Василий Павлович Аксенов
В поисках жанра
Таинственной невстречи
Пустынны торжества,
Несказанные речи,
Безмолвные слова.
Анна Ахматова
Ночь на штрафной площадке ГАИ
Майор Калюжный собственноручно открыл большой висячий замок, чуть морщась от скрипа, потянул на себя правую половинку ворот и сделал приглашающий жест:
— Прошу! Заезжайте!
Улыбка появилась на устах майора. Высокая, очень худая фигура офицера с улыбкой на устах, медленно открывающая ворота штрафной площадки.
Любезность ли выражалась в улыбке или насмешка? Я мог бы предположить и то и другое, если бы за этот сумасшедший день не успел уже слегка привыкнуть к майору и сообразить, что его улыбки, мерцающие на лице с равномерностью маяка-мигалки, ничего не отражают вообще, что это просто рефлекторные сокращения мимических мышц, быть может, и в самом деле нечто вроде сигнала-мигалки.
Вот так это задержалось в памяти. Гнусноватый, с ржавчинкой будущей слякоти закат над силуэтом города. Окраина. Ощущение нечистоты, дряхлости, полуразвала в окружающих строениях. Кирпичные, в два роста стены старинных казарм. Гулкие удары по мячу из-за стен — отзвук дурацкого волейбола в сапогах на босу ногу. Горящее от прошедшего дня собственное мое лицо. Жжение ссадин на ладонях и коленях. Майор Калюжный с мерцающей улыбкой в воротах штрафной площадки. Кот, драный, шелудивый, с деловито-бандитской физиономией прошедший по казарменной стене, затем мягко, с прогибом спины ступивший на ворота и проехавшийся слегка на них, прежде чем спрыгнуть на землю и пропасть в лопухах. Все двигалось или держалось в пространстве, прежде чем пропасть. Это естественно, но пространство-то вот подрагивало и слегка рябило, как хреновый киноэкран.
Я включил стартер. Мотор заработал. Лучше не смотреть на панель приборов. Что изменится? Масло горит — это ясно, а температура воды, то есть охлаждающей жидкости «тоссол», просто отсутствует в связи с отсутствием самой жидкости в разбитой системе охлаждения.
Двигатель грохотал, скрежетал железом по железу, и это у моего «Фиатика», который еще вчера жужжал словно лирическая пчелка.
— Прошу! Заезжайте! — погромче тут повторил приглашение майор Калюжный.
Я тронулся с места. Завизжали задние колеса, заклиненные краями смятого кузова. Теперь при вращении металл прорезал в резине глубокую борозду, а колеса визжали. Резина же дымилась и воняла.
Неутомимые зрители, с самого раннего утра окружавшие изуродованный автомобиль, стояли вокруг и сейчас. С интересом, без всякого сочувствия, но и без тени злорадства они наблюдали всю эту довольно заурядную историю: мое трепыханье, гоношенье и чуть насупленную деловитость офицеров Госавтоинспекции. Должно быть, они, эти зрители, менялись, одни уходили, другие приходили, но мне все они казались на одно лицо — просто мужчины, интересующиеся автомобилями, авариями, ремонтом. И разговоры вокруг весь день звучали одинаковые:
— Что, стойки-то у него пошли?
— Пошли.
— Значит, кузов менять.
— Менять.
— Значит, кузов в металле тысяча шестьсот, да поди его еще достань…
— Да, дела…
Бывает, знаете ли, стоит вот такая спокойно-рассудительная, туповато-любопытная толпа, но вдруг налетит какой-нибудь весельчак или пьяненький и всех как-то растормошит, разбередит болото. Здесь, видно, такого поблизости не было. В другое время я, быть может, внимательнее присмотрелся бы к этим людям, подумал о причинах их вяловато-сыроватопрочноватого единообразия, но в тот вечер я их почти не замечал.
Меня немного трясло. Состояние было предобморочное. Из окружающих предметов что-то фиксировалось, должно быть, важное, а что-то размывалось, очевидно, второстепенное, — или наоборот? Фигура майора Калюжного, например… — важна она или ни к селу ни к городу?
Вчерашний удар сзади показался мне чем-то вроде взрыва. Сознание я не потерял, но голову тряхнуло очень сильно, и, видно, под большую компрессию попали шейные позвонки.
Видно, все-таки что-то сдвинулось на миг, ибо первая мысль после удара была такова: взорвалась бомба… бомба была подложена мне в багажник… я знал прекрасно, что везу в багажнике бомбу, но не принял никаких мер, понадеялся, что она не взорвется… и вот взорвалась!..
Потом, видимо, все вернулось на свое место, так как я подумал: что за дурацкая бомба… никаких бомб не бывает… какие еще бомбы… это у меня бензобак, наверное, взорвался… а скорее всего, кто-то сзади звезданул… Номер! Номер записать, пока подонок не смылся!
Я выскочил из машины и увидел этого орла. Пьяный подонок даже не вылез из своего «ЗИЛа»-поливалки. Он бессмысленно смотрел на меня сверху и повторял:
— Айда за мной, починимся. Парень, езжай за мной, починимся.
Вокруг мертвенно светился огромный и пустынный жилмассив. Над нами, над двусторонней шестирядной магистралью, шипела бесконечная полоса газовых трубок. Как он умудрился меня найти в пустынном жилмассиве, этот ночной трудящийся?
Весь день я ехал на север из Киева. Дорога была максимально приближена к боевым условиям. Плавящийся асфальт, выброс из-под колес, не пробиваемые фарами клубы пыли с обочин, из-под грузовиков. Грузовики, представляющие вечно растущую индустрию, шли почти непрерывными потоками в обе стороны. Чтобы держать среднюю скорость пятьдесят, приходилось совершать опасные для жизни обгоны. Потом ночью начались бесконечные объезды, машины скатывались с разбитого асфальта на грунтовые ухабы, тащились на второй скорости, заваливались иной раз в кюветы.
Наконец проехал я под кольцевой дорогой большого города и выкатил в пустынный, хорошо освещенный жилмассив, на широченный проспект Красногвардейцев. Здесь-то в полной уже, казалось бы, безопасности догнал меня труженик коммунального хозяйства с шестью тоннами воды в цистерне, на скорости девяносто км/час.
Я стоял среди осколков моего заднего стекла и стоп-фонарей, в какой-то луже, в липкой какой-то жиже, и смотрел на бледное пьяное лицо, рукав промасленной ковбойки, кулак, медленно поворачивающий руль на меня.
— Айда починимся! Слышь! Айда починимся! — уже бессмысленно повторял он, а колесо все поворачивалось на меня.
— Куда же ты, сука, отъезжаешь?! — вдруг завопил я не своим голосом и в совершенно несвойственных себе выражениях. — Ведь я же номер твой запомнил, пень с ушами!!
Здесь началось что-то шоковое — я никак не мог уйти от надвигающегося на меня колеса, а он, должно быть, не мог остановить вращения. Время слегка растеклось в том, в чем оно обычно растекается, — в пространстве. Почему-то я очень хорошо запомнил лицо шофера и даже успел сделать какие-то умозаключения.
В принципе это было хорошее лицо, хорошо очерченное, так сказать, скульптурное — впалые щеки, чуть выступающие скулы, крепкий подбородок, эдакий баррикадный боец, если бы не следы нравственной и физической деградации — синюшность губ, круги под глазами, порочная, пьяная, вполне бессмысленная улыбочка. Ночная жизнь даже в поливальных машинах разрушает личность, помнится, подумал я.
Впоследствии, уже в отделении ГАИ, я узнал, что именно в поливальных машинах блуждает по ночам грех этого большого города. Они и девок перевозят куда надо, и водку, и «ширево».
Вдруг я сообразил, что еще миг — и он меня раздавит, а раздавив, поедет дальше, все так же бессмысленно повторяя: «Айда починимся!»
Я отскочил в сторону, а он поехал по проспекту Красногвардейцев, «гуляя» по рядам, вихляясь, пока не доехал до площади с круговым движением, где в центре была огромная агитационная клумба. Там он остановился.
В тишине я услышал, как вытекает из моей верной машины жидкость, охлаждавшая ее душу.
Хорош ударчик! Задок был смят в гармошку, но и передок не остался цел. Двигатель ушел вперед и разбил радиатор.
Хватит, хватит ездить на автомобиле, говорили мне мать и другие женщины. Куда ты все гонишь? С тех пор как у тебя появились колеса, ты все гонишь и гонишь. Что за странности? Где ты был и куда ты едешь сейчас? Почему ты торопишься? Ты едешь в Крым, но тебе там не сидится, и ты пересекаешь с востока на северо-запад Украину, Белоруссию, Литву, а потом едешь на восток, следуя изгибам Балтийского моря, и углубляешься в Северную Россию, постепенно приближаясь к Москве, к дому, а из дома, сменив фильтры и масло, катишь на юго-восток через старинные губернии к новым и в Новороссийске в гибельную ночь встаешь на опасную трассу до турецкой границы, а потом блуждаешь по горным республикам, отвыкаешь от нормальной еды и мытья, а потом в тоске направляешь колеса на север, вроде бы к дому, вроде бы к отдыху, но сам уже знаешь, что отдых обернется для тебя промыслом всяких там шаровых тяг, амортизаторов, сменой фильтров и масла и выправлением документов для пересечения государственной границы с одной целью — движение по новым пространствам, через Румынию в Болгарию, вокруг Болгарии в Югославию, оттуда в Венгрию и поперек Чехословакии в Польшу и далее на магистраль Е-8, чтобы снова вернуться в Москву для смены фильтров и масла. Хватит, хватит уж тебе ездить по дорогам. Ты и машину загонишь и ничего не найдешь из того, что ищешь.
Я увидел, что поливальщик кричит кому-то куда-то и к нему, к агитационной клумбе с ее огромными плакатами и как бы фонтаном из знамен приближаются трое. Три фигуры. Откуда взялись в пустоте эти трое? Из какого пространства?
Он что-то им говорил очень громко, но я не мог разобрать слов. Показывал на меня, и они на меня смотрели. Потом он махнул, запел… это я слышал хорошо… «Стою на полустаночке в дешевом полушалочке»… и поехал вокруг клумбы, а потом куда-то вбок и все увеличивал скорость, пока не исчез.
Между тем трое приближались ко мне. Три фигуры.
— Айда починимся! — крикнул еще издали один из них явно не свою фразу.
— С места не тронусь, пока милиция не приедет! — крикнул я.
— Ты где машину украл? — крикнул второй.
— Давайте ему смажем, — громко предложил третий.
С каждой фразой они приближались — три ночных подонка: один в костюмчике с галстучком, второй в грязно-белом свитере и третий длинноволосый, якобы битовый, в широченных штанах и майке с короткими, но широкими рукавчиками, которые разлетались у него на плечах словно крылышки.
— Ты что, чиниться не хочешь? Да? Да? — быстро спросил галстучек.
— Сейчас мы проверим, кто такой. С органами хочешь познакомиться? — Свитер взялся за задний карман, будто у него там пистолет, и вытянул оттуда засаленную красную книжечку.
— Эх, беда! — Длинноволосый сделал резкое движение рукой вниз, как бы норовя схватить меня за гениталии. — Шнурки развязались! — И взялся завязывать свои шнурки, копошась прямо у моих ног и даже иногда приваливаясь головой к моим коленям.
Вот сейчас они меня отделают, а машину ограбят. Странное будет дело на ярко освещенном флюоресцирующем проспекте.
Лица всех троих похожи на бледное лицо поливальщика. Быть может, дело в освещении? Быть может, и я сам сейчас под газовыми трубками похож на поливальщика? Вот будет дело! А ну, отвалите, ханыги! У меня монтировка в руке. А вот гляньте-ка, товарищи, у него железка в руке. Надо смазать ему. Жаль, я пистолета не взял сегодня на дежурство, так и разрядил бы мазурику в живот. Машину украл! И чиниться не хочет. Вот так может и жизнь отлететь на пустынном проспекте. Три подонка вытрясут из меня жизнь. А что там у тебя в машине — плащ фирменный? Где украл? Продай краденое! Чиниться не хочет! Давай пройдем со мной, ты что, документа не видишь? Руки убери! В зубы железкой. В человеческие зубы железным предметом. Дайте-ка я его за яйца возьму! А ты его за горло подержи! Проверить надо документы в карманах. Ага, вот наши яички! Откуда только берутся силы? Кто посылает тебе силы, когда ты борешься за достоинство своего тела? Кто утраивает твои силы?
Ханыги все-таки свалили меня на асфальт и собирались уже обработать ногами, когда в конце проспекта из тоннеля выехала патрульная машина… Как труп в пустыне я лежал… Машина приближалась. Была тишина. Ханыги слиняли в дырявом пространстве.
— А есть у вас свидетели? — спросил командир взвода дорожного надзора капитан Казимир Исидорович Пуришкевич.
— Вот они и были единственные свидетели, — сказал я, трясясь. — Трое подонков.
Меня сейчас уже волновала не разбитая машина, не мужское достоинство и не продолжение пути, а некоторая дырявость пространства. Я стал вдруг обнаруживать вокруг прорехи, протертости, грубейшее расползание швов. Откуда взялась вдруг многотонная, плохо управляемая поливалка и почему врезалась вдруг ни с того ни с сего в мой совершенно к ней не относящийся автомобильчик? Откуда вышли те трое? Все вокруг слегка плывет, слегка дрожит паршивая циркорама, и сквозь ее прореженную ветхую ткань и проходит случайная нечисть. Одно утешение — лица офицеров ГАИ. Они крепки и определенны и принадлежат, без сомнения, к человеческой внутренней сфере. Я старался держать на них свой взгляд. Капитан Пуришкевич, майор Калюжный, старший лейтенант Сайко заканчивали оформление дорожно-транспортного происшествия. За окном в утренней сырой тени стоял мой несчастный «жигуленок»-фургон 2102. В тени он даже и не выглядел изуродованным, а просто поджавшим хвост.
— Значит, вот список повреждений, — капитан Пуришкевич покашлял и стал читать с некоторой торжественностью: — «Деформация кузова с прогибом стоек, деформация заднего бампера, разбиты задние фонари и заднее стекло, пробит радиатор, сломана крыльчатка вентилятора…» Это, как вы сами понимаете… — он заглянул в мои документы, — Павел Аполлинарьевич, только лишь данные наружного осмотра. Остальные дефекты вам установят при калькуляции для Госстраха.
Тут привели беглеца-поливальщика. Он был взят за вполне мирным делом — поливал склад продовольственного магазина, и вовсе не потому, что сторож ему не вынес бутылку, а просто для чистоты. А этот товарищ, он повернул ко мне слепо улыбающееся лицо, этот товарищ чиниться не хотел.
— Тебя, сволочь пьяная, расстрелять надо! — крикнул ему в ухо капитан Пуришкевич. Крикнул громко, но не прошиб. Поливальщик только шире улыбнулся, положил ногу на ногу и попросил разрешения закурить.
Офицеры окружили его, а он сидел посредине дежурки нога на ногу и слепо улыбался. Столько порока было в этом поливальщике, что не снилось и римскому императорскому двору.
— Знаешь, гад, какую сумму тебе платить за эти «Жигули» придется? — спросил его старший лейтенант Сайко. — Две тысячи.
— Трест заплатит. — Поливальщик поеживался, будто нежился в тепле дежурки. — Все заплатит или процентов тридцать… Это как положено, такой закон…
Офицеры Пуришкевич и Сайко захохотали. Майор Калюжный вообще не сказал поливальщику ни слова, а только светил на него своим пульсирующим лицом, стоял согнувшись, положив руки в карманы.
— Давай сюда свои права, — скомандовал Сайко и попросту выхватил зачуханную книжечку из руки поливальщика. — Гарантирую тебе — год за руль не сядешь.
Почему-то они были очень злы на этого поливальщика, хотя видели его впервые. Потом я узнал, что в этом городе вообще милиция ночных поливальщиков недолюбливает.
— Могу себя считать свободным? — Слепая улыбка расползалась все шире, а глазки все еще были замасленными от ночного кайфа. — Разрешите удалиться?
Он был в мятом плаще-болонье поверх замасленной ковбойки. Мне лично сейчас в столовую нужно — сутки не ел. Иди-иди, жди повестки, хмырь с ушами. Жилистое, порочное, подванивающее тело чувствовалось под ветхими одеждами. Сейчас макароны буду есть с маслом. А платить когда будешь две тысячи рублей? Трест определенный процент заплатит. Ну, счастливо оставаться, товарищи! С протянутой ладонью он поворачивался ко всем присутствующим. А ты знаешь, на кого наехал? На артиста! Если бы знал, так соломки бы… На известного артиста Дурова, сволочь ты эдакая, наехал! Если бы знал, так соломки бы подсте… Ты телевизор-то смотришь хоть иногда, чем ты вообще занимаешься? Соломки бы подстелил, товарищи. Портрет Дзержинского, Ленин за письменным столом с газетой, часы, график дежурств, красный вымпел… пространство с треском пропоролось в непространство, откуда волной дохнул запах хлорки и куда шагнул поливальщик. Значит, вам, товарищи, счастливо оставаться и вам, товарищ артист, починиться, а я в столовую. Ведь если бы знал, хоть газетку старую бы подстелил, хоть бы…
— Простите, — сказал я офицерам, — мне как-то неловко. Вот уж не предполагал, что вы меня узнали. Меня всего дважды показывали по телевидению. К тому же я, увы, не из тех знаменитых Дуровых. Обычно меня не узнают.
Мне в самом деле было немного стыдно. Я не собирался отказываться от своего так называемого артистического звания, но не хотел, конечно, распространяться, а тем более называть свой жанр.
— Как видите, Павел Аполлинарьевич, вас знают, — суховато ободрил меня майор Калюжный. — Не все в нашем городе такие, как этот… — он заглянул в документы поливальщика, — как этот Федоров. Мы здесь следим за искусством, в том числе и за вашим жанром. У нас здесь трасса международного значения… а что касается меня лично, то я запоминаю всех, кого вижу по телевизору.
— Это точно, — засмеялись подчиненные. — Майор у нас знаток голубого экрана.
— Ну, хватит, ребята, — сказал майор так, будто ребята уж очень то разошлись. — Давайте лучше подумаем, чем мы можем помочь артисту Дурову.
Они стали думать, как мне помочь, как и в самом деле мне починиться, чтобы ехать дальше. С каждой минутой ситуация осложнялась. Во-первых, оказалось, что сегодня воскресенье, а значит, закрыта станция техобслуживания, во-вторых, выяснилось, что у них в гараже нет ничего для «Жигулей», далее — лопнула надежда на какого-то Ефима Михина, который мог бы мне радиатор запаять и вообще все сделать, что надо, но в данный момент в пространстве не пребывал в связи с отсутствием… и далее… и далее… Как видите, Павел Аполлинарьевич, в сущности, мы вам, к сожалению, помочь совсем не можем при всем желании и уважении к вашему таланту. Я очень вам признателен за сочувствие и отзывчивость, товарищ майор, и всем товарищам, но, уж пожалуйста, какой там талант. Нет-нет, позвольте, Павел Дуров — и это имя. Вот уже не ожидал, в самом деле. Ну, не знаем, как в Москве, но в нашем городе это имя. Несколько минут они говорили обо мне как о чем-то вне меня, и я, слушая их, тоже думал о себе как о чем-то отдаленном, никак не соединяя себя с тем мастером полупозорного жанра по имени Павел Дуров. Нет, даже кораблям необходима пристань, но не таким, как мы, не нам — бродягам и артистам… Так, кажется, поется? Да, где-то поется приблизительно так.
Весь жаркий и пыльный, дымчатый, полуобморочный день я провел в разъездах на такси по этому городу. Он показался мне бредовым скопищем людей, машин и зданий. Конечно, в объективности меня трудно было бы заподозрить. Мелкие, гнусные, как ссадины и порезы, неудачи преследовали меня. Зуд, ноющая боль в разных частях тела, растертость кожи и пот — все это создавало необъективность в отношении к городу, который, кажется, считается объективно красивым.
Я вбил себе в голову, что мне необходимо сегодня починиться, чтобы продолжить путь и за ночь достичь Балтийского моря. Почему-то мне казалось, что там, на морском берегу, все у меня быстро наладится.
Я искал механика и запчасти, хотел попросту купить новый радиатор и расширительный бачок, но все автобазы были закрыты, что вполне естественно в воскресенье. Раздражение же мое против этого города было неестественным и глупым.
Наконец и раздражение стало затухать и сменяться ошеломляющей свинцовой усталостью. Гонка от Киева, авария и ночь на проспекте Красногвардейцев, потная тяжелая жара и бессмысленные поиски в чужом городе — все это сделало свое дело. Я едва дотащился до отделения ГАИ с единственной уже идеей — разложить сиденья в машине, грохнуться на них и заснуть. Однако здесь оказалось, что любезные мои хозяева-офицеры за это время добыли откуда-то из-под земли знаменитого Ефима Михина, который теперь ждал меня со сварочным аппаратом.
Внешность Михина была до чрезвычайности нехороша, но отчетлива. Речь его состояла из мата с редкими вкраплениями позорно невыразительных слов, но в целом и она была до чрезвычайности ясна. Из нее следовало, что Михин на всех артистов положил и на калым положил и его никто даже и в милиции не заставит работать по воскресеньям, потому что он занятой человек и на все кладет с прибором. Потом он осмотрел разбитый радиатор, сунул мне в руки отвертку и сказал:
— Снимай и в цех его ко мне тащи, икс, игрек, зет плюс пятнадцать концов в энской степени.
У всех сочувствующих, и у Калюжного, и у Пуришкевича, и у Сайко были дела, и я остался с отверткой в руках наедине с радиатором да с небольшим количеством переминающихся с ноги на ногу безучастных зрителей. Дело чести стояло передо мной — снятие радиатора на глазах у бессмысленно-внимательной толпы. В жизни я не снимал радиаторов с автомобилей, в жизни не откручивал ржавых гаек. Эй, цезарь, снимающие радиатор приветствуют тебя и кладут на тебя, и кладут на тебя, и кладут на тебя! Часу не прошло, как я снял радиатор.
— Ты где, артист-шулулуев, заферебался с черестебаным радиатором-сулуятором? — любезно осведомился Ефим Михин и запаял радиатор.
— Значит, сейчас поедем? — туповато спросил я Ефима Михина.
— Сейчас поедешь на кулукуй, если патрубок големаный не сгнил к фуруруям, — сосредоточенно ответил Ефим Михин, вытащил патрубок и посмотрел на свет.
Патрубок, оказалось, сгнил к фуруруям.
Ефим Михин отшвырнул его, словно капризная балетная примадонна, и грязно заругался прямо мне в лицо. Я протянул ему червонец и сказал:
— Давай катись отсюда, Ефим Михин.
— Чего-чего?! — Ефим Михин был очень потрясен. Он, видимо, полагал, что производственный процесс в самом только еще начале, он, видимо, и в самом деле был настроен починить мой автомобиль, но что поделаешь, если физиономия его с длинным буратинским носом и утюгообразным подбородком стала вдруг передо мной дрожать, расплываться и частями вдруг проваливаться в непространство.
— Я тебя видеть не могу, Ефим Михин.
— Ага, понятно. — Впервые в голосе мастера мелькнуло что-то похожее на уважение, и он исчез без единого матерного слова.
Тогда уж я и обратился к командованию с просьбой о ночлеге.
Требовалось мне немного — лишь кусок пространства чуть в стороне от дежурного пункта ГАИ. Лишь бы на мотоциклах по голове не проезжали, а все остальное меня не смущало. Отвалю сиденья, сумку под голову, плащ на голову — и поминай как звали. В сущности, я чуть-чуть все-таки еще хитрил — неистребима человеческая натура! Пользуясь образованностью майора Калюжного, я рассчитывал пробраться в гаишный гараж. Оказалось, это невозможно, оказалось, это против всяких правил. Такую ответственность на себя майор взять не мог.
— Единственное, что могу предложить… — он слегка замялся, лицо его пропульсировало на два отсчета в тишине, — вот единственное, что могу вам предложить, товарищ Дуров, это наша штрафная площадка. Это, увы, единственное, что могу предложить.
Я въехал на штрафную площадку, а майор поспешно прикрыл за мной ворота, чтобы посторонний глаз не проявлял пустого любопытства.
— Влево руль, еще, еще, до отказа, теперь направо, еще чутьчуть, хорош, стоп!
Это был небольшой двор, заросший сорной травой. Две стены высокие, кирпичные, а две деревянные, с колючей проволокой поверху. Близко к площадке подступал пятиэтажный дом, в котором два этажа принадлежали ГАИ, а в остальных гнездилось какое-то явно непуританское, судя по крикам, общежитие. За одной из деревянных стен в отдалении подрагивал маловразумительный силуэт города, за другой, видимо, был казарменный плац — оттуда доносились команды и грохот коллективного шага.
В середине двора в два ряда стояли изуродованные машины, всего, кажется, штук десять, а вдоль одной из кирпичных стен — не менее двух десятков изуродованных мотоциклов. Для полноты картины следует сказать, что за этой стеной не было ничего, откуда и не слышалось ничего, подразумевалось там что-нибудь вроде болота или свалки.
— Да-с… — Майор Калюжный покашлял. — Вот… если вас не смущает…
— Да просто чудесное место! — с энтузиазмом, правда вполне ничтожным, воскликнул я. — Тишина! Просто дача…
— Я вас вынужден тут закрыть снаружи, — сказал майор, — но если что-нибудь понадобится, кричите. Дежурное помещение рядом. Итак, приятного отдыха. Покидаю вас. Сейчас я буду лекцию читать, для личного состава. Жаль, что вы торопитесь, ваше выступление у нас было бы подарком…
Он согнулся в три погибели и шагнул в калитку. Калитка закрылась. Повернулся ключ в ржавом замке. Я остался один и сразу же стал опускать спинку сиденья. Скорей бы, скорей бы растянуться, отдых дать измученному телу, да и об измученной душе не мешало бы побеспокоиться — вполне заслужила, несчастная, короткий отпуск и полет в иные, более прохладные сферы.
Растянувшись, я обнаружил вдруг с удивлением, что уснуть не могу: все что-то во мне трепетало, дрожала жилочка под коленом, мелькали лица прошедших суток, жесты, движение машин, переключение света, сигнальные огни, проворачивались болты, отвинчивались патрубки… лист протокола вдруг косо, словно сорванный осенью, пересек картину, я обрадовался, что засыпаю, но от этой мысли проснулся окончательно.
Казалось бы, плевать мне было на штрафную площадку, где сейчас стоял мой автомобиль, но вдруг она стала объектом моего пристального внимания, я вдруг обнаружил себя в окружении страшных монстров, диких калек, несчастных уродцев, что были еще совсем недавно великолепными аппаратами.
Вот нечто, именовавшееся когда-то «Волгой». Передок у нее выглядит так, словно на нем смыкались челюсти дракона. Даже чугунный блок цилиндров, торчащий из обрывков металла, и тот изуродован. Крыша примята к сиденьям, а на задранной вверх двери висит пиджак с полуоторванным рукавом.
Одна машина была страшней другой. Нечто, то ли «Жигули», то ли «Москвич», выглядело так, будто его долго толкли в ступе. Еще одно нечто напоминало выжатую тряпку. Рядом — довольно аккуратненький остов сгоревшего «Запорожца». В нем все сгорело: провода, пластик, резина… Торчали пустые глазницы, и казалось, что и фары у него вытекли от огня, словно живые глаза. Любопытно, что изуродованные механизмы в большей степени, чем целые, напоминали биоприроду. Трудно было удержаться, чтобы не сравнить раскуроченные мотоциклы с какими-то огромными погибшими насекомыми.
Волей-неволей о биоприроде напоминало еще и другое: вещи или остатки вещей, принадлежавшие водителям и пассажирам, облекавшие когда-то их биологические тела. Тяжело и неподвижно висел на руине упомянутый уже пиджак. Поблизости подрагивал в сквознячке лоскуток яркой материи. Белый пластмассовый ободок светозащитных очков висел на искореженном зеркальце заднего вида. Впечатляли мотоциклетные шлемы. Расколотые, помятые и треснутые полусферы свидетельствовали непосредственно о головах, в них некогда содержавшихся. Почему же эти несчастные вещи присутствуют здесь, на штрафной площадке, а не забраны владельцами? — подумал я.
— Забирать, по сути дела, некому, — ответил из окна второго этажа майор Калюжный. — Здесь в основном представлены результаты аварий со смертельным исходом. Ведется следствие. Обломки транспортных средств и остатки одежды суть вещественные доказательства. Владельцы и пассажиры, увы, практически отсутствуют в нашем пространстве за исключением некоторых, которые в Институте скорой помощи еще борются за свои жизни, в чем, конечно, все наше подразделение желает им большого успеха.
Гладкость, с которой он сообщил все это из окна, говорила о том, что он, по сути дела, уже вошел в роль лектора. И впрямь, ответив на мою мысль, он тихо притворил окно и обратился к своей аудитории.
— Товарищи, правительство парагвайского диктатора Стресснера уже давно поставило себя в практическую изоляцию на международной арене… — глухо доносился до меня его голос из-за двойных рам.
Сумерки сгущались. Силуэт города сливался с небом. Кот прошел, словно фокусник, по колючей проволоке и с базарным визгом свалился за кирпичную стену, в пустоту. Гнуснейшее настроение охватило меня. Я подумал о пустоте и никчемности своей быстро, год за годом пролетающей жизни, о пустоте и никчемности того странного жанра искусства, которым я вынужден заниматься на глазах небольшой кучки скучающих зрителей, о пустоте и никчемности своей вполне дурацкой автомобильной жизни, о пустоте и никчемности и той, и другой, и третьей, и десятой моей любви, о леденящей пустоте и о шерстящей, кусающей, трущей никчемности этого нынешнего вечера на штрафной площадке… Дымка, пыльный мрак, грязь подгнивающего лета… Единственное, на что я еще надеялся в эту ночь, был лунный свет. Хоть бы луна взошла.
Она взошла, но совсем не так, как я хотел. Она висела, как на экране, плоско, никчемно, вызывая опасения, как бы не оборвалась пленка, как бы не поехали швы, как бы не потекла краска. Нет, уж никогда не увидеть мне, должно быть, луну так, как видел я ее в молодости. Как все было отчетливо и просто вокруг расцвета жизни, вокруг тридцатилетия! Какая была луна!
Какое все было! Какая мгла висела, если уж она висела! Какие дымные вечера! Какие запомнились верхушки кипарисов! Какие звездочки летели над морозом! Какой азиатский был мороз! Какие ветреные, промозглые европейские дни! Как я выходил, перетянутый в талии кушаком плаща, и — шляпу на затылок, — крепко стуча каблуками, весело на вечном полувзводе шел по Литейному на бульвар Сен-Мишель и дальше на Манхэттен!
Беда, конечно, не в возрасте. В любом возрасте можно естественно жить, если ровно в него вошел. В конце концов, и скачки кровяного давления, и спазмы кишок должны восприниматься всякой гармонической личностью естественно, в том же ряду, что луна, ветер, песок, снегопад…
Беда, быть может, в том, что я, Павел Дуров, где-то проскочил мимо поворота, или не попал в шаг, или слишком долго был молодым, или, наоборот, рановато заныл, или не оправдал надежд, или въехал башкой в потолок… Быть может, меня тошнит от человеческой дури, а может быть, и сам я фальшивлю… То ли держусь за право на шарлатанство, то ли стыжусь своего трико, трости, дурацкого цилиндра, текстов, музыки — всего жанра… Короче говоря, он, лежащий сейчас на разложенных сиденьях в разбитой машине на штрафной площадке ГАИ, потерял свои пазы, он не входит уже в них, как точно вмазывался когда-то, словно крышка в пенал, он то ли маловат для этого сечения и болтается в нем, то ли крупноват и не вмещается, несмотря на тупые тычки. Пространство, которого частью он был и не мнил себя иначе, теперь вдруг превращается для него в хреноватый расползающийся экран базарной циркорамы, и именно поэтому, а не по слепой случайности догоняет его сзади идиотская многотонная поливальная машина с порочным идиотом за рулем.
Лежание на разложенных сиденьях «ВАЗа-2102» — изрядная нагрузка для позвоночника. Если он у вас не гибок, как ивовая лоза, вы рано или поздно закряхтите. Молодым автомобилистам, вступающим на тернистую дорожку автобродяг, советую спать поперек, а не вдоль автомобиля, а ноги закидывать на спинку переднего сиденья, если вы сзади, или на панель приборов, если спереди.
— А лучше все-таки палаточку с собой возить, — услышал я чей-то голос. — Палаточка, спальный мешочек, газовая плиточка на баллончиках… Места много не занимают, а дают исключительные удобства!
В глубине штрафной площадки я увидел человека весьма округленных очертаний. Он вроде бы возился в багажнике изувеченной «Волги», вынимал оттуда какие-то предметы, освещал их маленьким фонариком и внимательно рассматривал. Занимался своим делом человек и уютно так приговаривал — приятная, положительная, надежная личность. Почему-то я смекнул, что зовут его Поцелуевский Вадим Оскарович, но никак еще не мог понять, откуда он взялся.
Тут зазвучал другой голос — низкий тембр, активное мужское начало, некоторая бравада:
— Ты о баллончиках говоришь, Оскарыч, а вот у нас был один мужик такой, Семен, так тот из своих «Жигулей» сделал нечто.
Гоша Славнищев (я был уверен, что именно так его зовут) сидел на капоте сгоревшего «Запорожца», потряхивал что-то в ладони и снисходительно рассказывал про какого-то Семена, который сделал на своем «ноль первом» на крыше отличную коечку, и даже с откидной лесенкой, и там отлично кемарил, а если дождь начинался, то над Семеном подымалась великолепная водонепроницаемая крыша. Кроме того, у Семена, конечно, не пропадал ни один кубический сантиметр и внутри автомобиля, и везде были всякие приспособления, так что семейство могло во время путешествия и пожрать, и телек посмотреть, и охлажденный употребить напиток, и разве что похезать на ходу было нельзя, Семен прорабатывал и эту систему. Был у них такой Семен, фамилию его Гоша Славнищев не помнил, но вот койка на крыше — это, конечно, неизгладимо…
Откуда взялся этот Гоша Славнищев на штрафной площадке ГАИ в ночной час? Как оказались здесь еще и вон те двое, что, не включаясь пока в беседу, возились в углу площадки, кажется, перемонтировали колесо, во всяком случае, занимались трудоемким делом. Имена этих незнакомых мужланов, Слава и Марат, были мне доподлинно известны, про Марата Садрединова я знал к тому же, что он прапорщик в отставке, но откуда они взялись здесь, где еще десять минут назад не было никого? Как очутилась здесь суховатая дамочка в прозрачном платьице с оторванным рукавчиком? Она прогуливалась среди руин, как бы что-то мельком ища, поглядывая на землю, но явно показывая, что искомое ей и не особенно-то нужно, что она может без него вполне обойтись.
За воротами штрафной площадки прошла к казарме военная машина. Электричество проникло в щели, и один луч на мгновение осветил лицо Ларисы Лихих. Следы многочисленных огорчений лежали на нем вкупе с яркой помадой и краской для век.
— Семен? — спросила она у Гоши Славнищева. — Это что, еврейское имя?
— Необязательно, — отозвался из своего багажника Вадим Оскарович. — Буденный разве еврей?
— Да-да, — рассеянно проговорила Лариса, и вдруг, испустив радостный возглас, она ринулась к закрученной в стальную тряпку машине и вытащила из какой-то рваной щели лакированную дамскую сумочку. Торопливо, с нервной радостью она открыла сумочку и заглянула внутрь, но тут вспомнила, видимо, что сумочка эта ей не очень-то и нужна. Тогда она независимо пошла вдоль забора, небрежно помахивая сумочкой и напевая:
— Такие старые слова, а так кружится голова-ова-ова-а-а-а…
Еще и еще люди появлялись на штрафной площадке в мутноватом свете горящей вполнакала луны. Все они были незнакомы мне, но имена их брезжили сквозь прореженную ткань пространства, а некоторые просто выплывали вполне оформленные и отчетливые, словно золотые кулончики: Олеша Храбростин, Рита Правдивцева, Витас Гидраускас, Нина Степановна Черезподольская, Гагулия Томаз…
Мотоциклисты, иные сидели в своих седлах, покуривая, тихо разговаривая и смеясь, иные подпирали стенки, третьи возились с покалеченными механизмами… — в основном это все была молодежь.
Возле машин держалась публика посолиднее. Нина Степановна, например, была крупной, даже несколько тяжеловатой персоной с высокой прической и несколькими наградами на отменном костюме-джерси. Она стояла столь внушительно и строго, что вроде бы не подходи, но вот к ней приблизился хитрюга Потапыч в брезентовом грубом армяке, тронул ее без особых церемоний за слегка отвисший бок, и она спокойно к нему повернулась. За воротами в этот момент прошла еще одна военная машина, снова луч электричества проплыл через штрафную площадку, и я увидел в этом луче, как лицо Н. С. Черезподольской, по идее выражающее незыблемость и авторитет, осветилось при виде хитрюги Потапыча простейшей улыбкой.
— Гоша, а ты с маршалом Буденным знаком?! — крикнул из угла Слава. Он вынул уже из ската камеру и сейчас отряхивал ее и протирал тряпкой.
— Пока нет, — ответил Гоша, тряхнул посильнее что-то в своей ладони и обратился как бы ко всем присутствующим: — Ну что, мужики, лампочки пятиваттные кому-нибудь нужны?
— Я у тебя возьму с десяток, — сказал хитрюга Потапыч и обратился через голову Славы к Поцелуевскому: — А вы, Вадим Оскарович, поршней не богаты?
— Я вам скажу… — Поцелуевский, вытирая руки чистой ветошью, обогнул «Волгу» и приблизился, представляя из себя чрезвычайно приятное зрелище в своем замшевом жилете и новейших джинсах «Ливайс», молния на которых поднималась лишь до середины своего хода. — Я вам так скажу, Потапыч. Запчасти для «М — двадцать один» заводом уже не выпускаются, а машины еще бегать будут долго. Вы согласны?
— Чего же им не бегать, — хохотнул хитрюга Потапыч. — Такая машина! Танк русских полей.
— В свете вышеизложенного, — как бы подхватил Поцелуевский, — вы, конечно, понимаете, какую сейчас ценность представляет из себя поршень «М — двадцать один». Поршень! Вы понимаете — поршень!
— Поршня, — любовно постанывал Потапыч, оглаживая пальцем отсвечивающую в руках Поцелуевского металлическую штуку. — Поршня, она всегда поршня.
— Я уступлю вам его, — решительно сказал Поцелуевский, — но вы, Потапыч, должны мне за то достать пару вкладышей.
— Передних или задних? — быстро осведомился хитрюга Потапыч. Поршень уже исчез в необъятной его брезентовой хламиде.
— Передних или задних, — тяжело, с горьковато-добродушной иронией вздохнул Поцелуевский и заглянул в глаза Потапычу. — Ну, Потапыч, предположим, задних.
— Эх, Оскарыч, задних-то как раз нету! — весело обрадовался хитрюга Потапыч. — Однако не тушуйся, тут у одного мужика должны быть задние вкладыши, я точно знаю. Ребята, — обратился он ко всем присутствующим, — кто Кирибеева Владимира тут видел?
На штрафной площадке наступило вдруг какое-то неловкое молчание. Доносились лишь внешние звуки: грохот сапог проходящего взвода, шорох шин, глухой голос майора Калюжного из-за окон: «…народ Намибии давно уже дал недвусмысленный ответ южноафриканским расистам…»
— Кирибеева Владимира тут пока еще быть не может, — вдруг заявила с некоторым вызовом Лариса Лихих. — Практически Кирибеев еще борется за жизнь на операционном столе Третьей горбольницы.
Вдруг Нина Степановна приблизилась к Вадиму Оскаровичу и стала развязывать неизвестно откуда у нее взявшийся промасленный узелок.
— Практически, Вадим Оскарович, я могла бы вас выручить, потому что имею некоторые основания в смысле собственности Владимира Ивановича, и, в частности, по поводу задних вкладышей.
— Как приятно, вот радость! — Поцелуевский взял вкладыши. — Значит, вы, Нина Степановна, были в близких отношениях с Кирибеевым?
— Практически да, — сказала Черезподольская. — Он волновал мое женское начало.
— Мое практически тоже, — высоким голосом сказала Лариса Лихих.
Два луча из-за ворот остановились на лицах женщин. Растерянно-детское выражение на величественном лице Н.С.Черезподольской. Мечтательное выражение на наступательном лице Ларисы Лихих.
Среди мотоциклистов в темном углу послышался смех.
— Поцелуйтесь, тетки! — посоветовал чей-то голос, кажется Риты Правдивцевой.
Нина Степановна чуть пригнулась. Лариса чуть подтянулась, и они поцеловались, причем после поцелуя рот Лихих как бы увеличился, а рот Черезподольской как бы уменьшился.
Поскрипывая кожей, прошелся вдоль автомашин литовский ковбой Витас Гидраускас.
— Я слышал, кто-то здесь имеет приличный вулканизатор? Я имею три дверных ручки и четыре ограничителя.
Кто-то предложил ему вулканизатор, кто-то заинтересовался дверными ручками. Олеша Храбростин вместе с подружкой своей Ритой Правдивцевой живо, бойко делились запасом фиатовских свечей, сальниками, прокладками, и все спрашивали про задние амортизаторы, пока Томаз Гагулия не принес им эти амортизаторы, которые получил от вновь прибывшего английского туриста Иена Лоуренса в обмен на рулевое колесо в сборе. Последнего кто-то спросил между прочим:
— А вы, Иен, сейчас непосредственно откуда?
— Из Третьей горбольницы, — ответил рыжий славный малый, типичный инглишмен.
— А Кирибеева Владимира вы практически видели?
— Практически мы боролись за жизнь на соседних столах, но он еще там, а я, как видите, уже здесь.
Любопытно, что Лоуренс как будто бы говорил по-английски, но все его понимали, и он всех понимал и, мало того, был в курсе всех событий этого ночного рынка запчастей. Да-да, ведь это именно просто-напросто рынок запчастей, подумалось мне. Весьма все это напоминает паркинг возле магазина «Спорт» на Дмитровском шоссе или ту веселой памяти осиновую рощу за Лианозовом у кольцевой дороги. Только, кажется, денежные знаки здесь не в ходу, идет прямой обмен с неясным еще для меня эквивалентом ценности, но, по сути дела, это просто-напросто именно непосредственно и практически… Наречия-паразиты облепили мою мысль, и я ее потерял.
— Эх, Вадим, посочувствуй, — сказал вдруг Потапыч Поцелуевскому не без горечи. Кстати говоря, это была первая нотка горечи, уловленная мной за ночь. — Ведь я бы мог сейчас свою машину превратить в игрушку. Глянь, все есть уже у меня для передка, даже облицовка, даже фээргэшные противотуманные фары…
Поцелуевский посмеялся и похлопал Потапыча по плечу:
— Потапыч, Потапыч, ты неисправим. Это ли повод для огорчений?
— А в чем дело? — спросил я тогда Потапыча. — Превращайте ее в игрушку. Что вам мешает?
Со скрипом я открыл свою скособоченную дверь и вылез из машины. Они все повернулись ко мне, словно только сейчас заметили. Я видел удивленные взгляды и слышал даже приглушенные смешки, как будто я нарушил какой-то этикет и явился вроде бы туда, куда мне не по чину. Один лишь хитрюга Потапыч, копаясь в своих брезентовых анналах, не обратил на меня особого внимания и принял вполне естественно.
Да на кой она мне сейчас ляд, эта игрушка, — пробормотал он. — Конечно, Оскарыч, это не повод, а малость жалко — запчастей-то навалом… — Он завязал мешок аккуратненьким ремешком и тогда только посмотрел на меня. — А ты, друг, чем-нибудь интересуешься или сам чего привез? Ты из какой больницы-то?
— Да я не из больницы…
— Прямо с шоссе, значит? У нас тут есть некоторые прямо с шоссе. Вот, например, Слава Баранов — Славик, ты здеся? — с Лоуренсом лоб в лоб сошлись на четыреста третьем километре. Славка сразу отлетел, а Иен еще на операционном столе мучился. А ты, парень, где же кокнулся? Что-то я тебя…
— Да что вы, Потапыч, не видите, что ли? — сказала с досадой на быстром подходе с разлетом юбочки и взмахом сумочки Лариса Лихих.
— Эге, да ты… — Потапыч даже рот открыл от удивления. — А ты-то как сюда попал?
— Меня непосредственно майор Калюжный… — начал было я объяснять, но тут и меня осенила наконец догадка: — А вы, значит, все…
— Угадал, — с добродушным небрежным смешком, потряхивая в ладони пятиваттные лампочки и не слезая с капота сгоревшего «Запорожца», проговорил Гоша Славнищев. — Мы они самые, жмурики.
— Мы все жертвы автодорожных происшествий со смертельным исходом, — солидно пояснил Вадим Оскарович Поцелуевский.
— Понятно. Благодарю. Теперь мне все понятно… — Я почему-то не нашел ничего лучше, как отвесить всем собравшимся на штрафной площадке несколько светских поклонов, а потом повернулся к хитрюге Потапычу: — Простите, Потапыч, я невольно подслушал, у вас, кажется, есть в наличии пара остродефицитных задних амортизаторов? Не уступите ли?
Теперь все смотрели на меня с добродушными улыбками, как на неразумное дитя.
— Шел бы ты, друг, в свою машину, ложился бы спать, — сказал кто-то, то ли Лоуренс, то ли Марат.
— Вы не думайте, Потапыч, у меня есть кое-что на обмен, — сказал я, уже понимая, что леплю вздор, но все пытаясь нащупать какую-нибудь возможность контакта. — Например, японское электронное зажигание или… скажем… я наличными могу заплатить…
Призраки — а ведь именно призраки, с нашей точки зрения, это и были — засмеялись. Не страшно, не больно, не обидно.
— Иди спать, милок, — сказал Потапыч. — Здесь пока что ваши вещи не ходють.
Я повернулся тогда и пошел к своей машине, в которой гостеприимно светился под луной смятый и превращенный в подушку плащ. На полпути я все-таки обернулся и увидел, что они уже забыли про меня и снова занимаются своими делами — возятся с запчастями, вулканизируют резину, рассказывают друг другу какие-то истории, покуривают, кто-то играет на гитаре…
— Простите, я хотел бы спросить — что там, откуда вы приходите? Есть ли смысл в словах Еврипида «быть может, жизнь — это смерть, а смерть — это жизнь»?
Движение на штрафной площадке остановилось, и наступила тишина. Зарница, пролетавшая над городом, на миг озарила их всех — пассажиров и водителей, собравшихся как будто для коллективного снимка.
— Иди спать, — сказал Гоша.
— Идите спать, — посоветовала Нина Степановна Черезподольская.
— Не вашего пока что ума это дело, — без высокомерия, с неожиданной грустью сказал Потапыч, похожий сейчас, под зарницей, на старца Гете.
Тогда уж я, больше ни о чем не спрашивая, влез в свою машину на заднее сиденье, подоткнул под голову плащ, ноги завалил на спинку переднего кресла и тут же заснул.
Мне снилась чудесная пора жизни, которая то ли была, то ли есть, то ли будет. Я был полноправной частью той поры, а может быть, даже ее центром. У той поры был берег моря, и я носился скачками по ноздреватому плотному песку и наслаждался своим искусством, своим жанром, своим умением мгновенно вздуть огромный, приподнимающийся над землей зонтик и тут же подбросить в воздух левой рукой пять разноцветных бутылок, а правой пять разноцветных тарелок, и все перемешать, и все тут же поймать, и все превратить частью в литеры, частью в нотные знаки, и всех мгновенно рассмешить, ничего не стыдясь. У той поры был уходящий в высоту крутой берег с пучками сосен, домом из яркого серого камня на самом верху и с женщиной на веранде, с женщиной, у которой все на ветру трепетало, полоскалось, все очищалось и летело — волосы, платье, шарф. Счастливо с нее слетала вязаная шапочка, и она счастливо ее ловила. Это было непрекращающееся мгновение, непрерывная чудесная пора жизни. На горизонте из прозрачного океана уступами поднимался город-остров, и это была цель дальнейшего путешествия. Я радовался, что у меня есть цель дальнейшего путешествия, и одновременно наслаждался прибытием, ибо уже прибыл. Где-то за спиной я видел или чувствовал завитки распаренной на солнце асфальтовой дороги, и оттуда, из прошлого, долетала до ноздрей горьковатость распаренного асфальта, сладковатость бензина и хлорвинила. Это было наконец-то непрекращающееся мгновение в прочном пространстве, частью которого я стал. Все три наших печали: прошлое, настоящее и будущее — сошлись в чудесную пору жизни.
Пробуждение тоже было не лишено приятности.
Заря освещала верхние этажи далекой городской стены. Роса покрывала стены, сорную траву и металлолом штрафной площадки. Поеживаясь от утреннего холодка, перед моей машиной стояли три чудесных офицера. Майор Калюжный предлагал для ознакомления свежую газету. Капитан Пуришкевич принес на подпись акт моего злосчастного, но вовсе не такого уж и трагического ДТП. Старший лейтенант Сайко — ну что за душа у парня! — застенчиво предлагал бутылку кефира и круглую булочку.
Скрипнула дверь, и в штрафную площадку влез сначала шнобелем, потом всей булкой, а потом и непосредственно собственной персоной мастер — золотые руки Ефим Михин с необходимым инструментом.
— Видишь, артист-шулулуев, я тебе пагрубок-сулуягрубок достал. Сейчас я его в твою тачку задырдачу — и поедешь дальше к туруруям ишачьим искать приключений на собственную шерупу.
…Итак, все обошлось, только довольно долго еще побаливали шейные позвонки.
Сцена. Номер первый: «По отношению к рифме»
Павел Дуров импровизирует перед немногочисленной аудиторией знатоков.
…Русская рифма порой кажется клеткой в сравнении с прозой. Дескать, у прозы, экое, дескать, свободное течение, разливанное море свободы. Между тем прозаик то и дело давит себе на адамово яблоко — не забывайся, Адам!
По отношению к рифме вечно грызусь черной завистью: какой дает простор! По пятницам в Париже весенней пахнет жижей… Не было бы нужды в рифме, не связался бы Париж в дурацкую пятницу с запахами прошлой весны. Отдавая дань индийской йоге, Павлик часто думал о Ван Гоге. Совсем уж глупое буриме, а между тем контачит! И Павлик появился едва ли не реальный, и дикая произошла связь явлений под фосфорической вспышкой рифмовки. Расхлябанный, случайный, по запаху, во мгле поиск созвучий — нечаянные контакты, вспышка воспоминаний, фосфорические картины с запахами. Узлы рифм, склонные вроде бы образовать клетку, становятся флажками свободы.
Рифма — шалунья, лихая проституточка. Уставший от ярма прозаик мечтает о мгновенных, вне логики, вне ratio, связях. Шалунья — колдунья — в соль дуну я — уния. Иногда, когда ловишь вслепую, можно больше поймать горячих и шелковистых.
Литературная амазонка (может быть, и мужчина) написала в статье о нуждах прозы: «Четкость критериев, точность ориентиров, ясность истоков». Бродячий прозаик усомнился. А не пустила ли дама круги по луже? Долго приставал к друзьям, хлюпал носом, клянчил… В результате над средостением появилась татуировка: четкость критериев, точность ориентиров, ясность истоков и надпись: «Вот что нас губит».
Воспоминание бродячего прозаика.
Лило, лило по всей земле… Лило иль лило? В лиловый цвет на помеле меня вносило. Когда метет, тогда «мело», отнюдь не «мело». Весной теряешь ремесло. Такое дело.
Двойная норма весенних дождей на фоне недостатка кофеварочных изделий уныло возмущала, но к вечеру на горизонте становилось ало, иллюзии двигались к нам навалом по рельсам, по воздуху, смазанным салом, воображенье толпы побежало, и можно три дня рифмовать по вокзалам, навалом наваливаясь на «ало», но это безнравственное начало, и, с рыси такой перейдя на галоп, я пробую «ало» сменить на «ало».
Алло — баллон — салон — рулон — телефон…
Постылая иностранщина! Однако немалые возможности. Берешь, например, телефон и просишь билеты в обмен на вечерние чудо-штиблеты, и если ты «леты» сменяешь на «лату», тогда и получишь билеты по блату…
Завихренья зелени, завихренья сирени, огненная лиса, несущаяся вдоль полотна от Переделкина к Мичуринцу. Там я бродил в поисках рифмо-отбросов, пока не выписал себе через Литфонд ежедневный обед. Тогда стал получать горяченькое эссе от борща через кашу к кофе-гляссе. Бывало там и салями, если его не съедали сами. Я брал кусочек салями и относил вам, Суламифь. Я видел локон, чуял ток и целовал вас в локоток.
Фокус разваливался. Пузыри лопались, размокшие фейерверки шипели. Внезапно погас свет, что помогло Дурову избежать объяснений со зрителями.
Услуга за услугу
Что такое автомобиль? — задал себе вопрос Павел Дуров. Вот именно, частный легковой автомобиль. Сатирическая дерзость «не роскошь, а средство передвижения», появившись в двадцатые годы, в том же десятилетии и утонула. В недалекие еще пятидесятые автомобиль все еще был не «средством передвижения», но символом особого могущества, несомненной роскошью и даже отчасти неким вместилищем греха. Только вот сейчас, уже в середине семидесятых, мы можем без боязни сфальшивить задать самому себе простецкий вопрос: что такое автомобиль?
Итак, конечно же средство передвижения. Автомобиль — это мягкое кресло, на котором ты с большой скоростью передвигаешься в пространстве. Кроме того, ты можешь перевозить в автомобиле свои личные вещи, и необязательно в чемоданах, ты можешь просто набросать их в багажник и салон как попало. Следовательно, автомобиль — это передвигающийся чемодан. Далее, если ты ездишь все время в автомобиле, тебе необязательно зимой тяжелую шубу носить, потому что внутри у тебя есть надежная печка. Следовательно, автомобиль — это еще и шуба, не так ли? Ну что еще? Ну конечно же автомобиль — это твой дом, маленький домик на колесах, часть твоей личной защитной сферы, постель, зонтик, галоши… Ну что еще? Итак, автомобиль — это твое кресло, чемодан, шуба, койка, домик, зонтик, галоши и конечно же зеркальце для бритья. Да, конечно, автомобиль — это отличное зеркальце для бритья, думал Павел Дуров, сидя рядом со своим автомобилем и намыливая щеки перед бортовым зеркальцем заднего вида.
Великолепное место избрал Павел Аполлинарьевич для утреннего блаженства. Высота была метров триста над уровнем моря, а море сияло перед его взором, лежа на собственном уровне, но вполнеба. Здесь извилистая асфальтовая дорога, ограниченная с одной стороны обрывом к морю, а с другой — отвесными скалами, позволила себе роскошь — карман в скалах, приют усталого путника, родник, блаженство, непрерывающаяся хрустальная струя меж замшелых зеленоватых каменьев и никаких ограничительных знаков.
Дуров наслаждался тишиной, одиночеством, пеньем птиц в весенних кустах, бульканьем ручья, солнцем, которое вслед за ходом бритвы гладило его щеки, морем, сверкавшим вполнеба… Наслаждаясь, однако, он, как и подобает современному человеку, иной раз думал с легкой тревогой: «Что же это я — один такой умный?»
И в самом деле — ни одной машины не прошло мимо Дурова, пока он брился. И ночь он спал в этом асфальтовом кармане в полной тишине, если, конечно, не считать криков орлов и сов, доносившихся сверху. Так и было: Дуров был один «такой умный». Он еще не знал, что ночью сбился с главной дороги, проехал под кирпич и сейчас блаженствовал в запретной для автотранспорта заповедной зоне. Смешная, согласитесь, картина: блаженствует человек и не подозревает, что над ним навис штраф в солидную сумму, а может быть, и отнятие водительских прав.
Как раз километрах в восьми-десяти отсюда ехал по дороге на мотоцикле егерь заповедника. Уж он-то наверняка бы дуровскую машину или сам задержал, или позвонил на близкий пост ГАИ. Однако встречи Дурова с егерем не произошло, потому что прежде на шоссе появились тетки.
Две тетки с сумками вылезли к роднику, прямо откуда-то снизу, из густого кустарника, которым зарос крутой, местами просто обрывистый склон. Они вылезли и изумленно охнули, когда увидели прямо перед собой спокойный частный автомобильчик и обнаженного по пояс ничего себе паренька (Дуров издали производил именно такое впечатление), который мирно брился, заглядывая в этот автомобильчик. Это была редкая удача для теток, и они заверещали от удовольствия. Дуров же не знал, что это и для него редкая удача, и потому не заверещал.
— А ты бы нас, парень, не подбросил к Феодосии? — спросили тетки.
Они были красные, распаренные, одна вроде даже багровая, после подъема. Странно было видеть среди молодой нежнейшей листвы на фоне сверкающего моря этих двух бесформенных теток, одетых еще по-зимнему, перепоясанных шалями, в тяжелых резиновых сапогах и с сумками. У Дурова чуть-чуть испортилось настроение. Присутствие двух больших теток на заднем сиденье ему не улыбалось. Он привык в этот час ехать один, с удовольствием курить и слушать радио, брекфест-шоу с музыкой и разными интервью.
— Вот сейчас добреюсь, потом умоюсь, потом позавтракаю, а потом уже поеду, — сказал он теткам без особого привета.
— Ну вот и отлично, мы с тобой поедем.
Тетки приблизились и свалили свои сумки возле переднего правого колеса.
— Охохонюшки-хохо, — сказала одна из теток.
Что означало в данном случае это емкое слово, Дуров не понял.
Вторая тетка вздохнула более осмысленно. Она развязала свою шаль и сбросила ее с плеч. Краем глаза Дуров заметил густые и, пожалуй, даже красивые светло-каштановые волосы. Тетка подняла лицо к солнцу и вздохнула, и этот вздох ее легко читался. Боже мой, вот и опять весна! Боже! Боже! — так можно было прочесть теткин вздох.
Присутствие этих теток смазало дуровский утренний кайф, и вскоре они поехали. Между прочим, за три минуты до того, как выехал из-за поворота егерь заповедника. Три минуты отделяли нашего странника от серьезных неприятностей.
— А ты сам-то куда, парень, едешь? — спросили тетки с заднего сиденья.
— В Керчь, — ответил Дуров.
Он все-таки включил свой брекфест-шоу и слушал сейчас сводку новостей. Все было как обычно, кто-то что-то отверг, кто-то отклонил, кто-то опроверг…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.