Князь Игорь (№2) - Дорога на Тмутаракань
ModernLib.Net / Альтернативная история / Аксеничев Олег / Дорога на Тмутаракань - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Олег Аксеничев
Дорога на Тмутаракань
Вместо предисловия
Мы все еще в седле, не правда ли?
Кони рвутся к горизонту, сбивая копытами в пыль иссохшие степные травы...
А в лицо нам – не ветер, но само время. И чем быстрее мы скачем вперед, тем стремительнее бегут прочь годы, десятилетия, века.
В век двенадцатый, век страшный и жестокий, героический и благородный. Как и любой другой, собственно.
Нашим героям явлено было знамение: посреди дня угасло солнце. Боги, быть может, хотели предупредить, уберечь от беды. Или же они гневались на людей. Но когда богам страшно, случаются и иные знамения.
И кто знает, что впереди?
Впереди – степь и рассвет...
1. Дорога к Каяле.
1-7 мая 1185 года
Рассвело, словно не вечер был, а утро. Всадники, сгрудившиеся на переправе через Малый Донец, не торопились вести коней в воду. Ждали князя Игоря, словно он был способен защитить от страшного знамения в небесах или, по меньшей мере, раздвинуть воды, подобно Моисею. Только несколько черниговских ковуев, подчиняясь повелительному жесту Ольстина Олексича, перебрались, растревожив неспешное течение реки, на другой берег и отправились на разведку.
Солнце, едва не погибшее только что, оставалось у сторожи за правым плечом, там, где христианин мечтает увидеть своего ангела-хранителя, а язычник – нить судьбы, нерушимо связывающую его с миром богов.
Солнце разгоралось, как угли в не до конца затушенном кострище.
Игорь Святославич подъехал к дружине в окружении напуганных, а оттого еще больше настороженных гридней. Последним, уже за линией охраны, двигался Миронег, опустивший взгляд к луке седла.
Перед князем Игорем всадники расступались, очищая дорогу, и вскоре он оказался в центре полукруга, человеку суеверному напомнившего бы серп зловещего солнечного затмения.
– Видели? – спросил князь Игорь так тихо, что многие и не расслышали его. – Видели знамение?.. Понимаете, что оно значит?..
– Князь! – ответил кто-то из дружинников. – Не на добро знамение это!
– Братья и дружина! – сказал князь Игорь, и голос его окреп, зазвучал мощно, как во время боя. – Тайны Божьи известны немногим, а знамению этому Творец тот же, что и всему нашему миру. Что сотворено Богом – на добро нам или на зло, – ему ведомо, не нам! Что делать теперь будем, ответьте?!
– Не наше время для похода, князь, – загомонили дружинники и бояре.
Игорь Святославич взглянул на сына, князя путивльского Владимира. Тот сидел, выпрямившись в седле, как суслик на пригорке, и лицо юноши окаменело. В камне этом высечена была непреклонная решимость продолжать задуманное.
– Возвратиться прикажете? – спросил Игорь, оглядывая ряды дружинников. – Не то что копья не преломив с неведомым противником, но, даже не увидев его? Не проведав, есть ли он вообще?
Глухой ропот был ответом князю. Воины понимали, что бесславное возвращение станет пятном трусости, которое не отмоешь всей последующей жизнью.
Трусом быть – страшно!
Но не ужасней ли пойти против воли богов?
– Если не бившись возвратиться, то срам будет пуще смерти, – продолжил князь Игорь. – А что касается божественной воли... Она высказана, спору нет! Только кто осмелится истолковать сказанное нам Божественным Создателем? И нам ли? Представьте, сколько людей видели знамение! Что же – оно всем сулит несчастье?!
Молчали воины, и князь Игорь не мог, хоть и пытался, разглядеть выражение глаз, скрытых за низко надвинутыми краями шлемов.
– Держать не могу, приказывать – тем более, – говорил Игорь Святославич склоненным шлемам, ладоням, ласкающим рукояти мечей и сабель, кольчужным перчаткам, пленившим черенки копий.
Говорил тому, что видел, потому что обязан был это сказать. Имеющий уши – да услышит! А имеющий душу – поймет и поддержит...
– Судьба так повернется – преломлю копье на краю поля Половецкого! – говорил князь Игорь. – С вами, сыны русские, или без вас голову сложить на Дону Великом придется или шеломом испить из реки!
Молчали мечи и шлемы. Молчала дружина.
– Как Бог даст, отец! – воскликнул князь путивльский Владимир и подвел коня ближе к Игорю Святославичу.
– Как Бог даст, – эхом откликнулся князь рыльский и тоже тронул поводья.
Медленно, неспешным шагом, как победители на ристалище, князья направились к броду. Дружинники расступались, и полумесяц распался на две неравные части, словно разрубленный невидимым клинком.
Только всплеск воды и храп лошадей нарушали вечернюю тишину.
Затем все громче стал слышаться металлический лязг. Это дружинники потянулись следом за своими князьями, решившись до конца разделить уготованную им судьбу. Срам страшнее смерти!
Вскоре русский берег Малого Донца опустел, и лишь следы кованых копыт выдавали недавнее присутствие войска.
Среди последних через реку переправился Миронег, все еще не поднимавший головы. Словно боялся взглянуть на солнце.
Только зачем же сразу предполагать худшее? Воин не должен бояться.
Но Миронег – не воин.
* * *
Весна выдалась жаркой, как никогда. Степь высохла, и зеленую траву можно было увидеть только на тенистых склонах оврагов и в редких березовых рощицах. Высохла и земля, копыта коней поднимали густые клубы пыли, кутавшие русских дружинников подобно погребальному савану.
Шли по ночам, выбирая утром удобное место стоянки, сторожи заранее выискивали безопасные урочища, близкие к источникам воды. К полудню под тенью деревьев, а то и просто в чистом поле вырастали походные шатры русского войска, окруженные по укоренившейся степной традиции сцепленными повозками обоза. И только боевые разъезды, подчиняясь приказу, вынуждены были терпеть дневной жар на открытом пространстве. Сталь кольчуг, казалось, обжигала даже через войлочную подкладку, не спасали и тюрбаны, намотанные поверх шлемов для предохранения от солнечного удара.
Миронег ехал без доспехов. Уступками предосторожности стали кожаная безрукавка, одетая на голое тело под кафтан, и аварской работы шлем с деревянной основой, не так сильно давивший на голову. Шлем, разумеется, прятался от солнца под большим, серым от пыли тюрбаном.
Лекарь замечал, как в последние дни его стал сторониться князь Игорь, единственный, кто раньше удостаивал не просто словом – беседой. Дружинники избегали лекаря, считая вслед за христианскими священниками, что все в руках Божьих и пытаться изменить Господний промысел самонадеянно, самое малое. Правда, Миронег знал и другое. После сечи раненые звали сначала мать, а затем лекаря. Только чернецы-монахи стремятся ускорить встречу с Создателем, да и то, как думал лекарь, только на словах.
Миронег держался на небольшом расстоянии от основного войска, между большей частью дружинников и боевым охранением.
Однажды его уединение оказалось нарушенным.
Уже не первый день неподалеку от Миронега кружил незнакомец в странных одеждах, похожих на ромейские, но, тем не менее, иных по покрою. Незнакомец был явным чужаком в свадебном кортеже Владимира Путивльского.
Когда темнело, дружинники, ехавшие в голове войска или на флангах, зажигали факелы, чтобы уверенно разбирать дорогу. Остальные ориентировались на огни, стараясь не забирать от них в сторону.
Свет в степи виден издалека, но это особо никого не тревожило. Половецкие следопыты по гулу земли, протестующей против жестоких ударов подкованных копыт, все равно узнают о приближении войска еще раньше. По степи звук идет быстрее света, это вам не физика, дорогие мои!
– Здесь страшные ночи, – сказал незнакомец, подъехав поближе к Миронегу. – Я чувствую свою полную беззащитность.
Незнакомец замолчал. Лекарь понимал, что тот выжидает, ответит ли собеседник или нет. Молчание в разговоре – лучшая оценка собеседника. Молчат, когда хотят выслушать, и молчат, когда не хотят говорить.
– Привыкли к стенам? – решил поддержать разговор Миронег.
– Стены бывают разными, – ответил незнакомец. – На моей родине, в Болгарии, взгляду всегда есть за что зацепиться. Там – линия не такого уж далекого леса, там – вершина горы или холма, там – изгородь вокруг поля или крестьянской хижины. Здесь же – плоскость! Если земля – дом для нас, то в этом здании строители позабыли возвести стены.
– Таков взгляд горожанина, – заметил Миронег. – Здесь, в степи, кочевникам не требуются стены. Стена отделяет человека от окружающего мира, а степняк чувствует себя частью Поля. Вы же не станете огораживать, скажем, свою голову от тела?
– Возможно, это действительно выше моего понимания, – не стал спорить незнакомец. – Я воспринимаю разумом ваши доводы, но познать их душой – увы, не могу!
– Я не видел вас раньше, – сказал Миронег. – Кто вы? Я понял по вашим словам, что вы подданный ромейского кесаря?
– Болгары никогда не станут подданными ромеев, – несколько громче, чем раньше, сказал незнакомец. – У нас еще будет свой царь!
– Не смею спорить, – мягко произнес Миронег. – Я – Миронег, лекарь.
– Богумил, – ответил незнакомец. – Паломник.
– Вот как? Куда же, если не секрет, вы направляетесь? Не припомню, чтобы в этих местах объявлялись христианские святыни. Или же вы не христианин? Рассказывают, что у вас в Болгарии много поклонников иной веры.
– Вера может быть только одна, – ощетинился Богумил. И почему эти паломники всегда так нетерпимы? – Вера в Создателя... Мне было видение!
– Видение смогло отправить вас в такой дальний путь? Видение, где явь легко заменяется просто мороком?
Болгарин так и не понял, что было в тоне Миронега. Точно, что не вопрос. Возможно, сочувствие или насмешка, но, главное, понимание.
Да, лекарь действительно оказался непростым человеком, как и говорил болгарину незадолго до того боярин Ольстин Олексич, суеверно отводя возможный приход зла магическим сплетением пальцев.
– Завидую вашей вере, – сказал Миронег. – Хорошо, наверное, знать, что есть тот, кто непогрешимей тебя.
– Вы отрицаете существование Бога?
– Отчего же? Я верю... Боги есть, и они часто вмешиваются в наши дела, а еще чаще просто используют нас в своих целях; так мы, не задумываясь, ломаем прут за неимением хлыста или срываем подорожник, чтобы остановить кровь. Боги есть, и они злы так же, как жесток и несовершенен человеческий род, породивший их. Стоит ли служить злому господину, тем более – верить ему?
– Боги... Так вы – язычник? Нам, христианам, ведомо, что боги, которым поклонялись язычники, на самом деле всего лишь демоны, прельстившие наивное человечество. Силен Люцифер, он способен наделять великим могуществом своих приверженцев! Но Бог един, и Сын Божий принял смерть на кресте, чтобы взять на себя все грехи наши.
– Я читал Библию, – ответил Миронег. – И мне кажется, что вы превратно понимаете свою священную книгу. Весь путь Иисуса Христа, как о нем рассказывают, – это попытка полубога стать полноценным богом. Много таких историй рассказывали в языческой, по-вашему, Элладе. Припомним хотя бы героя Геракла, испытавшего больше, нежели ваш Иисус, и принявшего смерть, еще более мучительную, от разъедавшего его тело яда и огня, куда он вошел добровольно, чтобы избавиться от непереносимых мук. Чем отличается Геракл от Христа? Мне кажется, что только характером выпавших испытаний, которые у Геракла связаны с физической, плотской стороной существования, а у Христа – с духовным противостоянием. Читал я и о некоем Аполлонии Тианском, древнем мудреце, способном творить чудеса и, как утверждают некоторые, причисленном к богам. Чем не Иисус?
– Это даже не ересь, – в ужасе проговорил болгарин, поспешно отводя коня в сторону. – Это кощунство!
Богумил оставил лекаря в привычном одиночестве.
– Увы, – сказал Миронег, глядя вслед исчезающей тени.
* * *
К полудню снова разбили лагерь. Палатки дружинников и бояр, шатры князей были сноровисто обнесены сцепленными подводами обоза, на все четыре стороны отправилось боевое охранение. Многие из воинов устроились поудобнее в тени тканых и кожаных пологов палаток и шатров, чтобы ухватить никогда не лишний час-другой сна. Стреноженные кони лениво выискивали молодую, еще не пожелтевшую на недоброй майской жаре траву. Утрачивая зеленый цвет, она становилась похожа на проржавевшие наконечники стрел, вырывающиеся наружу из чрева не принявшей их земли.
Степь была нашпигована останками старого оружия, как сало чесноком. И было это оружие ржавым не от теплых капель редкого в Половецком поле дождя, не от холодных потоков таящихся от солнца грунтовых вод – от бесчисленных ручейков и луж крови, которыми всласть, если не чрезмерно напиталась здешняя почва.
Миронегу не спалось. Неясное предчувствие беды гнало хранильника прочь из лагеря. Миронег оседлал запасного коня, нацепил на пояс ножны с мечом, взвесил на руке бесформенный ком кольчуги и, не долго думая, отложил его обратно. Шлем же с намотанным вокруг него тюрбаном Миронег все же оставил, он знал, какими неприятными могут стать даже касательные раны головы.
Дружинники из северской сторожи, привыкшие к частым отлучкам княжеского лекаря, беспрепятственно пропустили его за пределы лагеря. Только молодой черниговский ковуй Беловод Просович неодобрительно покачал головой, рассудив, что бродить в одиночку по степи рядом с половецкими разъездами – чистое безумие. Время неспокойное. Или зарубят сразу, чтобы не выдал присутствия соглядатаев, или отвезут к своему хану, чтобы побольше выведать о русском войске. И потом все равно зарубят, это уж точно.
Солнечные лучи недоверчиво обшаривали зеленый плащ Миронега, словно дневное светило не могло поверить самому себе, заметив одинокого всадника в степи. Выглядывавшее из тюрбана острие шлема недвусмысленно грозило солнцу скорой карой за излишнее любопытство.
Долго ли, коротко ли – Миронег остановил коня. Степь была пуста, только полегший прошлогодний ковыль и посвистывание невидимых сусликов беспокоили зрение и слух лекаря. Высоко в небе парили стервятники, обратившиеся на расстоянии в подобие скопища навозных мух над свежей коровьей лепешкой.
И еще в голой степи было дерево. Оно стояло здесь так давно, что уже не верилось, было ли оно когда-либо тонким ростком, жалким маленьким прутиком с ласковыми, доверчиво липнущими по весне к рукам листиками. Зрелость этого дерева тоже ушла в прошлое, нещадно завернув толстый ствол наподобие витого основания церковного подсвечника. Ушла и старость.
Уже давно дерево было мертво. Ни единого листочка не оживляло его ветви, даже вездесущий мох не решался взобраться по измученной долгой жизнью колонне ствола. Кора была то ли объедена голодным степным зверьем, то ли сама расслоилась и упала к подножию дерева, где и сгнила, дав бесполезную пищу давно умершим и окостеневшим корням. Обнаженная древесина, бесцеремонно изнасилованная дождем и снегом, заласканная чуткими и вездесущими руками ветров, потемнела и разгладилась, как кожа прибрежного жителя.
На дереве сидела птица. Она была огромна, и Миронег никак не мог решить, подъехать ли поближе, чтобы удовлетворить естественное любопытство исследователя, или же гнать коня галопом прочь, пока любопытство не проснулось у неведомой птицы.
Любознательность пересилила осторожность. Миронег направил коня прямо к высохшему дереву.
Как бы в порядке ответной любезности птица оттолкнулась лапами и прыгнула с дерева вверх, к небу, чтобы там, на просторе, расправить громадные перепончатые крылья.
Да полно, птица ли это?
Крылья она взяла у летучей мыши, хвост, большой и пушистый, – у степной лисицы, а поросшая кудрявым волосом морда явно принадлежала в прошлой жизни большой дворовой собаке. Собачьими же были и сильные когтистые лапы, направленные после прыжка прямо в голову Миронега.
Лекарь машинально поискал рукой у седельной луки притороченное копье, и только сейчас вспомнил, что оставил его в лагере, чтобы не мешалось. Нет, все-таки в Половецком поле не может помешать дополнительное вооружение, а вот его отсутствие...
Меч бесполезен, подумалось Миронегу. Все равно у неведомой твари когти вполовину клинка. Хотя и без них простой удар лапы, слепленной, казалось, из сплошных мускулов, мог просто расплющить любого противника, ростом и весом равного хранильнику.
Тварь приближалась. Конь под Миронегом, испуганно храпя, растопырился на все четыре ноги и опустил шею, словно предлагая всадника на обед неведомому крылатому животному вместо себя.
Зверь сел, умудрившись вывернуть крылья почти перпендикулярно земле. При этом его сильно качнуло, так что он неуклюже и с резким хлопком подался назад. От опрокидывания его спасли только когти, вцепившиеся в землю и пропахавшие в ней глубокие, лоснящиеся черным полосы.
Змеиные глаза, неподвижные, зеленые, почему-то с горизонтальной полосой зрачка, уставились в лицо Миронега. Черные в синеву губы приоткрылись, продемонстрировав блестящий набор белых зубов с впечатляюще выпиравшими клыками и обдав лекаря смрадом гниющего мяса.
– А нет ли у вас соды? – спросило крылатое существо и высунуло длинный розовый язык, как делает любая собака, когда ей жарко.
Миронег, ожидавший неминуемой смерти, смог только отрицательно покачать головой.
– А жаль, – искренне огорчилось существо. – Ужасная изжога, знаете ли... Уже четвертый день мучает, сил больше нет! Кстати, возможно, присоветуете что, а то в нашей дыре и словом перемолвиться не с кем.
– Как бы мой совет не навредил вместо помощи, – засомневался опешивший лекарь. – Сожалею, но собак, – Миронег бросил осторожный взгляд на ужасные челюсти, не щелкнули бы, – лечить не пробовал... Да и, – добавил он неуверенно, – птиц тоже.
– Жаль, – совершенно убитым голосом проговорило существо. – Что ж, видимо, умру я скоро, и никто не явится, чтобы оплакать последнего Дива на земле!..
Последние слова Див договаривал уже на взвизге, ожесточенно хлопая при этом перепончатыми серыми крыльями. Взвизг оборвался неожиданно разразившимся ливнем слез, угрожающе превращавшимся в весеннее половодье. Зверь прикрыл крыльями, как руками, глаза и рыдал, содрогаясь всем телом и всхлипывая, как малое дитя в объятиях матери.
– А братья-то, – захлебывался Див слезами, – братья-то! Службу выше родства ставят; в гости не зазвать, самому без приглашения не приехать... А горды все, словно не звери при богах, а сами – боги, представляете?! Один, не поверите, клички собственной, родителями пролаянной, стесняется, так и живет безымянный. Пес Бога, вот стыдоба-то!
Ковшиком подложив под нижнюю челюсть концы крыльев, Див опустил морду к земле. Миронег, повинуясь внезапному порыву, сошел с коня и, подойдя вплотную, положил ладонь в кожаной перчатке правее и ниже печально опущенного уха летучего пса. Выше все равно не достать. Шерсть у зверя была жесткая, но податливая, и лекарь стал перебирать ее пальцами. Див подался вперед, стараясь впитать побольше нежданной ласки. Всхлипы прекратились, но из полуприкрытых от удовольствия глаз продолжали выкатываться крупные, с лесное яблоко, слезинки.
– А Цербер-то? – продолжил жаловаться Див. – Как стал трехголовым, так, кажется, ума не приобрел, наоборот, последний растерял... Залетел тут к нему как-то, так он смотрит не на меня, а словно сквозь, будто я не из плоти и крови, а душа бестелесная, как прочие в его сумрачном Аиде. А одна из голов так и глядит прямо в глаза, и не моргает даже, словно век лишилась. Как человек смотрит, не ужасно ли?
Миронег был готов согласиться, что взгляд многих людей неприятен, но сказал иное:
– А знаете, – как быстро пристает мусор: не так давно услышал Дива, а фразу построил по-собачьи, с излишними «а», – кажется, я встречался с одним из ваших родственников...
– Ну? – удивился Див. – Вот сочувствую! Постойте-ка! Дайте взглянуть поближе!
Крылатая собака осторожно, чтобы не задеть Миронега, повернула голову и не только осмотрела, но и старательно обнюхала человека. Хранильник чувствовал волну горячего дыхания, то приливавшую, окутывая все находившееся поблизости неприятным ароматом внутренностей, измученных изжогой, то отступающую прочь, в милосердии оставляя место свежему воздуху.
– Живой вроде... – с недоумением произнес Див. – После встречи с Цербером-то?.. Геракла вот помню, так то – полубог... Хотя собак не любил, как последний, извините, человек. Так братика дубинкой приложил, что тот потом три века в Аиде каждой душе норовил в мякоть вцепиться. А тут человек – и живой? Не понимаю!
– Другого родственника, – поправил Миронег.
– Какого еще? – не понял Див. – Вроде бы Цербер у нас был один. А такие уроды часто не рождаются, генетика это доказала... Хотя откуда вам про нее знать? Вы ее еще не познали.
Миронег постеснялся спросить, какую Генетику – ромейское имя-то! – и когда ему доведется познать, и сказал снова не то, что думал. Это, видимо, становилось у него вредной привычкой.
– Я недавно видел Пса Бога.
– Кошмар! – расстроился Див, и слезы снова полились из его глаз. – А что, он все такой же толстый? Хозяин-то его, знаете ли, Пса, как теленка, откармливает! Говорит, по жирным бокам бить сподручнее, пальцы на ногах целее будут... Братик мой родненький! Как он там, страдает, поди?
– Я нашел его в добром здравии, – сказал Миронег и тотчас удивился перемене, приключившейся – с Дивом.
– В добром здравии? – возопил Див. – А брата, страдающего от одиночества в диком поле, уже, значит, и навестить некогда? Видать, птицей стал другого, чем родственники, полета! Птицей-небылицей! Да тьфу на него вместе с его богом!
В небе прокатился раскат грома. Грозы только и недоставало, подумалось Миронегу. Но откуда гром при ясном небе?
– Ой! – в испуге сжался Див. – Ой, что сказал-то! Гнев обуял, гордыня запутала, а глупость рот открыла...
– Не прекратишь ныть и ругаться – в землю закопаю, – почувствовал Миронег шелестящий голос. Почувствовал, не услышал. То глас не человека – Божий!
– Прекращу, обязательно прекращу, – говорил Див, глотая крупные слезы.
– Смотри мне, – продолжил бог. – И человека зазря не держи! Скажи, что должен, и поди прочь!
– Как прикажете, – всхлипывал Див. – Как прикажете!
Див улегся на все четыре лапы, вдавив брюхо в землю, и жарко, смрадно зашептал Миронегу:
– Слово слушай, так говорит именем всех богов последний Див последнему хранильнику! – Очевидно, говорил Див действительно именем кого-то еще, поскольку раньше Миронег не замечал у крылатой собаки склонности к риторике. – Слушай, Земля Незнаемая, поле Половецкое, Волга и Поморье, Посулье и Сурож, Корсунь и идол тмутараканский! Уже пошли половцы дорогами непроложенными к Дону Великому, кричат их телеги в полуночи, словно лебеди испуганные!.. Понял? – уже привычным плаксивым тоном спросил, перебив самого себя, Див.
– Нет, – честно признался Миронег.
– Идолов иначе зовут болванами, – заметил Див, – как и людей, у которых вместо головы камень. Суди сам, человек. Все уже знают, что против вас идет половецкое войско. Отчего-то только вы и не знаете. Вот и предупреждают вас: отступитесь, мол, из степи. Спасайтесь, мол, пока не поздно. Скачите прочь так, чтобы копыта задних ног ваших коней били по вашим спинам, когда вытрясетесь в седле. Проваливайте, болваны, у нас и без вашего похода голова болит!
И добавил жалобно:
– И животик тоже...
Див, не дожидаясь ответа, неуклюже подпрыгнул и поднялся в воздух. Нашарив крыльями опору, он, заваливаясь влево, тяжело полетел прочь, напоминая силуэтом драный половик.
* * *
Ханский бунчук старательно держал небо. Делал он это, упершись надежным основанием древка в теплую, немного влажную землю, а бычьими рогами, закрепленными наверху, ткнувшись в нежную мякоть плывших по небесной тверди облаков. Свисавшие с рогов лисьи хвосты вели то ли хоровод, то ли брачный танец – неведомо. Ветер с реки никак не мог решить, приласкать запыленный мех или же гневно сорвать его вместе с рогами, низвергнув в прах, откуда все мы родом и куда, увы, нам суждено рано или поздно возвратиться.
Где бунчук, там поблизости и хан. И точно. На пригорке, поодаль от оставшегося в низине бунчука, стоял вышитый золотыми узорами роскошный шатер, принадлежавший ранее булгарскому купцу, приведенному однажды своей злой судьбой в места, где кочевали дикие половцы. Кости купца давно выбелило солнце, а шатер продолжал служить верой и правдой самозваному хану Гзаку, вождю всех, кто не терпит вождей, объединившему под своей жилистой рукой не только отверженных своими родами-юртами половцев, но и подавшихся в поисках лучшей доли и вольной жизни в степь славян-бродников.
Гзак сидел на корточках перед шатром, внимательно следя узкими темными глазами за тем, как слуга чистит боевой кожаный нагрудник, усиленный немного потемневшими от ночной влаги стальными бляхами и украшенный прихотливой арабской вязью, уместной, казалось, в книжной миниатюре, а не на доспехе.
– Три осторожнее, – поучал Гзак слугу. – А то смотри, вон уже краска от кожи отстает, так и испортить вещь недолго.
Слуга сопел и тер. Тер, как раньше, не обращая внимания на слова господина. Он еще учить станет, что и как делать! Вещь чувствовать надо, это вам не разбой или погоня, когда воин забывает все. Раз забывает, другой, а там, глядишь, и как самого зовут, не вспомнит...
Внимание хана привлек столб пыли, рассекший линию горизонта.
– Эй, кто-нибудь, посмотрите, что происходит, – сказал Гзак, указывая в ту сторону.
Несколько половцев вскочили на коней и, погоняя их ударами витых плетей, помчались прочь. Но, отъехав от лагеря на два броска копья, они осадили коней, остановившись в ожидании.
– Именем Тэнгри, – заорал, поднимаясь с корточек, Гзак, – что случилось?!
– Ковуи! – раздался крик. – Черниговские ковуи!
Потомки касожского племени, всадники и воины от рождения, они были опасным противником, верой и правдой защищая степные границы Черниговских земель от непрошеных гостей. Половцы Гзака еще не забыли, как несколько лет назад, при попытке грабительского набега, ковуи прижали их к кромке непроходимых для конницы лесов и расстреляли из мощных дальнобойных луков. Тот-У-Кого-Нет-Имени попировал тогда всласть, заглотив души многих хороших воинов. Немногие уцелели после той бойни, и сам Гзак был вынесен верными людьми с тяжелой раной бедра, заставлявшей его и поныне прихрамывать в сырые дни.
Появление ковуев вызвало панику в становище диких половцев. Люди прыгали на коней, часто не утруждаясь их оседлывать, всадники хаотически метались между юрт, часто сталкиваясь друг с другом коленями и локтями. Кони, которым передалось волнение хозяев, беспокойно ржали, норовя вцепиться зубами в соседей, оказавшихся на расстоянии вытянутой шеи.
– Спокойствие! – надсаживался в крике Гзак. – Спокойствие, сволочи! Нет никакой опасности! Это друзья и союзники!.. Да прекратите мельтешить, вы не блохи, а воины!
И все же ковуи застали в половецком лагере полный хаос, и Ольстин Олексич, ехавший во главе дюжины своих воинов, процедил сквозь зубы:
– Содом и Гоморра.
Гзак, лицо которого было краснее шелкового халата из Поднебесной, надетого прямо на голое тело, подъехал на взмыленном коне ближе к черниговцам.
– Вот, боярин, – сказал хан, позабыв или не захотев произнести традиционные слова приветствия, – взгляни, с каким сбродом мне приходится иметь дело. Дюжина хороших воинов испугала три сотни моих овец.
Заметив, как ухмылялись окружившие своего боярина ковуи, Гзак рассвирепел окончательно.
– Проклятие утробам, выносившим и породившим вас! – заорал хан на своих воинов. – Зарублю! Каждого зарублю, кто празднует труса!..
Затем он подумал, спрятал, вынутую было, саблю обратно в ножны и пояснил, сплюнув на землю:
– Только благородную сталь поганить...
Половецкий лагерь успокоился почти так же быстро, как чуть раньше взбесился от страха. Всадники оглаживали мокрых от пота, мелко дрожащих коней. Особо любопытные старались держаться ближе к своему хану, явно заинтересовавшись неожиданными гостями.
– Сволочи, – уже спокойно произнес Гзак. – Что ж, боярин, не гневись на шумную встречу, пойдем кумыс попьем, о деле поговорим...
Гзак протянул руку вперед, указывая путь. Этот жест он скопировал у Кончака. Но отсутствие породы и природная грубость сыграли с самозваным ханом дурную шутку. Аристократизм, столь явный у Кончака, обернулся скоморошеством. Гзак был смешон в своих попытках казаться высокородным, но еще ни один человек не осмелился сказать ему об этом – кто из боязни ханского гнева, кто, как черниговский боярин, просто от равнодушия или брезгливости.
Гзак проводил черниговцев к своему шатру, где на примятой траве валялся так и не дочищенный слугой кожаный нагрудник. Сам слуга исчез бесследно, испугавшись или любопытствуя – неизвестно. Носком сапога отправив нагрудник точно внутрь шатра, Гзак жестом радушного хозяина – скоморох, прости, Господи, только сабля у него все время ржавая от пролитой крови, думал Ольстин – пригласил гостей на разбросанные по пригорку войлочные кошмы, накрытые богатыми восточными коврами. Каждый ковер по отдельности был произведением искусства, но вместе они производили на имеющего художественный вкус человека отталкивающее впечатление варварским сочетанием цветов и узоров.
Вор кичится награбленным богатством, а для нувориша, как для сороки или дикаря, красота заключается в количестве, цене и яркости, а не в гармонии.
Столь же пестрым был набор чаш и кубков, где сунский фарфор, покрытый зеленоватой, под нефрит, глазурью, казался кусками полуразложившейся плоти рядом с нечищеной патиной серебряных ромейских изделий. И непонятно было, сушеный ли изюм перед вами, или это трупные мухи опустились на свою страшную находку, и ароматное ли фряжское вино либо зловонный гной наполнил украшенные рельефной резьбой сосуды.
– Видишь, боярин, – сказал Гзак, – пока не голодаем. Отведай, что по милости богов попало на наш обед, не побрезгуй!
– Благодарю, хан, – степенно ответил Ольстин Олексич, стараясь отогнать воспоминания о том, как недавно его принимал с утонченной, истинно восточной обходительностью хан Кончак. Черниговского боярина поразило тогда, что Кончак, оказавшийся в сыром Посулье после нескольких никчемных по результатам, но кровавых стычек с берендеями Кунтувдыя, занят не столько военными заботами, сколько толкованием смысла картины на шелке, привезенной из далекого Южного Суна. Там, на фоне выступающих из тумана далеких гор, у искривленного возрастом и непогодой дерева, стояла маленькая человеческая фигурка, широко раскинувшая руки. Кончак, развернув свиток, в задумчивости водил над ним ладонями, рассуждая, что схожий образный ряд можно представить, изучая некую «Книгу пути и добродетели», но, с другой стороны, если верить Чжу Си...
Гзак опрокинул в себя полную чару вина и сыто рыгнул, вернув черниговского боярина в реальность.
– Вам, христианам, вино пить нельзя, – заметил Гзак.
– Вино не пьют сторонники Мухаммеда, не Христа, – поправил Ольстин Олексич.
– Ошибся, – хохотнул окончательно успокоившийся после недавней вспышки ярости хан. – Конечно же, я вспомнил! Ваш бог любил пьяных, однажды он даже превратил воду в вино. Скажи, боярин, он не может сделать это еще раз? Клянусь, если твой бог превратит любую из степных рек в винный источник – тотчас стану христианином!
Руки юноши, прислуживавшего хану за едой, дрогнули, и комки вареного несоленого риса рассыпались по ворсу ковра.
– Отец! – с горечью и укоризной сказал юноша, поставил прямо на землю блюдо с остатками еды и, вспыхнув, бросился прочь.
– Мой сын, – пояснил невозмутимый Гзак, смахнув крошки рядом с собой. – Был воин, а как крестился, стал словно девица красная. То не скажи, это не делай. От имени прирожденного отказывается, требует, чтобы его Романом звали, как ромея какого-то! Это с нашим-то разрезом глаз!
И Гзак жирными от мяса пальцами еще больше подтянул к вискам и без того раскосые глаза, став удивительно похожим на древние печенежские изваяния, стоявшие по степи. И снова хохотнул, довольный тягостным впечатлением, произведенным этой выходкой на ковуев, верных христиан, вынужденных терпеть все ради политических выгод.
Ухмылка Гзака сама собой превратилась в болезненную гримасу, которую самозваный хан собирался выдать за выражение повышенного внимания к собеседнику. Но, за неимением актерского дара, Гзак изобразил лишь безграничную гордыню и презрение к гостям. Ольстин Олексич остался невозмутим, в степи он повидал и не такое.
– Что ж, боярин, – сказал Гзак, – рассказывай, с чем пожаловал. Добрые ли вести от тебя услышу?
– Что считать добрыми вестями, хан?.. Как христианин, я осуждаю войну и убийство, а говорить нам придется именно об этом. Ответь мне, хан, остался ли в силе наш договор, заключенный ранее?
– Хан слова не меняет!
– И твои воины готовы выступить, когда придет время?
– Безусловно. Мне нужны только срок и место, дальше – мое дело!
– Тогда смотри!
Боярин Ольстин достал из-за голенища кривой засапожный нож и начал его острием набрасывать на вытоптанном клочке земли примитивную, но, тем не менее, ясную для собеседника схему местности.
– Вот это, – черниговец провел глубокую борозду, – граница русских земель и Половецкого поля. Мы где-то здесь, – укол острием ножа пониже борозды, – а вы – здесь, – еще один укол, левее. – Условленно, что куряне Буй-Тура должны выйти навстречу перед Сальницей, где будет переправа через Великий Дон.
– Здесь бы и ударить, – заметил Гзак, внимательно следивший за каждым движением ножа черниговского боярина.
– Не время, – покачал головой Ольстин Олексич. – Подумай сам, силы Кончака там, в часе-другом неспешной езды, а сам хан пойдет по пятам твоих воинов навстречу Игорю. Стоит ли рисковать, подставляя себя под двойной удар? Нет, наша удача впереди! Смотри дальше, хан.
От точек, показывавших положение русских дружин и половецких отрядов, Ольстин прочертил прямые линии, сомкнувшиеся в нижней части рисунка.
– Вот так, – хрипло и тихо сказал черниговский ковуй. – Вот так... Невесту нельзя похитить на землях отца; это оскорбление, смываемое только кровью. Кончаковна будет ждать жениха здесь, на Бычьей реке.
– Где? – не понял Гзак.
– Вы называете ее Сюурлий, – пояснил Ольстин. – Там хватит травы лошадям и воды для всех. Там ничейные земли. И там с юга и запада болота, так что сама природа устроила ловушку каждому, кто осмелится остановиться в тех местах без соблюдения особых предосторожностей. После пира бдительность сторожи будет затуманена винными парами, и тогда я подам сигнал к нападению...
Засапожный нож с силой воткнулся в землю, прямо туда, где пересекались две линии.
– Тогда Кончак заговорит иначе, чем раньше. – Гзак не отводил взгляд от торчащей из земли наборной рукояти ножа.
– Это ваш спор, и нас он не касается.
– Разумеется. Но он касается Кончака. – Гзак хохотнул. – Если, конечно, он не желает, чтобы касались его дочери, красавицы Гурандухт!
Хан громогласно расхохотался, словно сказал что-то очень смешное. Ольстин Олексич вежливо скривил губы в гримасе, означавшей улыбку.
– Мы пойдем за вами, как хвост за собакой, – сказал Гзак, вырывая нож из земли. – И клянусь, меня ничто не остановит! Ничто, боярин, слышишь? Если пойдете на попятный, я один сделаю все. Не отступлюсь.
Гзак быстро и сильно полоснул себя по запястью левой руки, и черная степная земля, прилипшая к лезвию засапожного ножа, изменила цвет, став еще темнее.
Есть оттенки черного, как есть ступени предательства. Но черный цвет всегда останется черным, как предатель – подлецом.
Вскоре черниговские ковуи, охватив защитным полукольцом своего боярина, галопом шли обратно, к русскому лагерю, тайно покинутому несколько часов назад. Ольстин Олексич думал, как неосторожно наносить себе раны за несколько дней до грядущего сражения.
А еще отчего-то вспоминалось Святое Писание, то место, где Господь спрашивает Каина: «Где брат твой, Каин?» А Каин отвечает: «Что я, сторож брату моему?»
Где брат твой, Каин?
Где твои братья, черниговский боярин Ольстин Олексич?
Или Господь в своем милосердии наложил заклятие на утробу твоей матери, не дав ей породить еще одного Каина?
Еще одного предателя и убийцу.
* * *
Днем люди отдыхали, ночью шли вперед. Луна с плачущим лицом тоскливо глядела вслед всадникам. Дробящиеся тени людей и коней беспокойно пластались по земле в предчувствии скорой смертной агонии, ожидавшей многих из них в грязевых болотах у Бычьей реки Сюурлий. Выбеленные луной лица бояр и дружинников походили на образа покойников, а поблескивающие то здесь, то там металлические иконки на шлемах казались припасенными заранее амулетами, облегчающими дорогу в мир иной.
Во вторую ночь была гроза. Боевые кони, привычные к грохоту битвы, все равно пугались, когда с громовым треском рвалась ткань небосвода и Перуновы всполохи бешеным пламенем приваривали небо к земле у недостижимой для смертного линии горизонта. Отсветы молний причудливо играли на перьях орланов, неотступно следовавших за войском.
Призрачной радугой всех оттенков серого цвета возгорались при электрическом освещении волчьи шкуры. Могучие хищники молча текли серебристыми ручьями по флангам русской дружины, терпеливо ожидая поживы. При каждом ударе молнии на волчьей шерсти высыпали небольшие голубоватые огоньки, и треск соприкасавшихся волосинок, казалось, призывал новую песню грома в небесах.
Когда гроза успокаивалась, гласом Божьим от низких облаков доносился орлиный клекот. «Все сюда, – захлебывались хищные твари. – Будет пир, будет праздник. И на разбросанных по Половецкому полю костях каждый ценитель падали найдет себе трапезу по настроению, блюдо по вкусу. Все сюда!»
А праздновавшие весну соловьи твердили свое. «Свадьба!» – пели соловьи, и тоненькие горлышки вздрагивали в такт каждой руладе. «Любовь», – слышался звонкий ночной щекот, засыпавший только под утро.
Любовь... Тоже – увы! – иногда гибельное чувство.
Утром на смену исчезавшим до темноты волкам приходили лисы. Хитрые и злобные, они не уживались среди себе подобных, напоминая поведением большинство людей. Но сейчас они держались большими стаями, бросаясь изредка прямо под копыта коней, визгливо тявкали, задрав окаймленные черными губами морды цвета свернувшейся крови. Бывалые дружинники, повидавшие степь, говорили, что лисы боятся красных щитов, притороченных к седлам, но веры им не было. Все чаще видно было, как воины делают знаки, отражающие злые чары, или хватаются за кресты или змеевики-обереги, висевшие на шее у каждого.
Русская земля, ты уже за шеломянем!
Шеломянь – водораздел рек, водораздел Дона и Днепра, говорят одни.
Шеломянь – старый могильный курган, похожий на шлем воина, утверждают другие.
Между русским воинством и Русью легла смерть. Как хотелось бы мне ошибиться, написать, что зловещие предзнаменования были просто неверно истолкованы, но...
Но мы с вами говорим о том, что было, а история, как известно, не терпит фантазий.
Выдумки оставьте иным музам.
Новый храм был схож с ящером из детских сказок. Вздернутый портал входа казался распахнутой пастью, поглощающей всех, кто, добровольно или по принуждению, заходил во внутренние помещения, еще не отделанные до конца.
Каменотесы исходили потом, капли которого едва не замерзали под холодным, по-настоящему зимним ветром, лелеявшим на своих крыльях отвратительные миазмы Меотийских болот. Каменотесы исходили ужасом, стараясь не смотреть на затянутых в черное надсмотрщиков, стоявших спиной друг к другу в центре храмовых залов. В скрещенных на груди руках они держали плети, где кожаные ремни переплетались для усиления удара со стальной проволокой.
«Это даже не Вавилонское пленение, брат Иосиф бен-Иешуа, – опасливо шептал один из каменотесов другому. – Это вернулись времена владычества фараонова».
«Это вернулись времена Содома и Гоморры, – тихо отвечал Иосиф бен-Иешуа. – И молю Господа, чье имя неизреченно, чтобы гнев его поразил нечестивцев, как в старые времена!»
Они молили о том, чтобы гнев Божий упал на город Тмутаракань, не подозревая, что это давно уже случилось.
Один из Старых Богов, чей древний истукан горделиво возвышался на залитом кровью пьедестале, пылал гневом, источая его в окружающее пространство, напитывая им не только населявших город людей, но и, казалось, самые стены.
Человек любит дом и ненавидит тюрьму. Но ведь все едино, стены есть везде.
Только разные – добрые и злые.
Тмутаракань стала городом злых стен.
2. Дорога на Каялу.
8-9 мая 1185 года
Сгинули печенеги, но остались после них курганы и статуи. Так уж повелось, что память о народе, хоть она и не материальна, живет дольше, чем сам народ. Половцы гордились прошлыми победами над печенегами, и старики, греясь на солнце, рассказывали притихшей детворе, как они, когда сами были такими же молодыми, слышали об этом из уст участников сражений. Но замшелые, выветренные каменные изваяния, мимо которых с протяжным скрипом тянулись от кочевья к кочевью половецкие вежи, ничем не походили на грозного противника из народных легенд и преданий и назывались просто каменные бабы.
Хотя, присмотревшись повнимательнее, в руках древних статуй можно было различить мечи и кубки, вещи, свойственные мужчинам, а не женщинам. Но кто даст себе труд изучать старые камни, лезущие из степного чернозема, как чирьи на коже?
Степь живет настоящим, иначе и быть не может. Трава, тянущаяся вверх, не понимает, что земля, откуда она черпает склизкими корнями вещества, необходимые для роста, тоже был когда-то травой и корнями. Прах есть, и в него же и вернешься – осознание этого ужаса есть часть божественного проклятия, прозвучавшего при изгнании Адама и Евы из рая. Нельзя расти, зная, что все равно погибнешь. Нельзя, но мы ведь растем? Надеемся?
Да минует меня чаша сия – это слова не Бога, человека.
Обернувшиеся на восток истуканы провожали давно ослепшими глазами небольшую группу всадников, спешивших по неведомым делам, не обращая внимания на полуденную жару и опасно притихшую степь. Некоторые статуи казались не настолько изъеденными временем, на их поверхности еще сохранились следы давней росписи, а у подножий белели кости недавних жертвоприношений. Эти изваяния обозначали места захоронений великих половецких воинов, и превратившиеся в камень герои с недоумением прислушивались к стуку подкованных копыт в неурочное для похода время.
Золотой шлем и пардус на алом стяге призывали любого в Половецком поле к осторожности. Ехал Буй-Тур Всеволод, а он не терпел препятствий. Ехали курские сведомые кмети, лучшие воины русского пограничья, прославившиеся гораздо раньше легенд американского фронтира. Ехали на праздник, женить юного князя путивльского.
Ехали на гибель... Только что же пророчествовать, подобно Диву на высохшем дереве? Стоит ли плакать по еще не снятым с плеч головам? Стоит ли плакать о смертях, давно затерявшихся на ломких пергаменных страницах старинных летописей?
Войны без мертвых не бывает, говорили наши предки. Они же утверждали, что меч губит многих, но еще больше – злой язык. Многие прошлись раздвоенным змеиным жалом по полку Игореву, залив зловонным ядом курганы павших воинов. И не плакать мы будем, уважаемый читатель, но пытаться восстановить истину.
С другой стороны, помните, на вопрос «Что есть истина?» Понтий Пилат так и не получил ответа. Не потому ли, что она для каждого из нас своя?
Курские кмети почувствовали войско намного раньше, чем увидели. Воздух был чист, даже вездесущая в степи пыль решила отдохнуть и отлежаться. Но все равно войско пахло, наполняя ленивый тихий ветерок пряной приправой конского и человеческого пота с кислым привкусом стали, привыкшей пить кровь.
Князь Всеволод обмотал нижнюю часть лица легкой льняной повязкой, до этого свободно свисавшей со шлема вниз на плечо, и присвистнул сквозь ткань. Кмети, по примеру своего князя спрятав лица, взвыли по-волчьи и перевели коней с быстрой рыси на галоп. Пыль встревоженно приподнялась с земли, в мгновение окутав небольшой отряд мутным облаком, но плотное переплетение льняных нитей она преодолеть не могла, и всадники продолжали свободно дышать через враз потемневшие повязки.
Войско Игоря Святославича было рядом. Легкий запах костров подсказывал кметям, что Игорь прибыл первым, встав лагерем где-то в дубравах по правому берегу Оскола. Туда они и повернули коней.
Но слух так же важен для воина на границе, как и обоняние. Кмети смогли даже через неумолчный перестук копыт уловить тихое жалобное поскрипывание с другой стороны.
Отставший обоз?
Странно. Телеги с доспехами и припасами обычно пускали вперед, чтобы не заставлять подвижные конные дружины поминутно останавливаться, поджидая неторопливые повозки. Кроме того, у русичей было принято смазывать чеки, удерживающие колесные оси, свиным жиром, что и ход делало легче, и избавляло от занудного раздражающего скрипа.
Скрипели половецкие телеги, чьи хозяева ценили и холили только боевых коней, ко всему остальному относясь с удивительным безразличием.
Всеволод потянул поводья, останавливая коня.
– Надо бы взглянуть, что за гости к нам пожаловали, – сказал он кметям. – Пусть двое съездят. Только тихо! Понадобится – за травинкой спрячьтесь, но себя не покажите!
Кони разведчиков ушли на тихой рыси, и полегшая прошлогодняя трава надежно заглушила удары копыт.
Всеволод Святославич оглядел своих кметей. Многие были еще очень молоды, и пробивающиеся бородки, не знакомые с бритвой, нелепо топорщились из-под шлемов во все стороны, еще больше разлохматившись от льняных пелен, предохранявших от пыли. Под редкими усами в улыбке поблескивали ровные молодые зубы. Дружинника веселит предчувствие боя, поэтому так и говорят – воинская потеха.
Разведчики вскоре вернулись, все так же на рысях, выскочив из неприметного оврага, как бесы из монастыря. Кмети были невеселы, видимо, вести, принесенные ими, добрыми назвать было нельзя.
– Плохо дело, князь, – сказал один из них. – Половцы в гости пожаловали.
– Что ж с того? К ним, собственно, и направляемся.
– Прости, князь, нескладные слова! Дикие половцы близко. На одной из веж мы заметили шатер Гзака, его не спутать, он один такой на всю степь.
– Гзак, – приподнял брови князь, так что его совиные глаза стали казаться еще больше. – Вот так чудо! Сам пришел!
– Давно не виделись, – заметил один из кметей, лаская оправленную в серебро рукоять половецкой сабли, явно не купленной, а захваченной в бою.
– Вежи посчитали? – спросил князь. – Сколько их там?
– Немного. Но на сотню воинов наберется.
– Действительно, немного. С такими силами Гзак не нападет.
С этим согласился и Игорь Святославич, которому Всеволод рассказал обо всем ближе к вечеру, когда куряне вышли к передовому охранению русского лагеря.
* * *
У Гзака действительно было мало воинов, но братья Святославичи знали далеко не все. По всему Половецкому полю на встречу с Гзаком шли за скрипучими телегами обозов новые отряды. Шли от Ворсклы и Малого Дона, шли от Посулья и Поморья, шли от Корсуни и Сурожа. Шли, получив весть о легкой добыче, малом отряде, самонадеянно углубившемся в глубь враждебных им земель. Весть об этом принес им иссохший и высокий арабский купец, угодливо кланявшийся старейшинам родов, солтанам и ханам. Он представлялся как недостойный Абдул Аль-Хазред, и я готов поклясться, что во всех половецких племенах араб этот появился одновременно, словно мог по желанию размножиться.
Половцы мчались на битву, даже не задумываюсь, зачем она им нужна. Что их влекло? Грабеж? Месть?
Или та черная злая сила, что растекалась все шире из восстановленного древнего святилища Тмутаракани?
* * *
Нежданный вестник беды прибыл и в Посулье, где зализывал раны после недавней стычки с киевскими дружинниками хан Кончак. Отряд берендеев во главе с боярином Романом Нездиловичем, предупрежденный подрабатывающими предательством хорезмскими купцами, свалился на половцев неожиданно, тихо вырезав сторожу.
Кончак успел отразить удар, но потерял много людей. Правда, хан берендеев Кунтувдый сказал много плохого боярину Роману, когда увидел, как мало всадников тот привел обратно в Торческ. Кончак дорого взял за каждого из своих погибших. Взял не золотом, кровью, как и требовал старинный обычай.
Но все же лагерь Кончака наполнился стонами раненых. Хан, все мысли которого еще недавно всецело были заняты приготовлениями к свадьбе дочери, думал теперь чаще о скором появлении с Игоревым войском лекаря Миронега. Половцы испытывали к нему странное чувство. Так обычно относятся к великим шаманам – надеются и боятся. Молчаливый Миронег заставлял дрожать от страха воинов, встречавших усмешкой стычку с любым противником. Они боялись, хотя русский лекарь никому не сделал не то чтобы плохо – больно.
Воины, уходившие в боевое охранение, готовы были из кожи вон вылезти, лишь бы не повторить ошибку погибших в бою с берендеями товарищей и не пропустить новое нападение. Поэтому одинокий всадник, появившийся со стороны Половецкого поля, не дождался дружеских эмоций. Окружившие его воины Кончака, поглаживая оперением стрел натянутые тетивы луков, без лишних уговоров препроводили подозрительного чужака прямо к хану.
Кончак медленно, неторопливо оглядел нежданного пришельца с ног до головы. Особо внимание хана привлек серебряный образок, висевший на кожаном шнуре поверх добротной ромейской кольчуги. Тюркская внешность незнакомца плохо сочеталась с почитанием христианских святынь, и Кончак решил обязательно прояснить судьбу православного амулета.
Заинтересовал хана и конь возможного лазутчика, мощный, высокий, но при этом с изящной шеей, выдававшей явную примесь арабских кровей. Таких коней выводили дикие племена, жившие в предгорьях Кавказа неподалеку от владений грузинской царицы Тамары, и стоили эти скакуны безумно дорого. Тут тоже не все ясно. Одно дело, если конь взят в бою или украден, иное – если куплен. Кончак не назвал бы и двух дюжин степняков, способных на подобные траты.
Да и сабелька у чужака тоже примечательная. Кончак понимал обманчивость простоты серебряной чеканки на узкой черненой рукояти. Так метили свои изделия только лучшие оружейники Дамаска, считавшие, и справедливо, что хороший булатный клинок не нуждается в драгоценной оправе.
– Привет тебе, незнакомец, – сказал хан Кончак. – Случай ли привел к нам, или дело заставило?
– Здрав будь, хан, – поклонился пленник. – И разреши поговорить без свидетелей. Иначе не решусь сказать всего, уж прости.
– Без свидетелей? Нужны веские причины, чтобы я захотел скрыть что-либо от своих воинов!
– Сочтешь ли ты такой причиной вот это?
Незнакомец прошептал несколько слов. Он говорил так тихо, что даже державшиеся поблизости охранители ничего не смогли расслышать, хотя старались. Кончак высоко поднял брови.
– Это многое объясняет, – сказал он. – Что ж, пойдем поговорим.
– Великий хан, – вмешался один ив телохранителей. – Сабля...
– Пустое, – отмахнулся Кончак. – Этот человек приехал сюда не для того, чтобы зарубить меня. Сегодня – не для того, – добавил хан, подумав.
Кончак отвел таинственного пленника, только что изменившего статус и ставшего гостем, в тень ближней дубравы, где никто не мог помешать их беседе.
– Мне кажется, Роман Гзич, что только особые обстоятельства могли толкнуть тебя на такой шаг, – сказал Кончак, убедившись, что остался наедине со своим собеседником. – Ты должен знать о том, какие отношения сложились у меня в последнее время с твоим отцом. Мне кажется, он не одобрил бы твой визит.
– Он убьет меня, если узнает об этом!
Кончак посмотрел на сына самозваного хана Гзака и понял, что это не иносказание. Юноша действительно рисковал своей жизнью, идя наперекор властному отцу.
– Итак, ближе к делу! Что произошло, солтан Роман? О чем ты хочешь мне рассказать?
Сын Гзака отметил, как хан Кончак обратился к нему. Солтан. Знатный половец. Боярин, как сказали бы на Руси; но не княжич. Обида проползла змейкой по позвоночнику, но Роман Гзич заставил себя смириться, как и полагалось примерному христианину в подобной ситуации. Кончаку несложно было разгадать, что творилось на душе у молодого человека, он понял, как непросто Роману обуздать гордыню. Сын Гзака выдержал испытание, и хан Кончак готов был ему поверить.
– Вы любили своего отца, хан? – неожиданно спросил Роман Гзич.
– Отца? – Кончак подумал. – Не знаю... Я почти не помню его, он умер, когда я еще был совсем мальчишкой. Вспоминаю ощущение полной защищенности рядом с ним... Когда я вырос, то понял, что он был великим ханом, и мне хотелось стать достойным его славы и памяти. Это лишь слова, я понимаю, но именно это я чувствую, и, поверь, не кривил душой, говоря об отце.
– А могли бы вы, только не примите, ради Бога, сказанное за оскорбление, предать... отца?
– Вот как разговор повернулся...
Хан Кончак прислонился к теплому шершавому стволу дуба, и несколько потемневших листьев, уцелевших еще с прошлого лета, упали к его ногам. Хан надолго замолчал, про себя осторожно подбирая слова. Он понимал, что от ответа зависело, будет ли с ним откровенен сын Гзака.
– Легче всего, – произнес, наконец, Кончак, – сказать твердое «нет», гордясь собой, таким честным и безгрешным. В конце концов, Тэнгри милостиво не позволил мне оказаться в положении, когда о предательстве близкого человека приходится думать как о чем-то возможном. Но я не могу быть уверен, что вся эта безгрешность, все принципы не поколебались бы при особых обстоятельствах.
Кончак пристально посмотрел на Романа Гзича. Тот не опустил лицо и не отвел взгляд. Только влага, набухшая на ресницах, выдавала, насколько ему тяжело.
– Страшно даже подумать, – продолжил Кончак, – насколько тяжело должно быть идти против собственного отца. Подумай еще раз, Роман Гзич, стоит ли это делать? Велика цена такого шага, вынесет ли это совесть?
– Совесть, – эхом откликнулся юноша. – Зачем Господь только дал ее человеку? Как быть, если жизнь обернулась так, что любой твой поступок, даже самый, казалось бы, оправданный, заведомо обернется грехом?.. По дороге к тебе, хан, я остановился напоить коня и внезапно понял, что не могу глядеть на собственное отражение... Я – предатель, хан! Неужели это лучшее, что мне осталось?..
– Возраст обычно высокомерен, – осторожно заметил Кончак. – Но разве не может случиться так, что сын лучше отца понимает происходящее и готов предостеречь родителя от серьезной ошибки? Спросим себя в таком случае, что же делать сыну, если отец глух к словам разума? Возможно, обратиться за помощью? Открыться тому, кто в состоянии удержать родителя на краю обрыва, куда тот стремится с верой в собственную непогрешимость? – Кончак перевел дух и продолжил, глядя на юношу своими пронзительно-синими глазами: – В другом сложность... Помощник, избранный тобой, может не только помочь отцу удержаться от необдуманного поступка. Он может, было бы на то желание, еще и подтолкнуть его к обрыву, о котором мы только что говорили... И только ты, солтан Роман, должен решить, достоин ли доверия тот, кому решил открыться.
– Доверие... – покатал слово на языке сын Гзака. – Странное чувство.
– Как любовь, – подхватил Кончак. – Непостижимо, отчего она просыпается и почему мы бываем так уверены в правоте своего выбора... Уверены – и все! И ошибки бывают, не без того...
Хан сорвал выросшую выше всех на свою беду травинку, пожевал ее крепкими желтоватыми зубами, ухмыльнулся через рыжеватые, уже тронутые сединой усы и сказал:
– Попробуй мне довериться, солтан Роман! В Половецком поле, без лишней скромности могу сказать, у меня громкая слава, и надеюсь, никто не осмелится заявить, что я нарушил законы чести. Вдруг и на этот раз у меня получится остаться хорошим?
Роман Гзич понимал, что Кончак оставил выбор за ним. Можно упросить хана не гневаться за напрасно потерянное время и откланяться, оставив Кончака в тягостном недоумении, а собственную совесть – в острых клыках стыда за собственного отца. Был и другой выход – рассказать Кончаку все. И навести, вероятно, все войско Черной Кумании на юрты отца, стать человеком, чье имя будут вспоминать только с проклятием... Или спасти Гзака от подобной участи?
Черная судьба была уготована на земле Роману Гзичу. Знать предначертанное не дано никому, кроме Бога, но чувствовать способен любой из нас. Солтан Роман должен сделать выбор, и этот шаг волен был спасти его душу или ввергнуть ее в самое мрачное место ада.
И Роман Гзич решился.
– Будь что будет, – обреченно выдохнул он. – Господь рассудит, был ли я прав, или все же... Господь судья!
Солтан Роман размашисто перекрестился и, словно это простое действие отняло у него все силы, тяжело, как мешок с мукой, опустился на траву возле старого дуба. Впившись пальцами в щеки, будто намереваясь наделать себе синяков, сын Гзака начал говорить. Голос его звучал невнятно, часто затихая до шепота, но настороженно прислушивавшийся Кончак не пропустил ни слова.
– Отец не желает свадьбы... Это безумие, но он полон надежд не допустить ее... Его ничто не сможет остановить! Кровь будет, много крови!..
– Свадьба? – Кончак ожидал иного, поэтому растерялся. – Чья? Твоя? Неужели, Роман Гзич, отец не разрешит, как требует половецкий обычай, тебе самому найти избранницу, достойную продолжить род?
Хан Кончак не любил вмешиваться в конфликты между родственниками, часто это заканчивалось многолетней кровной враждой и сеяло недоверие между родами на десятилетия. Но случая осложнить жизнь самому заклятому и презираемому из врагов в Половецком поле Кончак упустить не мог. Солтан Роман был достоин жалости и определенного уважения за свою отчаянную, хотя и очень наивную, детскую попытку разрешить конфликт с отцом. Но о какой жалости могла идти речь, когда интересы высокой политики смешивались в душе Кончака с чувством неутоленной – будем надеяться, пока еще! – мести.
Так что не прогневайся, Роман Гзич, но суждено тебе стать в руках хана Кончака тем оружием, которое отточенным острием поразит сердце беспокойного Гзака. Ложь и предательство ранят душу больнее, чем сталь, это знает каждый, у кого есть душа.
Роман Гзич склонил голову, спрятав лицо в высоко поднятых коленях. Слова юноши зазвучали еще глуше, словно шли из-под земли.
– Половцы моего отца и бродники уже в пути, – сказал он. – Поспеши, хан, если хочешь увидеть когда-нибудь свою дочь целой и невредимой! Жениха не спасти, сохрани невесту!
Кончак резким рывком оторвал солтана Романа от земли, прижал его к стволу дуба и прошипел, как змея перед нападением:
– Что известно о свадьбе моей дочери? Кто рассказал?
– Я не первый предатель в степи, – зашептал Роман. – А жених и его отец плохо разбираются в людях, раз собрались в поход с такими...
– Что задумал твой отец? Отвечай и помни о том, что я смогу отличить ложь от правды!
– Я не врать сюда приехал, – обиженно отозвался Роман. – Верные люди доложили отцу, что несколько русских князей отправились в Половецкое поле за невестой для путивльского князя. Свадебный отряд будет небольшим, чтобы не привлекать внимания, и разбить его будет просто еще и потому, что в разгар боя часть дружинников перейдет к нам. Так обещано, и отец поверил.
– Кто предатель? – Кончак заметил, что продолжает держать Романа едва ли не на весу, и отпустил его.
Юноша перевел дух, мотнул головой, окропив Кончака каплями густо выступившего из лицевых пор пота, и заговорил несколько громче и увереннее, чем раньше:
– Я знаю только одного, сам видел его на днях в лагере отца. Черниговский боярин Ольстин. Ковуй.
Кончак похолодел. Ольстину Олексичу были известны все подробности пути Игоревой дружины, знал черниговец и то, где будет со своими подругами ждать жениха дочь Кончака, прекрасная Гурандухт.
– Ковуев должна быть треть отряда, – пробормотал Кончак. – Если они переметнутся к твоему отцу, Игорь Святославич и его сын обречены.
– Отец надеется на хороший выкуп. На Руси в плену томятся наши родственники, настало время их освобождения.
– А моя дочь?..
Кончак спросил и тут же пожалел об этом. Все было и без того ясно. Ради спасения любимого ребенка хана можно без труда заставить сделать многое. Очень многое.
– Отец хочет оставить ее себе... Прости, хан...
– Зачем ты рассказал мне все это? Зачем ты вообще приехал?
– Погибнет много невинных, – с отчаянием сказал Роман Гзич. – Я должен удержать отца от бессмысленного кровопролития. Русичи обречены, с этим придется смириться. Но жизни половцев священны, а невесту должны сопровождать лучшие из лучших в Черной Кумании. Они, разумеется, будут сражаться за Гурандухт... Большая кровь прольется; я не хочу этого, Бог свидетель!
В те времена слово «расизм» еще не было в моде, беспокоиться о соплеменниках, не заботясь об остальных, считалось нормой жизни. Кончаку казалось, что солтан Роман говорит очень благородно, и это нравилось хану.
– Я благодарен тебе, Роман Гзич, – сказал Кончак. – Вот рука как знак клятвы в том, что отныне мои земли всегда открыты для тебя. Что бы ни случилось, для меня ты всегда будешь дорогим и желанным гостем. А пожелаешь, – хан пристально взглянул на Романа, – и соплеменником.
– Остаться? – переспросил Роман Гзич. – Не могу. Я должен вернуться к отцу. Теперь, хан, мы встретимся только на поле сражения. Там меня и рассудит Бог.
Солтан Роман еще раз благочестиво перекрестился.
– Понимаю, – кивнул головой Кончак. – Это... благородно!
На самом деле Кончак не понимал ничего. Зачем выкладывать планы своего отца его злейшему врагу, а затем возвращаться обратно, зная, что по пятам пойдет сильное войско с волчьей жаждой крови? Благородно, конечно, предотвратить бессмысленные убийства, но стоит ли спасать одни жизни ценой других?
Кончак собирался взять большую цену. Счастье дочери и судьба побратима были для него дороже, чем жизни всех диких половцев и бродников, вместе взятых. Досыта напьется пересохшее без дождей Половецкое поле кровью поверженных врагов!
– Это благородно, – уверенно повторил Кончак еще раз, прощально помахав рукой приготовившемуся в обратный путь Роману Гзичу.
Про себя же хан Кончак решил при первом удобном случае поговорить с каким-нибудь православным священником, чтобы постараться понять, что же делает с людьми эта странная вера.
– Готовьте оружие и седлайте коней, – распорядился Кончак, вернувшись в лагерь. – Пойдем налегке.
– Охота? – удивился один из воинов.
– Да, – ответил хан. – На матерого хищника.
* * *
Князь киевский Святослав Всеволодич дождался, наконец, гонца, о неизбежном прибытии которого давно уже подозревал корачевский воевода. Всадник на взмыленном, покрытом нездешней, черной степной пылью коне явился однажды вечером, нарушив привычную неспешность жизни в глухой приграничной крепости. Дозорные на крепостных забралах всполошились было, разглядев на пришельце восточные доспехи, ценившиеся половцами, но оказавшийся очень кстати там же боярин Кочкарь коротко распорядился пропустить.
Гонец спешился во внутреннем дворе крепости, на ходу утираясь грязным концом тюрбана. Гавкнув осипшим голосом на подбежавшую дворню, чтобы не запалили, сволочи, коня, он огляделся в поисках старшего. Кочкарь, одетый в простую полотняную рубаху, подпоясанную плетеным лыковым поясом, не вызвал сначала у гостя никакого интереса, пока у боярина за обметанным на скорую руку воротом не блеснула толстая нашейная гривна из чистого золота.
– За старшего будешь? – осведомился гонец, смерив киевлянина недоверчивым взглядом.
– За старшего – князь, – рассудительно поправил Кочкарь. – А я – при нем.
– Годится, – не стал больше прицениваться гонец. – Скажи тогда сам князю киевскому или пошли кого пошустрее, что я с добрыми вестями прибыл. О соколиной охоте, которой он не первый месяц ждет...
Кочкарь старался не удивляться. Это правило изрядно облегчало его жизнь в прошлом и, как надеялся боярин, сможет обеспечить спокойную старость и естественную смерть в отдаленном, Бог даст, будущем.
Постарался Кочкарь пропустить мимо ушей и такую глупость, как соколиная охота весной, о которой мечтает, строя планы вперед на много месяцев, престарелый князь, доживающий седьмой десяток лет.
Сказано доложить, так дело маленькое – идите и докладывайте! Сам Кочкарь, разумеется, остался во дворе, с гонцом, – не мальчик, поди, по лестницам бегать; да и попадать под горячую руку князя, если весть окажется пустой, признаться, совсем не хотелось. Для того чтобы принять на себя возможное княжеское недовольство, существовали гридни. Они помоложе, вот на них пускай и орут. Заодно и наука будет молодцам, заматереют, сами начнут гонять молодежь, как отцы и деды приучали.
Гридень вернулся поразительно быстро, так что Кочкарь подумал на мгновение, что Святослав Киевский по благостному настроению приказал спустить для нарочитой скорости нежеланного гонца прямиком вниз по крутым лестничным ступеням. Но говорил гридень окрыленно, видимо услыхав от князя нечто доброе, что случалось крайне редко и воспринималось как высокая монаршая милость:
– Князь желает видеть гостя в своих покоях, – голос гридня, не привыкшего быть герольдом, подрагивал.
Кочкарь же развеселился, представив в один миг неказистую воеводскую горницу, – тоже мне, покои!
– И боярина Кочкаря приказано просить, – продолжил гридень.
Не иначе как парня в чернецы готовили, подумал боярин. Скажите на милость, приказано – просить! Такого в дурости не скажешь, тут книжное учение надобно!
– Раз приказано – проси, – заметил Кочкарь и, отодвинув замешкавшегося гридня плечом, пошел к дверям, пропустив гонца вперед себя.
Боярин положил ему руку на плечо в дружеском жесте, но неведомо, как отнесся к этому сам гонец. То ли Кочкарь искренне старался угодить гостю, деликатно направляя его нажимом пальцев в нужном направлении, то ли силу свою недюжинную показывал, вцепившись подобно клещу в плечо гонца. А что? Сабельку-то у пришлеца не забрали, так напомнить нелишне, кто в доме хозяин и кто – богатырь!
Гонец шел споро, как новгородский купец на торг, и вскоре князь Святослав мог взглянуть на давно ожидаемого вестника.
– Здрав будь, князь, – поклонился гонец. – Не в тягость ли приход мой?..
Точно при дворе ромейского басилевса, невольно восхитился Кочкарь. А поклон-то! Так перед образом стоят, да и то лишь когда многогрешны. Да уж, непростой гонец прискакал.
Любопытный.
– Это от вестей зависит, – проскрипел князь, не пришедший еще в себя после долгой простуды. – По добру ли прибыл, гость дорогой?
– По добру, князь.
Кланяться гонцу явно не в тягость, подумал Кочкарь. Странно... Шея у него мощная, шея воина, не смерда. Несподручно с такой шеей цареградские ритуалы повторять.
Не простой гонец прискакал. Не простой! И чувствовал Кочкарь безотчетную близость к этому человеку.
Опасный человек этот гонец, с уважением подумал боярин Кочкарь.
– Говори, – каркнул тем временем князь.
– На охоту ждем, – широко улыбнулся гонец. – Соколиную! Все готово, и колпачки для птиц в надежных руках...
Сокольничие снимали колпачки, надетые на головы своих хищных подопечных, только перед тем, как выпустить их на охоту за жертвой. Странная манера, подумал Кочкарь, приглашать князя на уже начавшуюся охоту.
И вообще странный человек этот гонец!
– И когда ждете?
– Да сейчас, – развел руками гонец. – Приманка поставлена, и добыча вышла на тропу, не зная, что впереди – силки. Все в твоей воле, князь! Как соберешь дружину, так и поедем.
– Как – сейчас? Я не могу сейчас! Нельзя – сейчас!
Святослав Всеволодич быстро, как молодой, заходил из конца в конец горницы. Нерасчесанная седая борода князя выдавалась вперед загнутым наконечником гарпуна, слепо нашаривающего жертву. Киевский князь был недоволен вестями.
Все идет как обычно, решил боярин Кочкарь.
– Ольстин сошел с ума, – прошипел князь, остановившись.
Гонец перевел глаза на боярина, намекая Святославу, что тот молвил лишнее, но князь киевский отмахнулся от предостережения.
– Быстрее я проговорюсь, чем он, – сказал Святослав. – Боярин Кочкарь и не такое слышал. И не золотом, не угрозами, не девицей красной не удалось еще купить его слово. Не так ли, боярин?
– Так, князь, – не стал запираться Кочкарь. – Давно уже умные люди говаривали, что язык – лучший телохранитель и прекрасный палач для царедворца. Я старался прислушиваться к мудрецам...
– А Ольстин сошел с ума, – упрямо повторил киевский князь, снова обратившись к гонцу. – Что происходит, не понимаю?! Вы должны были ждать до лета...
– А вот князь Игорь Святославич со своим сыном ждать не захотели. Перед Пасхой еще в Степь двинулись, там, в пути, и знамение Божье их застало. Поверни князь северский свои полки назад, так и беду бы от себя и воинов своих отвел. Мы, ковуи, примерные христиане, и нам волю Божью оспаривать грешно. Но князь Игорь знамения не испугался... Скоро проверим, кто храбрее!
– Что Гзак? – Голос князя снова охрип, непонятно только, от простуды или от волнения.
– Боярин Ольстин Олексич говорил с ним на днях. Дикие половцы и бродники идут по пятам полка Игорева. Гзак сделает, что обещал.
– Ольстин уверен в этом?
– Безусловно. Только воля Кончака, его гордыня мешают Гзаку стать полноценным, признанным всеми ханом. Опасение за судьбу любимой дочери наверняка сделает Кончака сговорчивей...
– А... еще один наш союзник?
Кочкарь, пытавшийся связать воедино тонкие нити нежданно приоткрывшегося перед ним полотна неведомой интриги, отметил попутно, как запнулся князь в начале фразы. Не побояться признать факт тайных переговоров с черниговским боярином, но что-то тем не менее скрывать? Господи, что же происходит-то?!
– На все воля Божья, – дипломатично ответил гонец. – Мы же, ковуи, надеяться в битве можем только на Создателя да на себя самих.
– Когда же все... свершится?
– Неделя, – не задумываясь, ответил гонец. – Может, две... Но это вряд ли. Так что времени мало. Отсюда, чтобы поспеть к пирогам на угощение, только опытные наездники, привычные к седлу, путь выдержат. И то не уверен. По вашим лесам галопом далеко не уедешь.
– Зачем нам – туда? – глаза князя широко раскрылись. – Разве мне что-либо известно о происходящем? Одно знаю: князь Игорь Святославич с родственниками и малой дружиной, бросив родовые земли, ушел, не спросив согласия старших князей, в поход на Степь. Беду чувствую большую, и в такие дни не могу оставаться в глухом краю. Боярин Кочкарь!
– Приказывай, князь!
– Шли людей к пристаням. Пускай готовят лодки – в Киев едем, новых вестей ждать!
– Будут вести, – усмехнулся гонец, – и посольство будет. От Гзака. Меняться будем. На родственничков его, которые в Святославовом тереме давно выкупа дожидаются.
– Посмотрим, – усмехнулся в свою очередь князь. – Уместно ли будет половецкую кровь русской меркой мерить?
Змеиной вышла эта улыбка. Боярин Кочкарь боялся змей больше сечи. В бою просто, там опасность если не видна, то ожидаема. Змея же, затаившаяся в траве, жалит исподтишка, и нет спасения от такой безобидной на первый взгляд ранки.
Боярин Кочкарь боялся змеиных улыбок. А за полк Игорев бояться было уже поздно. Слово Святославово ясно определило меру русской крови, которой суждено пролиться вскоре в поле Половецком. Не ковшами ее черпать будут, не ведрами – бочками, которые в подклетях богатых домов под соленья приготовлены!
Кто таков Кочкарь, чтобы осуждать решения своего господина и князя?
Кто таков?
Человек, быть может?
Но смолчал боярин Кочкарь, спрятал потухшие враз глаза под густыми ресницами. Говаривали, что мать его в детстве тем гордилась, но и сглаза боялась.
Ибо Екклесиаст, утверждавший, что живой пес лучше мертвого льва, не проповедником был, видимо, но придворным. Только близость к большому господину может научить такой мудрости, презренной, но истинной.
Рот открыл боярин, только выйдя на ступени крыльца.
– Трубите сбор, – сказал боярин.
И заревели боевые трубы, сзывая дружинников. Заревели, прощаясь с горечью со скучной, зато мирной жизнью захолустной крепости. Заревели, призывая в не ближний путь обратно в Киев, где ждали дружинников родные и любимые, князя – слава и почет.
Ой ли?!
* * *
Ладонью на волчью шерсть пал на Половецкое поле полк Игорев. Пальцами беспокойными оглаживали подросший ворс ковыля сторожи ковуев, кметей и князя рыльского. Запястьем, где редко, но постоянно бьется пульс воина, шла арьергардом северская дружина. И центром притяжения, большим узлом, связавшим все воедино, двигался неспешной рысью Владимир Путивльский в окружении мечников и копейщиков. Ровного строя не соблюдали, оттого менялись, перетекая одна в другую, линии на ладони.
Линия жизни, только что мощно прорисованная диагональю войска, мгновенно пересекалась зловещим предзнаменованием скорого конца. Складки, сулящие в будущем рождение детей-наследников, сглаживались, оставляя лишь пустоту распрямляющегося разнотравья.
И снова – перемены. И бессмысленны были бы труды прилежного хироманта, рискнувшего предсказать судьбу Игорева войска. Что делать человеку там, где еще не приняли решение сами боги?
Русские воины шли через затихшую степь.
Степь слушала глухой стук копыт по мягкому ковру травы, веселый смех юных воинов, озорные песни, так уместные накануне свадьбы.
Слышала степь и неумолчный гул от войска, подобно волкам, преследовавшим русскую дружину. Там тоже различим был рокот копыт, смех и песни, где перемежались тюркские и русские слова. Но смех был – как хохот обезумевшего подсудимого, услышавшего смертный приговор.
Смертный смех.
Смех при смерти, присутствующий или умирающий?
Прахом с ладони, точками в степи ехали поодаль от войска двое.
Болгарин Богумил, неуклюже покачиваясь в седле, – он неплохой наездник, но куда городскому жителю спорить в умении и выносливости с человеком, переболевшим степью? – негромко пел. Так делали многие во время похода – чем еще скрасить долгий путь? – и не нашлось любопытных, решивших прислушаться к словам его песен.
А зря.
Болгарский похож на южнорусский говор, те же кружева из славянских и тюркских словес, с пятое на десятое, во разобрать, что в песне, мы смогли бы.
Если бы, конечно, болгарин пел на родном языке.
А не на том, где даже картавинка мелодична. Где много гласных и мало шипящих. На прованском диалекте.
Странный какой-то он, этот болгарин! Так думал, издали поглядывая на него, лекарь Миронег. Дав коню волю, он одной рукой придерживал ненатянутые поводья, а другой поглаживал надежно укрытый в кожаной суме небольшой череп, ставший в последние дни просто обузой, хоть легкой, но никчемной.
Хозяйка перестала домогаться общества хранильника, и Миронег, который еще неделю назад мог только мечтать об этом, отчего-то грустил. По-женски болтливый череп иногда докучал нелепыми, с точки зрения Миронега, жалобами на жизнь и одиночество, требовал сочувствия, ревниво оценивая, не поддельное ли оно – искреннее. Но при этот череп оказался для хранильника едва ли не лучшим собеседником за последние годы.
Выворачиваясь перед лекарем наизнанку в своих откровениях, Хозяйка не требовала подобного от Миронега, оставляя неприкосновенным его внутренний мир. Уставший от постоянных поучений, хранильник был искренне благодарен богине за то, что многие назвали бы душевной черствостью.
Но Миронег ждал разговора с Хозяйкой не только от одиночества, чувства, им непознанного.
Хранильника тревожила степь. Половецкое поле казалось ему, особенно в сумерках рассвета и багрянце заката, чудовищным зверем, раздраженным оттого, что мелкая живность, ползущая по его шкуре, вызывает неприятный бесконечный зуд. Представлялось Миронегу, что скоро бичом щелкнет усеянный шипами-копьями хвост и надоедливые букашки слетят в прах, под ноги зверя, чтобы быть равнодушно раздавленными мягкими, но тяжкими лапами.
Не первый день Миронега преследовала одна и та же картина, стояла перед глазами, как явь, заслоняя реальность, – тела, отлетающие от страшных ударов, кровь, брызжущая на червленые щиты. Капли крови, пропадающие, подобно мороку, поутру, соприкоснувшись с кожаной обтяжкой щитов... Красное на красном не увидишь! Хранильник чувствовал беду. На то он и хранильник.
Миронег не знал только, откуда беду ждать, и надеялся, что богиня поможет. Конечно, Хозяйка, по обыкновению своему, не даст точного ответа. Но и намек мог быть ценен, когда вообще ничего не понятно. Пока же Миронег ехал, бормоча себе под нос слова, в равной степени напоминавшие саги, рассказываемые варяжскими скальдами, и поэмы-намэ, столь ценимые на сарацинском Востоке. И снова не нашлось любопытного, готового подслушать Миронега, – подслушивать нехорошо, особенно когда это неинтересно, – и зря!
Ни арабский мутриб, вертящий в испачканной чернилами ладони тростниковый калам, ни норвежский скальд, опустивший чуткие пальцы на струны гуслей, не узнали бы в произнесенных Миронегом словах звуки родной речи.
Эти слова не понял бы никто из живущих на земле, ибо давно умер народ, говоривший на этом языке, и имя его растворилось в болоте истории. И не стихи читал Миронег, а заклинания от неведомого зла.
Хранильник знал, что отвести зло невозможно. И хотел он иного – понять заранее, когда надо будет готовиться к схватке.
Воин никогда не допустит, чтобы женщина или ребенок шли в битву впереди него – это стыдно.
Последний хранильник на Руси не мог позволить воинам, непривычным к магии, первыми встретить потустороннее зло. Это – бой Миронега.
Хранильник был обязан доказать, – кому? не себе ли? – что он тоже воин.
Странный какой-то он, думал болгарин Богумил, глядя на сосредоточенное лицо Миронега, не замечавшего, казалось, ничего вокруг себя. Очень странный.
* * *
В те дни степь не знала покоя. Не только конские копыта тревожили ее землю, не успевшую отдохнуть от многомесячного гнета снега, но и тяжкая поступь вьючных и тягловых животных, а также размеренная круговерть окованных железом огромных колес половецких веж, резавших траву и землю под собой не хуже ножа хирурга.
На новое место кочевья перебиралось небольшое племя Рябого Обовлыя. Оспины, испятнавшие лицо главы рода, давно уже стерлись временем, но прозвище осталось. Обовлый не обижался – не красотой берет мужчина, не за это уважали в Половецкой степи.
Здесь уважали за силу, а вот ее-то как раз и не было у Рябого Обовлыя, когда в становище неожиданно нагрянул отряд бродников. Всадники, одетые в богатые доспехи, вооруженные хорошим, но разностильным оружием, без лишних разговоров проехали в центр становища, раздвигая, а то и просто ломая напором защищенных кольчужными попонами коней плетеные непрочные загородки между юртами.
Половцы Обовлыя угрюмо молчали, сгрудившись несколько поодаль, чтобы при первой же угрозе спрятаться за бортами веж – все же укрытие, хотя и пронизываемое насквозь стрелой из хорошего лука. У бродников как раз такие луки и были.
– Здорово, Обовлый, – широко улыбнулся атаман бродников, Свеневид, изгнанный несколькими годами ранее за пределы земель Господина Великого Новгорода за чрезмерное буйство, что говорило само за себя.
– С чем пожаловал?
Обовлый старался говорить с достоинством, чтобы не пострадала честь рода, и в то же время осторожно. Племя Обовлыя принадлежало к большому роду Бурчевичей, кочевавшему по весне южнее, у Меотийских болот с их сочным густым разнотравьем. Род был горд и силен, только вот заметят ли ханы и солтаны потерю небольшого племени, где всех людей-то, с грудными и стариками, меньше сотни? А заметив, пожелают ли расследовать причину пропажи?
Обовлый обязан быть осторожным. Бродники не признавали иного закона, кроме права силы, рыцарские правила ведения войны, когда воин сражается с воином, не трогая беззащитных, вызывали у них только тягостное недоумение и искренний смех.
– С чем пожаловал? – повторил Свеневид, подмигивая своим, словно услышал нечто веселое.
Бродники с готовностью гоготнули – так, недолго, с уважением к предводителю.
– С добром пожаловал, как обычно, – продолжил Свеневид, и бродники снова гоготнули, теперь уже от всего сердца.
Бродники появлялись в становище Обовлыя редко, но всегда за одним. Дай! – говорили они, и половцы, чтобы не дразнить зверя, – человек сам по себе хищник, а уж бродники... – давали мясо и коней, войлок и лекарственные травы. Давали все, что требовали веселые, пышущие жизнью бродники, так мало ценившие жизнь других.
– Готов выслушать, – с достоинством, как, по меньшей мере, показалось ему самому, сказал Обовлый.
– Места тут у вас бедные, – скривился Свеневид, и его борода, соломенная, словно не новгородцем он был по рождению, а половцем, смешно скосилась вбок, как небрежно брошенный у стены веник. – Разве же тут скот прокормишь?
– Мы не жалуемся, – ответил Обовлый.
– Хорошо, что не жалуетесь. – Борода Свеневида перекосилась на другую сторону. – И все женам кажется, что есть места и получше. Вот и решили мы проводить вас туда, где и трава погуще, вода чище.
– Благодарю, но мы не собирались откочевывать.
– Отказать броднику – значит обидеть бродника, – заметил Свеневид.
Он больше не улыбался. Он поглаживал масляно блестевшую рукоять притороченного к седлу копья, качая его подобно детским качелям.
Вперед – назад.
К груди Обовлыя – от нее.
Все ближе к груди – все дальше от нее. Дальше – на полноценный замах, чтобы наверняка, через ребра. Чтобы зазубренное острие, прорвав одежды, выглянуло из спины, сочась кровавыми слезами от жалости к пронзенному противнику. Такое лезвие не вытащишь, и смерть от копья бродника неизбежна, мгновенная ли или мучительная, долгая, как у рыбы на остроге. Говаривали, что были бродники когда-то простыми рыбаками, отсюда и копья такие. Кто знает, может, оно и так.
Схватились за копья и бродники Свеневида, недобро поглядывая на подавшихся прочь от них половцев. Мало всадников привел с собой Свеневид, чуть больше трех десятков, как бы не до полудня пришлось гонять по степи уцелевших кочевников. В степи ведь как – невиновен, если нет свидетелей, и бродники никогда не оставляли за собой ни единого живого человека.
– Мы не собирались откочевывать, – прохрипел разом запекшимся и пересохшим ртом Обовлый, – но можно ли отказать таким добрым людям?
– Добрым – можно, – разрешил Свеневид, – мне – нельзя! Сроку вам на сборы – пока мы коней напоим, там и тронемся... помолясь.
Колеса половецких веж протяжно и протестующе заскрипели после полудня, когда майское солнце в блеклой голубизне неба пробовало светить по-летнему, припекая все живущее к земле, как к стенкам котла. Бродники кружили вокруг неспешно двигавшихся повозок подобно своре пастушеских собак, окруживших стадо овец.
Половцев гнали куда-то на север, к землям, принадлежавшим хану Кончаку. Обовлый надеялся, что когда-нибудь он узнает, зачем это делалось, пока же важным было иное. Его племя цело, и это – милость Тэнгри.
Степь приучила ценить каждый день жизни.
Вчера священник Кирилл, прозванный жителями Тмутаракани Чурилой, видел, как у портала его церкви убили человека. Убили просто так, молча и неожиданно кинувшись, как делают собаки, охваченные бешенством.
Несчастный успел только раз вскрикнуть, прежде чем ему раскололи череп о ребро мраморной ступени лестницы, ведущей к воротам церкви. Этот крик и привлек Кирилла, только что закончившего службу в пустом храме без единого прихожанина. Вмешиваться было уже поздно, мозговая жижа с обломками черепных костей залила лестницу так щедро, что сомневаться в смерти человека не приходилось. Кириллу оставалось только помолиться про себя за упокой души неведомого мученика.
Священник не вмешивался в развернувшееся на его глазах, ибо сказал Господь: «Не мечите бисер перед свиньями». Многие из жителей Тмутаракани уже утратили последние остатки человеческого, превратившись в отребье, недостойное называться не то что людьми – зверями. Заповеди Божьи, и среди них – «не убий», стали пустым звуком, а Кирилл не был Сыном Божьим, владевшим даром говорить с бесами, овладевшими частью горожан.
Убийцы подняли на руки растерзанное тело и понесли прочь, к высившимся над городом мрачным стенам восстановленного древнего святилища. Капли крови срывались с трупа вниз, превращая лица убийц в маски смерти.
Или это и были их подлинные лица?
Священник Кирилл не знал, что будет с телом дальше, его не пускали в святилище, да и не хотелось туда идти – тешить греховное любопытство и осквернять душу.
Он не знал, что растерзанное, окровавленное тело будет положено на алтарь неведомого бога, чей облик на камне стерт ветрами, с имя – временем. И бог возрадуется очередной кровавой жертве, дающей силу для скорого пришествия на Землю.
Скоро! Скоро грядет последний час для всего живого на земле!
3. Район Каялы – Киев.
10 мая 1185 гола
Еще один ночной переход вывел русские полки к берегу небольшой спокойной реки Сюурлий, мутной от глиняной взвеси, поднятой недавним ледоходом. Дружинники ехали молча, поддавшись естественному в этих местах предчувствию скрытой угрозы. Мелодичное позвякивание оружия и металлических частей сбруи, посягавшее на тишину, только усиливало потаенную напряженность, впившуюся в души воинов рыболовецким гарпуном.
Особо тяжело было тем, кого приказ князя Игоря Святославича направил в боевое охранение. Черниговские ковуи и рыльские дружинники Святослава Ольговича воткнулись в степь, как рачьи клешни в падаль. В ожидании врага они рассчитывали не столько на глаза, уставшие после ночного бдения, сколько на инстинкт, выработанный многими поколениями жителей пограничья.
На утренней заре князь Владимир Путивльский разыскал черниговского боярина Ольстина Олексича, вполглаза спавшего прямо в седле. Заслышав приближение путивльской дружины, Ольстин Олексич зевнул во весь рот и остановил коня.
– Здрав будь, князь, – хриплым с утра голосом сказал черниговец, отвешивая поклон.
– Взаимно, боярин, – откликнулся Владимир Игоревич, подняв в приветствии руку, обтянутую по локоть кольчужной перчаткой.
Солнечный зайчик, пробудившийся еще на рассвете, ударился в своем полете о внутреннюю сторону забранной в сталь княжеской ладони и отразился в полированном серебре иконки, укрепленной над наносьем шлема Ольстина Олексича. На миг показалось, что между князем и боярином проскочила молния.
Бывают грозы без дождя. Они самые опасные, как говорят знающие люди.
– Отводи своих ковуев к войску, боярин, – сказал князь Владимир. – Они заслужили отдых.
– Плох ковуй, ослабевший от одного ночного перехода, – ухмыльнулся Ольстин. – Вот кони – да, они не железные, им отдых не повредит... Дозволь только, князь, мне самому отправиться к Рыльской дружине. Горяч больно Святослав Ольгович, как бы не сотворил чего...
– Сгоряча только дети творятся, – с некоторой обидой за товарища детских игр заметил князь Владимир.
Но, признавая правоту черниговца, продолжил:
– Поезжай, боярин.
Ольстин Олексич снова ухмыльнулся, словно услышал что-то чрезвычайно смешное. Свистом подозвав ближних к себе ковуев, он отдал несколько коротких приказаний.
Вскоре черниговский отряд разделился на две неравные части. Большинство ковуев не спеша направились обратно, ориентируясь на неясный, но все равно узнаваемый шум воинского стана, а Ольстин Олексич, забрав с собой дюжину копейщиков, отвернул вбок, наперерез рыльским дружинникам. Князь Владимир Игоревич был рад, что ковуи покинули его. И не то чтобы он не любил черниговцев. Просто не сегодня-завтра русское войско должно было выйти к долгожданной цели похода и увидеть свадебный поезд, где в окружении подруг и лучших из лучших молодых воинов будет ждать жениха дочь Кончака, без лести прославленная поэтами прекрасная Гурандухт. Владимир хотел первым встретить свою судьбу. Встретить девушку, предназначенную ему в жены до конца жизни. Князь еще не видел ее, но уже любил и почитал. Достойна уважения дочь могущественнейшего из половецких ханов, достойна любви дочь отцова побратима. Свадьба делает юношу мужчиной, а наследника княжеского стола – настоящим князем. А что за свадьба без невесты?!
Ольстин Олексич тоже был рад, что покинул путивльскую дружину.
Разной бывает радость. И черной тоже...
* * *
Той ночью Абдул Аль-Хазред спас человека. Спас, повинуясь внутреннему побуждению. Привычней было бы сказать – зову души, но откуда взяться душе у существа, воскрешенного из небытия волей злого тмутараканского божества? Существа, перешагнувшего последнюю грань жизни и не нашедшего успокоения в смерти?
Аль-Хазред перестал задумываться над причинами совершаемых им поступков. Он знал, что так надо, что его господин будет доволен свершенным, и делал так. Ел в харчевнях, не чувствуя вкуса еды и зная, что может теперь обходиться совсем без нее. Вечерами укладывался на доски лавки постоялого двора или просто расстилал на прибитой земле пола непритязательный коврик и лежал не размыкая глаз, хотя и не нуждался во сне. Дышал, раз так принято. Пресмыкался перед знатными и могущественными людьми, понимая при этом, что в его власти убить любого, даже не пошевелив ладонью. Он пробовал.
На рынке, теснившемся у переправы через Днепр, выбрал взглядом основательного купчину с холеной бородищей и представил мысленно, как, подобно кому молодого сыра, сжимается гордая купеческая голова. Когда купец умирал, Абдул Аль-Хазред возрадовался, но не силе своих магических способностей, а тому, что он выбрал жертву в относительном отдалении от себя. Голова купца сжалась, сложившись вовнутрь, и окровавленное мозговое вещество обрызгало окружающих отвратительным осклизлым дождем. Торговли в тот день на рынке больше не было.
Ночью же Абдул Аль-Хазред спас человека от неминуемой и тяжелой смерти. Так случилось, что араб стал свидетелем, а затем и участником погони за воришкой, осмелившимся забраться на Ярославов двор в поисках легкой поживы. Княжеские хоромы охранялись спустя рукава, и лучшей стражей считалось почитание верховной власти и боязнь неминуемого наказания. Но последние два десятилетия отбили у доброй части киевлян уважение к своему князю – а что, можно подумать, сами Рюриковичи продолжали считать Киев хоть не матерью, так старшим братом городов русских! Свои не хуже пришлых кочевников разоряли окрестности стольного града, а то и сам детинец брали на щит; и Киев терпел насилие, откупаясь имуществом и жизнями своих насельников. Любой купец блюдет свой товар лучше, чем князь киевский – интересы своих подданных. Так отчего же, собственно, не ограбить богатого, но ленивого и слабого?
Вору просто не повезло. Так уж совпало, что толкавшиеся в небе облака, не пропускавшие даже луча лунного света, отшатнулись друг от друга именно в тот момент, когда вор с большим узлом, где лежало запылившееся княжеское серебро, перебирался через неохраняемую стену на задворках хором. Вор был возмущен. Серебряная посуда – в пыли! Сколько же она пролежала без движения в запертом сундуке, на котором даже бронзовый навесной замок хитрой кордовской работы покрылся зеленоватой патиной?! Кража, кто спорит, грех, но стяжательство – грех не меньший!
Неожиданно вырвавшаяся на свободу луна залила Киев неподвижным гнилостным светом. И стражник, высунувшийся из проема широкой бойницы или узкого окна, кому как больше нравится, проделанного под крышей терема, вознесенного над княжескими хоромами, ясно разглядел в этом свете отблески на округлых до непристойности боках серебряных сосудов, выпиравших из небрежно увязанного воровского узла.
Стражник не стал кричать. Так можно только спугнуть грабителя, но не поймать его. Сбежать и укрыться в темных узких улочках города было проще простого, если, конечно, не выдаст собачий лай. Но дремавшие в своих конурах псы знали, что разбуженный хозяин не простит ложной тревоги, и берегли голос для того, кто осмелится покуситься на покой именно их дома. Что ж до погони на улице – не их, собак, это дело.
Стражник тихо сказал несколько слов своему товарищу, находившемуся у бойницы с противоположной стороны. Товарищ, более молодой и подвижный, прошлепал мягкими подошвами сапог вниз по винтовой лестнице и поднял сторожу, с нарочитой ленью коротавшую время за игрой в зернь.
Кости были отброшены в стороны, а в руках воинов оказались мечи и заранее натянутые луки.
Незадачливый вор, облегченно вздохнувший, когда луна снова скрылась за плотными облаками, был обескуражен, когда стрела, прилетевшая из обманчиво, как выяснилось, спасительной темноты, пришпилила узел с награбленным добром к рассохшимся бревнам стены.
– Слазь, – благодушно сказали вору из темноты. – И осторожней, а то ушибешься.
– Сейчас, – пообещал вор.
И обманул, конечно.
Оставив на стене узел с наворованным, – что дороже – княжеское серебро или собственная жизнь? – вор кубарем скатился вниз, возвращаясь на пройденный уже незадолго до этого путь. Равнодушно прогудела поздним шмелем стрела из самострела, пущенная стражником из бойницы терема, но ушла в землю, не задев вора.
В соревновании, кто быстрее, или стражник перезарядит оружие, или вор скроется, победил вор. Не исключено, оттого, что чаще тренировался. Тихо, вжимаясь спиной в неровные доски уличных заборов, вор уходил все дальше от столь неудачно ограбленного княжеского терема.
Но злоключения горемыки на этом еще не закончились.
Раздосадованная сторожа, лишившись законной добычи, разделилась. Двое полезли на стену, чтобы снять от соблазна подальше сверток с хоть и грязной, но все же серебряной посудой. Остальные, стараясь не греметь оружием, разбились на группы и побежали вдоль стены навстречу друг другу.
С вором должно было произойти то же самое, что и с комаром, неосторожно оказавшимся между смыкающимися в ожидании хлопка ладонями. Возможно, что его ждало и худшее. Комар, что ни говори, погибал сразу. Покусившемуся же на княжеское имущество по славным ромейским законам, пришедшим на Русь вместе с христианством, приходилось опускать осквернившие себя преступлением руки в кипяток. Это тоже была смерть, только от боли, а значит, медленная.
Стражники рядом, а бежать вору было уже некуда. Потеряв в темноте верное направление, он сам себя загнал в ловушку – узкий проулок, кончавшийся глухой стеной. Тупик. Конец пути. И собственно, конец жизни.
Из поясного кошеля-калиты вор достал небольшой четырехгранный стилет и спрятал его в рукав, острием к локтю. Набалдашник рукояти весомо упирался в потную ладонь, и вор знал, что у него есть только один удар, не больше. Вор надеялся, что его не станут обыскивать прямо на месте, а если уж это произойдет, то обойдутся только поверхностным осмотром. Надеялся вор и на то, что стражники не станут его связывать, рассчитывая поскорее вернуться в княжеские палаты. Тогда – один точный и неожиданный удар в горло ближайшего из стражей, прыжок в сторону, и вор свободен.
Конечно, вор понимал, как много случайностей Должно сложиться в его пользу, но иного выхода не видел. Кроме того, не меньше случайностей уже сложилось против него – не пора ли монете судьбы повернуться другой стороной?
Монета судьбы встала на ребро.
В заборе бесшумно открылась неприметная калитка, и сильная рука рывком втащила вора во двор. Появившиеся вскоре стражники увидели в свете зажженных факелов только пустой проулок.
Вор исчез, словно унесенный злыми духами.
Или спасенный Абдул Аль-Хазредом.
Как знать, что здесь хуже.
* * *
Обовлый должен был признать, что бродники Свеневида вели себя на удивление по-хорошему. Не свирепые разбойники, а заботливые проводники – вот кем стали бродники для половцев. Племя Обовлыя неспешно двигалось, находя по пути с помощью знавших здесь каждую травинку бродников воду и пищу. Половецкие юноши осмелели настолько, что уезжали по утренней зорьке на птичью охоту вместе с воинами Свеневида.
Обовлый готов был уже поверить, что бродники не обманули и им нужно не его племя, а те земли, где они раньше кочевали. Об этом же говорило, казалось, и поведение самого Свеневида, проявлявшего все большее нетерпение в желании поскорее довести половцев до заранее намеченного места.
Тем утром Свеневид наконец-то не поднял племя на очередной переход. Бродник подъехал к Обовлыю и ладонью махнул в сторону поблескивавшей впереди неширокой реки.
– Сюурлий, – пояснил он. – Бычья река. Надеюсь, Обовлый, что здесь хватит травы не только для диких зверей, но и для твоего скота.
– Мы на месте? – решился уточнить Обовлый.
– Да, – кивнул Свеневид. – Приехали. Сегодня мы расстанемся, Обовлый, и даже не лги, что тебе это неприятно. Однако надеюсь, что хотя бы про себя ты стал иначе думать о нас, бродниках. Люди чаще склонны бояться не реального зла, но слухов о нем... Зови к полудню своих мужчин на прощальный пир, вождь. Вечером нам в дорогу!
Обовлый поблагодарил поклоном, стараясь не выдать своих чувств. Огорчиться отъезду бродников – Свеневид умен, он поймет ложь, выказать радость – вызвать, возможно, старательно сдерживаемую ярость людей, которым уступали дорогу даже никого не боявшиеся степные волки.
Пир – не битва. Отчего же не позвать на него людей?
Поодаль от половецких веж, чтобы не мешали юркие дети и не отвлекали все время чем-то недовольные женщины, юноши по приказу Обовлыя прогнали несколько раз по широкому кругу волов, приминая траву на месте готовящегося пиршества. На пригорке, заранее окопав его макушку, развели костры, использовав как топливо росшие там же густые кусты.
Расщедрившийся Обовлый приказал заколоть двух молодых бычков. Свеневид же, поглядев с высоты седла на приготовления, заявил, что поедет со своими людьми на охоту. Дичь, мол, лишней не будет. Половцы не возражали. Чужак, даже приглашенный на пир, особо хорош, когда туда не является или, что вернее, запаздывает, оставляя хозяевам время насладиться покоем и одиночеством без постылой компании.
Бродники направились в прибрежные заросли погонять птиц, но Свеневид пренебрег развлечением. С тремя подручными, неотступно следовавшими вслед за вожаком, он отвернул в сторону, к броду через Сюурлий.
Кони осторожно перешли по чавкавшей липкой глине на другую сторону реки и, почувствовав под копытами твердую почву, перешли, не дожидаясь понукания от хозяев, на быструю рысь. Ошметки грязи летели с лошадиных ног на степную траву, помечая дорогу бродников.
Символично ли это? Не знаю, не знаю...
Свеневид и его люди ехали, не стараясь скрыть свое присутствие, и совсем не удивились, когда, перевалив через вершину одного из холмов, частых в этой местности, увидели прямо перед собой русских дружинников в полном вооружении. В центре русского отряда на могучем гнедом коне ожидал приближения бродников воин в полном вооружении. По степному обычаю, на начищенную кольчугу он надел пластинчатый доспех, прикрывавший грудь, живот и спину, но не сковывавший движения в скоротечной степной рубке. Поднятый кверху наносник шлема напоминал восставший фаллос, требовавший немедленного удовлетворения недвусмысленного желания, из-за него сконфуженно выглядывал святой, отлитый на серебряной иконке, прикрепленной к куполу шлема.
Боярин Ольстин Олексич улыбался, глядя на приближающихся бродников. Так улыбается из размытой весенним паводком могилы череп, приветствуя еще живущих.
– Мир тебе, воевода, – сказал черниговец.
– Здрав будь, боярин, – отозвался Свеневид, изрядно развеселившись от пожелания ковуя. – По добру ли доехали?
– По добру, – усмехнулся Ольстин Олексич, оценив ответную двусмысленность. – Надеюсь, что и с твоими воинами все в порядке?
– Что с ними будет, – равнодушно заметил Свеневид.
– Удалось ли... о чем договаривались?
– Могло быть иначе? В Степи слово держат.
– Значит...
– Значит – твое время, боярин! А мы поможем, раз уж дело выходит общим.
– Где Гзак?
– Будет Гзак. – Глаза бродника вспыхнули зеленым волчьим пламенем. – Когда настанет время – будет, не задержится!
– Вы разве не обмениваетесь гонцами?
– Нет, разумеется! К чему доверяться лишним людям? Не волнуйся, боярин, Гзак не подведет. Он заинтересован в успехе, быть может, больше всех. Меня волнует иное. Где войско Кончака, боярин? Хану, возможно, не понравятся перемены в судьбе любимой дочери, и мне не хотелось бы оказаться на пути отцовского гнева.
– Я не обмениваюсь гонцами с ханом Кончаком.
– А стоило бы... Что ж, боярин, к делу!
– Приступим.
Ковуй и бродник спрыгнули с коней на землю и принялись сооружать из травинок и веточек, попадавшихся под руку, примитивную, но вполне понятную карту окрестностей. При этом они говорили о чем-то, но голоса их звучали приглушенно, чтобы не расслышали даже свои.
Свой – он таков только до времени, пока чужой не перекупит. Свеневид и Ольстин знали это по собственному опыту.
Женщины у половцев, как и у многих кочевых народов, были равноправны и независимы, но обычай требовал, чтобы на пиршестве охотников и пастухов присутствовали только мужчины. Правило это нравилось далеко не всем, поскольку означало, помимо прочего, что свежевать и готовить приходилось представителям если не сильного, то уж точно ленивого пола.
Бродники вернулись с охоты как раз тогда, когда в костре прогорела первая партия веток, еще сырых и оттого чадивших. Новые прутья, подброшенные в огонь, успевали прогреться, выбросив в стороны облачка густого белого пара, и пламя, поднявшееся до пояса костровых, очистилось от черной гари, осквернявшей его языки.
Охота удалась. На ремнях, соединивших две тягловые лошади, висела туша большого кабана, поднятого где-то в плавнях. Из огромной раны, наискось пересекавшей грудь зверя, падали на траву успевшие загустеть капли крови.
– Хороший пир будет! – искренне радовался Обовлый.
– Хороший, – улыбался по-доброму Свеневид.
* * *
– Половецкие вежи неподалеку, – сказал вернувшийся обратно Ольстин Олексич князю рыльскому.
– Много? – всполошился князь. – Как не заметили раньше? Сторожа спала?!
– Их немного, – успокоил ковуй. – И это не воины – пастухи.
– Вот как? Стоит ли вообще беспокоиться из-за их присутствия?
– Это – богатые пастухи, – вкрадчиво сказал Ольстин Олексич.
Давно и не нами отмечено, что лучше всего слышится не крик, но шепот. Слова, сказанные черниговцем, расслышала большая часть рыльской дружины, а кто не разобрал, что к чему, был скоро просвещен более удачливыми товарищами.
Добыча!
Добыча рядом! И доступная!
Мужчины презирают доступных женщин, но тянутся к ним, воин стесняется доступной добычи, но никогда от нее не откажется.
Беловод Просович, молодой ковуй, первый год как принятый в черниговскую дружину, единственный сохранил ясность мысли.
– О половецких вежах надо упредить князя Игоря Святославича, – сказал он Ольстину Олексичу. – Как знать, возможно, это предвестник появления большого рода, а значит, и войска.
– Сказать – значит лишить себя добычи, – вмешался другой ковуй, и от его слов заволновалась большая часть дружинников.
– Но сказать придется, – поддержал Беловода Ольстин. – Дело серьезное... Мне доложили, что среди веж заметили зеленые шатры.
Стон пронесся по сбившимся в кучу воинам. Обычно под зелеными пологами шатров ехали через степь к днепровским переправам караваны купцов, торгующих русскими мехами и арабским серебром. Эти караваны охранялись очень хорошо, так что даже бродники, которым грабить было важнее, чем жить, не осмеливались нападать на них.
Зеленые шатры среди половецких пастушеских веж могли означать, что, скорее всего, часть купеческого каравана отстала от товарищей-купцов и от вооруженных наемников!
Удача! Но на пути к этой удаче – долг. Необходимо известить старшего в войске, князя северского Игоря Святославича. А он наверняка запретит нападать на купцов, чтобы не обидеть давших им приют половцев.
Вот и вся удача.
– Поезжай, Беловод, – кивнул головой Ольстин Олексич, – Расскажи обо всем князю. И осторожней! Хотя в степи и тихо, но кто знает, что может случиться.
Молодой ковуй, гордый оказанным доверием, развернул коня и направил его в сторону русского лагеря. Боярин Ольстин отметил про себя, что Беловод направил скакуна неспешной рысью, чтобы отзвук от ударов копыт гасился одеялом поникшего прошлогоднего ковыля.
– Князь – князем, – огорченно сказал кто-то, – но обидно-то как...
– Если там даже один только груженый воз, – рассуждал другой ковуй, бросая изредка взгляд на Ольстина Олексича, – то добра на нем хватит, чтобы купить не одну вотчину.
– Чего чужое добро считать, – вздохнул кто-то.
– Да уж, чужое – считать нечего. Вот ежели бы оно стало своим...
– Поговорите мне! – прикрикнул на воинов князь рыльский. – Мы не разбойники, чтобы промышлять по степи!
– Мы-то не разбойники, – не полез в карман за словом первый ковуй. – А вот про половцев я не поручусь. Вежи-то у них приметные, юрта Бурчевичей. Нечего им кочевать в таком отдалении от своих. Здесь земли Кончака, Бурчевичам же пристало пасти свой скот южнее, у Меотийских болот. Может, и купеческие шатры оказались у них не волей случая? Кто же упустит такую добычу?
– И то верно, – вмешался внимательно слушавший своего товарища Ольстин Олексич. – Неладное творится в степи, князь! Дозволь моим ковуям проехаться вперед, проверить, что к чему!
Святослав Рыльский поглядел на своих дружинников, прикидывая, сможет ли удержать их в узде, уступив возможность захвата богатой добычи черниговским ковуям. Затем князь подумал, как объясняться с Игорем Святославичем, отчего, не дождавшись приказа, напал на половецкое поселение. Наконец, князь Святослав размыслил, сможет ли он переступить через собственное желание показать воинскую удаль. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|