Московская сага - Поколение зимы
ModernLib.Net / Отечественная проза / Аксенов Василий Павлович / Поколение зимы - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
– К столу, господа! К столу, товарищи! – закричал дядя Галактион. Вдохновенные этим призывом, Отари и Нугзар запели что-то грузинское и закружились в лезгинке вокруг Нины. Провал "Семейной революции" подействовал на Нину, видимо, не менее сильно, чем на ее тезку Заречную – провал сочинения Треплева внутри сочинения Чехова. Нина, впрочем, не была еще так сильно огорчена превратностями жизни, как ее тезка, и поэтому, быстро забыв о пролетарской эстетике, нырнула к своим древним истокам, то есть встала на цыпочки и пошла мимо кузенов грузинской павой. – Это, кажется, твое лучшее произведение, – сказал о ней ее отцу физик Пулково. В суматохе рассаживания вокруг огромного стола два старых друга отошли к окну, за которым сквозь сосны просвечивало светлеющее над близкой Москвой небо. – Ну как тебе это все после Англии? – спросил Борис Никитич. Леонид Валентинович пожал плечами: – Я уже неделю дома, Бо, и мне уже Оксфорд кажется странностью. Как они там могут без этих наших... хм... ну, словом, без этого возбуждения? – Скажи, Леня, а тебе не хотелось остаться? Ведь ты холостяк; якорей, так сказать, у тебя здесь нет, а научные возможности там несравненно выше... Пулково усмехнулся и хлопнул Градова по плечу. – Вот что значит хирург, сразу находит болевую точку! Знаешь, Бо, Резерфорд предлагал мне место в своей лаборатории, но... знаешь, Бо, видимо, все-таки у меня есть здесь какие-то якоря... Увлеченные разговором, они не сразу заметили, что в гостиной произошло нечто непредвиденное, возник какой-то диссонанс в праздничной многоголосице. Два командира в полной форме вошли в дом и теперь оглядывались, не снимая шинелей; это были Никита и Вадим. – Ба! – воскликнул наконец Пулково. – Каков Никита! Комбриг?! Немыслимо! Теперь все твои чада в сборе, Бо! Доволен ты своими ребятами? – Как тебе сказать? – Борис Никитич уже понял, что случилось нечто важное, и теперь следил за сыном. – Ребята у нас хорошие, но... хм, как-то они, понимаешь ли, слишком увлеклись... хм... ну, другим делом... никто не продолжает семейную традицию... Никита наконец увидел отца и пошел к нему через гостиную, деликатно освобождаясь от повисшей на левом плече сестры, мягко отодвигая трясущую волосами по правую руку Веронику, вежливо но неуклонно прокладывал путь среди гостей. По пятам за ним двигался серьезный и суровый – ни одного взгляда на Веронику – Вадим Вуйнович. Тревогой веяло от этих двух фигур в форме победоносной РККА, хотя они и демонстрировали вполне безупречные манеры. Тому виной, возможно, был внесенный ими в беспечность праздника запах слишком большого пространства, смесь промозглой осени, бензина, каких-то обширных помещений, манежей ли, казарм, осенних госпиталей. – Рад вас видеть, Леонид Валентинович, с приездом, с приездом, однако у меня неотложное дело к отцу. С этими словами Никита взял под руку Бориса Никитича и уверенно, будто старший, провел его в кабинет. Вуйнович, продолжая следовать, лишь на мгновение остановился, чтобы расстегнуть крючки на воротнике шинели. Это мгновение осталось в его памяти на всю жизнь – быть может, самый жаркий миг молодости, шепот Вероники: "Что с вами, Вадим?..." – Происходят очень важные события, отец. У наркома обострение язвы. Ему стало плохо на совещании в Кремле. Политбюро настаивает на операции. Мнения врачей разделились. Тебя просят принять участие в консилиуме. Сталин лично назвал твое имя. Возможно, твое мнение будет решающим. Прости, что так получилось, но мама, конечно, поймет. Комполка Вуйнович отвезет тебя в больницу и привезет назад. Никита говорил отрывисто, будто вытягивал бумажную ленту из телеграфного аппарата. Уже собираясь, профессор вдруг подумал о том, как все эти события ограбили его сына и его самого: исчезла, так и не появившись, ранняя молодость его первенца, все те очаровательные дурачества, что предвкушаются в семье, а потом с серьезностью, как важные мировые происшествия, обсуждаются. Из отрочества он сразу шагнул в эти проклятые события, и больше с ним нельзя уже было говорить иначе, как всерьез. – Но ты, надеюсь, останешься с матерью? – Да-да. Никто из гостей – а уж тем более виновница торжества – не удивился неожиданному отъезду хозяина в сопровождении "красавца офицера". Выдающегося хирурга нередко вызывали в самые неподходящие моменты. Только шепотки поползли – кто там гикнулся наверху, но вскоре и они были вытеснены мощными ароматами жаренного со специями барашка.
– На рентгеновских снимках, господа, то есть, простите, тов... словом, уважаемые коллеги, мы, конечно, видим отчетливый "эффект ниши" в стенке дуоденум, однако есть основания предполагать, что мы здесь имеем дело с интенсивным процессом рубцевания, если не вообще с зажившей язвой. Что до кровотечений последнего времени, то они, мне кажется, были следствием поверхностных изъявлений стенки желудка, результатом застарелого воспалительного процесса. Именно такое впечатление у меня сложилось при пальпации, а своим пальцам, гос... простите, коллеги, верю больше, чем лучам Рентгена, – старый профессор Ланг закашлялся, не закончив фразу, а потом сердито все-таки ее закончил, сказав: – ... господа и товарищи! Большой кабинет в административном здании Солдатенковской больницы был полон. Председательствовал, во всяком случае, сидел в центре возле рентгеновских снимков, главный врач Военного госпиталя Рагозин. Считалось, что он лучше всех знал высокопоставленного больного, так как курировал его в течение последних нескольких месяцев и сопровождал во время недавней поездки в Крым. В этом собрании, впрочем, играть главную скрипку даже и Рагозину было затруднительно: не менее дюжины светил первой величины – Греков, Мартынов, Плетнев, Бурденко, Обросов, Ланг, только что подъехал Градов, ожидался знаменитый казанский профессор Вишневский... Присутствовали на консилиуме и несколько лиц, хоть и облаченные в белые халаты, но явно не имевшие к медицине прямого отношения. Лица исключительной серьезности и внимания, они сидели в углу, внимали каждому слову, но сами молчали, одним только лишь своим присутствием давая понять, что обсуждается дело исключительной государственной важности. "Ланг прав, – подумал Градов, принимая из рук Рагозина папку с записями врачей и результатов анализов, – здесь есть как господа, так и явные товарищи". – Так какой же ваш вывод, Георгий Федорович? – спросил Рагозин. – Следует ли прибегнуть к радикальной операции? Ланг почему-то заливался потом, покрывался пятнами, то и дело вынимал большой, набухший уже по краям носовой платок. – В своей клинике, батеньки мои, я бы такие штучки лечил диетой и минеральной водичкой. Обычно больные... – Но можем ли мы рисковать?! – вдруг оборвал его Рагозин. – Ведь это не обычный больной! – Не прерывайте! – вдруг разозлился рыхлый Ланг и хлопнул ладошкой по столу. – Для меня все больные обычные! – Могу я осмотреть наркома? – шепотом спросил Борис Никитич доктора Очкина. Пока они шли по коридору, за ними непрерывно следовал комполка Вуйнович. Возле дверей на лестничной клетке стояли красноармейцы. В смежной с палатой Фрунзе комнате профессор Градов заметил висящую на вешалке шинель наркомвоенмора – четыре ромба в петлицах и большая звезда на рукаве.
Между тем на даче в Серебряном Бору происходил один из парадоксов революции: крик сезона танец чарльстон восхищал буржуазный "пожилаж" и возмущал передовую молодежь. – На хрена нам эта декаденщина, – заявил, например, Нинин друг, марьинорощинский молодчага Семен Стройло. – Эту трясучку капиталисты изобрели, чтобы рябчиков с ананасами растрясать, а пролетариату она без пользы. – Да там как раз пролетариат-то и чарльстонит, – сказал недавней путешественник Пулково, проехавший после Оксфорда пол-Европы. – Мальчишки и девчонки из низов, да и прочие, всяк, кому не лень. – Западная блажь, – отмахнулся Стройло здоровенной ладонью с некоторой даже вельможностью. – А вы, друг мой, что же, "барыню" собираетесь внедрять в пролетарский быт, "камаринского"? – повернулся к спорящим вспыхнувшим моноклем Михаил Афанасьевич Булгаков, само издевательство. – Нет, нет и нет! – горячо вступилась за друга восемнадцатилетняя Нина. – Революция создает новую эстетику, будут и новые танцы! – Похожие на старую маршировку? – невинно спросил аспирант на кафедре ее отца Савва Китайгородский, воплощение интеллигенции и хороших манер. – Не нужно провоцировать, – прогудел Стройло, не глядя на "спеца", но давая ясно понять именно ему, чтобы не зарывался, чтобы не очень-то пялился на Нинку, девка принадлежит победителям. – Товарищи! Товарищи! – вскричала Нина. Ей так хотелось, чтобы все зажигались от одного огня, а не так, чтобы каждый тлел по-своему. – Ну, подумаешь чарльстон! Такая ерунда! Ну, что нам это, с наших-то высот! Мы можем быть снисходительными! Мы можем даже танцевать его, ну, как пародию, что ли! Рывком повернувшись – все движения обрывистые, угловатые, ЛЕФ, новая эстетика, – накрутила патефон, пустила заново пластинку, схватила Степу Калистратова, потащила: даешь пародию! "Пародия, пародия", – петухом загоготал поэт и с величайшей охотою стал выбрасывать ноги от коленей вбок, выказывая таким образом полную осведомленность и распахивая классный пиджак, специально для сегодняшнего вечера выкупленный из ломбарда. Ну, и Нина тоже не отставала, с наслаждением пародируя декадентский танец, прибывший под российские хляби из Джорджии и Южной Каролины от тех людей, что никогда таких слов, как "декаданс", не употребляли. Вскоре все уже плясали, все пародировали, даже дядюшка Галактион при всех семи пудах своего жизнелюбия, не говоря уже о гибких джигитах-племянниках, и даже и сама именинница не без некоторого ужаса, поднимая тяжелый шелк до своих слегка суховатых колен... полы на старой даче ходили ходуном, нянюшка из кухни поглядывала в страхе, собака лаяла в отчаянии... может быть, старый мир и обречен, но дача рухнет прежде... и даже комбриг, даже комбриг, влекомый соблазнительной своей женою, пышащей клубничным жаром Вероникою, сделал не менее дюжины иронических па, и даже исполненный презрения Стройло бухал, хоть и не в такт, но с хорошим остервенением... и только лишь строгий марксист Кирилл Градов остался верен своим принципам, демонически глядя с антресолей на трясущуюся вакханалию. – Перестань ты бучиться, Кирка, – сказал ему старший брат, поднимаясь на антресоли с бутылкой в правой руке и двумя рюмками в левой. – Давай выпьем за маму! – Я уже выпил достаточно, – буркнул Кирилл. – Да и ты, кажется... выпил предостаточно, товарищ комбриг. Никита, поднявшийся лишь на половину лестницы, начал отступление вниз, изображая комический афронт. Ну, что за тип этот Кирюха, стоит там на верху, как член военной прокуратуры. Комбриг и в самом деле выпил не менее шести полных рюмок водки, да еще два-три стакана грузинского вина. Только после этой доза напряжение прошедшего дня стало отпускать его. В начале вечера он казался себе каким-то призраком, чем-то вроде посыльного жандарма под занавес в "Ревизоре", с той только лишь разницей, что при виде него никто не впал в ступор, а, напротив, все с живостью необыкновенной как бы обтекали его скованную фигуру. Он сделал несколько телефонных звонков в штаб и наркомат и, только лишь узнав, что Фрунзе полностью пришел в себя и чувствует себя хорошо, присоединился к пирующим. Некоторое время он еще смотрел на всех со странной улыбкой, ощущая себя среди гостей и родственников как бы единственным реальным человеком, представляющим единственно реальный мир, мир армии, потом алкоголь, вкусная еда, веселый шум, чертов чарльстон, пышущая жаром молодости и успеха красавица, принадлежащая ему и только ему, – все это сделало свое дело, и Никита забыл про свои ромбы и нашивки на рукаве, стал вдруг обычным двадцатипятилетним молодым человеком, взялся бродить с рюмкой по всем комнатам, вмешиваться в разговоры, хохотать громче других над анекдотами, крутить вокруг себя ловкую сестренку... вот и буржуазную пародию рванул, и брата-буку попытался расшевелить... пока вдруг не увидел свою великолепную жену смеющейся в окружении нескольких мужчин. Мерзейшая мысль тут посетила его: "Собачья свадьба вокруг Вероники", и он внезапно понял, что дичайшим образом пьян. И вот тут еще по соседству прорезался из шума гадкий голосок испитого юнца с лиловыми подглазьями... "Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед...". Он хорошо знал этот тип штабных кокаинистов из богемы, губки и носик вечно вздуты, раздражены, сродни каким-то ботаническим присоскам... вот именно такие дурили головы стишками и белым порошком... кому? ... вот именно нашим девушкам, тянули наших девушек в штабные закоулки, романтики, оскверняли наших девушек в чуланчиках, в платяных шкафах, даже и в сортирчиках, наших девушек растаскивали, употребляли их на диванах, за диванами, на роялях, на бильярдных столах, под роялями, под столами, в подвалах, на крышах, наших девушек, среди гнили разгромленных парников... а потом подсовывали их комиссарам, чекистам, всякой сволочи... наших девушек, бестужевок, смолянок, под хор штабной швали... да еще с гитарками, с бумажными цветками в кудрях... молодость, революция... Он еще понимал, что в голове у него проносится какой-то идиотский, да к тому же еще и белогвардейский вздор, что не так уж много он и встречал по штабам этих оскверненных так называемых наших девушек, однако ярость уже вздымала его на свой гребень, и, почти потеряв возможность сопротивляться ей, он сделал шаг к романтику революции. – Позвольте вас спросить, а вы лично бывали в Кронштадте? – Вообразите, комбриг, бывал! – запальчиво вскричал "юнец". Он, кажется, охотно принимал вызов. Белые глаза, дергающаяся щека, "юнец" был по крайней мере ничуть не моложе комбрига. – Я участвовал в штурме! – Ага! – Никита плотно взял его за плечо, близко придвинулся. – Значит, и расстрелы видели? Видели, как мы матросиков десятками, сотнями выводили в расход? – Они нас тоже расстреливали! – "Юнец" пытался освободиться из-под руки комбрига. – В крепости был белый террор! – Неправда! – вдруг завопил Никита, да так грозно, что все вокруг стихло, только мяукающий негритянский голосок долетал с пластинки. – Они нас не расстреливали! Матросы в Кронштадте большевиков не расстреливали! Они у нас только обувь снимали! – Круг лиц, скопившихся около него, вдруг поехал перед Никитой престранной лентой, объемы исчезли, остались только плоскости, он выпустил мягкое плечо. – У всех арестованных были конфискованы сапоги, это верно, – пробормотал он, – сапоги передавались босым членам команды... коммунисты взамен получали лапти... – Он снова взмыл. – Лапти, товарищи! Расстрелов не было! Даже меня, лазутчика, они не расстреляли! Это мы их потом... по-палачески... зверски! Гости, огорошенные, молчали. Вдруг с антресолей простучали шаги, скатился Кирилл, яростно бросился к брату. – Не смей, Никита! Не повторяй клеветы! Вероника уже висела на плече мужа, тянула в глубину дома, мама Мэри шла за ними с подносом аптечных пузырьков. Дядюшка Галактион замыкал шествие, жестами успокаивая гостей – бывает, мол, бывает, ничего страшного. С порога Никита еще раз крикнул: – Каратели! Кровавая баня! В жопу вашу романтику!
Наркомвоенмор и в самом деле чувствовал себя значительно лучше. Он улыбался профессору Градову, пока пальцы того – каждый будто отдельный проникновенный исследователь – ощупывали его живот и подвздошные области. – Кажется, ваш сын, профессор, служит в штабе Тухачевского? Я знаю Никиту. Храбрый боец и настоящий революционер. Борис Никитич сидел на краю постели, бедром своим упираясь в бедро командарма. Тысячи больных прошли перед знаменитым медиком, однако никогда раньше, даже в студенческие годы, он не ощущал никакой странности в том, что человек перед ним превращается из общественного понятия в физиологическое и патологическое. От этого тела даже в распростертом под пальцами врача положении исходила магия власти. Появлялась вздорная мысль – может быть, у этого все как-нибудь иначе? Может быть, желудок у него переходит в Перекоп? Пальпируя треугольник над двенадцатиперстной кишкой и проходя через порядочный жировой слой все глубже, он обнаружил несколько точек слабой болевой чувствительности. Возможно, имеет место небольшой экссудат, легкое раздражение брюшины. Печень в полном порядке. Теперь возьмемся за аускультацию сердца. Когда он склонился над грудью, то есть опять же над вместилищем героической легенды, Фрунзе на мгновение отвел в сторону его стетоскоп и прошептал почти прямо в ухо: – Профессор, мне не нужна операция! Вы понимаете? Мне ни в коем случае сейчас не нужна операция... Глаз в глаз. Белок самую чуточку желтоват. Веко на секунду опускается, давая понять, что профессору Б.Н.Градову оказывается полное и конфиденциальное доверие. Происходит, кажется что-то неладное, подумал Борис Никитич, выходя из палаты наркома. Странный пафос Рагозина, этот шепот... ммм... пациента... Какие-то странные "тайны мадридского двора"... Повсюду посты, странные люди... Больница, кажется, занята армией и ГПУ... Не успел он пройти и десяти шагов по коридору, как кто-то тронул его за рукав. Тоном чрезвычайной серьезности было сказано: – Пожалуйста, профессор, зайдите вот сюда. Вас ждут. Тем же тоном сопровождающему Вуйновичу: – А вас, товарищ комполка, там не ждут. В кабинете заведующего отделением две пары глаз взяли его в клещи. Белые халаты поверх суконных гимнастерок ни на йоту не прекрывали истинной принадлежности ожидающих; да она и не скрывалась. – Правительство поручило нам узнать, к какому выводу вы пришли после осмотра товарища Фрунзе. – Об этом я собираюсь сейчас доложить на консилиуме, – пытаясь скрыть растерянность, он говорил почти невежливо. – Сначала нам, – сказал один из чекистов. "Ни минуты не задержусь, чтобы застрелить тебя, сукин сын", – казалось, говорили его глаза. Второй был – о да! – значительно мягче. – Вы, конечно, понимаете, профессор, какое значение предается выздоровлению товарища Фрунзе. Борис Никитич опустился на предложенный стул и, стараясь скрыть раздражение (чем же еще была вызвана излишняя потливость, если не раздражением), сказал, что склонен присоединиться к мнению Ланга – болезнь серьезная, но в операции нужды нет. – Ваше мнение расходится с мнением Политбюро, – медлительно, подчеркивая каждое слово, произнес тот, кого Борис Никитич почти подсознательно определил как заплечных дел мастера, "расстрельщика". – В Политбюро, кажется, еще не врачей, – ответил он пренеприятнейшим тоном. – Для чего, в конце концов, меня вызвали на консилиум? "Расстрельщик" впился немигающими глазами в лицо – почти нестерпимо. – Становясь на такую позицию, Градов, вы увеличиваете накопившееся к вам недоверие. – "Накопившееся недоверие..." – теперь уже он весь покрылся потом, чувствовал, как стекает влага из-под мышек, и понимал, что потливость вызвана не раздражением, но ошеломляющим страхом. Чекист извлек из портфеля объемистую папку, без всякого сомнения, – досье, личное дело Государственного Политического Управления на профессора Градова! – Давайте уточнять, Градов. Почему вы ни разу не указали в анкетах, что ваш дядя был товарищем министра финансов в Самарском правительстве? Не придали этому значения? Забыли? И парижский его адрес вам не известен – улица Вожирар, номер 88? И ваш друг Пулково не навещал вашего дядю? А вот скажите – встречались вы сами с профессором Устряловым? Какие инструкции привез он вам от вождей эмиграции? Семь этих вопросов подобны были мощным ударам кнута, и только после седьмого наступила пауза, сродни удушению. – Что вы говорите, товарищи? Да как же можно так говорить, товарищи... Любовно отглаженный носовой платок, прижатый к лицу, мгновенно превратился в унизительную тряпку. "Расстрельщик" бешено шарахнул кулаком по столу. – Тамбовский волк тебе товарищ! Борис Никитич вбок потянул свой изысканный галстук. Позднее, анализируя это состояние и унизительные движения, он все оправдывал неожиданностью. Так, очевидно, и было; мог ли он предположить, что в родной клинической обстановке ждет его допрос с пристрастием. Второй чекист, "либерал", не без некоторого возмущения повернулся к товарищу: – Возьми себя в руки, Бенедикт! – тут же приблизился к Градову, мягко притронулся к плечу: – Простите, профессор, у Бенедикта порой нервы шалят. Последствия гражданской войны... пытки... в белых застенках... Классовая борьба, Борис Никитич, порой принимает очень жестокие формы... что делать, порой мы становимся жертвами истории... вот поэтому и хотелось бы избежать ошибок, рассеять недоверие, накопившееся к вам, а, стало быть, увы, чисто механически, и к вашим детям... при всем огромном уважении к вашему врачебному искусству... особенно важно, чтобы ученый с таким именем занял правильную позицию, показал, что ему не безразличны судьбы республики... что он сердцем, сердцем с нами, а не холодным расчетом буржуазного "спеца"... и вот в таком важнейшем деле, как спасение нашего героя командарма Фрунзе, хотелось бы видеть, что вы не прячетесь в кусты ложного объективизма... не устраняетесь... Борис Никитич опускал голову, бесповоротно праздновал труса. – В конце концов, – пробормотал, – я и не говорил, что хирургическое вмешательство противопоказано... Мягко обласкивающая его плечо рука нажала еще чуть-чуть посильнее; между плечом и рукой возникал своего рода интим. – В известной степени радикальные меры всегда эффективнее терапии... Рука отошла. Не поднимая головы, он почувствовал, что чекисты обменялись удовлетворенными взглядами.
Вадим Вуйнович, придерживая хлопающий по бедру планшет, стремительно сбегал по лестнице навстречу только что подъехавшим Базилевичу и двум его помощникам из штаба Московского военного округа. – Разрешите доложить, товарищ Базилевич. Нарком принял решение идти на операцию. Предложение Политбюро подкреплено большинством консилиума. Сейчас уже идет подготовка... Командующий МВО медленно, как будто желая сбить ритм нервного запыхавшегося комполка, расстегивал шинель, обводил взглядом вестибюль, лестницу, окна, в которых в осенней свежести выделялись черные стволы деревьев и белые полоски первого снега. – Караулы ГПУ продублировать нашими людьми, – тихо сказал он одному из своих помощников. – Есть, – последовал короткий ответ. Вадим не мог скрыть вздоха облегчения. С приходом Базилевича ему показалось, что все еще может обойтись, мощная логика РККА скажет свое слово, и странная зловещая двусмысленность, собравшаяся под сводами Солдатенковской больницы, окажется лишь плодом его воображения.
К полуночи добрая половина гостей, то есть респектабельная публика, разъехалась с дачи Градовых, что навело неиссякаемого тамаду Галактиона Гудиашвили на новые грустные размышления о природе "старших братьев", россиян. "С пэчалью я смотрю на этих москвычей, какие-то, понимаешь, стали слишком эвропэйцы, прямо такие нэмцы, нэ умэют гулять", – говорил он, забыв о своих недавних пассажах о скифских варварах. Все-таки он продолжал верховодить за опечаленным столом, стараясь хотя бы оставшихся напоить допьяна. Еще больше, чем респектабельная публика, огорчала дядю Галактиона молодежь: она и не разъехалась, и на "вэликолепные" напитки мало обращала внимания. Забыв о том, что молодость в жизни бывает только один раз ("Только один раз, Мэри, дорогая, ты знаешь это не хуже меня"), молодежь сгрудилась на кухне и галдела, как кинто на базаре, спорила по вопросам осточертевшей всем народам средиземноморского бассейна мировой революции. Споры эти вспыхнули как бы стихийно, однако никто и не сомневался, что они вспыхнут. Было бы странно, если бы в конце концов не были забыты все второстепенности, флирт и вино, анекдоты, поэзия, театральные сплетни и если бы не вспыхнул на кухне – вот именно и непременно на кухне, среди немытых тарелок, – характерный для интеллектуальной, партийной и околопартийной молодежи спор на политические темы. Страстные революционеры тут были, разумеется, в полном и подавляющем большинстве, однако сколько голов, столько и разных путей для скорейшего достижения счастья человечества. "Органов" пока эта молодежь не так уж и боится, ибо полагает ЧК-ГПУ отрядом своей собственной власти, а потому можно и голосовые связки надрывать, и руками размахивать, и не скрывать симпатий к различным фракциям, к троцкистам ли с их "перманентной революцией", к какой-нибудь до сего вечера неизвестной "платформе Котова-Усаченко", к антибюракратической ли "новой оппозиции" и даже к "твердокаменным" сталинистам, которые даже и при всей их унылости все-таки тоже ведь имеют право высказаться, ведь никому же нельзя зажимать глотку, ребята, ведь в этом-то как раз и состоит смысл партийной демократии. Из общего шурум-бурума мы вытащим пока всего лишь несколько фраз и предложим читателю вообразить их гулкое эхо, проходящего по студенческим аудиториям того времени. "... Пора покончить с нэпом, иначе мы задохнемся от сытости..." "... Социализм погибнет без поддержки Европы! ..." "... Ваша Европа танцует чарльстон!..." "... ЛЕФ – это фальшивые революционеры! Снобы! Эстеты!..." "... Бухарин поет под дудку кулаков!..." "... Слышали, братцы, в Мюнхене появилась партия национал-большевиков? Нет предела мелкобуржуазному вздору!..." "... Почему от народа скрывают завещание Ленина? Сталин узурпирует власть!..." "... Вы плететесь в хвосте троцкизма!..." "... Лучше быть в хвосте у льва, чем в заднице у сапожника!..." "... В старое время за такое бы по морде!" Время было пока еще "новое", и обошлось без мордобоя, хотя Ниночкин "пролетарский друг" Семен Савельевич Стройло не раз вожделенно взвешивал в руке непочатую банку "царских рыжиков".
Автоматически растирая щеткой кисти рук и предплечья, профессор Градов старался не смотреть на коллег. Впрочем и остальные участники операции, Греков, Рагозин, Мартьянов, Очкин, мылись молча и самоуглубленно. Никому и в голову не приходило этой ночью демонстрировать какие-либо излюбленные "профессорские штучки", юморок ли, мычание оперной арии, хмыканье, фуканье, все эти чудачества, до которых всегда были охочи московские светила, столь обожаемые средним, полностью женским, хирургическим персоналом. Никогда еще в этих стенах не проходили антисептическую обработку одновременно пять крупнейших хирургов, и никогда еще здесь не было такого напряжения. Из операционной вышли анестезиологи, доложили, что дача наркоза прошла нормально. Больной заснул. Градов, которому предстояло начать, то есть открыть брюшную полость наркома, распорядился, чтобы ни на минуту не прекращался контроль пульса и кровяного давления. Подготовлены ли все стимуляторы сердечно-сосудистой деятельности? Это главный аспект операции. Он уже держал на весу руки в резиновых перчатках, когда Рагозин, тоже закончивший обработку, попросил его на секунду в сторону. – Что с вами, Борис Никитич? – Все в порядке, – пробормотал Градов. – Вы мне сегодня не нравитесь, дорогой. У вас дрожат лицевые мышцы. У вас, кажется, и пальцы дрожат... – Нет, нет, я в порядке. Помилуйте, ничего у меня не дрожит. Не стоит, право, перед началом операции... как-то странно... не очень-то этично... – Да-да, – проговорил Рагозин, как бы разглядывая его лицо складку за складкой. – Пожалуй, вам не стоит, мой дорогой, непосредственно участвовать. Будьте рядом на случай чего-нибудь непредвиденного, а мы начнем, помолясь... "Боже, – подумал Градов, – не участвовать в ЭТОМ". Ничего толком не понимая, замороченный и рассеянный, однако уже отстраненный от ЭТОГО, освобожденный, он пожал плечами, стараясь не выказать своих эмоций. – Что ж, вы начальник. Прикажете размыться? – Э, нет, батенька! – жестко проговорил Рагозин. – Начальников здесь нет. Мы все, и вы тоже, равноправные участники операции. Будьте наготове! Градов сел на диван в углу предоперационной, откинул голову и закрыл глаза. Он уже не видел, как четверо хирургов, держа на весу обработанные руки, будто жрецы какого-то древнего культа, проходили за матовое стекло.
К ночи молодежь, числом не менее дюжины, отправилась на берег Москвы-реки. Под ногами хрустели льдинки мелких лужиц. Меж соснами, в прозрачном космосе еще пылали звезды, стоял "и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет"... – Я слышал, он читал это недавно в Доме архитекторов, – сказал Степан Калистратов. – А помнишь, там же! – вскричала Нина. – Никогда не забуду этот голос... "Я буду метаться по табору улицы темной За веткой черемухи в черной рессорной карете, За капором снега, за вечным, за мельничным шумом..." Семен, ты слышишь, Сема?! Она как бы влекла под руку, она тащила, все время теребила своего долбоватого избранника Стройло, а тот как бы снисходил, как бы просто давал себя влечь, хотя временами Нинины порывы сбивали его шаг и переводили в какую-то недостойную пролетария трусцу. То кочки, то лужи какие-то под ногами – чего поперлись на реку, корни какие-то, стихи этого Мандельштама, бзики профессорских детишек... – Что это за таборы, капоры, ребусы какие-то? – пробасил он. – Ну, Семка! – огорченно заскулила Нина. – Это же гений, гений... – Семен, пожалуй, прав, – сказал Савва Китайгородский. Он шел в длинном черном пальто, накрахмаленная рубашка светилась в ночи. – Черемуха и снег как-то не сочетаются... "Какое великодушие к сопернику", – лукаво и радостно подумала Нина и крикнула идущему впереди Калистратову: – А ты как считаешь, Степа? – С ослами вступать в полемику не желаю! – сказал, не оборачиваясь, поэт. У Нины едва не перехватило горло от остроты момента. Эти трое, все они влюблены, все это игра вокруг нее, все это... Она отпустила руку Семена, побежала вперед и первая достигла обрыва.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|