Однако здесь я не могу с ним согласиться. Если сии призраки знают более, нежели мы сами, и если всякое знание есть добро, то что за беда, коли мы будем укрепляться в добродетели? Дыханье льва способно породить как голубку, так и змею, но стоит ли нам из-за страха перед змеями лишаться и голубок? Я размышлял об этом, когда услыхал на лестнице шаги жены; вскоре она вошла в кабинет, а я притворился, будто читаю книгу.
«Я отдала сапоги мистера Келли почистить», – сказала она, ни пожелав мне доброго дня, ни утрудив себя каким-либо иным приветствием.
«Что ж, прекрасно», – отвечал я, не подымая глаз от книги. Тогда она опустилась на табурет у моего стола и, тихо напевая себе под нос, взяла один из лежащих рядом томов. «Не потеряйте места, где я читаю, сударыня».
«Не волнуйтесь. Эти страницы так жестки, что я и переворачиваю-то их с трудом». В руках у нее был трактат «Maleficia Maleficiorum» [69]. «У меня голова начинает болеть, стоит только увидеть всю эту писанину, – продолжала она. – Что это, муженек?»
Я заметил, что она разглядывает символ звездного демона, находящийся в широком употреблении у некоторых неплохих ученых из Праги и Гамбурга. «Это часть каббалы. Смотри не ожгись».
«Я видела, как мистер Келли изучает ваши книги с пребольшим рвением, а ведь на нем ни волдырика».
«Эдуард Келли – здесь?'»
«Он частенько роется в ваших бумагах, когда вас нет дома. Странно, что он не сказал вам об этом».
«Что ж, библиотекой он может пользоваться и без особого дозволения».
«Хорошо, коли так. А то ведь я не раз слыхала, как он тут бормочет, будто пытается затвердить что-то наизустъ».Это поселило у меня в душе легкую тревогу; хотя я и постарался скрыть от жены свое беспокойство, здесь имелись бумаги, каковые никто не должен был видеть без моего одобрения или ведома – никто, даже моя жена, ибо разве можно угадать, какими бедствиями чревато опрометчивое выбалтывание важных секретов? Помнил я и то, что здесь лежат кое-какие заметки о сотворении новой жизни, отнюдь не предназначенные для чужих взоров. Но что же именно Келли старался заучить наизусть?
«Почему вы хмуритесь? – спросила жена. – Неужто заметили какую-нибудь пропажу?»
«Нет. У меня ничего не пропало». Я пристально посмотрел на нее. «Ты желаешь сообщить мне еще что-то?»
«Да нет».
«Однако мне кажется, ты нынче не в настроении».
Тут она поднялась с табурета и стала шагать взад и вперед по комнате, буквально не смыкая уст. «Мистер Келли уже много месяцев живет с нами в одном доме, но мы и теперь знаем о нем не более, чем о любом случайном прохожем. Он шныряет в ваш кабинет и обратно, словно боясь, что его изловят, и глядит на Филипа и Одри с таким презреньем, будто они выползли невесть из какой дыры».
«Слова ваши довольно вески, сударыня, однако, думаю я, за ними ничего не кроется».
«Ничего? Стало быть, это ничего, что он имеет собственный ключ от ваших личных комнат и роется в ваших записях и книгах, покуда вас нет дома? Что он таскает тома из вашего кабинета и проглядывает их со свечою?»
«Он ученый, мистрис Ди, и его снедает великая жажда знаний».
Она рассмеялась. «Кабы только знаний, сударь. Если он и впредь будет пить так много вина, у него в животе разведутся лягушки».
«У него возвышенный ум, а ведь люди говорят, что более всех пьет тот, кто дальше прозревает».
«И что же он там узрел, сударь?»
«Пока сие должно оставаться тайной». Я был зол на нее и хотел побольней ужалить напоследок. «Вот что я вам скажу, сударыня. Лучше я выброшу все свои бумаги в отхожее место, листок за листком, нежели отдам их на прочтенье глупцу или вору. Но Эдуард Келли совсем из другого теста. Он —мой semper fidelis [70], и я требую, чтобы вы так же уважали его и доверяли ему, как я сам».
«Ну хорошо, будь по-вашему». Она встала с табурета, присела в знак покорности и направилась к двери. «Верно говорят, – пробормотала она себе под нос, – что разбитую голову штукатуркой не склеишь». Я не понял, к чему это, но едва собрался задать ей вопрос, как она стремительно, точно маленький смерч, повернулась и исчезла из комнаты.
На следующей неделе мы ежедневно посещали келью прозрений, однако в кристалле ничего не являлось; побеседовав, мы сошлись на том, что внезапная перемена в порядке опытов возмутила или разгневала духов. Поэтому мы решили не предпринимать новых попыток до истечения целой седмицы.
Между тем мистрис Ди вняла моим увещаниям и во время трапез беседовала с Эдуардом Келли весьма любезно. Встречаясь с ним в коридоре, она также обращала к нему вежливые и почтительные речи. «Скажите, сударь, – промолвила она как-то днем, когда мы сидели все вместе, – что служит вам главной опорой в трудах – память или вдохновение?»
«Это славный вопрос, – отозвался Келли. – Довольно будет сказать, что память без вдохновенья неплодоносна, тогда как вдохновенье без памяти подобно коню без всадника, пустившемуся в галоп. Такой ответ вам подходит?»
«Вполне, сударь. Именно такого ответа я и ожидала от вас, истинного ученого, который знает, куда ему скакать».
Это был приятный для слуха разговор, однако два дня спустя она внезапно появилась в моем кабинете. Она была охвачена невероятным гневом и яростью и даже занесла руку, точно собираясь ударить кого-то. «Мои кольца и браслет исчезли, – сказала она. – Как корова языком слизнула». Слова извергались из нее таким бурным потоком, что я велел ей успокоиться. «Я искала большую иголку, – продолжала она, – потому что петельки у вас на штанах обтрепались и шнурок никак не продернуть, и пошла в свою комнату, где у меня лежат коробки со всякими мелочами. А ее уже нет».
«Чего нет?»
«Деревянной шкатулки, где я держу кольца. Господи Боже, до чего ж короткая у вас память! Разве не вы купили ее мне в прошлом году в Олд-Джуэри? Такая чудная шкатулочка, вся в мелкой резьбе и с русалкой на крышке! Вот она и пропала. Стибрили ее вместе с моими кольцами и браслетом!»
«Ты просто не можешь найти свою шкатулку. Куда ты положила ее вчера?»
«Вчера я ее не трогала. Она всегда лежит на одном и том же месте, а теперь ее украли».
«Но кто мог это сделать? Филип? Одри? Больше у нас в доме чужих нет».
«Филип и Одри вам не чужие, как и я. Вы забыли про своего мистера Келли…»
«Кэтрин!»
«Будто он не говорил вам, что водит дружбу с чипсайдским ювелиром! А давеча я слыхала, как он рассуждает о полезных свойствах природных камней». Тут я подумал, что он лишь повторяет сведения, добытые от меня. «Почему мы знаем, что это не он тайком уволок мое добро и отнес его в город?»
«Кэтрин. Мистрис Ди. Человека честней мистера Келли свет не видывал. Не он ли работает со мною и помогает мне на протяжении целого года?»
«Вы слепы, как крот, когда сидите зарывшись в свои книги. Взгляните, как он ведет себя и что говорит, – неужто вы искренне верите в его дружеские чувства? Ведь он только и мечтает о золоте, только и думает, как бы выскочить в богачи, а все прочее гори хоть в адском огне. Терпеть его не могу. Больше того – он мне мерзок. И здесь, в собственном доме, я получаю от вас тычки за то, что перестала ему угождать!»
Слова сии были произнесены в чрезвычайном расстройстве и смятении духа, и я попытался ее урезонить. «Но все отнюдь не так, жена. Отнюдь не так. Неужто, потеряв кольца, ты заодно потеряла и разум?»
«Вот что я вам скажу, доктор Ди». Она подошла к окну и выглянула в сад. «Одри видела, как он там с кем-то болтал у калитки. Она божится, что он хулил и вас, и вашу работу».
Я был поражен этим, но даже в первое мгновенье не мог поверить, что возможен столь подлый обман за моей спиной; я отлично понимал, что это происки Одри, и уже изготовился вызвать ее к себе и допросить хорошенько, как вдруг в кабинет вскочил Келли собственной персоной. Я полагал, что дверь закрыта, и теперь весьма испугался его бурной реакции на те нелестные речи, которые он мог ненароком услышать. Жена отступила назад, поднеся руку ко рту. «Девица Одри, – сказал он, – наглая лгунья. Приведите ее сюда, и мы поглядим, хватит ли у нее смелости повторить столь явную ложь мне в лицо!»
Очевидно, слова моей жены произвели большее действие, чем она думала, и будто стальным кинжалом уязвили и поразили его в самое сердце. «Скажите, отчего, – обратился он к ней, – отчего вы не дали себе труда понять чувства, кои я питаю к вам и вашему мужу?»
«Я прекрасно знаю все ваши чувства, – отвечала она. – Вы точно прожорливый крокодил, не жалеющий никого, кроме себя». Тут он заявил, что она заблуждается, а она так разъярилась, что обозвала его лицемером и интриганом. Тогда я велел ей оставить невоздержность и попытался трезвым гласом примирить их, но не достиг цели. «Что ж, я предупредила вас, – сказала она, обернувшись ко мне и пылая очами. – Я вела себя как полагается честной жене. Не надо бы вам менять старого друга на нового». Затем она с сердитым видом вышла вон и захлопнула за собой дверь моего кабинета.
Я встал и устремился за нею, поймав ее за плечи прежде, нежели она ступила на лестницу. «Мое доброе мнение о вас, сударыня, сильно пошатнулось. Как вы могли наплести столько небылиц и лживых историй?»
Она выдержала паузу, не сводя с меня взгляда. «По-вашему, это я плету небылицы, но кое-кто умеет плести их гораздо лучше меня. И еще запомните, сударь. Красильщик может вычернить любую шерсть, какой бы белизны она ни была. Все, больше мне сказать нечего».
«Тогда возвращайся к своим кастрюлям. Да позови ко мне Одри».
Я вернулся в кабинет и со всей возможной веселостью попытался утешить Эдуарда Келли. «Моя жена сущая мегера, – произнес я. – Но слова – это ведь только слова, не принимайте их близко к сердцу».
«Я не держу на нее зла. Ее обманули гнусные наветы вашей безмозглой служанки».
Через несколько минут к нам явилась эта мерзавка, дрожащая как осиновый лист. «Отвечай, – сказал я, – почему ты распускаешь лживые слухи и злобно клевещешь на мистера Келли, который не сделал тебе ничего дурного?» На глазах у нее выступили слезы, и она не могла вымолвить ни словечка, а потом разревелась вовсю. «Когда ты поступила к нам на службу?» Она по-прежнему стояла и плакала, не в силах заговорить. «Не в Михайлов ли день? Я плачу тебе три фунта в год, да еще даю отрез ткани на платье. Так-то ты отблагодарила меня? Что я получил от тебя за свои деньги, кроме вреда?»
«Я хотела как лучше, сэр. Только…»
«Лучше? Значит, по-твоему, это хорошо – ославить моего гостя вором и коварным ругателем?»
«Я видела его в саду, сэр».
«Ладно, а где была ты? Пряталась под изгородью, вынюхивала да выслушивала, а то и еще что похуже? Итак, ты уволена. Теперь к моему дому и близко не подходи».
Тут Келли выступил вперед, улыбаясь ей. «Не будьте столь суровы, доктор Ди, молю вас. Ее слезы говорят о том, что она раскаялась. Давайте же уподобимся священникам и отпустим ей грехи».
«Слышишь, Одри? Что ты на это скажешь?»
«Я буду благодарна вам, сэр, коли вы меня простите».
«Нет. Не благодари меня. Стань на колени и вознеси хвалу этому джентльмену, ибо он отвратил от тебя кару». Она послушалась, сбивчиво пробормотала несколько слов, а затем ушла от нас, рыдая так, словно ей выжгли клеймо на ухе. «Вы проявили доброту, – сказал я, – к тому, кто не заслуживал и снисхождения».
«Я не считаю ее виновной во всем». Он шагнул за ней и плотно закрыл дверь в комнату. «Здесь есть нечто еще. Кто-то в этом доме трудится и хлопочет, будто пчела».
«О ком вы?»
«О том, чей зловещий обман отравил их разум, так что ваша жена обратилась против меня, а ее горничная видит одни лишь фантасмагории. О том, кто нашептал глупой шлюшке Одри сии подлые слова и кто самым гнусным и наибесчестнейшим образом выкрал у вашей жены ее драгоценности».
«Откуда вы знаете о краже?»
«Мне сказала Одри». И он продолжал еще горячее: «Разве вы не понимаете, что существа, коих мы вызывали в келье прозрений и видели в волшебном кристалле, не вернулись туда, где обитали прежде (где бы ни находилось их обиталище), но остались здесь, в этом доме и в этих самых стенах? В какие черные воды зла заплыли мы, взяв на борт сих пассажиров?»
Меня изумили его речи. «Все это не что иное, как досужее плетенье словес, пустой звук, и не более. Послушать вас, так привидения забрались и в наше отхожее место!»
Несмотря на свое дурное настроение, я не сдержал улыбки, что, однако же, распалило его еще более. Внезапно он обрушил град свирепых проклятий на все и вся, виденное или слышанное нами в потайной комнате. «Наши учителя суть обманщики, – заявил он, – и добрых поводырей из них не получится».
Я ответил, что он глубоко заблуждается и перед нами, напротив, распахнут мир знаний и власти. «Какой нам прок поворачиваться спиной к златому граду, первому в Альбионе, когда под землею прячутся несказанные сокровища? Мы должны заново открыть то, что было утеряно нашей страной много тысячелетий тому назад. Теперь уже слишком поздно рассуждать, правильно ли мы сделали, обратись к сим духам или призракам; мы должны думать лишь о том, как нам двигаться дальше. Я не могу заставить себя бросить начатое, мистер Келли, – нет, я намерен воспользоваться данным мне шансом и исполнить свое назначение».
«И это вы зовете назначением? Более безумного назначения свет не видывал, но коли вам так угодно, будь по-вашему. Я же готов идти с вами только при одном условии».
«А именно?»
«Вы больше не будете скрывать от меня никаких тайн вашего мастерства вплоть до самых высоких и поделитесь со мною всеми секретами ваших ученых занятий и алхимической практики».
Я понимал, откуда ветер дует. «Вы хотите завладеть философским камнем? Вы жаждете разбогатеть?»
«Да, в свой час».
«Или это еще не предел? Может быть, вы жаждете какого-то иного знания?»
«Всему свое время».
«Что ж, пусть будет так. Я не откажу вам ни в чем».
Он протянул руку. «А я не оставлю вас ни теперь, ни в будущем».
«Значит, вы со мной заодно?»
«Заодно, доктор Ди».
На следующей неделе после сего знаменательного договора мою жену свалила горячка. Сначала у нее было лишь некое томительное урчанье в животе, но едва она попыталась нарушить свой пост сладкими гренками, как тут же извергла их обратно; затем ее прошиб горячий пот, и я положил ей на грудь примочку, изготовленную из яиц, меда и сосновых орешков. Впрочем, мне сразу стало ясно, что недуг сей есть лишь плод ее фантазии, дурацкий самообман, вызванный пропажей колец и нашей недавней размолвкой. Посему я трудился не менее ревностно, чем прежде, с головою уйдя в работу за своим столом, покуда она оставалась в постели. «Как здоровье моей женушки?» – спросил я, войдя к ней в комнату через два дня после того, как она слегла.
«Ох, сэр, меня не отпускают ужасные боли и судороги». Она и теперь была в поту и перекатывала голову с одной стороны на другую.
«Это лихорадка, – ответил я. – Терпи и принимай минеральное снадобье, что я для тебя смешал. А тревожиться тут нечего». Затем я с легкой душою покинул ее светелку и отправился к Келли потолковать о завтрашнем сеансе.
Назавтра выдался воистину трудный день, и вечером я сидел у себя в кабинете, изучая очередные сообщения духов. Я взял за правило записывать все происходящее, благодаря чему располагал полными отчетами о наших еженедельных бдениях и обыкновенно корпел над своими бумагами до полуночи. На сей раз передо мною было вот что:
Призрак. 4723 зовется мистическим корнем в наивысочайшей стадии трансмутации.
Ди. Твои слова темны.
Призрак. Сие есть квадрат труда философа.
Ди. Ты назвал это корнем.
Призрак. Следственно, сие есть квадратный корень, квадрат коего составляет 22306729. В словесном же истолковании он трактуется как Ignis vera mater [71].
Ди. Но что это значит?
Призрак. Довольно. Я все сказал.
Сидя в кабинете, я пытался проникнуть в смысл этих фраз и вдруг услышал некий загадочный стук; затем раздался голос, повторенный десятикратно, – он напоминал вскрик человека, мучимого болью, однако был тише и протяжней. Я сильно взволновался, а дальнейшее и вовсе едва не повергло меня в обморок, ибо передо мною возникло бесплотное существо, стоящее в углу и простирающее руки в мою сторону. Оно скорой поступью пересекло комнату и остановилось спиной ко мне в противоположном углу. Затем обернулось, вновь издав долгий, мучительный стон, и я узнал в нем отца: он был мертвее, чем год назад, и походил на свой оживший портрет, выписанный чрезвычайно подробно от пят до самой макушки.
«Во имя Иисуса, кто ты?» – воскликнул я. Он безмолвствовал. «Я знаю, что Дьявол может являться в обличье отца или матери, дабы тот, кто увидит его, охотней прислушался к его речам в сем знакомом образе. Так ты и есть сам Сатана? Говори».
Тогда он показал мне ладонь со словами, начертанными на ней как на странице книги: она была столь далека от меня, что я не мог прочесть их, но вдруг, mirabile dictu[72] призрак очутился намного ближе ко мне, чем его рука. «Не тщись ускользнуть от меня, – промолвил он. – Отныне тебя не спасут никакие науки. Твоя ладья уж почти на плаву».
«О какой ладье ты говоришь?»
«Оладье скорби, коей быть тебе печальным кормчим».
«Ты —мой отец?»
«А ты сомневаешься в этом? При моей жизни ты не обращал на меня внимания, однако теперь все будет по-другому». Я был столь глубоко поражен и изумлен, что лишился дара речи, ибо прекрасно видел сквозь него стену своей комнаты и свечу, мерцающую на дубовом сундуке. «Взгляни в мое изъязвленное чрево! – продолжал дух. – Внутренности мои достойны сострадания, но ты скорее смотрел бы, как они корчатся от яда, нежели помог мне».
«Если ты думаешь, отец, или Дьявол, или кто бы ты ни был, услыхать слова раскаяния или долгий рассказ о том, как терзала меня нечистая совесть, то я тебя разочарую».
«Так вот каков твой ответ? Да стоит мне захотеть, и ты навеки разучишься улыбаться». Он обратил взгляд внутрь себя и выдернул из живота маленькую струйку дыма. «Я вижу, до чего довели тебя твои безумные помыслы и вечное невезение – ты сам стал похожим на мертвеца. А теперь я вижу тебя в большой оконной нише, с вервием на вые».
«Я плюю на твои пророчества».
«Это не пророчество – речь идет о настоящем». Я повернулся, чтобы оставить комнату, но призрак как бы взял меня за горло, хотя я и не ощущал прикосновенья его руки. «Я не собираюсь дать тебе улизнуть и, пожалуй, снизойду до того, чтобы говорить языком рассудка с тобою, его не имеющим. Я скажу тебе слова, запечатленные посредством aqua fortis [73]: ты станешь тем, кто ты есть, ты тот, кем ты станешь».
«Значит, Дъявол говорит загадками?»
«Не гневи меня, жалкий глупец. Ибо я пришел, дабы открыть тебе тайное знание земных недр». Тут я встрепенулся, словно очнувшись от сна, а он издал смех, напоминающий мучительный стон. «Я вижу, как твое сердце скачет вверх и вниз, точно бумажный змей на ветру».
Он понял меня верно. «Воистину, – сказал я, – ради этого знания я трудился всю жизнь».
«Я подарю тебе его. Ибо внемли: мир всегда готов исполниться скорби. Слушай, что будет поведано. Да пошлет тебе Господь доброго отдыха. Я еще вернусь».
Я не знаю, как он покинул меня – растаял ли в воздухе, вылетел в окно или проник сквозь пол моего кабинета; но я уловил как бы слабое дуновение, сорвавшее его с места, после чего он исчез из виду. Я рад был избавиться от него и с облегченьем сел за свой стол, но тут снова раздался голос. Я словно опять услышал глубокий вздох отца, лежащего на смертном одре, где я видел его в последний раз, а потом он заговорил своим прежним голосом: «Никогда никого не любить – страшный жребий. А теперь, добрый доктор, воззри. Воззри на мир без любви».
Город
Воззри же. Воззри на мир без любви. Я очнулся и увидел, что меня окутывает необычайно плотный ночной мрак; но я был уже не в кабинете. Я шел под открытым небом, освещая себе путь фонарем и свечой, а затем уперся в городской вал. Каменный, он вздымался передо мною, словно лик идола из девонширских копей, но, подняв фонарь, я заметил все те щели, трещины, борозды и расселины, кои являют собой печать глубокой древности. Казалось, что стена совсем обветшала и наполовину разрушилась, но как же тогда могла она защищать город? Вдруг один из камней зашевелился у меня на глазах, и я отступил назад с проклятьем, ибо то был паук (весьма редкостный по величине тулова и длине ног); он тронулся с места и столь же внезапно исчез.
Я вошел внутрь через Мургейтские ворота, и сразу послышался глас рога, такой громкий, что в нависшей над Лондоном тьме разнеслось звучное эхо. Я прекрасно знал здешние улицы и не заблудился бы даже без света, однако, подняв фонарь у Большого прохода, увидел множество бредущих по дороге людей в длинных мантиях и бархатных плащах. Каждый из них держал в руке зажженную восковую свечу и вздыхал так, точно грудь его вот-вот разорвется. Они словно меряли шагами темницу ночи – ночи, что была колыбелью тревог, матерью отчаяния и дщерью самого ада. Отчего брели они по Вормвуд-стрит и Брод-стрит с непрестанными стонами? Они как будто были взлелеяны в утробе скорбей и теперь, извергнутые в эти мутные и грязные туманы, стали всего лишь призраками или бесплотными тенями, кои нельзя увидеть при дневном свете. И вместе с тем здесь было разлито невыносимое зловоние, приводящее на память городскую псарню по ту сторону полей.
Меня охватила внезапная грусть, и тут, на углу Бартоломью-стрит, я заметил идущего мне навстречу Фердинанда Гриффена, моего старого учителя. «Я думал, что вас настигла смерть, – сказал я, – но теперь вижу, что вы еще не покинули жизни». Не отвечая мне, он медленно направился к низкому деревянному дому, на крыше коего пылали семь или восемь факелов, – я знал, что в этом доме безраздельно властвует скорбь. Я последовал за ним и, подойдя к двери, увидел сидящего у окна человека в пурпурной мантии. Самый же дом весьма напоминал мою собственную лабораторию, ибо здесь висели разнообразные стеклянные сосуды; во многих из них я заметил гомункулусов, взращивание коих было предметом моей пылкой надежды. Я присмотрелся и понял, что существа эти совершенно бездыханны; итак, сей опыт был закончен. На щеке мужа, облаченного в пурпур, была бородавка; рядом с ним стояли две девочки в зеленых юбках. Одна из них, маленькая красавица, побежала по коридору прочь от него, но этот человек призвал ее обратно; он сделал ей знак, ударив одной рукою по другой и проведя ею по шее, точно предупреждая, что грозит непослушной, если она выдаст тайну. Но тайна сия была мне отлично известна. Я знал ритуалы amor sexus, ибо она, да поможет мне Бог, практиковалась в тиши и уединении моего собственного дома; это происходило в дни моей юности, когда духи были благосклонны ко мне и глаза демона мерцали в углу. Но вот мой старый учитель, Фердинанд Гриффен, снова очутился перед окном и заговорил со мною. «Глядите, – сказал он, – у меня есть нечто интересное. Я раздобыл последнюю карту Лондона, составленную лишь недавно. Как она вам нравится, любезный доктор?» Он распростер ее передо мной, и я увидел, что все на ней нарисовано верно – ясно обозначены даже совсем новые постройки у Финсбери-филдс и надписаны даже названья переулочков Саутуорка; но когда я смотрел на сей план города, оседлавшего реку, он показался мне изображением мужчины, вскочившего на женщину и свирепо насилующего ее.
И столь велик был мой ужас и столь велика ярость, что я вытянул руки ладонями вперед, точно ограждая себя от своего учителя. «Воистину, я незнаком с вами по-настоящему, – ответил я. – Ни с вами, ни с любым иным человеком, живым или мертвым. Я жажду уединения».
Я повернул назад и спустился по Бартоломью-лейн кЛотбери, где тихой поступью стремились куда-то многочисленные горожане. Глубоко удрученный, я пролагал свой путь сквозь толпу, пока не достиг лечебницы, недавно воздвигнутой на углу Колман-стрит; тут я остановился в изумлении, ибо увидел на ее пороге одного из призреваемых, сплошь покрытого человечьими нечистотами и с ликом жутким и безобразным, усеянным пятнами засохшей крови и разъеденным, словно открытая язва, так что сие зрелище едва можно было вынести. «Зачем дивишься ты моей уродливости, – молвил он мне, – когда нет на белом свете никого, чья душа не была бы столь же немилосердно изувечена? Ты думаешь, это лечебница? Однако, доктор Ди, весь наш мир есть лечебница, и мы томимся здесь в заключении, окруженные таким несметным количеством могил, что не можем и выйти из дверей, не поправ ногою мертвых и умирающих. Видишь сей влажный туман, что стелется над городом подобно пушечному дыму? Это они – вредоносные испаренья земли, густые клубы ядовитых кладбищенских миазмов, что поднимаются отовсюду». Я был страшно потрясен и, обратив взгляд внутрь себя, увидел там лишь гнездилище ужаса, тьмы и смрада. Воистину, сей мир полон скверны и все в нем прогнило насквозь.
Когда я покинул этого страдальца и зашагал по Олд-Джуэри к часам, вокруг стало уже заметно светлее, так как солнце успело немного подняться над горизонтом; вдоль обочины растянулась цепочка людей с пиками в руках, и взоры их были устремлены к Полтри, где стояли бочонки с водой – на эти бочонки забрался человек, громко провозглашающий нечто важное. Я не мог расслышать его речей, но любопытство побудило меня свернуть с дороги, и вскоре я оказался в нескольких ярдах от него. Он произносил не целые фразы, но одни только цифры, словно купец, подводящий итоги своей торговли; он называл денежные суммы, повторяя их столь часто и с такими дикими восклицаньями и ужимками, что я счел его совсем выжившим из ума. Тем не менее я спокойно стоял и внимал ему. «Пятнадцать шиллингов, – выкрикнул он. – И еще парочка пенни сверху. Вы дадите мне пять фунтов? Нет? Один ангел – раз».
Слушая эти денежные подсчеты, я ощутил в душе странное умиротворение, заставившее меня улыбнуться и кивнуть оратору. «Тысяча фунтов золотом», – промолвил я.
Он спрыгнул с бочонков на землю и зашептал мне: «Если вы не против, мы с вами можем попытать счастья на Бирже. Это недалеко отсюда, а мне надо купить шелковой веревки для вешания».
«Но ведь Биржа еще не достроена».
«В нашем городе она достроена. Пойдемте же». Он заметил, что я дрожу, и рассмеялся. «Неужто вы озябли? Застегните камзол – и не боязно вам ходить таким расхристанным? У нас всегда холод». И он быстро зашагал по улице, вскоре приведя меня к величественному зданию из тесаного камня; внутри него был ровный мощеный двор, где прохаживались люди в черных балахонах, с печальными и мрачными лицами, – иные из них, собираясь по двое или по трое, обсуждали друг с другом какие-то дела. «Вы, верно, думаете, что угодили в Вифлеемскую больницу [74]
, – сказал, улыбаясь, мой спутник, —а эти несчастные маются черной меланхолией и ипохондрией. Однако не заблуждайтесь. Все это предприниматели – купцы, посредники, менялы, ростовщики. Они суть столпы нашего общества, все более и более возрастающие на обманах, подлогах, взятках, вымогательстве и прочих ухищрениях. Град наш – воистину вселенский, и он расползается подобно черным тучам, что порождают ливень. Довольны ли вы этим, любезнейший доктор Ди?» Тут нас стали теснить и давить со всех сторон, так что я еле удерживался на ногах. За шумом и гамом ничего нельзя было разобрать, да и в самом шуме я не понимал ни единого слова, точно его производили не человеческие уста. Вокруг нас бурлил уже не Бедлам, а сущий ад, где царят лишь мрак да разобщение душ. Так вот во что превратился мой город? Была ли сия жизнь продолжением смерти или то была смерть, коей завершилась жизнь?
Я ходил по Лондону с фонарем и свечою, рыдая, как неприкаянный, и вдруг набрел на толпу, образовавшую собой как бы полумесяц; впереди нее стояла роскошная сцена для мистерий с золотым занавесом. Один из лицедеев, одетый музыкантом и с лютней в руках, выступил на край сцены и обратился к зрителям: «Все радости сей жизни – не что иное, как ребячьи забавы. Вся слава сего мира есть лишь рукодельный фейерверк, что блистает краткое время, оставляя по себе только вонючий дым. Все труды человеческие подобны усилиям ветра, что борется с пустотой и вздымает тучи пыли, от коих нет никакого проку». Они смеялись каждой его шутке и захлопали, когда он кончил свою речь; все еще улыбаясь, он взялся за лютню. Музыка его была необычна, в ней звучало страдание, – однако мелодия почему-то не взмывала ввысь, но как бы попадала в ловушки площадей и переулков, так что вскоре музыка наполнила Бридж-Pоy, Уолбрук, улицу Св. Марии Ботольфской и Кенуик-стрит. И, слушая его игру, я ощутил свою ничтожность и тщету всех своих потуг. Чего добивался я, как не славы и мирского успеха, хотя они были голой видимостью и мишурой, не приносящей счастья даже в момент ее обретения? Разве я хотел превозмочь время и природу лишь затем, чтобы напороться на них, точно на кол? Пускай я найду философский камень и постигну тайны звезд – что мне в них, если я так и умру непризнанным? Да я, наверное, уже умер и попал вот сюда. Это был город тьмы. Ибо теперь на сцену вышла женщина: она приблизилась к музыканту и связала его сладкогласные уста бечевою.
Затем все большой процессией двинулись по улицам, которые от Абчерч-лейн до Ломбард-стрит были заново усыпаны гравием. На домах висели гобелены, ковры и шелка, а Берчин-лейн была убрана золотыми и серебряными тканями, а также бархатом всех оттенков. Возглавляли шествие дети в голубом и зеленом, с гербом Лондона, вышитым на рукавах. Потом шли члены всех городских гильдий в костюмах красного и желтого цвета, неся впереди свои знамена и вымпелы; на углу Сент-Николас-лейн их встретили бакалавры в малиновых капюшонах, с барабанами, флейтами и звонкими тубами, а за ними – шестьдесят дворян, одетых, согласно обычаю, в голубые мантии и красные накидки. Далее шагали представители цехов в белом платье, затем олдермены в алом и сопровождающие их парламентские приставы в богатых желтых и золотых нарядах, затем рыцари в синем и пурпурном и, наконец, лорды: каждый из них был облачен в цвета, соответствующие его рангу и положению в обществе, точно так же, как любая из сфер движется и поет особым, подобающим ей образом.