«Дальше в лес, больше дров, – подумал Саймон, стараясь извлечь самое ценное из этого ливня информации. – Большой Передел и куча Малых… свара с дружинниками и домушниками… а еще – когда наши драпали из Одессы… из той Одессы, где нынче ветер гуляет над пепелищем…» Сотня вопросов вертелась у Саймона в голове, но, не желая пришпоривать скакуна удачи, он спросил лишь об одном:
– Этот Мигель… Кто он такой, Проказа?
– Учитель наш и писарь, из городских, из Рио. Ссыльный, хоть и не враг народа. Попал за какие-то вины в кибуц, на свекле чуть не подох, да дядька Иван его на бычков сменял. Голова! Одно слово, городской! Будет тебе, брат Рикардо, с кем умные речи говорить, а заодно и кружку опрокинуть.
– Я не пью, – сказал Саймон.
– Никто не пьет, батюшка. Все только выпивают.
С этими словами рыжий хлестнул мулов, и они въехали в городок.
Саймон, ожидавший увидеть дома из бревен, как в Смоленске, с просторными окнами, крылечками и верандами, был разочарован: тут строили по южноамериканским образцам, и беленые глиняные стены под черепичными кровлями тянулись вдоль пыльной улицы глухим и жарким монолитом. Его рассекали лишь узкие двери, закрытые или распахнутые. Иногда путнику удавалось заглянуть во дворик – тоже вымощенный утоптанной глиной, с неизменным деревом посередине, с очагом и крохотным бассейном или цистерной для воды. Но эти патио, как и знакомый быт небольших городков Латмерики и Южмерики, не занимали Саймона; он глядел на людей. Белых и смуглых, с кожей оттенка бронзы или цвета густого кофе, с негроидными или славянскими чертами, с глазами голубыми, карими и темными, как бразильская ночь, с шапкой курчавых черных волос или с льняной, выгоревшей на солнце гривой, с каштановыми локонами, с рыжими патлами, точно такими, как у Пашки Проказы… Это было поразительное зрелище – не потому, что в Разъединенных Мирах не случалось смешения рас, но совсем по иной причине: инстинктивно Саймон готов был услышать испанскую речь, португальскую или английскую, однако здесь говорили по-русски. И это казалось странным, будто он внезапно сделался зрителем какой-то неправдоподобной оперетты. Обличья – вавилонское столпотворение, а язык – один… Тот самый, что вывезен из Одессы – со всем, что уместилось в кораблях… «Где они, кстати?.. – мелькнула мысль. – Где флот, преодолевший океан? Сгнил? Проржавел? Или пошел в переплавку?»
Раздумья Саймона прервались; фургон выехал на площадь.
Она была прямоугольной, и в дальнем узком ее конце стояла церковь со звонницей – маленький белый храм о пяти маковках с крестами, в привычном Саймону православном стиле. Казалось, его должны окружать бревенчатые избы и терема, но на церкви русский колорит кончался: четыре других строения на площади были низкими длинными белыми касами, крытыми оранжевой черепицей. Два – слева, два – справа. Слева – полицейский участок (перед ним слонялся служивый в синей форме, с кобурой на ремне) и почтовая контора под вывеской: трубящий в рожок всадник; справа – лавка со всякой всячиной и корчма под названием «Салун». Рядом с участком виднелось некое странное сооружение, похожее на колодец, – обнесенная невысокой кирпичной стенкой яма, а над ней – то ли ворот, то ли лебедка с толстой цепью, на которой болтались кандалы. У полицейских и почтарей узкие окна были зарешечены, а над крышами торчали антенны. «Значит, есть радиосвязь», – подумал Саймон, пытаясь в то же время догадаться о назначении ямы и ворота; лавку украшали три широкие, распахнутые настежь двери, сквозь которые можно было разглядеть прилавок и полки с товаром, а при корчме имелся навес на столбиках с перилами. На перилах сидел бородач с ружьем на колене, а рядом были привязаны четыре лошади и мул покойного отца Домингеса. Пашка, зыркнув на бородача, пробормотал: «Здесь они, вражье семя!» – и вознамерился подхлестнуть мулов.
– Правь к церкви, – распорядился Саймон.
Над вратами храма был выложен мозаичный крест, а под ним – что-то странное: изображение монеты в одно песо, выкрашенное серебряной краской. Такие же непонятные символы были на остальных строениях: корчму украшала резная фигура в длинном плаще, лавку – намалеванные на дверях зубастые крокодилы, почтовую контору – большой деревянный «штык» под стрехой, а полицейский участок – пушка. Старинная пушка на огромных колесах, выбитая из жести, напомнившая Саймону нечто знакомое: герб родного города Смоленска.
С недоумением пожав плечами, он велел Проказе остановиться, спрыгнул на землю, обошел фургон и бережно поднял на руки тело отца Домингеса. Потом направился в церковь – пустоватую, но опрятно прибранную, – поискал взглядом место поприличней и опустил свою ношу под иконой Христа-Спасителя.
Сзади послышались шаги, потом – деликатное покашливание. Саймон обернулся. Дьячок… Пожилой, маленький, тощий, с бородкой клинышком и мутноватыми глазками… Кожа белая, бородка пегая, однако нос приплюснутый, с широкими негроидными ноздрями…
– Ох, горе, горе… Творят бесчестие, убивцы, на радость Сатане… Кто на этот раз, сын мой?
– Отец Леон-Леонид Домингес из Рио, – ответил Саймон, вытащил из кармана кошель и сунул его в руку дьячка. – Вот сорок песо. Положить во гроб, отпеть и похоронить в освященной земле. И крест поставить. Лет ему было сорок три.
– Все исполнится, сын мой, – кивнув, дьячок шмыгнул носом. – Вечор батюшке доложу, отцу Якову.
– А сейчас где он? – спросил Саймон, оглядывая пустую церковь.
Дьячок смущенно потупился:
– Спит… Вчера, вишь, дитя крестили. Невинный младенец, хоть от Кобелины, помощника огибаловского. Кобелино-то девку силком взял, дочь Симона-плотника, но от отцовства не отказался. Редкий случай! Крестины вчерась закатил, упоил вусмерть, а допрежь всего – отца Якова. А как с ним не выпьешь? Сегодня не выпьешь, завтра не выпьешь, а после в Голый овраг попадешь. Огибаловские и так попов не любят…
– Отчего же? – поинтересовался Саймон.
– Оттого, – пояснил дьячок, – что справный поп в народе веру в справедливость держит, а такая вера бандеросам ни к чему. Ни огибаловским, ни тем, что в столице сидят. Они бы нас всех вырезали, ежели б не дон Хайме… – Тут он испуганно перекрестился, уставился на Саймона и дрожащим голосом произнес: – А ты-то, сын мой, из каковских будешь?
– Из своих, – успокоил его Саймон. – Послан сюда вместе с отцом Домингесом и буду служить в семибратовской церкви. Братом Рикардо меня зовут.
– А одет отчего не по чину? Без рясы и креста? – Теперь дьячок глядел на Саймона с подозрением.
– Казнь буду вершить. Для того церковное облачение – наряд неподходящий.
Он зашагал к выходу, но на пороге остановился и, обернувшись, произнес:
– Ты сказал, что справные попы в народе веру в справедливость держат. А батюшка ваш Яков – справный поп? Или из тех, что веру на бутылку променяли? И пьют с бандитами?
Дьячок потупился и развел руками:
– Как с ними не выпьешь, как не уважишь? Жизнь всякому дорога… и своя жизнь, и семейства…
Очутившись на раскаленной пыльной площади, Саймон увидел, что народу там прибавилось. Перед участком торчали пятеро в синем, один – с серебряными шнурами, свисавшими на грудь, и в фуражке с лакированным козырьком – опирался спиной о ворот; у почтовой конторы маячил чернокожий грузный мужчина, тоже в мундире, а при нем – две хорошенькие девушки, беленькие да румяные; в дверях магазинчика толпились любопытные, общим числом тринадцать душ, и еще столько же выглядывали из корчмы-салуна – бородатые, усатые и бритые, простоволосые и в шляпах с широкими полями, всех цветов кожи, но с одинаковым жадным любопытством в глазах. А перед корчмой, у коновязи, картинно подбоченясь, стояли трое: Хрящ с крестом отца Домингеса за поясом и пара его подручных, бородач и коренастый – тот, который сопровождал Хряща в набеге.
Саймон неторопливо направился к салуну, размышляя о том, что двое из этой троицы, а, возможно, и третий, знают о гибели брата Рикардо, а значит, стали ненужными свидетелями. Ведь брат Рикардо жив! И всякий, кто усомнится в этом, рискует головой. Собственно, почти ее потерял: и как свидетель, и как палач невинных жертв. Учитывая важность своей миссии, Саймон считал оба эти факта равновесомыми.
Пашка-Пабло шел за ним след в след, обвешанный оружием: у пояса – два мачете и собственный нож, в руках – огромная винтовка, с плеча коричневой змеей свисает патронташ. В карманах у него что-то побрякивало, глаза мерцали, а синяк под глазом и в самом деле светился как фонарь, пылая огнем праведной мести. Не оборачиваясь, Саймон спросил:
– Кто тут за старшего, Проказа?
– А нету никого. Здесь ведь не Семибратовка. Это у нас – общак, у нас – староста выборный, а тут, батюшка, город. Поделенный, значится, промеж бандер. Не знаю, как там у вас в столицах, а тут главаря нет. Есть сержант-вертухай – видишь рыло с серебряными подвесками у пытошной ямы? – а при нем пяток смоленских. Вроде бы за порядком присматривают, да все они, блин тапирий, в доле у огибаловских.
– Ну что ж, – промолвил Саймон, – и я их не обижу. Бог велел делиться.
До Хряща оставалась пара шагов, когда тот небрежно пошевелил карабином, нацелив его в живот Саймону. Скорей пониже, и этот жест был понятен всякому воину-тай: у них, желая оскорбить, кололи в детородный орган. Так, слегка, для демонстрации превосходства… И Саймон, невозмутимо взирая на ухмылявшихся бандитов, вдруг подумал, что у тайят и людей гораздо больше общего, чем полагают ксенологи. Четырехрукие тайят не стремились к завоеваниям и власти, не избирали вождей, не верили в богов и не копили богатств, и женщины их рожали однополую двойню – что вело к иной традиции брака и странной, с точки зрения ксенологов, организации семьи. Но в главном различий не было: они ненавидели и любили, ценили отвагу и благородство, славили силу и презирали слабость.
Как, вероятно, эти трое, мнившие себя такими сильными… Но здесь начинались различия: слабые у тайят могли селиться в землях мира, где слабость не греховна и не влечет опасностей и унижений. Сильные спускались в лес, где слабости не место, и только там она была виной – так как слабый, попавший в схватку сильных, виноват всегда. Но люди, не в пример тайят, бились всюду, и всюду сила торжествовала над слабостью, а значит, слабых приходилось защищать. Или хотя бы мстить за них, за всех невинно убиенных, коль не в обычае людей делить свои земли на мирные и не мирные.
Саймон шагнул вперед. Запахи пота, кожи и спиртного ударили а нос, ствол карабина уперся ему в промежность.
– Ты кто, сучок? Не признаю… Гладкий, белый… Вроде ремней мы из тебя не резали? – Брови Хряща приподнялись в издевке, но взгляд оставался волчьим, настороженным.
– Вошь кибуцная, – предположил бородач, почесывая темя. – Разве их всех упомнишь! А вот этот, – он ткнул пальцем в Проказу, – из семибратовских мозгляков. Этот за фонарем приперся. Чтоб, значит, с обеих сторон светило.
Третий, коренастый в плаще, ничего не сказал, но приглядывался к Саймону с подозрением – может, вспоминая вопль, долетевший из придорожных кустов. А может, был он от природы молчалив и разговорам предпочитал стрельбу: ствол его карабина глядел Проказе между глаз.
– Мне нужно это, – произнес Саймон, кивая на крест.
– Это? – с удивлением протянул Хрящ. – А еще одна дырка в заднице тебе не нужна? – Он прищурился, потом отвел карабин и вскинул его на плечо. – Ну, раз хочешь крестик, выкупи, сучара. Что там у тебя в карманцах брякает? Не песюки? А может, камень самоцветный завалялся?
– Денег нет. Их я в церковь отнес, на помин души отца Домингеса. Но камень найдется, горький камень… Его и отдам.
Хрящ поглядел на коренастого, подмигнул бородатому.
– Что он болтает? Камни горькие, души… не пойму… Нет денег – нет разговора! Хотя… – Какая-то мысль пришла ему в голову, и, оглядев Саймона, Хрящ ухмыльнулся и махнул рукой. – Ладно, парень! Сегодня я добрый! Хочешь крест – бери в обмен на службу. Запряжем мы тебя с приятелем в возок и прокатимся в Семибратовку, дорогой в Марфин Угол завернем и в Волосатый Локоть… Всего-то и делов! Согласен?
За спиной у Саймона Пашка скрипнул зубами и пробормотал, потянувшись к мачете:
– Ножик дать, брат Рикардо?
– Нет. – Саймон мотнул головой. – Зачем мне ножик? Крыс давят сапогами.
Челюсть у бородача отвисла, а коренастый, в пестром плаще, что-то зашептал на ухо Хрящу, тыкая карабином то в почтарей, то в вертухаев-полицейских, то в здание церкви. Хрящ с досадой оттолкнул его.
– А хоть бы и так, Моченый! И что? Тут наша земля, и пришлые нам не указ! Ни смоленские, ни дерибасовские! Ни прочие гниды и курвы! – Он развернулся к Саймону. – Крыс, говоришь, сапогами? Ты кто ж таков, сучара? Топтун от столичных крутых? Или сам крутой? Говори!
– Крутой, – подтвердил Саймон. – Ты еще не знаешь, какой я крутой.
Он сделал неуловимое движение; согнутые пальцы столкнулись с чем-то упругим и податливо-хрупким, незащищенным, пробили преграду, расслабились, отпрянули… Треснула кость, голова Хряща бессильно обвисла на переломанной шее, тело стало заваливаться вбок, на бородатого, который уставился в лицо главарю в немом изумлении. Саймон выбил карабин из лап бородача, отшвырнул его, готовясь атаковать коренастого, который поднимал оружие – но медленно, слишком медленно! Ствол карабина еще только целился в землю, а Саймон уже успел подпрыгнуть – здесь, в этом мире, он был почти невесом! – и нанести удар ногой. Смертельный удар. Носок его башмака сокрушил коренастому пару ребер, осколки проткнули сердце и, раздирая плевру, проникли в легкое. «Быстрая смерть», – подумал Саймон, глядя, как на губах умирающего вздулся и лопнул кровавый пузырь.
Ступни его коснулись земли, взбив белесое пыльное облачко. Бородатый вышел из столбняка; размахивая мачете, словно отгоняя мух, он ринулся к полицейскому участку, к безмолвным фигурам в синем – то ли в надежде на помощь, то ли в смертельной панике. Ему удалось сделать четыре шага; затем Саймон снова взвился в воздух, словно подброшенный невидимой пращой, и камнем рухнул ему на спину. Горьким камнем, как было обещано: пальцы левой его руки сомкнулись на заросших волосом щеках, пальцы правой тисками сдавили затылок; резкий поворот, хруст, хриплый сдавленный вопль… Отпустив обмякшее тело, он повернулся к Пашке:
– Рясу подай! Оружие собери – и в возок!
Из корчмы и лавки повалил народ, но все передвигались с какой-то осторожностью и в полной тишине, будто ослепленные вспышкой молнии либо оглохшие от раската грома. На другой стороне площади тучный негр, сержант и полицейские сошлись тесней, но тоже молчали, как бы выжидая: не будет ли продолжен спектакль и не им ли придется стать очередными актерами. Пожалуй, лишь девушки с почты не примеряли никаких ролей; широко распахнув глаза, они смотрели на Саймона со сладким ужасом и восхищением.
Он подмигнул им, набросил пыльную рясу и поднял серебряный крест отца Домингеса.
– Бог свершил правосудие, добрые люди! Я, брат Рикардо, призванный в Пустошь благословлять и утешать, крестить, венчать и провожать в последний путь, сегодня сделался сосудом гнева Божьего, его карающей десницей. И пролился тот гнев на убийц Леона-Леонида Домингеса, священника из Рио, мужа праведного, оставившего сиротами двух детей… Да будет земля ему пухом! – Повесив крест на шею, Саймон кивнул сержанту: – Ты, страж порядка, возьми лошадей убийц, а также все имущество, какое при них найдется, и распорядись этим по собственному усмотрению. А вы, добрые жители Дураса, помните, что сказал всеблагой Христос, Спаситель наш: поднявший меч от меча и погибнет! Поднявший руку на невинного будет стенать в когтях Сатаны! Поднявший камень камнем и получит – горьким камнем, дробящим плоть и кости! Вот предупреждение, которое шлет вам Господь, гласящий моими устами. И если есть среди вас скудоумный упрямец, который не понял этих речей, пусть явится он в Семибратовку и послушает слово Господне еще раз. Пусть приходит, коль у него свербит в заднице! Я ему все растолкую в подробностях.
Он залез в фургон и сел рядом с Пашкой Проказой. Тот свистнул; мулы стронули возок, засеменили, огибая церковь, выбрались в степь, где ветер гулял над травами, а с холмов плыли запахи цветущих акаций. Морской аромат уже не чувствовался в воздухе, но небо будто отражало океанскую синь – оно было глубоким, просторным, бездонным. Земное солнце, почти такое же, как на Колумбии и Тайяхате, грело Саймону висок и левую щеку. Он сощурил глаза, прикидывая, что сейчас часов шесть – может, десять-двадцать минут седьмого.
– До темноты будем на месте, – вымолвил Пашка-Пабло, прервав затянувшееся молчание. Потом поцокал языком и с восхищением признался: – Горазд ты, брат Рикардо, проповедничать! Сразу видать человека ученого, городского! Такой зря клювом щелкать не станет… И по башке даст, и в башку вложит, чтоб в ней дурные мысли не водились… – Он сделал паузу, покосился на Саймона и добавил: – А еще горазд ты прыгать и руками махать, горазд, батюшка! И долго такому надо учиться?
– Всю жизнь, если хочешь сберечь свои уши, – ответил Саймон.
КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК
Кратер был цилиндрической формы – провал в тридцать метров глубиной и пятьдесят в диаметре. Когда-то здесь, в окрестностях Рио – прежнего Рио-де-Жанейро, – стоял гранитный монумент, изваяние принца Жоана Мореплавателя среди огромных сейб, чьи корни, подобные серым бугристым доскам, взрезали почву. Сейбы большей частью сохранились, остались лес и парк, разбитый на океанском побережье, но изваяние отправилось на Южмерику, в иной мир, к другим океанам, чьи девственные волны не качали ни испанских галеонов, ни португальских каравелл. Теперь вместо статуи темнел кратер – совсем небольшой, сравнительно с километровыми безднами следом покинувших Землю городов. Просто цилиндрическая дыра, забавная достопримечательность… Дно его выровняли, подвели трубу с горючим газом, и в кратере распустился огненный цветок – имитация миниатюрного вулкана.
Провал окаймляло широкой дугой двухэтажное каменное здание с башенками по углам, выступающими контрфорсами и зубчатым парапетом на плоской кровле, похожее на средневековый замок. От башни к башне, вдоль второго этажа, шел балкон, мощенная плиткой галерея, подпертая слегка наклонной стеной; внизу виднелся карниз полуметровой ширины, бетонным кольцом огибавший кратер. Здание было построено к северу от него, а с юга, со стороны моря, над краем пропасти парила резная деревянная беседка, блестел серебром бассейн, обсаженный розовыми кустами, а дальше берег снижался, стекая к бухте и каменному молу полосой песка. У мола застыли катер и паровая яхта с высокими мачтами, песок был чистым, крупным, желтым; волны, неторопливо огибая мол, накатывались на него, обдавая пеной и брызгами нагую девушку. Она лежала у самой кромки прибоя, нежась в солнечных лучах; пряди ее золотистых волос намокли и потемнели.
В беседке, развалившись в плетеных креслах, сидели трое мужчин. Пожилой, высокий, лысоватый – очевидно, владелец поместья – курил сигару; жест, которым он стряхивал пепел, казался по-хозяйски уверенным, на широком бледном лице застыла маска спокойствия и властности. Рядом с ним нахохлился старик – жилистый, тощий, смуглый, с ястребиным носом и темными, как смоль, зрачками; в левой руке он держал бокал, а кисть правой, обтянутая черной перчаткой, неподвижно покоилась на коленях. Третий мужчина, светловолосый, холеный, с тяжелой челюстью, был молод – не старше тридцати пяти. Он сидел напротив лысоватого с таким расчетом, чтоб видеть блондинку на пляже.
– Соблаговолят ли доны начать? – спросил старик и, когда его собеседники кивнули, продолжил: – Сегодня, почтеннейшие, у нас два вопроса: «торпеды» и гаучо. Или, если хотите, гаучо и «торпеды».
– Предпочитаю второй вариант, дон Хайме, – откликнулся лысоватый.
– Как угодно, дон Грегорио, как угодно. Дон Алекс не против?
Молодой снова кивнул, обозревая стройные бедра девушки.
Тощий Хайме отпил из бокала и сплюнул в огненную пропасть.
– Итак, судари мои, Луис, наш кондор и генерал, уже за Старым Мостом, в пампасах. Три линейных отряда драгун и карабинеры… Тысячи две, если не ошибаюсь?
– Две с половиной, – уточнил Алекс, не спуская глаз с девушки. Хозяин, дон Грегорио Сильвестров, перехватил его взгляд и усмехнулся.
Хайме приподнял руку в перчатке, что-то лязгнуло, скрипнуло, рукав съехал к локтю, обнажая крепление протеза. Сухие узкие губы старика шевельнулись.
– Я полагаю, Луис пойдет от моста на север, а шестнадцатый отряд драгун и крокодильеры Хорхе Смотрителя – на юг. Дней через двадцать клещи сомкнутся, и твои головорезы, Анаконда, положат пару сотен гаучо. Так?
– Так, – с ленцой подтвердил светловолосый. – Но могут всех пустить в расход. Как договоримся, амигос.
– Мы уже договорились с доном Федором-Фиделем, милостивец мой. – Старик снова отхлебнул вина. – Две сотни убитыми и сотня пленных – Пимену в Разлом, за керосин с мазутом. Ну, десять-двадцать раненых – Сильверу на развлечение, для пыток и публичных казней… Так что, сударь, придержи своих кондоров и кайманов. Договоренности надо выполнять. Даже с доном Федькой.
– Дон! – Алекс презрительно фыркнул. – Мелкий пахан, паханито, которому мы подарили жизнь! Я бы его… – Он стиснул кулак, но пожилой, нахмурив брови, пророкотал:
– «Штыки» всегда спешат, а резать и стрелять нужно с толком, чтобы добро не пропадало зря. С толком, Алекс, понимаешь? И с пользой для дела. Так, как вырезали дружинничков триста лет назад, как прикончили домушников и донецких отморозков. Те были опасны, а гаучо с их доном Федькой для нас не конкуренты. Скорей партнеры! От них прямая польза, ибо стране нужны враги, и внешние, и внутренние, чтоб было с кого спросить за всякую провинность.
– Обвиноватить, сударь мой! – хрипло каркнул дон Хайме, стукнув кулаком в перчатке по колену. – Виноватый – всегда враг, а враг – всегда виноват! Такая вот логика!
– Ты прав, Хайме. – Грегорио Сильвестров степенно кивнул. – Нам нужны враги, необходимы, чтоб в трудный час бросить их шестеркам на растерзание. А где мы возьмем врагов, вырезав всех под корень? До срушников и бляхов далеко… а эмиратские еще дальше.
– Враги найдутся, – буркнул Алекс. – Тот же Хорхе с его крокодильерами или черные Пименталя.
– Их шестеркам не бросишь. – Дон Грегорио погасил сигару и швырнул ее в пропасть, за резные перила беседки. – Свара с Хорхе и Пименом – это уже Передел… Большой Передел, как во времена домушников! Пока не в наших интересах, Алекс.
– Ладно! – согласился светловолосый, не спуская глаз с блондинки. Она приподнялась на колено и начала стряхивать песок; груди у нее были полными, упругими, с алыми вишнями сосков. – Ладно! Двести так двести! А что потом?
– Это ты скажи, что потом. – Старик насмешливо прищурился. – Ты наследственный спец по военной части. Мое дело – налоги драть, Сильвер у нас – страж спокойствия, а ты – Анаконда и главный «штык»! Тебе и решать, сокол мой.
Алекс нерешительно ухмыльнулся, наблюдая, как девушка, стряхнув с плеч песок, отжимает волосы.
– А что решать? Отступим к мосту, к Харбохе. Вследствие временных неудач.
– Э, любезнейший, так не пойдет! – Протез лязгнул, дон Хайме привстал, опираясь рукой в перчатке о подлокотник кресла. – Зачем нам поражения и неудачи? Для нас – поражение, для Хорхе – победа! Зубастый он, этот Хорхе… Сделаем вот как: победоносное наступление приостановлено, ибо старый скряга Хайме прекратил финансировать операцию. Отсюда – трудности с углем, мазутом и патронами… Без угля паровик не ездит, припасы не доставить, а кораблями тоже не подвезти – из-за алчности «торпед», которым не хватает патриотизма. Думаки пусть заявят протест, а дон Грегорио и дон Алекс его поддержат, как и подпевалы из прочих департаментов. А я поплачусь: «торпеды» вздули дань за перевоз, финансовый кризис в державе, казна – три с половиной песюка, готов уйти в отставку. И спустим все на тормозах. Или свалим на Трясунчика.
– Ума палата, – уважительно произнес дон Грегорио, раскурив новую сигару. – Не возражаешь, Алекс?
Тот пожал плечами:
– Не возражаю. Двести голов, сотня пленных, и наступление будет приостановлено. С Федьки-Фиделя – бочонок пульки.
– И столько же – с меня, благодетель. К свадьбе твоей, шестерок поить, – сказал старик, почесывая щеку. – Ну, милостивые доны, не пора ли заняться «торпедами»? – Он покосился на лысоватого, дождался согласного кивка и вымолвил: – Тут случай ясный, соколы мои: мытари их обнаглели, вдвое за провоз дерут, а у Хосе-Иоськи крыша поехала – дела забросил, кораблики в луже пускает да кормит срушников дерьмом. Надо же, пообещал Сапгию целый флот броненосцев во главе с «Полтавой»! А пан Сапгий у нас не дурак, совсем не дурак… Как бы своих людишек не заслал для проверки, а это нам и вовсе ни к чему… Так что же? Будем кончать Трясунчика?
– Будем, – согласился дон Грегорио. – Я кого-нибудь подыщу из мелкоты, из вольных отстрельщиков…
– Не лучше ли сдать Трясунчика крокодильерам? – предложил молодой.
– Не стоит. Слишком уж звероватые, а Хосе-Иосиф все-таки дон… Пусть отойдет пристойно, с миром.
Девушка на пляже присела, широко расставив колени, и Алекс, глава Военного департамента по прозвищу Анаконда, судорожно сглотнул.
– Хороша кобылка? – Дон Грегорио изобразил улыбку. – Не терпится, а?
– Стерплю. Недолго осталось. – Алекс побагровел и, желая замять неловкость, тоже оскалился в усмешке. – На такой кобылке только и гарцевать в пампасах за мостом или в Пустоши… Лихое место эта Пустошь, опасное – без резвого коня! Одни изгои да ранчеро… А еще, доносят, сумасшедший поп в Дурасе объявился – божий человек, а трех диких пришиб. Разом!
– Выходит, судари мои, я их не зря прикармливаю, попов-то, – заметил дон Хайме. Потом спросил – правда, без особого интереса: – А дикие чьи?
– Из шайки местных отморозков. Под Огибаловым ходят. Был такой сборщик-мытарь у «плащей», брал налог за пульку… Не донес хозяину песюков, вот Монтальван его и выгнал.
– Зря выгнал, – произнес дон Грегорио, поджав губы. – Я бы бросил ублюдка кайманам. Или подвесил над муравейником – за ребро да на крюк!
ГЛАВА 3
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя Николаем-Никколо!
Саймон перекрестил младенца и сунул его в руки матери. Паренек попался спокойный; не пискнул, не вякнул, а лишь таращил круглые глазенки – черные, как у Поли-Пакиты, внучатой племянницы старосты Семибратова. А вот волосики были у него точно редкий светлый лен – в отца, Ивана-Хуана, который приходился Семибратову троюродным племянником и тезкой. Все жители деревни состояли в ближнем и дальнем родстве, но брачные связи меж ними не приводили к вырождению – тут сказывался приток иной крови, афро-американской. Семибратовка – семь крепких усадеб-фазенд вдоль широкой улицы – стояла на своем месте без малого два столетия, со времен Большого Передела, и за этот срок приняла многих чужаков, белых, черных, бронзовых и шоколадных. Пришлецы женились и тут же делались чьими-то свояками либо зятьями; ну а дети их были уже кровь от крови семибратовскими.
Что касается названия деревни, то оно пошло от семи братьев или дружбанов, поселившихся тут вскоре после исхода. Не того, Великого, когда миллиарды землян переселились к звездам, а исхода-бегства, произошедшего лет через двадцать после братоубийственной свары меж громадянами и Русской Дружиной. Ее подробностей Саймон еще не выведал, но результат был налицо: тысячи беженцев с Украины, преодолев океан, колонизировали Америку. Разумеется, Южную; Северная, если не считать остатков Канады, была перепахана кратерами и пребывала в запустении. Нынче же, по словам всезнайки Майкла-Мигеля, в ФРБ и ее Протекторатах, Канадском, Чилийском, Парагвайском и Уругвайском, проживало двадцать миллионов, да еще тысяч пятьсот обосновались в Кубинском Княжестве, территории хоть автономной, но состоявшей в союзе с бразильцами.
Не с бразильцами – с бразильянами, поправился Саймон. Бразильцы обитали на Южмерике, в тридцати трех парсеках от Старой Земли, а народ, пришедший им на смену, назывался бразильянским. Правда, кое-кто, подчеркивая происхождение от чернокожих предков, говорил: я – бразилец! – и добавлял пару полузабытых ругательств на португальском. Но таких гордецов и снобов в Семибратовке не водилось, как и во всех окрестных селениях – в Марфином Углу, Колдобинах, Чапарале и Волосатом Локте.
Малыш Николай-Никколо улыбнулся Саймону беззубым ртом – уже с рук старосты Семибратова, крепкого мужика за шестьдесят, с окладистой пегой бородой.
– Хорошего парня Полюшка выродила, – пробасил он, стиснув толстыми пальцами рукоять мачете. – И ты, брат-батюшка Рикардо, хорошее имя ему придумал, крепкое. Колян! Будет пока что Колян, а возрастет да войдет в мужицкую силу, и прозвищем разживется. Так, батюшка?
Саймон молча кивнул. Народ, побольше сотни человек, присутствовавших на обряде, едва ли не все обитатели Семибратовки, потянулся из храма на улицу, шаркая по деревянным полам сандалиями и сапогами. Парни и мужчины были вооружены, и лишь местный учитель, Майкл-Мигель Гилмор, являлся исключением; он насилия не признавал и не любил оружия. В церкви остались несколько женщин – навести порядок да разобраться с церковным имуществом, а заодно проверить, не надо ли чего брату-батюшке – сготовить или постирать. Коттедж Саймона в Грин Ривер состоял на попечении роботов, и он не привык к такой заботливости, имевшей, как все на свете, хорошую и дурную сторону. За ним ухаживали, его поили и кормили и даже преклонялись перед ним – как перед священником и человеком, который владеет тайной боевого мастерства, – и это было совсем неплохо; однако множество глаз и услужливых рук – не лучшее обстоятельство сохранения чего-нибудь в тайне. В конце концов он сжег свою одежду, а драгоценный маяк и остальное имущество спрятал под алтарем со священными дарами. Туда его прихожанки не лезли, боясь совершить святотатство.
К нему протолкался Мигель. Рубаха его была распахнута, и Саймон видел рубцы шрамов, сизые на темной коже, – шесть длинных отметин бича, пересекавших живот и грудь. Еще шесть красовались у Гилмора на спине.
– Мои поздравления, брат Рикардо. – Голос Мигеля был глубоким, звучным, хоть сам он не мог похвастать богатырской статью. – Первый младенец, коего вы окрестили… Правда, свершенный вами обряд показался мне несколько странным.
«Еще бы!» – подумалось Саймону. Службу он правил по детским своим воспоминаниям о церквах православного Смоленска, но хоть память его была отменной, кое-что в ней перепуталось. Его родичи с отцовской стороны были мормонами, и сестра Саймона-старшего, богомольная тетушка Флоренс, таскала Дика в молельный дом, где служили совсем иначе, чем у православных, – без всякой пышности, по-деловому строго, но истово. «Похоже, – у Саймона мелькнула крамольная мысль, – мне предстоит объединить две ветви христианства».