Пребывают вне реальности. Что до казахов, то мы только-только расседлали коней, а ветер продолжает свистеть в ушах, голова, сознание до сих пор со всех сторон продуваются насквозь и мы еще удивляемся, от чего напрочь отчуждены от исторических процессов.
Хаджи и я здорово набрались, вышли со двора.
– Жаль, Рахима в отъезде. – сказал он.
Рахима это дочь районного прокурора, протеже Розы.
– Сто лет мечтал увидеть ее…
– Так не скажи. Ты же не знаешь ее. О, Рахима – это идеаль.
На следующий день бабушка, мать прокурора, принесла фотографию внучки.
Такой "идеаль" можно увидеть только в фильме "Пятеро из Ферганы".
Если бобошка басмач, то курбаши – это Рахима. Я сделал открытие: с
Розой следует быть начеку и вообще для близких опасно, если она задумается о прекрасном. Только крайне простодушный человек способен додуматься, что матушка может решиться взять себе невестку из кишлака. Даже в том случае, когда обликом своим она стопроцентно повторяет свирепо неподражаемого предводителя ферганского басмачества.
Мама, однако, не оскорбилась строем мысли Розы и вынула из кошелька золотое колечко с камушком.
– Это мне? – удивилась Роза.
– Тебе.
– За что?
– За все.
Прошло больше тридцати лет, а тетя Галя не может забыть дядю
Кулдана.
– Бросил он нас с Розой, отнял у меня сына, а я до сих пор люблю его.
Ни за что бы не подумал, что дядя Кулдан, этот солдафон и бачбан, способен навсегда разбивать сердца. Что делается? Натворил делов, а
Бахтишка с Эллочкой наперебой галдят о том, какой у них добрый дедушка-пограничник.
Чокин соглашается на командировки сотрудников в Москву со скрипом. Повод для Москвы младшим научным сотрудникам и инженерам нужен серьезный, лучше экстраординарный.
Ереме пришло приглашение в Москву на конференцию по электрификации быта. Он занимается эффективностью электропищеприготовления и ни разу не был в Москве. В программке конференции, присланной из Академии коммунального хозяйства имени
Памфилова, пропечатан пункт и о докладе Еремы. Жаркен Каспакович уговорил Шафика Чокиновича отпустить человека в Москву.
Вернулся Ерема через неделю и в тот же вечер позвонил.
– Приходи. Посидим.
Кроме Еремы, его жены и меня, за столом был и четвертый – с.н.с. лаборатории Устимчика Алдояров. С.н.с. строит во дворе Еремы гараж для своего жигуленка, мой друг помогает ему.
Про Алдоярова по институту идет жеребячья слава. Он берет количеством. И с той, и с этой, и даже ту… К слову, жертвы его все, кроме, пожалуй, одной, далеко не фонтан. Особенно та, что носит кличку "Мать".
У Алдоярова глаза затянуты прозрачной сальной пленкой, от чего они кажутся взятыми напрокат у курицы, сам он из той породы мамбетов, что из кожи вон лезут, только чтобы понравиться всем, а потому и напропалую сыпят умными словами. Он знает наизусть множество высказываний великих и без умолку цитирует:
– Фирдоуси по этому поводу сказал так… А Навои писал следующее…
Сейчас он хлебал суп и нахваливал хозяйку. От водки он отказался.
Бутылка опустела и я внес предложение:
– Ерема, давай, пока магазин не закрылся, я сбегаю за пузырем.
Ерема за. Алдояров поглядел на часы, засобирался и напыщенно объявил:
– Вынужден вас срочно покинуть.
Он ушел и я не замедлил сказать:
– Задолбал он цитатами.
Ерема пошел дальше.
– Жадный он… Я ему помогаю, а он ест наш суп и ни копейки не платит.
– Как тебе Москва?
– Кул правильно говорит… В Москве пачкой нельзя щелкать. Я там чуть не оброзел.
Через два дня Ерема отчитывался на семинаре по командировке.
– Первый раз в Москве… Было очень интересно. – начал он с радостью в глазах.
Каспаков поощрительно кивнул головой.
– Интересно? Хм…
Ерема, не сворачивая, двинулся тропой Хо Ши Мина.
– Сходил в Сандуновские бани… Побывал на спектакле в театре
Сатиры… Еле билет достал…
Каспаков поднял голову, задумался.
– Потом… Потом пошел в Оружейную палату… Понравилась
Бородинская панорама… Рубо писал ее несколько лет…
Завлаб нахмурился, недоуменно оглядел сидящих и, встрепенувшись, повернулся к Ереме.
– Постой, постой… Я что-то не пойму… Какой-то Рубо, какие-то
Сандуны… Ты что нам рассказываешь? Мы что тебя в Москву в баню посылали? Ты на конференции был? Отвечай!
Ерема спохватился.
– Ой… Совсем забыл… В конференции участвовал. Сидел недалеко от президиума…
Каспаков что-то вспомнил и быстро записывал. Не поднимая головы, он спросил:
– В Академии Памфилова был?
– Был… Взял материалы… – Ерема продолжал хранить радость на лице. – Командировкой доволен… Одним словом, много полезного для себя исчерпал.
С последними словами Еремы комната погрузилась в безмолвие.
Каспаков оторвался от бумажки и силился сообразить, что же с ним и с нами, только что, произошло. Он попал впросак. Снял очки, округлил глаза и, втянув голову в себя, еле слышно проговорил:
– Кончится Ермек тем, что ты всем нам окончательно все провода в голове перепутаешь. Что значит "много полезного для себя исчерпал"?
Хоть убей – не пойму.
– Почерпнул. – с места подсказал Муля.
– Ах, да… – облегченно вздохнул Ерема.
– Что за люди? – Жаркен Каспакович повысил голос.- Слово в простоте не молвят.
Поднял руку Шастри.
– У меня вопрос к докладчику.
– Ну. – Каспаков устало смотрел на Шастри.
Шастри хитро сузил глазки.
– В театре ты был… Так?
Ерема почуял подвох, но ответил:
– Так.
– Какой спектакль смотрел?
– Затюсканный апостол. – Ерема вновь повеселел.
Шастри еще больше сузил глазки.
– Какой, говоришь, апостол?
Ерема ухмыльнулся:
– Ну ты и лопух, Нурхан! Говорю тебе, затюсканный апостол.
– Затюсканный, говоришь. – Шастри повел глазками в сторону
Каспакова. – Все ясно. Вопросов больше нет. Предлагаю отчет утвердить как многообещающе исчерпывающий.
Зяма через день обедает дома у Прудниковой. Обед у нас с часу до двух, а у Зямы с Таней с пол-двенадцатого до пол-четвертого.
Возвращается Толик с обеда и Ерема понимающе спрашивает:
– Как сегодня?
– Пойдет.
Хаки говорит, что Зяма доиграется.
– Кончится тем, что Прудникова женит его на себе.
Зяма во всех смыслах не дурак. Таня ему нужна, но только пока.
Наиграется, а жениться на ней ни за что не женится. Тем более, что, провожая взглядом удаляющуюся по коридору Прудникову, говорит коллегам:
– Очко у нее, скажу я вам, мужики, завидное.
Зяма человек широких взглядов, но все равно так о будущей невесте не решится сказать и отчаянный либерал.
Что у них общего? Определенно только постель. Чем кроме колыхающейся кормы она могла волновать Толика? Пожалуй, что своей раскрепощенностью.
Зяма, Муля и Таня гуляли в зоопарке.
– Гляди, Муля, – обратила Прудникова внимание на дикое животное,
– кочерыжка у зебры как у моего Зяблика.
Прудникова единственная дочь своей мамы, буфетчицы. Папа то ли умер, то ли развелся с мамой. Образование у Тани хоть и среднее, но по части бытового ума, который для счастья куда как важней красных дипломов, она на сто очков впереди женщин нашей лаборатории. Потом наглая она. И это хуже всего.
Ерема любит повторять:
– Блядь блядует, блядует, но счастье свое никогда не проблядует.
Фая тихушница и не умеет бороться за свое счастье. Ей бы взять, да и установить персональную опеку Зямы по всему полю. Так нет же, доверилась ожиданию счастливого случая. Толик и сам внутренне понимает, что лучше Фаи на свете девчонки нет. Нежная, ласковая, умная, тонкая… Подходят друг к дружке идеально.
Когда они встречаются взглядами, то кажется, будто между ними все давным-давно обговорено и оба ждут единственно подходящего случая, чтобы объявить во всеуслышание о своем решении.
В газете "Казак адебиети" напечатана статья о проблемах художественного перевода. Для примера приводится папин перевод чеховской "Лошадиной фамилии".
Валера задумчиво говорит: "В "Казак адебиети" дискуссия…
Вспомнили о моем переводе "Лошадиной фамилии"…
Папа загнул. Одна статья не дискуссия. Но все равно приятно.
Переводил то отец для денег, но вспоминаются не деньги.
Отец только что закончил перевод пьес Михаила Шатрова, на очереди у него книга Виталия Озерова "Тревоги мира и сердце писателя".
Озеров критик и секретарь Союза писателей СССР. Какой он критик не знаю, но его "Тревоги мира" это передовица для "Правды".
Папа написал письмо вежливости Озерову. Написал, верно, только потому, что критик секретарь Союза писателей. Через неделю от
Озерова пришел ответ: "Рад был узнать о том, что за перевод взялись именно вы. Наш Олжас говорит: "У Абдрашита Ахметова слова рождаются как музыка…".
Если это правда, то Олжас Сулейменов фантаст. Говорит так, как будто читал папины переводы. Насколько мне известно, "Порт-Артур"
Степанова, "Блуждающие звезды" Шолом-Алейхема на казахском читают только в аулах. Сулейменов вырос в городе и казахского не знает.
Так или иначе, Озеров подыграл папе и Валера без раскачки взялся за "Тревоги мира и сердце писателя". Все было бы хорошо, если бы не
Алимжанов.
Он отправил Есентугелова на пенсию. Дядя Аблай ничуть не огорчился, а скорее, обрадовался. Прибавилось больше времени клепать свои исторические романы.
Первый секретарь Союза попросил уйти на пенсию и Валеру.
Алимжанову нужен новый директор Литфонда. Папа удивился – с
Алимжановым у него давно хорошие отношения – и напрочь отказывается уходить. Еще больше он удивился, когда уговаривать написать заявление принялся Есентугегов. Доводы у отцовского земляка простейшие: даже, я, мол, ушел на отдых с поста второго секретаря
Союза, а ты, что, дескать, вцепился за должность директора Литфонда?
Не солидно. Папа ему в ответ: если по-вашему, не солидно держаться за столь ничтожную должность, тогда чего же вам с Алимжановым не оставить меня при ней? Занимайтесь мировыми литературными процессами и не опускайтесь до мелочей.
Подослал дядю Аблая к отцу Алимжанов, Первый секретарь знает:
Валере нужна не столько работа, сколько общение, без людей он не найдет себе места. К Алимжанову не придерешься – папе 62 года, перед законом все равны. Так что, так или иначе, и без Есентугелова первый секретарь спровадил бы отца, только напрасно дядя Аблай разъяснял
Валере как младенцу, что почем и кто откуда. Отец хоть и рядовой переводчик, но сам с усам и уж кому-кому, а Есентугелову с
Алимжановым цену знал.
На следующий день после ухода на пенсию папа был злой как тысяча чертей и не по делу возник на Пленуме против первого секретаря.
Алимжанов пожурил отца: "Абеке, мне стыдно за вас". Через полчаса к
Валере подошел Ахтанов и попросил подписать письмо в ЦК против
Алимжанова. Сказав: "У вас свои дела, а у меня свои", письмо папа не подписал.
Тетя Софья говорила: "Человек на пенсии, что на помойке". Кто не забывал отца так это в первую очередь Галина Черноголовина и поэтесса Руфь Тамарина. Первая поменяла квартиру, жила где-то у пивзавода и регулярно приходила проведать пенсионера. Вторая присылала на праздники открытки, дарила при встречах новые книги.
Часто приходил к отцу и переводчик Хамза Абдуллин. Приходил первое время больше от того, что жил Абдуллин один, без семьи. В войну Хамза попал в плен, перешел на сторону немцев и служил в газете Мустафы Чокаева "Милли Туркестан". Отсидел около 10 лет, после лагерей долго не мог устроиться на работу. Семья, что была у него до войны, отказалась от него. Помыкавшись без работы, Абдуллин пристроился в институт литературы, писал стихи и переводил грузинских авторов.
Ему за пятьдесят и на голове ни одного седого волоса. У моложавого Абдуллина недавно вышел перевод "Витязя в тигровой шкуре"
Руставели. Два года назад у него в квартире появилась молодая жиличка, студентка Женпи, которая одним за одним родила мальчика и девочку и объявила, что дети от Хамзы. Он спрашивает у отца, что ему делать – Абдуллин не верит в свое отцовство. Валера ответил: "Дело твое".
После недолгих колебаний переводчик признает детей от жилички родными и дает им грузинские имена Шота и Тинатин.
Сам по себе Хамза тип малоинтересный, занудный, рассказывать о которых нечего, но так уж сложилось в дальнейшем, что упомянуть о нем необходимо.
Чтобы не оказаться не нужным родным, надо доказать, что ты нужен вне дома. Папа закончил перевод книги Озерова, но мама не давала ему покоя: "Ищи работу". Отец недоумевал. Вроде гнул спину на семью всю жизнь, да и заработал немало, а его вновь гонят на поиск добычи.
Матушке все мало.
Положение папы в доме поменялось. Если раньше он и подумать не мог, что мама может осмелиться когда-нибудь насмешничать над ним, то теперь привыкал к ее покрикиваниям. Она требовала от отца продолжать содержать давно уже взрослых детей, папа оправдывался: "У меня персональная пенсия", на что матушка пренебрежительно фыркала:
"Какие-то сто двадцать рублей".
Определенный резон в мамином надоедании имелся. Деньги, что лежали на сберкнижках, можно спустить быстро. И что тогда? Тридцать или сорок тысяч, которые имелись, нужны не на черный день или на сверхпокупку. На черный день за глаза хватит и двух тысяч. Эти деньги подпирали мамину уверенность в себе, ее право жить так, как ей хочется. Пропадут эти деньги, тогда и миф о маминой состоятельности рассеется в один день, а это уже хуже всего.
Если бы у отца была конкретная специальность, то подыскать работу может было бы и несложно. Такой специальности папа не имел и везде, куда бы не обращался к друзьям или знакомым, получал ответ: "Надо немногого подождать".
"Писатель оторвался от пишущей машинки и произнес:
– Что-то не идет, не пишется повестушка. Давненько я в народ не ходил, слова заповедного не слыхал. Эй, жена!
– Что тебе, дорогой?
– А ну принеси-ка мне мой командировочный тулуп.
– Далеко собрался-то?
– В народ пойду за заповедным словом.
– Надолго?
– Не знаю, не знаю. Может совсем в нем растворюсь.
– Ты там не больно-то растворяйся. У нас за квартиру три месяца не плачено".
Анатолий Эйрамджан. "Дремучесть". Рассказ.
– Пока не защитишь диссертацию, о писательстве можешь и не мечтать. – предупредила год назад мама.
Мечтай не мечтай, но никто не может мне помешать писать. О чем пишешь – не главное. Главное, как писать. И с тем и с другим у меня ничего не выходит. В школьных сочинениях меня вела новизна впечатлений. Она то и маскировала бессвязность слов. Сейчас я буксую на втором слове, не могу закончить предложение. В чем дело? В отсутствии новых впечатлений? Не могу понять. В 9-м и 10 классе я ощущал в себе то, за что мама нахваливала Сатыбалды. Да и сегодня внутренне я чувствую, что намного мощнее, могущественнее матушкиного самородка. Даже если для писательства внутренняя мощь важнее таланта, то, что толку? Что-то тут не так. Почему я топчусь на месте? Может стоит снова начать?
О чем я хочу написать? Для начала ни о чем. К примеру, рассказ.
Начну, а там, куда кривая выведет.
Итак… Начинаем снова. Я написал два предложения и больше ничего не могу извлечь из себя. Предложения невообразимо выспренные. Вряд ли еще кто-то способен столь противно писать. Ужас. В самом ли деле для писательства обязателен талант? Но тогда литературу надо оставить в покое и по-прежнему заниматься вышучиванием сатыбалдыобразных типов.
Какую книгу мечтал я написать? Ту, которую бессознательно жду от других. Книгу, какая способна успокоить, образовать порядок во мне, примирить с жизнью. Вообще-то с жизнью можно примириться, если не думать о том, что тебя мучает. Есть ведь люди, которые обходятся без этого и не обращают внимания на насмешки окружающих. Живут себе и живут, делают свое дело. Да, но не у всех на шее такие, как у меня, обязательства перед родными.
Если хорошенько подумать, то прихожу я каждое утро на работу единственно отвлечься от мыслей об этом. Никто ведь не поверит, что мне по душе работа, которая едва ли принесет хорошие плоды. Наука вознаграждает за усердие, пытливость и поворачивается спиной к тем, кто намерен кавалерийским наскоком завладеть трофеями. Старший научный сотрудник получает триста рублей. Если мне удастся защититься, то мой вес в науке, в жизни и будет определяться этой суммой. Потом что? Потом телевизор и кефир на ночь.
Авторитет науки в обществе держится на корпоративной осведомленности ученых, и еще на слухах о заработках. Как результат: "Посткуам докти продиран, бон дезан". После того, как появились люди ученые, нет больше хороших людей.
Монтень писал, что тому, кто не постиг науки добра, всякая иная наука приносит лишь вред. По нему, возвышенные занятия не могут и не должны преследовать прямую выгоду. Монтень странный. На что прикажете жить, если эти самые возвышенные занятия приводят к нищете? В одном он прав. Наука – занятие далеко не возвышенное.
Ученые такие же, как и все, рабы, чье настроение целиком и полностью зависит от щедрот хозяина.
"Таким образом, по-настоящему уходят в науку едва ли не одни горемыки, ищущие в ней средства к существованию. Однако в душе этих людей, и от природы и вследствие домашнего воспитания, а также под влиянием дурных примеров наука приносит чаще всего дурные плоды.
Ведь она не в состоянии озарить светом душу, которая лишена его, или заставить видеть слепого: ее назначение не в том, чтобы даровать человеку зрение, но в том, чтобы научить его правильно пользоваться зрением, когда он движется, при условии, разумеется, что он располагает здоровыми способными передвигаться ногами. Наука – великолепное снадобье: но никакое снадобье не бывает столь стойким, чтобы сохраняться, не подвергаясь порче и изменениям, если плох сосуд, в котором его хранят. У иного, казалось бы, и хорошее зрение, да на беду он косит: вот почему он видит добро, но уклоняется от него в сторону, видит науку, но не следует ее указаниям".
Мишель Монтень. "Опыты".
Монтень неспроста взъелся на людей науки. На самое науку он не в претензии. Какие к ней могут быть придирки, если она всего лишь такое же занятие, как вышивание по канве? Философ предъявляет счет к ученым, которым он отказывает в понимании каких-то, по его мнению, гораздо более важных и сущих, нежели сама наука, вещей. Неужели и про философов нельзя сказать то же самое? Они ведь тоже вроде как ученые. Не-ет… Монтень отделяет себя философа от ученых и восклицает:
"Душа ублюдочная и низменная не может возвыситься до философии".
Вот это более чем любопытно. Взять того же дядю Макета. Злыдень, а признанный в республике философ, член-корреспондент Академии наук.
Людям надо верить. Потом ведь народ зря не скажет. Озолинг говорит: "Люди равнодушно переносят чужой ум, талант. В жизни они завидуют только деньгам". Но это люди. Они практичны и хотя бы за то заслуживают уважения, что отделяют сущее от пустого. Правда в том, что ценнее всего на свете только то, что вызывает зависть.
Монтень пишет: наука не учит нас ни правильно мыслить, ни правильно действовать. Она сама по себе, мы сами по себе. Едва только отрываем голову от умной книжки, как срочно хочется бежать на колхозное поле зябь поднимать.
Еще об одном. Монтень заявил, что наша цель стать свободным и независимым. Только как прикажете стать независимым, если ты целиком зависишь от то и дело высыпающих на лице, прыщей? Из-за них хоть из дома не выходи. Я умывался сульсеновым мылом, протирал лицо спиртом
– эффект ноль. Не печень, не какой-то эндокринный недуг тому причина. Понимал я, что нужна женщина, но для этого надо быть мужчиной. Заколдованный круг. Прыщавый юнец настолько противен окружающим, что от него особо утонченную натуру может и вырвать.
На субботнике я подметал тротуар в отдалении от наших – горело лицо от прыщей. Скорей бы нас отпустили по домам. Аленов рассказывал женщинам анекдоты и вдруг, прервавшись, подошел ко мне и спросил:
– Что у тебя с пачкой?
Я не в силах поднять голову.
– Тебе, друг мой, надо жениться. – сказал прогнозист и вернулся к женщинам.
Глава 22
3 июня 1975 года. Дверь открылась, в комнату заглянул Омир. Я вышел за ним на площадку.
– Как дела?
– Халелов умер. – сказал Омир. – К тебе звонили, но ты уже ушел на работу.
Необычным было то, что я ничего не почувствовал. Словно скорая смерть Бики не неожиданность, а событие, которого избежать невозможно.
– Надо нашим сообщить. – сказал я.
– Кому? Где их сейчас найдешь?
– Кеше надо позвонить. Он знает, кто и где.
– Позвони. Похороны завтра.
– Пошли к нему домой. – сказал я и спохватился. – Погоди, я отпрошусь.
Мы шли домой к Бике и я думал и о том, что плохо, что умер единственный друг. Больше тревожила меня встреча с его мамой, братьями. Что я им скажу? Почему за последний год ни разу не пришел к их сыну и брату?
…– Принесли мыло, одеколон? – пожилой санитар равнодушно смотрел на меня и Адика Джемагарина.
– Принесли. – ответил Адик.
Санитар распахнул дверцу. В полумраке холодильного отсека лежал
Бика. Как он похудел! От горла до низа живота тянулся, перестеганный грубым, с крупным шагом, шов. "Обычно так хозяйки защипывают пирожки". – подумал я. Бика покоился на носилках в красновато-желтой лужице, образовавшейся от натеков сукровицы и крови.
Санитар выдвинул из камеры носилки.
Адик побледнел. Еще ничего не произошло, а я уже забеспокоился.
Дальше от меня потребуется уже не наблюдать за действиями санитара, но и активно помогать, касаться руками, хоть и друга, но покойника.
Надо немедленно убираться отсюда. Я вышел на крыльцо.
У входа в морг туберкулезного института стоял грузовик, рядом
Елик, подруга Женьки Шура, Кеша Шамгунов.
– Кеша, ты прав. – сказал я.- Я что-то не могу. Давай вместо меня.
Кеша молча зашел во внутрь.
Почему я ровным счетом ничего не чувствую, а только и делаю все, чтобы отгородиться от смерти? Бика часть моей жизни, его больше нет, а меня знобит от прикосновения к смерти.
Мне глубоко наплевать на Бику? Не совсем так, но похоже. Беда в том, что я чувствовал: меня сильно задели подробности самой смерти, но не факт того, что случилась она с единственным другом. "Скорей бы все кончилось". – думал я и понимал: смерть Бики ничего не меняет в моей жизни. Без его присутствия я легко обойдусь.
После похорон я напился и размазывая по щекам слезы, признался кооператорским друзьям Бики в том, какой я шкура. Я думаю лишь о сбережении собственного спокойствия. Между тем спокойствие оно мнимое, любой пустяк способен его легко разрушить, довести меня до исступляющего страха за самого себя.
3 июня 1975-го стало днем нового знания самого себя. А ведь еще в четыре года я, придя с улицы и держа ладонь у груди, сказал Ситке
Чарли: "Сердца нет". В 57-м Ситка вспоминал и смеялся над моим бессердечием. Ужас в том, что в 54-м я совершил главное открытие в самом себе. Полбеды в том, что я трус. Несчастье непоправимое в том, что думаю я только о себе.
Для тех, кто знал Бику близко, непонятно, почему так с ним обошлась судьба? Бика во многом сам ускоренно разыграл свою карту.
Но почему? Зачем? Он многое мне спускал, прощал, под конец освободил от тягости прощальной встречи, ушел без жалоб и просьб, потому как парень он крепкий. А может больше от того, что делал ставку на дружбу, а ведь она явление преходящее, непостоянное, вещь ненадежная, как и всякая другая условность.
Годом раньше в поезде, по дороге на шабашку погиб Гевра. Талас, тот, что снимался в "Дикой собаке Динго", завязал пить. Куда делся
Акоп сказать никто не мог. В будке у "гармошки" работал другой сапожник, нелюдимый трезвенник. Потап приходил к "Кооператору" все реже и реже, предпочитая высматривать угощающих с широкого балкона отцовской квартиры над двадцатым магазином.
Остальных детей генерала Панфилова продолжал гонять у
"Кооператора" участковый Гильманов.
Группировка Баадера-Майнхофф захватила посольство ФРГ в
Стогкольме. Застрелен атташе Мирбах, племянник того самого Мирбаха, посла Германии в России, которого убил в 18 году левый эсер Блюмкин.
Почему-то кажется, что активизация ультралевых произошла из-за разочарования ими последствиями революции в Португалии. Командующий
КОПКОН Сарайву де Карвалью поднял мятеж и едва не угодил за решетку.
Куда движется Европа? Для мира это намного существеннее, нежели то, что происходит в Штатах. Европа задает мотив, курс, темп движения Запада. Американцы те же, что и Парымбетовы, повторюшкины.
Я ошибся. Европа не желает перемен. Она хочет спокойствия. Того же хотят и Советы. На дворе эпоха детанта.
Хорошо говорить о политике с нашим завлабом. Он много знает и рассуждает о ней серьезно.
– Разрядка – понятие динамическое. – говорит Каспаков. – Многие этого не понимают.
Мы пьем с ним пиво из стаканов в автоматах на Весновке.
– Тебе надо определиться. Почитай книгу Штейнгауза и Савенко
"Энергетический баланс". – завлаб обсасывает половинку вяленого леща. – Черт, пиво теплое… Опять твоя мать звонила… Запомни, за тебя диссертацию я писать не буду.
– Я и не просил никого писать за меня.
– Да. Займись вторичными энергоресурсами. Возьми в нашей библиотеке дисер Семенова. Постарайся вникнуть.
– Хорошо. Вы сейчас куда?
– Домой. Куда же еще?
Я пришел домой, бросил портфель и следом раздался телефонный звонок.
– Завтра сходи в "Спутник" к Дамиру Бейсенову. Скажешь, что от меня. – из Аркалыка звонил двоюродный брат Нурхан.
– В чем дело?
– Есть места на круиз номер два по маршруту остров
Борнхольм-Копенгаген-Осло-Стогкольм-Турку-Хельсинки.
Сын дяди Абдула секретарь Тургайского Обкома комсомола. Мама просила его помочь с загранкой. Скандинавия… Вот это да!
– Круиз начинается первого октября в Ленинграде.
– Спасибо, Нурхан. – возбужденно поблагодарил я.
Круиз стартует в Ленинграде… Я заволновался.
Владимир Буковский писал о том, как спасался в тюрьме на допросах у следователя и когда оставался один на один с собой в камере.
Внутренним убежищем для Буковского служило мысленное возведение недостроенных в детстве замков. Следователь склонял его к раскаянию, а он, глядя мимо него, думал о том, какой чепухой занимается кэгэбэшник и представлял, как вернется в свою одиночку и продолжит сооружение смотровых башен, как будет рыть оборонительный ров вокруг замка.
К чему это я?
А к тому, что в "Орленке" существовало негласное правило петь наши песни только в свой час. Прощальную – при расставании, костровую – у костра. Иначе, говорили вожатые, песня до срока теряет себя. Я не трогал Таню в воспоминаниях, она являлась сама в редкий, но трудный час. Я как чувствовал и неосознанно понимал, что ворошить нашу последнюю встречу ни в коем случае нельзя.
А что, если я вдруг поеду в Ленинград? Почему нет? Мне могут и разрешить отправиться в круиз. Увижу ли я ее неизвестно, но найти
Таню проще простого – где-то у меня должен остаться адреса Бори
Байдалакова и Игоря Конаныхина, а если и адреса утеряны, то в конце концов есть Ленгорсправка. Что делать? Надо оформлять документы на поездку.
Зяма женится на Прудниковой. Толик как будто и сам немного удивлен своим решением и показалось мне, что поступил он так, ради того, чтобы кому-то что-то доказать. В лаборатории никто не решается его поздравить. Конечно, это его личное дело, но, кроме того, что такие парни на дороге не валяются, они еще принадлежат всем. Потому, когда он объявил кто его невеста, в комнате установилась тишина.
Зямина невеста ходит по институту словно пава. Наши женщины молчат. Хаки схватился за голову: "Толик пропал. Что он делает?" Его двоюродный брат Саян высказался о решении Толика более определенно:
"Зяма идиот".
Идиот не идиот, но Толян кроме того, что крепко удивил всех, погрузил, по крайней мере, одного мне известного человека в растерянность.
Не трудно догадаться, почему меня занимала свадьба Радзиминского и Прудниковой. В глубине души я был рад, что все так и произошло.
Фая мне нравилась, а разговоры с Хаки и Саяном о зяминой неразборчивости я поддерживал исключительно для маскировки.
…Опасения оказались напрасны. Наличие отбывающего срок брата не оставило меня за бортом круиза. За две недели до намеченного отплытия из Ленинграда дизель-турбоэлектрохода "Балтика" позвонили из "Спутника" и попросили оплатить путевку.
Мама сообщает знакомым:
– Бектас курьезга баражатыр.
– Ситок, не курьез, а круиз. – поправляю ее я.
– Ай, кайдан блем. – машет рукой матушка.
Перед дорогой меня опекает Фая. Напоминала: это не забудь, и о том всегда помни. Она чувствует, а это никак не скроешь, как бы ты не таился, как я к ней отношусь. В свою очередь, я не чувствую, но могу только предполагать, что в последние дни происходит с ней.
– Обязательно возьми с собой фотоаппарат. – сказала она и предложила. – Хочешь, я дам тебе свою "Смену"? Аппарат простенький, но надежный.
Таня Ушанова присела рядышком.
– Счастливчик… Копенгаген, Стогкольм… Увидишь Ленинград…
Там прошла моя юность… Гостиница по Чапыгина? Так это на
Петроградской стороне…
Накануне Фая принесла баночку красной икры.
– Продашь и что-нибудь купишь.
Зря я устроил на работе отвальную. С другой стороны без отвальной нельзя. Чай, не в Баканас еду. От водки ли с вином, но наутро зазудилось лицо и вновь высыпали прыщи. Как знать, но утром 29 сентября 77-го случилось возможно так, что вульгарным прыщам суждено было изменить течение моей жизни бесповоротно и навсегда. Страшно подходить к зеркалу. И думать нельзя появляться с такой пачкой перед