… Волос на вид было фунта на два. От умножения и получившихся цифр у Корнелиуса заколотилось сердце. Выходило очень дешево!
Плюгавец всё лез, толкал в бок, подсовывал девчонку и так, и этак. Капитан слегка двинул его в ухо, чтоб отстал, и пошел к стойке.
Он охотно съел бы сейчас пол бараньей ноги или целого каплуна, но горячей еды здесь, похоже, не подавали. На прилавке, среди мутных, пахучих луж стояло блюдо со склизкими грибами, миска с черной, клейкой на вид массой, еще лежали несколько ломтей серого хлеба, а кислая капуста была вывалена горой прямо на неструганые доски.
Кабатчик спал, пристроившись щекой на стойку, сивая бородища бережно разложена поверх мисок и капусты. Выбирая, что взять, Корнелиус рассеянно снял с бороды жирную вошь, раздавил ногтями. Кроме как хлебом и вином разжиться здесь было нечем.
Он поднял руку хлопнуть корчмаря по плешине, но оказалось, тот не спит – посматривает прищуренным взглядом, да не в лицо приезжему человеку, а на перекинутую через плечо сумку. Капитан взял изрядный ломоть хлеба, бросил на стол серебряный лепесток копейки и сказал по-польски, надеясь, что бородатый поймет:
Копейку кабатчик сунул в рот – при этом за толстой щекой звякнуло, а выпить принес не сразу: почему-то ушел в закут, что за стойкой, и вынес не бутылку, глиняную кружку. За копейку было маловато. Фон Дорн понюхал (ну и пойло, хуже французского кальвадоса), выпил мутную жидкость залпом и стукнул пустой кружкой о дерево – наливай еще.
Водка оказалась крепка. Пунцовая рожа корчмаря расплылась в стороны и стала похожа на американский фрукт томат, пол закачался у капитана под ногами. Он схватился за стойку. Брякнул свалившийся мушкет.
– Чем ты меня напоил. Иуда? – сказал Корнелиус томату, закрыл неподъемно тяжелые веки. Когда же, мгновение спустя, открыл их снова, то увидел уже не подлую харю кабатчика, но безмятежное майское небо и пушистые облачка.
Ветерок обдувал не только лицо – всё тело капитана, что было приятно, хоть и удивительно. Он провел рукой по груди, животу, ниже и понял, что лежит совсем голый. В спину кололи стебельки травы. На ресницу заполз муравей.
И грязный кабак, и его коварный хозяин, и сама русская деревня в единый миг исчезли, словно дурное наваждение.
Вот так обретались прародители наши в блаженном Эдемском саду, нагие и счастливые, подумал Корнелиус, однако знал, что находится не в раю, ибо, хоть и был наг, счастливым себя не ощущал – очень уж ломило висок. А когда попробовал приподняться, вывернуло наизнанку какой-то зеленой желчью.
Двое мальчуганов, сидевших на обочине пыльной дороги и молча наблюдавших за корчащимся человеком, на ангелов тоже не походили, несмотря на такую же, как у Корнелиуса, первозданную наготу. Ему показалось, что это те же самые мальчишки, что пялились на него давеча из-за плетня.
Один из мальчишек почесал затылок. Другой что-то сказал. Оба засмеялись, поднялись и заскакали прочь по дороге, нахлестывая друг друга ветками по заднице да покрикивая: гей, гей!
Дорога вела вниз, к серой кучке домов, в которой Корнелиус сразу признал деревню Неворотынскую. Никуда она не исчезла – осталась на прежнем месте, и над кабаком всё так же лениво тянулся дымок.
Наваждения и колдовства, получается, не было. Говорили фон Дорну в Риге опытные люди: герр капитан, дождитесь оказии, не путешествуйте по Московии в одиночку – ограбят, убьют, и искать никто не станет. Не послушался Корнелиус, спесивый человек. И вот вам: не успел отъехать от границы, как уже отравлен, ограблен, раздет донага и выкинут на дорогу подыхать.
Ни лошадей, ни оружия, ни денег, а хуже всего, что пропала проезжая грамота.
Искать управу? Но кто поверит человеку, у которого ни документа, ни свидетелей, а из одежды одни усы? Как объясниться на чужом языке? И, главное, кому жаловаться – тому свиномордому, от которого сбежал на границе?
Фон Дорн сел, вцепился руками в стриженые каштановые волосы.
Глава третья
ОТЧЕГО ЛЮДИ НЕ ЛЕТАЮТ, КАК ПТИЦЫ?
По освещенной задорным июньским солнцем Пироговке, ловко лавируя между немногочисленными прохожими, несся на роликах иностранный человек баскетбольного роста, в синем блейзере с золотыми пуговицами, при красно-зеленом шотландском галстуке, с дорогим кейсом в левой руке. На то, что это именно иностранец, указывали лучезарная, белозубая улыбка и раскрытый путеводитель, зажатый в правой руке туриста. Впрочем, и без того было ясно, что молодой человек не из туземцев – в Москве нечасто встретишь взрослого мужчину респектабельного вида на роликовых коньках. Пробор, деливший прическу ровно на две половины, несколько нарушился от встречного ветерка, прямые светлые волосы растрепались, но не катастрофическим образом – два-три взмаха расческой, и приличный вид будет восстановлен.
Роликовые коньки были не обыкновенные, какие можно купить в магазине, а совершенно особенные, изготовленные по специальному заказу за 399 фунтов стерлингов. Собственно, даже и не коньки, а башмаки на пористой платформе, в пятисантиметровой толще которой таились колесики из титанового сплава, очень прочные и замечательно вертлявые. Когда Николасу взбредало на ум перейти с чинного шага на невесомое скольжение, он приседал на корточки, поворачивал маленькие рычажки на задниках чудо-обуви, и у него, как у бога Гермеса, на стопах вырастали маленькие крылья. В родном городе Фандорин редко пользовался автомобилем или общественным транспортом – удивительные башмаки могли в считанные минуты домчать его куда угодно в пределах Центрального Лондона. Не страшны были ни пробки, ни толкотня в метро. Да и для здоровья полезно.
В Москве же, поразившей гостя столицы количеством машин и недисциплинированностью водителей, ездить транспортом, кажется, было бессмысленно – поездка до архива на такси заняла бы куда больше времени и вряд ли вышла бы такой приятной. Абсолютно непонятно, думал магистр, как можно в мегаполисе с десятимиллионным населением обходиться без двухуровневых автострад?
Николас читал много интересного про московский метрополитен, станции которого зачем-то выстроены в виде помпезных дворцов, но нелепо было бы начать знакомство с городом, про который столько слышал и читал, с подземки.
Поэтому, выйдя из своей гостиницы (некрасивый стеклянный параллелепипед, до невозможности портящий вид Тверской улицы, да и номера хуже, чем в самом немудрящем «бед-энд-брекфасте»), Николас мельком взглянул на красную стену Кремля (потом, это потом) и двинулся по карте в юго-западном направлении. Пронесся по Моховой улице сначала мимо старого университета, где учились по меньшей мере четверо Фандориных, потом мимо нового, где при Иване Грозном находился Опричный двор. Задрав голову, посмотрел на каменную табакерку Пашкова дома – полтора века назад здесь располагалась 4-я мужская гимназия, которую закончил прадед Петр Исаакиевич.
Напротив заново отстроенного храма Христа Спасителя (сэр Александер всегда говорил, что эта великанья голова уродовала лик Москвы своей несоразмерностью и что единственное благое дело новых русских – взрыв чудовищного творения) магистр приостановился и нашел, что собор ему, пожалуй, нравится – за двадцатый век дома в городе подросли, и теперь массивный золотой шлем уже не смотрелся инородным телом.
Надо сказать, что настроение у Фандорина было приподнятое, ему сегодня вообще все нравилось: и ласковая погода, и шумное дыхание Первопрестольной, и даже хмурые лица москвичей, неодобрительно поглядывавших на стремительного конькобежца.
Сердце звенело и трепетало от предчувствия чуда. В кейсе лежала левая половина драгоценного письма, которой очень скоро предстояло соединиться со своей недостающей частью, казалось, навеки утраченной. Хотя почему «казалось»? Она и была утрачена навеки – на целых три века. У Николаса сегодня был двойной праздник: как у историка и как у последнего в роду Фандориных.
Волшебный день, поистине волшебный!
Вчерашние события вспоминались, как досадное недоразумение. Это был морок, насланный на путешественника злой силой, чтобы проверить, тверд ли он в своем намерении достичь поставленной цели.
* * *
Вчера дремучий и враждебный лес, оберегающий подступы к заколдованному граду, сомкнулся такой неприступной стеной, что впору было впасть в отчаянье.
Обнаружив, что кейс, хранилище всех ценностей, опозорен и выпотрошен, магистр кое-как вернул к жизни товарища по несчастью, и обе жертвы газовой атаки бросились в купе проводника. Тот сидел, пил чай и разглядывал в черном стекле отражение своего непривлекательного лица.
Отодвинув Николаса плечом, мистер Калинкинс закричал:
– На нас напали бандиты! Это международный терроризм! Меня и вот этого британского подданного отравили нервно-паралитическим газом! Похищены деньги и вещи!
Проводник лениво повернулся, зевнул.
– Это запросто, – сказал он, глядя на пассажиров безо всякого интереса. – Пошаливают. (Снова это непереводимое ни на один известный Николасу язык слово!). Железная дорога за утыренное ответственности не несет. А то с вами, лохами, по миру пойдешь.
– А где двое молодых людей в спортивных костюмах, с которыми вас видел мистер Фэндорайн? – спросил сметаноторговец, впиваясь взглядом в удивительно хладнокровного служителя. – В каком они купе?
– Какие такие люди? – лениво удивился проводник. – Ни с кем я не разговаривал. Брешет твой мистер. – И снова повернулся к своему отражению, пожаловался ему. – Хлебало раззявят, козлы. Пиши потом объясниловки. Идите к дежурному милиционеру. Он в третьем вагоне, ага. И дверку прикройте, дует.
К милиционеру латыш не пошел – сказал, бесполезно, так что пришлось Николасу отправляться к представителю закона одному.
Лейтенант, которого Фандорин обнаружил в купе у проводницы третьего вагона, сначала и в самом деле никаких действий предпринимать не хотел.
– Поймите, через час и десять минут поезд остановится в Пскове, объяснял ему Николас. – Там воры сойдут, и отыскать похищенное будет уже невозможно. Надо просто пройти по составу, и я опознаю этих людей. Я уверен, что это они.
Тягостный разговор продолжался довольно долго, и было видно, что проку от него не будет. Не имелось у англичанина таких аргументов, из-за которых милиционер застегнул бы пуговицы на мундире, надел портупею и отправился обходить все тринадцать вагонов вместо того, чтобы выпить по четвертой и закусить.
Выручила долговязого иностранца проводница, тем самым подтвердив правоту классической литературы, приписывающей русской бабе жалостливое и отзывчивое сердце.
– Да ладно те, Валь, ну чё ты, не гноись, – сказала нездорово полная и химически завитая правнучка некрасовских женщин. – Видишь, беда у человека, сходи. А я пока огурчиков покрошу, редисочку порежу.
Спортивные молодые люди обнаружились в шестом купе четвертого вагона, соседнего с Николасовым. Ехали вдвоем, шлепали по столу замусоленными картами. На столе стояли пивные бутылки.
– Это тот самый костюм, – показал Николас лейтенанту на синий рукав с белой полосой. – Я уверен.
– Документики предъявим, – строго приказал милиционер. – И вещички тоже. Имею заявление от иностранного гражданина.
Тот, что постарше, развел руками:
– Какие вещички, командир? Мы с Серегой в Неворотинской сели, в Пскове сходим. Во, гляди – два леща в кармане, сигареты.
Следовало отдать лейтенанту Вале должное: в явное нарушение прав личности и должностных инструкций он обыскал и купе, и даже самих молодых людей, но кроме двух вяленых рыбин, пачки LM, подсолнечных семечек и мелочи ничего не обнаружил.
– Ну чего? – спросил Валя в коридоре. – Дальше пойдем или как?
– Я знаю! – воскликнул Николас. – Они в сговоре с проводником из моего вагона! И вещи наверняка тоже у него! А в Пскове он им передаст украденное, и они сойдут.
– Не, – отрезал милиционер. – Проводника шмонать не буду, себе дороже. – И, подумав, присовокупил. – Без ордера не положено. Вы вот что, мистер. Пишите заявление, а после мне в третий поднесете. Пока.
И Николас остался один, кипя от бессильной ярости.
Время, время было на исходе! До остановки в Пскове оставалось не более четверти часа. Можно было, конечно, занять пост в тамбуре и попытаться застичь подлого проводника с поличным – когда будет передавать добычу сообщникам. Но что если у них придумано иначе? Скажем, сунет через открытое окно кому-то, кто заранее дожидается на перроне, а Николас так и будет торчать в тамбуре.
Думай, думай, приказал себе магистр. Упустишь письмо Корнелиуса больше его не увидишь. И никогда себе этого не простишь.
Подумал минут пять, и появилась идея.
Еще минут пять ушло на перелистывание фольклорного блокнота и заучивание некоторых аргоизмов из раздела «Маргинальная лексика».
Когда в окне зачастили желтые огни, давая понять, что поезд въезжает в пределы немаленького города, Фандорин без стука распахнул дверь служебного купе, вошел внутрь и наклонился над сидящим проводником.
– Ну что, мистер, отыскал барахлишко? Да ты пошукай получше. Может, сам куда засунул да забыл. С этого дела бывает. – Наглец щелкнул себя по горлу и спокойно улыбнулся, кажется, совершенно уверенный в своей безнаказанности. – Выдите-ка, гражданин. К станции подъезжаем. Гоу, гоу, шнель!
Николас положил неприятному человеку руку на плечо, сильно стиснул пальцы и произнес нараспев:
– Борзеешь, вша поднарная? У папы крысячишь? Ну, смотри, тебе жить.
Произведенный эффект был до некоторой степени схож с реакцией мистера Калинкинса на исполнение англичанином песни о Родине, только, пожалуй, раз в двадцать сильнее. Николас никогда не видел, чтобы человек моментально делался белым, как мел, – он всегда полагал, что это выражение относится к области метафористики, однако же проводник действительно вдруг стал совсем белым, даже губы приобрели светло-серый оттенок, а глаза заморгали часто-часто.
– Братан, братан… – зашлепал он губами, и попытался встать, но Фандорин стиснул пальцы еще сильней. – Я ж не знал… В натуре не знал! Я думал, лох заморский. Братан!
Тут вспомнилась еще парочка уместных терминов из блокнота, которые Николас с успехом и употребил:
– Сыскан тебе братан, сучара.
Здесь важно было не сфальшивить, не ошибиться в словоупотреблении, поэтому Николас ничего больше говорить не стал – просто протянул к носу злодея раскрытую ладонь (другую руку по-прежнему держал у него на плече).
– Ну?
– Щас, щас, – засуетился проводник и полез куда-то под матрас. – Всё целое, в лучшем виде…
Отдал, отдал всё, похищенное из кейса: и документы, и портмоне, и ноутбук и, самое главное, бесценный конверт. Заодно вернул и содержимое бумажника мистера Калинкинса.
Ведьмовской лес дрогнул перед решимостью паладина и расступился, пропуская его дальше.
Можно было объяснить свершившееся и иначе, не мистическим, а научным образом. Профессор коллоквиальной лингвистики Розенбаум всегда говорил студентам, что точное знание идиоматики и прецизионное соблюдение нюансов речевого этикета применительно к окказионально-бытовой и сословно-поведенческой специфике конкретного социума способно творить чудеса. Поистине лингвистика – королева гуманитарных дисциплин, а русский язык не имеет себе равных по лексическому богатству и многоцветию. «Ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий правдивый и свободный русский язык! – думал Николас, возвращаясь в купе. – Нельзя не верить, чтобы такой язык не был дан великому народу».
* * *
На территорию архивного городка, вместилища государственной и культурной памяти Российской державы, Николас ступил со священным трепетом – дух захватывало при мысли о том, какие сокровища хранятся за этими серыми стенами с подслеповатыми щелеобразными окошками. И где-то там, теперь уже рукой подать – серый листок, на котором Корнелиус фон Дорн выводил буквицы на чужом, недавно освоенном языке.
После получасового стояния в очереди за пропуском и дотошного осмотра, которому постовой милиционер, в бронежилете и с автоматом, подверг кейс посетителя, Фандорин наконец оказался в Центральном архиве старинных документов.
Для этого пришлось пересечь уютный, тенистый двор и потом попетлять меж кирпичных штабелей, бочек с краской и огромных катушек кабеля – в здании шел ремонт.
Ремонт следовало бы произвести лет на пятьдесят раньше – это Николас понял, когда поднимался по широкой лестнице, в прежние времена, должно быть, величественной, но пришедшей в прискорбную захудалость: мраморные ступени истерлись, перила облупились, от статуй и зеркал, некогда украшавших пролеты, остались одни пустые ниши и сиротливые постаменты.
Было ясно, что архив поражен худшей из болезней, какие только могут постичь научное учреждение – катастрофическим недостатком, а то и полным отсутствием финансирования. Фандорин сочувственно оглядел рассохшиеся ящики каталога, изъеденные молью шторы на высоких окнах, дырявый линолеум и вздохнул. Не зря говаривал сэр Александер, что жизнь новых русских была бы куда более сносной, если б они больше уважали прошлое своей страны. А прошлое обреталось именно здесь, в этих старых стенах – нос магистра истории, чувствительный к запаху Времени, сразу уловил неподдельность этого магического аромата.
Даже в кабинете директора обстановка была обшарпанной и убогой.
Станислав Кондратьевич Вершинин, медиевист с мировым именем, встретил британского коллегу со всем возможным радушием.
– Как же, как же, помню ваш запрос, мистер Фандорин, – сказал он, усаживая гостя в вытертое до белесости кожаное кресло. – Половина документа, найденная в Кимрах, да?
– В Кромешниках, – поправил Николас, почтительно глядя на сократовскую лысину автора комментариев к «Вычегодской летописи».
– Да-да, в Кромешниках. Подклет Матфеевских палат, помню.
Директор снял трубку черного телефона (такой аппарат в Лондоне можно было встретить только в антикварном магазине), повертел диск.
– Максим Эдуардович, голуба, не могли бы вы ко мне зайти? – спросил Вершинин, ласково улыбаясь невидимому собеседнику. – Приехал английский исследователь мистер Фандорин… Да-да, по поводу кромешниковской находки. Помните, мы отвечали на запрос?… Ну вот и чудесно.
Положив трубку, пояснил:
– Максим Эдуардович Болотников, главный специалист отдела обработки. Всё пополнение фондов проходит через него. Прекрасный палеограф и, между прочим, блестящий специалист по семнадцатому веку. Совсем молодой, а уже четыре монографии издал и докторскую защитил, по Тушинскому Вору, Марии Мнишек и Воренку. Представляете, – Станислав Кондратьевич со значением поднял палец, – его в Стэнфорд приглашали, на огромнейшую зарплату отказался. Патриот! Это у нас теперь редкость. Верит в Россию. Восходящее светило, уж можете мне поверить. Наш архивный Моцарт.
Архивный Моцарт что-то не торопился являться на зов начальства, и для заполнения паузы директор завел разговор о бедственном положении своего учреждения – очевидно, заметил, как иностранец косится на кривые стеллажи и ветхий ковер.
– … А в прошлом квартале вообще ни копейки, – вел Вершинин нескончаемый жалобный рассказ. – Зарплата у старшего научного двести пятьдесят тысяч, и ту задерживают! Пять аппаратов для микрофильмирования сломанные стоят, починить не на что. Ксерокс забарахлил – это вообще трагедия. Да что ксерокс, уборщицам платить нечем. А уборщицы, знаете ли, не наш брат историк, они бесплатно работать не станут. Стыд и срам, сколько пылищи развелось. Я вам, голубчик, добрый совет дам. Не ходите вы к нам сюда таким щеголем, да еще при галстуке. Пожалейте пиджак и манжеты. В курточке, в джинсах – в самый раз будет.
Николас был поражен тем, что директор архива дает малознакомому человеку совет, да еще по такому интимному поводу, как стиль одежды. Немного подумав, магистр решил, что это, хоть и бесцеремонно, но очень по-русски и, пожалуй, даже симпатично.
– Вот такое у меня положение, хуже губернаторского, – обезоруживающе развел руками Вершинин. – Без денег работать очень, очень трудно. А что поделаешь? У государства денег нет. Что бы вы сделали на моем месте?
И растроганный Николас не выдержал. Вершинин дал ему совет первым, да и потом, сам ведь спрашивает. Надо помочь.
– На вашем месте, господин директор, я бы сделал следующее, – все же несколько смущаясь, начал Фандорин. – Во-первых, я не понимаю, почему архив позволяет исследователям пользоваться своими уникальными фондами бесплатно. Чем ограничивать доступ в ваши читальные залы, отсекая праздно любопытствующих и привечая одних лишь специалистов, вы могли бы распахнуть двери для всех желающих, но ввести при этом небольшую абонентскую плату. Я охотно заплатил бы за честь поработать в вашем читальном зале. А, во-вторых, я уверен, что многие мои коллеги заплатили бы куда более существенные суммы, если бы вы принимали заказы от частных лиц на проведение того или иного изыскания. Например, мне нужно сосканировать интересующий меня документ и еще просмотреть столбцы Иноземского, Рейтарского и нескольких других приказов по некой довольно узкой теме. Эта работа займет у меня неделю плюс к этому я потратил и еще потрачу немало денег на билеты, гостиницу и прочее. Поверьте, я с удовольствием заплатил бы одну или даже две тысячи фунтов, если бы это задание выполнил для меня кто-нибудь из ваших превосходных специалистов…
– А что ж, отличная идея, – оживился директор. – Разумеется, возникнет масса финансово-бюрократических трудностей, но игра стоит…
Он не успел договорить – в дверь постучали, и сразу же, не дожидаясь отклика, вошел элегантный, подтянутый брюнет в модных узких очках и со спортивной сумкой в руке. Из сумки торчали рукояти двух теннисных ракеток.
– Станислав Кондратьевич, – недовольно сказал брюнет, мельком взглянув на Фандорина. – Я же просил отпустить меня пораньше. У меня турнир на Петровке.
– Да-да, – извиняющимся тоном ответил директор. – Помню, голубчик. Но вот прибыл мистер Фандорин, из британского Королевского исторического общества. Помогите ему добыть ту грамотку из хранилища, а то его заставят до завтра дожидаться. Неудобно – гость все-таки. Кстати, познакомьтесь Максим Эдуардович Болотников, Николас Фандорин. Вот, видите, голуба, какая солидная сопроводиловка, с гербом и водяными знаками. Как там было-то? – Вершинин надел очки и зачитал из рекомендательного письма (произношение у него было просто чудовищное). – «…please give every possible assistance to Sir Nicholas A. Fandorine,?.?., Bt.» Просят оказать всемерную поддержку. Кстати, господин Фандорин, что такое «?.?.» я знаю – это «магистр гуманитарных наук», а вот что такое «Bt.»? Какое-нибудь ученое звание или награда?
Николас мучительно покраснел. Ученый секретарь Общества, давний покровитель и доброжелатель, в погоне за вящей внушительностью явно перестарался. Зачем это нужно – «Sir, Bt.»?
– Нет, Станислав Кондратьевич, «Bt.» значит «баронет», наследственный титул, – сказал Болотников, разглядывая англичанина, словно то был экспонат из кунсткамеры. – Как Баскервилль, помните? Если мне не изменяет память, титул баронета был выдуман Яковом I для пополнения королевской казны. Всякий желающий мог облагородиться, внеся что-то около тысячи фунтов.
Одолеваемый сразу двумя неприятными чувствами – смущением и завистью к блестящей эрудиции молодого светила истории, – Николас промямлил:
– Это вы говорите про старинных баронетов, восьмых или даже десятых в своем родословии. Таких в наши времена осталось мало. Я же только второй баронет, первым был мой отец. Он не покупал титул, королева возвела отца в баронеты за достижения в медицине…
Глупо вышло, недостойно – будто он за сэра Александера оправдывался.
Когда вышли из директорского кабинета. Болотников насмешливо спросил:
– Так как вас правильно называть? «Сэр Николас» или «сэр Фандорин Второй»?
– Если вам нетрудно, называйте меня просто «Ник», – попросил магистр, хотя терпеть не мог сокращенной формы своего имени.
Моцарт посмотрел на часы и насупился.
– Вот что, сэр Ник, я посажу вас в своем кабинете, а сам спущусь в хранилище. Придется подождать – пока найду нужную опись, пока отыщу дело… Черт, к первой игре опоздаю. Еще в пробке настоишься… Оставлю тачку, махну на метро.
Последние фразы были произнесены вполголоса и явно адресовались не Николасу, а самому себе.
– Скажите, Максим Эдуардович, – не совладал с любопытством Фандорин. – Господин директор говорил, что вам предлагали место в Стэнфорде, а вы отказались. Почему? Из патриотизма?
– Какой к черту патриотизм. – Болотников посмотрел на Николаса, будто на умственно отсталого. – Я специалист по русской истории и палеографии. Все важные документы по моей специальности находятся в России, не в Стэнфорде. И научные открытия, значит, тоже делаются здесь. Пускай в Стэнфорд едут те, кому таунхаус и гольф-клуб важнее науки… Вы привезли вашу половину письма? Позвольте взглянуть.
Николас бережно достал из кейса специальный узкий конверт, из конверта плотный, неровный по краям и обрезанный посередине листок.
Максим Эдуардович, сосредоточенно сдвинув брови, заскользил по нему глазами.
– Вот теперь окончательно припомнил. Ужасный почерк, пришлось повозиться.
– А уж мне тем более, я ведь не палеограф! – воскликнул Николас.
– Сами-то справитесь? – недоверчиво посмотрел на него Болотников. – Или помогать придется?
Вот он, истинно русский характер, подумал Фандорин. Внешне человек неприветливый, колючий, можно даже сказать неприятный, а какая готовность придти на помощь. Предложил вроде неохотно, но видно, что если попросить не откажет.
– Спасибо, помощь не понадобится. Теперь у меня есть «Scribmaster», он выполнит всю работу за меня.
– Кто-кто?
И Николас объяснил про свою замечательную криптографическую программу, созданную специально для расшифровки средневековых рукописей. Болотников слушал и только головой качал.
– Всё-то вам, западникам, достается на блюдечке. Ладно, сидите ждите. Минут сорок понадобится, а то и час.
И Фандорин остался один. Сел на стул, но через секунду вскочил и заметался по крошечному кабинетику.
Господи, неужели через сорок минут или через час в его руках будет полный текст завещания родоначальника русских Фандориных?
Великий, истинно великий миг!
* * *
Прошло не сорок минут и не час, а все два, прежде чем Болотников вернулся. В руках у него была тощая коленкоровая папка, при виде которой Николас сделался еще пунцовей. Дело в том, что от большого количества старых и пыльных книг, которыми сплошь были уставлены полки в кабинете главного специалиста, у бедного магистра начался приступ его всегдашней аллергии: на щеках выступили гигантские багровые пятна, заслезились глаза, а нос превратился просто в какой-то артезианский источник.