I
К Олехе Охотникову пришел в штаб-квартиру Моисей Фишер и привел с собой незнакомого молодого человека.
– Ты чего, гребена плать? – так приветствовал Олеха товарища.
– Я просто зашел к тебе об искусстве поговорить, – сказал щупленький еврей широкогрудому помору. – Разве нельзя? Что у тебя, баба, Олеха, что ли?
– Заходи, – сказал Охотников и тут же отправился на кухню. В одной из комнат незаконно занятой двухкомнатной квартиры под сильной голой лампочкой стоял здоровенный стол, на нем, словно могильная плита, возлежал макет фотоальбома «Скажи изюм!». Все остальное было погружено в темноту, так, во всяком случае, показалось вошедшим. Через несколько минут, впрочем, стало видно, что вокруг стола и по углам царит жутчайший беспорядок, именуемый в современном русском языке энергичным словом «бардак»: горы папок и пакетов, увеличители, станок для разрезания фотобумаги, бачки, железные коробки, пузырьки, бутылки, бутыли…
Фишер соответствующим жестом пояснил своему спутнику, что вот теперь тот – в «святая святых», в таком, можно сказать, убежище свободного духа, где производится неподцензурный альбом «Скажи изюм!», который может стать…
– Чем, простите? – спросил спутник, тихий блондинчик лет двадцати пяти – двадцати семи.
– Вехой в истории советского фотоискусства, – сказал Фишер.
– Как интересно, – в манере, очень подходящей к моменту, то есть благоговейно, прошептал молодой человек.
Явился Охотников с кастрюлей вареной картошки, куском масла и початой бутылкой омерзительного «коньячного напитка».
– Больше угощать нечем.
Он почему-то полагал, что всем приходящим надо дать что-нибудь пожевать или промочить глотку. Порой в «охотниковщине» можно было увидеть парижских снобок, жрущих квашеную капусту и глотающих несусветную советскую алкогольную гадость. Этот Охотников, ох уж этот Охотников, говорили потом о поморском сыне в Париже.
– Если позволите, я кое-что добавлю, – с удивительным тактом произнес молодой блондин. – Совершенно случайно… полностью непредвиденно… но, может быть, кстати… – Из своего объемистого портфеля он извлек несколько свертков дивной парафинированной бумаги, развернул их и предложил обществу граммов около двухсот малосольной лососины, примерно столько же широченных и тончайших кругов вымирающего вида «столичной» колбасы, некоторое количество хорошо известного москвичам по художественной литературе «швейцарского» сыра с дырой и слезой. К этому добавлена была баночка греческих олив и ноль семьдесят пять давно исчезнувшего с поверхности грузинского вина «Цинандали».
– Да ведь мы живем, человеки! – вскричал Олеха.
– Что ли! – потер руки Моисей.
– Где берешь такой паек? – прищурился Охотников на молодого человека.
– Видите ли, я имею доступ в буфет третьего этажа МГК КПСС, – спокойно и скромно объяснил гость. – Нет-нет, не волнуйтесь, я не оттуда, просто случайные связи… ну вот, иной раз захожу и беру ограниченные количества того и сего. – Он сделал соответствующий жест продолговатой ладонью с мягко очерченными линиями судьбы.
Охотникову все это чрезвычайно понравилось, между прочим, и внешность молодого человека с его европейско-русским лицом и густыми длинноватыми, но не очень, по тогдашней моде, волосами, понравилась тоже. Недурен был и костюм, ловко сидящий, кажется, финский тергаль. Никакого к тому же формализма – пуговки на воротнике расстегнуты, в сторону сбился шейный фуляр. Понравилась Охотникову и речь молодого человека и жестикуляция, чрезвычайно понравился, например, вышеназванный жест ладонью, равно как и сама ладонь, мать честная.
Олеха Охотников поймал себя на том, что в нем шевельнулось какое-то подобие гомосексуального чувства к этому молодому человеку, и поэтому спросил с нарочитой грубостью:
– А ты кто таков, чело?
– Ах, простите, ведь я вас не познакомил, – по-светски сказал Фишер. – Олеха, перед тобой Вадим Раскладушкин.
Охотников даже ухнул от удовольствия – ух, и фамилия ему пришлась по вкусу.
– Кажись, ты, чело, тоже фотограф? Небось снимки принес в «Изюм»? – уже без всякой нарочитости спросил он.
– Знаете ли, Охотников, – ответил Вадим Раскладушкин, – конечно же, я фотограф, однако, знаете ли, пока я не решусь предлагать свои, так сказать, пробы пера туда, где выступают такие мастера, как вы, Охотников, или Моисей, не говоря уже о гигантах типа Германа, Древесного, Огородникова…
И эта речь понравилась Олехе Охотникову. Подняли стаканы. Удивительным образом мерзейший «коньячный напиток» показался всем троим доброкачественным и ароматным бренди. Возник момент душевного единства.
– А мы с Вадимом, понимаешь ли, прогуливались, философствуя, – объяснил Фишер. – И тут я подумал, что невредно было бы вас познакомить, человеки.
– Меня, Охотников, интересует фотография как таковая в ее отношениях со средой, – сказал Вадим Раскладушкин. – Вот вы, на основании личного опыта, могли бы меня просветить?
– Эх, человеки! – Олеха Охотников уже вскарабкался на первую ступеньку опьянения, ту, что он потом, с похмелья, называл «примитивной задушевностью». – Я, как тот солдат, завсегда об этой бляди думаю, а толку чуть. Вот возьмите национальную бредовину нашей фотографии. Говорят, что ее вообще не существует, дескать, полный интернационал, мировые стандарты. Однако американский фотограф просит натуру произнести cheese, чтобы пасть растянулась и обнажилась клавиатура зубов, демонстрируя оптимизм. Русский фотарь между тем любезно просит сказать «изюм», чтобы губки сложились бантиком, скрыв гнилье во рту и подлые наклонности. Глубочайшая разница, человеки и джентльмены! Из русской позиции все принципы социалистического реализма проистекают!…
Тут прошла вторая рюмка душистого крепкого бренди, и Охотников весь одним махом взвинтился, борода и грива, скачок на ступеньку «примитивного пафоса».
– Для меня существует один лишь социальный заказ – лови улетающее мгновение! Божьим странником броди посреди мира, щелкай своей одинокой камерой… Фотографический процесс соединяет нас с астральным миром. Фотография суть отпечаток праны. С этой точки зрения… – постепенный подъем на ступеньку «примитивного вызова», -…с этой точки зрения, какого фера они к нам все время цепляются?
Тут Олеха Охотников слегка перевел дух, и в эту паузу, опять же до чрезвычайности тактично, показывая, что, не будь паузы, он никогда и не осмелился бы прервать, вошел с вопросом Вадим Раскладушкин:
– Простите, Охотников, – «они» – это кто?
– «Фишки», – тут же пояснил мастер фотографии и прищурил левый глаз. – Ты, надеюсь, не из них будешь?
– Боже упаси, – улыбнулся Раскладушкин.
– У писателей есть своя «лишка», это более-менее понятно, – продолжал Охотников. – Писатель – гад, деформирует действительность подлым воображением. «Лишка» требует, чтобы писатели искажали в их пользу, то есть соц-, а не сюрреализмом, давит на них, стучит, это вполне нормальное, очень естественное в данном обществе дело. Ну, а фотари-то несчастные, чем не угодили? Ведь мы только щелкаем действительность, и больше ничего. Почему к нам претензии, а не к действительности? Если вам, говноедам… – тут Раскладушкин мягко улыбнулся неожиданной грубости Охотникова, – собственные рожи не нравятся, так давите на собственные рожи, а не на фотографов. Вот, вообрази, Раскладушкин, два года назад союз послал меня на «перековку». Хватит, говорят, подзаборные гадости снимать, иди освещай работу комсомольского съезда. Принес я со съезда серию портретов, а они мне говорят – «это антисоветчина». Какая же, ору я, антисоветчина, если это ваши собственные рожи, а значит, самая настоящая советчина? Так-так, говорят, и смотрят, и смотрят, и вижу, как «фишка» меня просвечивает.
Или вот, например, Мойша поехал в командировку на БАМ… Жить надо, семью кормить надо? Помнишь, Мойша, как тебе бамовскую серию зарубили?…
– Что ли! – Фишер щелкнул языком.
– … Сионистский, говорят, взгляд на советский народ. Ну, где, где же тут сионизм можно найти, Раскладушкин, кроме подписи под снимком, да и то ведь Фиш – на всех языках рыба, а снимает Мойша японской оптикой… Что важнее для снимка – оптика или глаз?…
Тут Охотников взял молодого гостя обеими лапами за оба колена, пригнулся над чемоданом, на котором, собственно говоря, и было сервировано пиршество, и уставился прямо в глаза.
– В ваших рассуждениях, равно как и вашем последнем вопросе, есть некоторое лукавство, – улыбнулся Раскладушкин.
– Не без этого! – захохотал Охотников.
Зазвонил телефон, и он, бросив колени нового друга, пошел в угол, к одной из гор мусора, то есть к расположению полезных вещей. Ну, как впечатление, спросил глазами Фишер. Гений, тем же ответил Раскладушкин, знамение времени…
Охотникову звонил Огородников. Привет, Макс, сказал Олеха. Нет, еще не собрались, один только Фишер с другом. Часа через два начнут подгребать. А тебя ждать когда? Не ждать? Это не по делу, человече. Народ разочаруется, особенно иностранцы, особенно, конечно, женщины иностранного происхождения. Шучу. Подгребай, маэстро. Не сможешь? Далеко находишься? В Берлине? Большое дело, бери тачку и приезжай. Хочешь, Веньку за тобой пошлю? Ты не в ресторане «Берлин»? Как тебя понимать? В городе Берлин? В Западном Берлине? Что? Чего? Отпад! – завопил он и впрямь отпал от телефона. Вытаращенные глаза и вставшие дыбом волосы создавали впечатление начинающегося пожара. Впрочем, непристойное это изумление длилось не более полуминуты, после чего Охотников в ответ Огородникову радостно гоготал, кричал несвязное, типа «расшибец», «конец света», «полный вперед», спрашивал о западноберлинских «партийных кадрах», то есть о девках, а под конец даже пропел из Высоцкого: «Как там дела, в свободном вашем мире?»
Повесив трубку, он вытер руки о рубашку на груди, и там стало влажно.
– Моисей, ты понял, что произошло? Ого из-под носа «фишки» ушел на Запад! Вот так сенсация! Он сказал, что Шуз все объяснит на общем собрании. Вот так будет сенсация! Видишь, Раскладушкин, а говорят, что нынче в мире невозможны чудеса. Жизнь показывает другое, да и как же может быть иначе, если только надеждой на чудо жив род человеческий?!.
Вадим Раскладушкин тогда поднялся, поблагодарил хозяина за прием и сказал, что далее не считает себя вправе оставаться в «Новом фокусе» в связи с такой исключительной сенсацией, которая потребует, конечно, интенсивных дискуссий в кругу посвященных.
Эта реакция новичка на «сенсацию» тоже понравилась Олехе Охотникову. Провожая гостя, он подарил ему пачку заветных «тихоокеанских» снимков, помял ему изящное плечо и тонкую руку, пригласил заходить почаще, если пофилософствовать приспичит или еще чего… Тут наш новый Ломоносов вдруг засмущался, как девушка, и, чтобы скрыть смущение, пробурчал:
– А сейчас вались, человече, к жуям жрячьим, видишь – не до тебя…
Вадим Раскладушкин вышел на крыльцо кооператива «Советский кадр» и, конечно, сразу же увидел, что в микроавтобусе «скорой помощи», дежурившей напротив, царит какая-то неуклюжая неразбериха, сродни панике.
– Нет конца этим играм, – вздохнул молодой человек, – нет конца этим страннейшим, страннейшим, страннейшим и хаотическим играм…