– Стоп! – крикнул Павлик после третьего дубля, снял берет и торжественно махнул Кольчугину. – Ваше слово, геноссе Кольчугин! Прошу вас – соло на «митчеле»!
– Внимание! – заорал Кольчугин. – Артистов прошу оставаться на месте!
– Танечка замерзла! – пискнула костюмерша.
– Молчать! Мы тут не в игрушки играем! Артисты – на место!
Сжимай ее в объятьях! Внимание! Мо-о-тор!
Стрела крана с висящими на ней операторами качалась вверх-вниз. Все смотрели на Кольчугина. Нема держался за голову, страдая за пленку. Кольчугин исторгал какие-то звуки, ругался.
– Стоп! – вдруг скомандовал он и крикнул Андрею:
– Ложись на нее! Ложись, говорю!
Он был словно без памяти, как говорится, в святом творческом волнении, и он был безобразен в этот момент, и то, что он не называл Таню по имени, а кричал: «Ложись на нее!», и то, что Андрей, жалобно улыбаясь, действительно лег «на нее», – весь этот деспотизм и грязь творчества, все это всколыхнуло меня так, что в глазах побелело от ярости и еще от каких-то чувств, похожих на те, прежние.
«Я изобью сегодня Кольчугина. Придерусь к чему-нибудь и дам ему по роже, – думал я. – Свинья такая, свинья! Нашлепка мяса на „митчеле“! Вдохновенная мразь!»
Кольчугин еле слез с кресла и свалился в траву. Вытер лицо подолом рубахи. Он не поднимал глаз на людей, ему, видно, было стыдно. Ну, допустим, это я понимаю: когда пишешь, тоже бывают моменты, когда стыдно, но… Да, я его понимаю, понимаю, и все, нет никакой злобы, все прошло.
Подошли Таня и Андрей. Таня кусала губы, смотрела в сторону, была бледна, Андрей тоже был не в себе. Кольчугин поднял голову и улыбнулся жалкой и усталой улыбкой.
– Танечка, прости. И ты, Андрюша. Так надо было, – проговорил он.
– Ведь этого нет в сценарии, – сказал Андрей.
– Да ладно, ерунда какая, – сказала Таня и взглянула мельком на меня.
– Зато какие кадры, ребята! – Кольчугин встал, грязный, как свинья, и сделал нам знак. – Мальчики, копайте яму.
Подошел Павлик.
– Простите, какую еще яму?
– Прошу прощения, Григорий Григорьевич, мое соло еще не кончилось. Я этого дня долго ждал. Сейчас сниму из ямы – и все.
Мы выкопали ему яму, и он потребовал навалить возле нее пустые консервные банки и мокрые газеты и бросить бутылку из-под водки. Потом он влез в эту яму и еще раз снял оттуда Андрея и Таню.
Они уходили обнявшись, а он снимал их, имея на первом плане бутылку, газеты и консервы.
– Все равно вырежем, – тихо сказал Павлик Неме. – Я бы не вырезал, но худсовет все равно вырежет.
– Мы должны это отстаивать, – сказал Нема.
– Попробуем, – вздохнул Павлик.
На этом закончились утренние съемки.
Первую часть эпизода, столкновение машин, снять не удалось, потому что дождь кончился, голубые просветы в небе расползались все шире и шире, и вдруг блеснуло солнце, и все капли вспыхнули, и напряженное состояние группы сменилось усталым умиротворением, удовлетворенностью, тихой дружбой. Черт возьми, мы хорошо поработали!
Все хозяйство свернули за десять минут и поехали обедать развеселой кавалькадой: впереди легковые машины, потом «газики», потом автобус, «лихт-ваген», «тон-ваген», потом грузовик и кран за ним на буксире, а в грузовике мы, осветители и такелажники, и среди нас почему-то затесалась Таня. Черные волосы ее развевались, и она подставляла лицо солнцу, а иногда взглядывала на меня кажется, ей хотелось, чтоб я ее обнял, как когда-то обнимал в такси.
Глава 5
В этот день нам удивительно везло. После обеда распогодилось так, что мы помчались на пляж снимать плановый эпизод, о котором с утра никто даже и не дума л. Пока ассистенты сгоняли массовку, мы все разделись по пояс и легли в шезлонги. Пришел Рапирский, тоже голый по пояс, покрытый пушистой и курчавой растительностью. Он был очень расстроен.
Оказалось, что у него возле киоска украли замечательную шерстяную рубашку, «фирменную», как он сказал. Утешали его довольно своеобразно: «Ничего, Игорь, вон тебе какой свитер мама связала, его уж не украдут». Имелась в виду его растительность. Рапирский ругался – он любил «фирменные» вещи, но потом вдруг развеселился и прочел стихотворение: «Служил Рапирский лицемером, Рапирский лица замерял. Не обладая глазомером, на пляже „фирму“ потерял».
Солнце припекало, белое мое тело становилось розовым, я чувствовал, что сгорю, но не двигался. Я пересыпал в ладони еще немного влажный песок, смотрел на море, по которому бежали свежие барашки, и гнал от себя мысли. Гнал их, словно ветер, но они снова появлялись и бежали от меня, как барашки в этом ветреном море. Я думал о том, что добился своего, что новый мой щит разрушен, но результат оказался печальным – из головы у меня не выходила Таня. Влюблялся я опять в свою бывшую жену.
Так или иначе, но тут я заметил на пляже возле самой воды высокого худого парня, по-видимому студента, который листал журнал. Лица студента я разглядеть не мог, но зато отчетливо разглядел обложку журнала и понял, что это тот самый номер, выхода которого я ждал почти полгода. Три моих рассказа были напечатаны в этом номере, это был мой дебют.
Я смотрел на тонкий, не слишком реальный силуэт студента, похожий на фигуру с картины Мане, и очень сильно волновался.
Это мой первый читатель, медленно перебирая ногами, двигался вдоль моря. Не знаю, как объяснить чувство, возникающее при виде первого читателя. Ведь пишешь-то не только для самого себя, пишешь, чтобы читали, чтобы люди общались с тобой таким образом, но все же, когда видишь первого своего читателя, видишь, как он трогает руками твое, личное, ничем не защищенное вещество, то возникает совсем особое чувство.
Я уже столкнулся с этим в редакциях, с этим странным чувством, когда твое личное, над которым ты краснел, охал и воспарял, попадает в работу редакционного аппарата и ты уже просто становишься автором, а рукопись твоя суть входящая рукопись, которую следует обработать, по меньшей мере пронумеровать и написать внутреннюю рецензию.
Когда же видишь первого своего читателя, это чувство усиливается во сто крат, ты понимаешь, что теперь уже любой может взять тебя в руки: умный, глупый, ленивый, восторженный, и те, что смеются над всеми и вся. В этом смысле требуется стойкость или может быть, некоторый цинизм.
Высокий парень закрыл журнал, положил его в папку и повернулся ко мне. Я увидел, что это Кянукук. Вот какой мой первый читатель. Он шел, озираясь по сторонам, крутя маленькой головой. Потом он сел на песок, повозился там и встал уже не в длинных брюках, а в белых шортах. Затем сложил брюки, сунул их в папку, снял очки и тоже положил в папку. Только после этого он направился прямо к съемочной площадке. Подошел вплотную и остановился, искательно улыбаясь и ворочая головой, но на него никто не обращал внимания. Наконец он поймал мой взгляд и сразу устремился ко мне.
– Привет работникам кино! Из всех искусств для нас главнейшим… Здравствуй, Валентин!
Удивительно было, что он запомнил мое имя.
Он сел рядом со мной прямо на песок, вынул журнал, раскрыл его, но читать не стал, а спросил, вытягивая шею и глядя в сторону:
– Ну, как успехи?
– Восемнадцать, – ответил я и проследил направление его взгляда. На площадке стояли Таня в купальнике, Андрей в плавках, вокруг них бегал Павлик, они репетировали.
– Чего восемнадцать? – спросил Кянукук.
– Ничего.
Он захохотал.
– В киоске купил? – спросил я и взял у него журнал.
– Да, пришлось разориться, ничего не поделаешь, слежу за литературой авангарда, – быстро заговорил он. – Раньше я выписывал все журналы, абсолютно все. Даже, представь себе, «Старшину сержанта» выписывал, представляешь? Сейчас не могу позволить, бензин на ноле. Ты знаешь, что такое бензин на ноле?
Не то что совсем нет, а на два-три выхлопа осталось.
Я открыл журнал и полюбовался на свою физиономию, а также полюбовался шрифтом: «Валентин Марвич. Три рассказа».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.