– Сперва посмотрим. Если что, звякну по мобильнику, съездишь за Генкой. Сотню в пасть и сюда!
– За сотню может не согласиться. Ночь как-никак!
– Сунешь две. – Тот, кого назвали Гирей, повернулся к женщине: – Пошли, Дарья Романовна, посмотрим, что с вашей сестричкой. И что ее на слона понесло? Выкаблучивалась бы себе на арене, на мягком песочке…
Они двинулись к парадному Кима, которое так же, как два соседних, выходило на улицу. Дальше, правее и почти на самом углу, располагалась арка, ведущая во двор П-образной блочной девятиэтажки, а во дворе чего только не было: бетонный бункер жилконторы, детсад, похожий на барак за сетчатой металлической оградой, три киоска с пивом и жвачкой, будка холодного сапожника, пять скамеек и у каждой – по дереву, где тополь, где береза. Но эти подробности Кононова сейчас не занимали; прищурив глаза, он мысленно обкатывал услышанное имя.
Дарья Романовна… Дарь Рома… Неуклюже, и целых два «р» – рычат, подлые, ревут… Дар-ома… Лучше, но все равно рычащий звук… Дай-ома… Дайома… Вот это уже ничего, подумал Ким, это годится для прелестной феи! А рычать мы будем в слове «грот», и получится у нас энергично и нежно – «Грот Дайомы»… Хорошее название! Конан эту Дайому трахнет на лужке под пальмами, потом она его затащит в грот, а там – ковры и гобелены, хрустали и ложе с тигровыми шкурами, отличный винный погреб и пропасть слуг… Само собой, служаночки есть… такие нежные, приглядные и работящие… Вот пусть они гостя искупают, маслом умастят, и – в койку… А там и главе конец!
Он повернулся к компьютеру, но тут за окном что-то переменилось. Вскрикнула женщина: «Прочь! Пустите же! Пустите!» – затем послышался хриплый рев: «Куда ты? Стой! Стой, говорю!» – и сразу раздались перестук каблучков, топот, тяжелое дыхание и вопль: «Эй, Петруха! Лови ее, лови!»
Склонившись над подоконником, Ким разглядел, что женщина, скинув плащ, куда-то устремилась, но явно не к его подъезду, а вроде бы вдоль улицы, к дворовой арке. Парень с хриплым голосом бросил зонтик и, топая по лужам, бежал за ней, а его компаньон – вероятно, Петруха – ринулся от машины наперерез. Но беглянка была легкой и быстрой, как серна туранских степей, и мчалась так, будто ее преследовала волчья стая. На краткий миг Ким залюбовался изяществом ее движений, пламенным мазком волос, длинными стройными ногами, но тут же сообразил, что происходит нечто странное. Может, киднепинг, а может, и того похуже… С чего бы женщине бежать? Да и как ни беги, в модельных туфлях от погони не уйдешь…
Он оперся ладонями о подоконник и спрыгнул вниз. Натура у Кима была романтическая; он относился к людям, которые не взвешивают «за» и «против», а повинуются импульсу – тем более если кому-то нужно помочь, спасти из огня, из вод морских или, как в данном случае, из лап предполагаемых насильников. В такие моменты он забывал, что не умеет ни драться, ни плавать, да и сложения скорей не богатырского, а ближе к легкоатлетическому; бегал он, правда, неплохо, а потому, продравшись сквозь заросли шиповника, успел перехватить преследователя. Роста они были одинакового, но Гиря весил килограммов на тридцать побольше и, судя по бритому черепу и тяжеленным кулакам, входил в разряд профессионалов.
Но Кононова это не смутило. Схватив бритоголового за локоть, он дернул его, развернул к себе и яростно прошипел:
– Ну-ка, мужик, притормози… Куда разогнался? Чего тебе нужно от женщины?
Секунду Гиря глядел на Кононова в недоумении, словно на призрак из астральных бездн или на оживший труп папаши Гамлета. Лицо у него было приметное – брови густые, нос переломан, и на скуле, под правым глазом, родимое пятно. Он, кажется, был ошеломлен, но длилось ошеломление недолго: оттолкнув Кима – так, что тот полетел к кустам, – бритоголовый повернулся к компаньону и хрипло рявкнул:
– Разберись, Петруха! Быстро! Чтоб фраерок не возникал!
Петруха был в пяти шагах и мчался во всю прыть – коренастый, пониже Кима, но плотного сложения и накачанный, будто футбольный мяч. Ухватив пригоршню мокрой земли, Ким швырнул ее в физиономию Петрухи и сам удивился, что попал. И не куда-нибудь, в глаза! Приободрившись, он залепил второй комок противнику в ноздри, вылез из кустов и ринулся следом за Гирей. Не очень рыцарский прием – оборонять прекрасную даму с помощью грязи, но что поделаешь! Ни лат, ни меча под рукой не нашлось, а кулаки у Петрухи были гораздо увесистей.
Гирю он настиг уже за третьим, самым крайним из выходивших на улицу парадных. Женщина успела проскочить во двор, и ее гибкая фигурка мелькала теперь где-то у пивных ларьков, таяла в белесоватом тумане, словно привидение, спешившее сбежать от мира до утренней зари. «Фея, волшебница…» – подумал Кононов, глядя, как вьются в воздухе рыжие локоны и как колышется гибкий стан. В следующее мгновение женщина скрылась за сапожной будкой, а Ким прыгнул на широченную спину Гири.
Они свалились наземь, Ким сверху, противник – под ним, но ситуация вдруг изменилась – можно сказать, с пугающей быстротой. Ким почувствовал, что летит куда-то, рассекая воздух, проносится над грязной лужей, кустами и парой колдобин, затем последовал удар о стену, хруст в плече и обжигающая вспышка боли. Он сполз на растрескавшийся асфальт, скрипнул зубами и начал медленно подниматься на ноги. Гирина рожа – родинка, густые брови, переломанный нос – висела над ним, подобно лику дьявола.
– Чего тебе надо, лох припадочный? Ты что в чужую разборку встрял? И на кого ты тянешь? – полюбопытствовал бритоголовый и, злобно прищурившись, выдохнул: – Я из тебя жмурика сделаю! Не отходя от кассы!
Ким встал, попробовал стиснуть кулаки, оглянулся назад, откуда, протирая лицо платком и матерясь по-черному, надвигался Петруха. В голове гудело, в плече разливалась боль, словно его подвесили на дыбе, локоть был окровавлен, и пальцы левой руки никак не хотели сгибаться.
«Сейчас они мне вломят», – мелькнула мысль.
Мысль оказалась верной – вломили ему до потери сознания.
ДИАЛОГ ПЕРВЫЙ
– Вот она, Олежек… Вон там! Бежит! Бежит!
– Где, Барби?
– Сказано, не зови меня Барби! И глаза разуй! Говорю, к ларькам бежит!
– Что же она в квартиру-то не пошла? Ведь договаривались…
– Ни о чем не договаривались! Ты ведь слышал, что я сказала – подыхаю, мол, приезжай… еще стонала, как бегемот беременный…
– Стонала ты хорошо, Варенька, с чувством! Сладкий мой бегемотик…
– Ну-ка, руки убери! Не время! И махни Игорьку, чтоб тачку подогнал. Сейчас я ее перехвачу…
– Ты с ней поосторожнее, Барби. Дашутка вроде бы не в себе… вон, мчится как оглашенная… Может, помочь?
– Не твоя забота! Тачку давай! И не зови меня Барби, чмо неумытое!
ГЛАВА 2
ФЕЯ
В семнадцатилетнем возрасте мой сын был весьма озабоченным юношей. Конечно, как всегда бывает в эти годы, главным предметом забот для него являлись девушки. Во-первых, девушки, во-вторых, девушки и, в-третьих, девушки… Исследуя сию проблему, он устраивал допросы нам с женой, стараясь выяснить, когда и как мы повстречались, кто сделал первый шаг к знакомству и в какой момент нам стало ясно, что мы не можем друг без друга жить. Я сочинил занятную историю, как его мать сбежала от бандитов, наткнулась на меня и рухнула в мои объятия. Но истина гораздо прозаичнее: я познакомился с Дашей в больнице, куда попал стараниями тех самых бандитов.
Майкл Мэнсон «Мемуары.
Суждения по разным поводам».
Москва, изд-во «ЭКС-Академия», 2052 г.
Очнулся Кононов на носилках в «Скорой» и едва осознал этот факт, как начали кружиться в голове странные слова: не поедет «Скорая» на судороги… и на вывих тоже не поедет… А раз поехала и везет, значит, не вывих у него, не судороги!
Два лица плавали над ним: одно, сосредоточенное, хмурое, небритое, подпертое воротом белого халата, принадлежало, видимо, врачу; другое, смутно знакомое – белобрысому парнишке лет двадцати. Ким мучительно пытался вспомнить, где видел белобрысого, но ничего не выходило, и тогда он вдруг переключился с этих воспоминаний и с мыслей о вывихах и судорогах на распахнутое окно в своей квартире и брошенный без призора компьютер. Тревога прибавила ему сил; пошевелившись, он хрипло произнес:
– Т-ты… кхто?..
– Коля я, сосед ваш верхний, – сообщил паренек. – Шум был, а мы с Любашей не спали, вот я на улицу и выскочил… Гляжу, вы в подворотне, без чувств и весь в крови! Ну, крикнул Любаше, чтобы звонила в милицию и в «Скорую»… Да вы не волнуйтесь, щас приедем! В седьмую вас везут, тут близко!
– А т-ты… т-ты что т-тут?.. – снова прохрипел Ким.
– А я с вами до больницы. Провожаю! Любаша сказала: сосед, одинокий, бросить нельзя. Может, позвонить кому? Родителям? Подруге?
«Люди, однако! А я к ним с топором хотел!» – подумал Ким с запоздалым раскаянием и, натужно шевеля разбитыми губами, вымолвил:
– Н-нет… н-нет у меня ни родителей, ни подруги. Т-ты, Н-николай, вот что… т-ты заберись ко мне, окошко затвори и выруби компьютер… Н-не ровен час, сгорит!
– Сделаю, не беспокойтесь. А ключ-то где?
– В окно влезешь, а к-хлючи… к-хлючи в дверях торчат. Выйдешь, закроешь – сунь п-под электрощиток… т-там щелка внизу… н-небольшая…
– Ну, потерпевший, все сказал? – хмуро поинтересовался врач. – Теперь докладывай, где болит. Плечо?
– П-плечо, – подтвердил Кононов. – Ребра. Еще г-голова…
– Сейчас я тебе обезболивающего прысну. Вместе, значит, с успокоительным…
В руку ощутимо кольнуло, и лица, парившие над Кимом, расплылись парой белесых тучек. Тучки висели над зеленым островом, дремавшим в сапфировых водах, и у западной его оконечности, под гранитными скалами, открывался грот с песчаным полом, а в глубине его что-то переливалось и посверкивало. Врата! Огромные врата из бронзы или золота, украшенные изображениями луны и звезд! Мерцающие створки с тихим шелестом раскрылись, явив широкую мраморную лестницу, уходившую вниз. По лестнице двигалась пышная процессия: юные девушки в ярких одеждах, мужчины в сиреневых и лиловых плащах, несущие светильники, танцовщицы, пажи, виночерпии, воины в доспехах из черепашьих панцирей, тигры и черные пантеры и другие звери, коих вели не на цепях, а на шелковых лентах. Впереди, возглавляя шествие, танцующей походкой двигалась Она. Ее плащ, и туника, и корона рыжих волос, и сверкающие искорки самоцветов казались воздушным золотистым заревом, на фоне которого выступало прекрасное лицо – с кошачьими зелеными зрачками, с алой раной рта, с ровными дугами бровей над высоким чистым лбом. Она была так хороша, так прекрасна, что у Кима перехватило дыхание. «Дайома…» – прошептал он в забытьи и окончательно отключился.
* * *
Во второй раз он пришел в себя уже в палате, на узкой и жестковатой постели. Рядом сидел врач, но не тот хмурый из «Скорой помощи», а годами постарше, круглолицый, чисто выбритый и улыбчивый. Светило солнце, щебетали птицы, больничные запахи мешались с ароматом зелени, а где-то неподалеку звенела посуда и слышался женский голос, скликавший пациентов к завтраку. Ким обнаружил, что лежит на спине, что левое его плечо до самой шеи загипсовано, а торс и голова – в тугих повязках. Болело вроде бы все – скула под глазом, руки, ребра, ноги, – но не слишком сильно. Ким поморгал и просипел:
– Это я где?
– Это вы в Седьмой городской больнице имени убиенных великомучеников Бориса и Глеба, – с охотой сообщил врач. – Отделение черепно-мозговой травмы. Сесть можете?
Ким заворочался и, приподнявшись с помощью доктора, ощупал правый глаз. Фонарь, похоже, там наливался изрядный. Кроме того, в ребрах кололо, плечо постреливало болью, но не так, чтоб очень. Терпимо.
Врач показал ему два пальца.
– Сколько?
– Два.
– Головка не кружится? Не тошнит?
– Вроде бы нет.
– Вроде бы или точно?
Прислушавшись к своим ощущениям, Ким подтвердил:
– Точно. А что у меня, доктор?
– Главное, чего нет. Вас капитально отделали, но обошлось без сотрясения мозга. Повезло, голубчик… Все остальное – мелочи, – заметил доктор и начал с улыбкой перечислять: – Ключица у нас сломана, кровоподтек под глазом, трещины в четырех ребрышках плюс множественные ушибы головы и иные телесные повреждения вроде ссадин, царапин и синяков. Следствие побоев средней тяжести… – Он вздохнул с сочувствием и спросил: – А били-то тебя за что, болезный?
– За девушку вступился, – насупившись, пробормотал Кононов. – Их двое, я один… Здоровые лбы! Сперва о стену шмякнули, а потом…
– Что потом?
– Потом – не помню, – отозвался Кононов и, подумав, добавил сакраментальную фразу: – Очнулся – гипс…
Врач снова вздохнул:
– Ну, вспомните, расскажете. Придут к вам из милиции… А пока лежите. Палата – самая тихая на отделении, всего три койки, и в одной – Кузьмич. Он вам завтрак принесет, а сестричка – таблеточки. Лежите! Завтра попробуем встать на ножки, и – на повторный рентген… Темечко посмотрим… нет ли там все же трещины…
Он поднялся, взмахнул полами халата и исчез за дверью.
Ким, осматриваясь, повертел головой. Койка его стояла у стены, в ногах поблескивало зеркало над раковиной, в углу был стол и пара стульев, а рядом – шкаф с полуоткрытой дверцей и одежными вешалками. Еще тут имелись две такие же, как у него, кровати, одна, ближняя, – пустая, а на дальней лежал парень примерно его лет или чуть-чуть за тридцать. Лежал тихо, вытянув руки поверх одеяла, не моргая и уставившись взглядом в потолок.
Кононов откашлялся.
– Ким меня зовут… А тебя как?
Парень не реагировал.
– Ночью меня привезли… Ты уж извини за беспокойство…
В ответ – молчание.
– Разбудили тебя, наверное? – сделал новую попытку Ким, но его сопалатник по-прежнему не откликнулся, напоминая видом скорее усопшего, чем живого человека. Должно быть, серьезно травмирован, решил Кононов; что-нибудь черепно-мозговое, проникшее до речевого центра. Он осторожно пощупал ребра под тугой повязкой: слева болело, справа – нет. Ну и слава богу…
Дверь скрипнула, и в палате возник тощий красноносый старичок с двумя тарелками: в одной дымилась каша, а на другой, как на подносе, располагались яйцо, хлеб и пластиковая кружка с чаем. Бодрой походкой старик направился к Киму.
– Новенький, пацан? На, пожуй да похлебай больничный харч… Харч-то ничего, а вот посудины у кухонных стервоз еле выпросил! Тут, понимаешь, всяк со своей тарелкой, а казенные, видать, разворовали. Сперли! И чашки сперли, и термуметры, и всю державу… – Он присел к Киму на постель. – Ты ешь, я подсоблю… Как зовут-то?
– Ким.
– А я – Кузьмич. Бессменный обитатель здешних мест и ветеран-дежурный!
Есть Киму не хотелось, но все же он расправился с яйцом и проглотил немного каши – рисовой, почти без соли и без масла. Он вознамерился потолковать с бессменным ветераном, узнать о больничных порядках и про третьего их соседа, похожего на труп, но тут к ним в комнату началось паломничество. Первой пришла сестра-хозяйка, и Ким расписался за одеяло, халат, подушку и постельное белье; потом заявилась другая сестра, заполнила историю болезни: Ким Николаевич Кононов, семидесятого года рождения, филолог по образованию, живет там-то, страдает тем-то. Увековечив это в медицинской карте, она велела навестить регистратуру после грядущего выздоровления – с паспортом и страховым свидетельством. Не успел Ким отдышаться, как в палате возник мрачный милицейский лейтенант, снял допрос, зафиксировал кличку «Гиря», имена «Петруха» и «Дарья Романовна», осведомился о полученных увечьях и, узнав, что они не смертельны, повеселел и стал уговаривать Кима обойтись без заявления. Все одно, злодеев не поймаем, толковал лейтенант, Петрух таких с гирями и разновесками у нас полгорода и все бритоголовые, а если девушку искать, так тоже не найдешь: каждая вторая – Дарья, и треть из них – Романовны. Ким слабо сопротивлялся, толкуя про шестисотый «Мерседес», про Генку-костоправа с Энгельса, про рыжие локоны Дарьи Романовны и про ее сестрицу, которая пляшет на слонах. Но о последнем он, вероятно, сказал зря; лейтенант опять нахмурился, буркнул что-то о слуховых галлюцинациях и сообщил, что слоны в Петербурге не водятся, а вот «глухарей» полным-полно, и это явление нежелательное. Ким, утомившись от споров, сдался. Конечно, ему хотелось найти красавицу-беглянку, а заодно Петруху с Гирей и сделать так, чтобы свершился над ними правый суд… Это с одной стороны, а с другой – «глухарь» он и в Африке «глухарь». Не любят эту птицу ни в милиции, ни в полиции… Словом, лейтенант ушел довольный, а у койки Кима вдруг нарисовалась обещанная медсестричка с таблеточками, и от тех таблеток он проспал до вечера глубоким сном.
В восьмом часу, когда они с соседом ужинали тощей котлеткой, вермишелью и компотом, Кононов, поглядев на третьего сопалатника, спросил:
– А этот как же? Не говорит, не двигается, не ест… Шахтер, что ли? Голодовку объявил?
– Не шахтер он, а по водопроводной части. Прыгун-сантехник! – ухмыльнулся Кузьмич. – С ним, вишь, такая история… Ходит по людям, чинит другое-третье и принимает, коль поднесли, – а подносят-то всюду! Без воды, дело известное, ни туды и ни сюды, особливо без горшка и без толчка… Ну, напринимался! И помстилось ему, болезному, будто завелся кто-то в евоной башке. Может, черт или какой иной чебурашка… Кумекаешь?
– Не очень, – признался Ким, но тут же, вспомнив про колдуна Небсехта и поселившегося в нем демона, кивнул: – Раздвоение личности, что ли? Шизофрения? Белая горячка?
– Об энтом не ведаю – может, горячка, может, на заду болячка… Однако черт чебурахнутый его допек! Ну, взял пацан пузырь – за свои, за кровные, – принял, значит, и в окошко! А квартера, вишь, на шестом этаже, однако по пьяни никакого эффекту… Приложился разок об асфальт, руки-ноги целы, ребра тож, а в мозгах сплошное мельтешение! Теперича лежит, молчит и кушает через клизьму…
– Внутривенно, – заметил Кононов, с профессиональным интересом слушая колоритную речь Кузьмича. Потом, оглядев сантехника – надо же, шестой этаж, и ничего! – спросил: – Меня вот били, этот сам в окошко прыгнул, а с вами что за беда приключилась? Как-то не похожи вы на больничного ветерана… бодрый слишком…
Кузьмич прикоснулся к носу в розово-сизых прожилках и грустно покачал головой.
– Одна лишь внешность, что бодрячок… У меня, понимаешь, болезнь особая, мозговая – идеонсекразия, мать ее! Полной посудины видеть не могу!
– Какой посудины? – полюбопытствовал Ким.
– Само собою, стакана! Меня уж чуть в алкаши не прописали… Однако выручил племяш. – Кузьмич наклонился пониже к уху Кима. – Племяш мой тута служит доктором… пацан хороший, ласковый… да он у тебя давеча побывал… Держит в палате месяц-другой при самых безнадежных пациентах… Ну, помогаю, чем могу…
– Я не безнадежный, – возразил Ким. – У меня только ключица сломана и трещины в четырех ребрах.
– Рази я про тебя? Я про него! – Кузьмич покосился на третью койку. – За энтим прыгуном присмотр нужен! Лежит себе, лежит, а вдруг – опять в окошко? А племяшу отвечать? Этаж тут, понимаешь, не шестой – двенадцатый…
Часам к десяти Кузьмич угомонился, сбегал в курилку, пришел, сбросил халат, нырнул под одеяло и захрапел, временами вскрикивая и дергая рукой – видно, снилась ему полная посуда. Прыгун-сантехник лежал по-прежнему немой и неподвижный, только губы его вдруг начинали дергаться, словно он пытался переспорить черта или изгнать нечистого молитвами. Кононов поразмышлял о том, какие молитвы известны сантехникам – должно быть, трехэтажные, и все кончаются на «бля»… Исчерпав эту тему, он принялся вспоминать о событиях прошлой ночи, о рыжей незнакомке из «Мерседеса», о странном ее бегстве от двух бритоголовых, – которые, если разобраться, ничем ее не обидели, а были, наверное, охраной или санитарами, если рыжая отчасти не в себе. Может, и не отчасти, может, крыша у нее совсем поехала… А если так, куда ее везли в ночное время? К сестричке, которая пляшет на слонах? Ну а дальше что? А дальше такая картина: слон высокий, сестричка сверзилась и вывихнула шею, а «Скорая» на вывихи не едет, тут без родных людей не обойтись… Логично? Логично! А бегать зачем, раз к сестричке приехала?.. Опять же чокнутых к больным не возят, а те, кто в здравом разуме, спешат к больной сестрице, а не во двор, к пивным ларькам… Нонсенс, нелепица!
Почувствовав, что вконец запутался, Ким плюнул и переключился на другое. Спать ему не хотелось, выспался он днем и, по совиной своей природе, сел бы сейчас к компьютеру, закурил и сочинил главу про фею, злобного мага и безутешного Конана. Тоскует он на острове, печалится! А почему? Во-первых, потому, что потерял корабль и всех своих товарищей, а во-вторых, не в кайф ему сладкая жизнь без приключений. Дайома, конечно, очаровательна… глазки, ножки, грудки и все такое… Но героический зуд терзает Конана, и нет ему счастья в объятиях феи! Слишком уж много любви, вина и вкусной снеди, и чересчур мягкая постель…
Ким закрыл глаза, и под сомкнутыми веками побежали одна за другой строчки, укладываясь плотными рядами в хранилище памяти. Память у него была отличной; вспомнится все, оживет, стоит только до компьютера добраться. Или хотя бы до листа бумаги…
* * *
Конан, стоя по пояс в воде, приподнял сосуд, и багряная струя хлынула в морские волны.
– Тебе, Шуга, старый пес! – провозгласил он. – Глотни винца и не тоскуй на Серых Равнинах о прошлом!
Вино было настоящим барахтанским – таким, каким и положено свершать тризну над дорогими покойными, не вернувшимися из океанских просторов. Во всяком случае, оно пахло, как барахтанское, и отличалось тем же терпким горьковатым вкусом и нужным цветом, напоминавшим бычью кровь. «Быть может, – думал Конан, – Дайома отвела ему глаза, подсунув вместо барахтанского сладкое аргосское или кислое стигийское, но вряд ли». За месяц, проведенный на острове, он убедился, что рыжеволосая колдунья способна сотворить фазана из пестрой гальки и плащ из лунного света – к чему бы ей обманывать с вином? Нет, барахтанский напиток не был иллюзией – в чем он убедился, в очередной раз отхлебнув из кувшина.
– Тебе, Одноухий, свиная задница! – Вино щедрой струей хлынуло в воду. Одноухий занимал на «Тигрице» важный пост десятника стрелков, и его полагалось почтить сразу после Шуги, кормчего. – Тебе, Харат, ослиный помет! Тебе, Брода, мошенник! Тебе, Кривой Козел!
В кувшине булькнуло. Он опрокинул остатки вина себе в глотку, добрел до берега, где выстроились в ряд десяток амфор, прихватил крайнюю и снова вошел в воду. Чего-чего, а вина у него теперь хватало! Да и всего остального, что только душа пожелает… Всего, кроме свободы.
Он отпробовал из нового кувшина, желая убедиться, что в нем барахтанское. Барахтанское и было: красное, терпкое, крепкое. Как раз такое, каким упивались парни с его «Тигрицы» во всех прибрежных кабаках.
– Тебе, Патат, безногая ящерица! Тебе, Стимо, бычий загривок! Тебе, Ворон, проклятый мазила! Тебе, вонючка Рум!
Да, хороший пир он задаст своему экипажу! Вина вдосталь, хоть купайся в нем! А ведь известно, что покойникам много не надо – пару глотков или там по полкружки на брата, и они уже хороши. Значит, остальное он может выпить сам…
Что Конан и сделал, а потом принес новый кувшин.
– Касс, разбойная рожа, тебе! И тебе, Рикоза, недоумок! Прах и пепел! Пейте, головорезы, пейте! Капитан о вас не позабыл!
Он выкрикивал новые имена, прозвища гребцов, стрелков, рулевых – всех, кто покоился на океанском дне, чью плоть сожрали рыбы, объели крабы, чьи души томились сейчас на Серых Равнинах. Он старался не глядеть на проклятый оскал рифов, на гигантские акульи зубы, в которых догнивал остов «Тигрицы»; зрелище это будило в нем яростный гнев. Кому-то он должен предъявить счет, и кто-то обязан ответить!
Дайома? Может быть, Дайома! В этом он еще не разобрался, но разберется! Непременно разберется! Вот только покончит с этими кувшинами…
– Тебе, Дарват, склизкая гадюка! Тебе, Гирдрам, протухшая падаль! Тебе, Коха, моча черного верблюда! Тебе, Рваная Ноздря, волосатый винный бурдюк!
Запас вина и ругательств кончился. Побросав в море пустые кувшины, Конан, пошатываясь, отошел к скалам облегчиться; он выпил три или четыре амфоры, но до сего момента не мог нарушить торжественность обряда. Закончив и застегнув пояс, киммериец побрел в глубь острова.
Тут все уже цвело и плодоносило. За лентой золотистого песка высились пальмы; теплый бриз полоскал зеленые веера листьев, меж ними свисали вытянутые гроздья фиников или огромные орехи, полные сладкого сока. За пальмовой рощей и травянистым лугом начинался лес, ухоженный и тенистый, ничем уже не напоминавший прежний бурелом из вывороченных стволов и переломанных ветвей. В лесу ветвилась паутина дорожек, и гулять по ним можно было с рассвета до заката, забредая все в новые и новые места; хотя с моря или с любой возвышенности остров выглядел небольшим, но временами Конану казалось, что он не уступает размерами Боссонским топям, протянувшимся от границ Зингары до самых киммерийских гор.
Возможно, это было иллюзией, вызванной колдовским искусством зеленоглазой Дайомы? Возможно… Точного ответа он не знал; его возлюбленная не любила расспросов насчет своих чародейных дел. Однако она не возражала, когда он захотел посмотреть, как будет приводиться в порядок остров – наверное, хотела убедить его в своей силе и власти над этим клочком земли, затерянным в Западном океане.
У нее был какой-то магический амулет, опалесцирующий серебристый камень, который она носила на лбу, на золотой цепочке, прятавшейся в рыжих волосах. Велением ее камень начинал светиться, и призрачное марево окутывало скалы, камни, песок, деревья и мертвые тела животных. То, что свершалось потом, напоминало сон: заглаживались шрамы и трещины на израненных бурей утесах; сваленные беспорядочными грудами валуны вновь занимали отведенное им место, живописно подчеркивая то берег маленького ручейка, то куст сирени, то зеленый бархат луга; грубые серые пески превращались в золотистую мягкую пыль, ласкавшую босые ступни; деревья, поваленные, изломанные и расколотые, опять обретали цельность, покрывались листьями и плодами, возносили кроны свои к синим небесам. И животные! Они оживали, поднимались на ноги, отряхивались; в их глазах не было и следа пережитых страданий, словно мучительная гибель под градом камней и древесными стволами мнилась им сном, прошедшим и навсегда забытым.
Некоторых, истерзанных до неузнаваемости, Дайома не пожелала возвратить к жизни. Зачем? На берегу было сколь угодно камней: из небольших серых галек получались кролики, шустрые белки и обезьянки; из розовых гранитных глыб – львы и тигры; из пестрых валунов – олени, косули и антилопы; из мрачного обсидиана – черные пантеры. Наблюдая за этим творением живого из неживого, потрясенный Конан не раз задавался вопросом, сколь велика власть рыжеволосой колдуньи над людьми. Быть может, она могла, разгневавшись, обратить его в жуткое чудище? В звероподобную тварь, в вампира-вервольфа, в ядовитого змея или что-нибудь похуже?
Он спросил об этом, но Дайома только рассмеялась. Но как-то потом заметила, что с людьми все обстоит не так легко и просто. У человека, даже у самого злобного из стигийских магов, даже у жестокого поклонника Нергала, есть душа – в этом и заключается его отличие от зверя. Светлые боги даровали людям не только разум, а еще и мужество, чувство прекрасного, умение любить и ненавидеть, гордость, самоотверженность, тягу к непознаваемому, юмор, наконец; все это дивным образом упорядочено в человеке и приведено в гармонию с великим искусством. Все это и многое другое, плохое и хорошее, и составляет душу человеческую – вечную ауру мыслей и чувств, расстающуюся с бренным телом в миг смерти и отлетающую на Серые Равнины, чтобы ожидать там Последнего Суда. И столь сложна и непостижима субстанция души, что немногие из мудрых магов и могущественных демонов рискуют прикоснуться к ней, извлечь из тела человеческого и переселить в иную тварь. Ну а уж создание новой души подвластно только светлым божествам!
Слушая рассуждения своей новой подруги, Конан прикрывал лицо ладонью и ухмылялся. Сам он, безусловно, богом и чародеем не был, но извлек немало душ из бренной плоти своим мечом и топором и наплодил, быть может, не меньше – если считать, что те красотки, которые делили с ним ложе от Аргоса до Уттары, не были все поголовно бесплодными. Есть, выходит, вещи, в которых люди равны богам!
Он начал расспрашивать Дайому о ее слугах, о прелестных служанках, о воинах в доспехах из черепашьих панцирей, о поварах и садовниках, цирюльниках и массажистах, музыкантах и танцовщицах. Выяснилось, что все они произошли от животных и птиц, а следовательно, и душ никаких не имеют – так, одна видимость, фантом человека, но не человек. Дайома утверждала, что, с помощью светлого Митры и луноликой Иштар, она могла бы сотворить и души, но только немного, три, четыре или пять, ибо ее чародейная сила тоже имеет свой предел. Душа, говорила она, материя тонкая, связанная неощутимыми эманациями с Предвечным Миром и всей огромной Вселенной; а потому легче уничтожить горный хребет или осушить море, чем создать одну душу – столь же полноценную, как та, что появляется на свет с первым младенческим криком.
Конан успокоился, решив, что превращение в медведя, кабана или волка ему не угрожает. Десять дней он пил и ел, делил с Дайомой ложе и не думал ни о чем ином. Другие десять дней он прогуливался по возрожденному острову, не приближаясь к бухте, где торчали на рифах останки «Тигрицы». Еще он ел и пил, почти с таким же аппетитом, что и раньше, и не пренебрегал опочивальней своей рыжеволосой возлюбленной. Но потом его потянуло к морскому берегу, к обломкам корабля, к рифам, у подножий которых упокоился его экипаж, восемьдесят с лишним молодцов с Барахского архипелага. Конечно, были они ублюдками и насильниками, проливавшими кровь людскую, как водицу, но все-таки и у них имелись души… И, вспоминая об этом, Конан делался хмур и мрачен. Десять следующих дней он больше пил, чем ел, и наконец собрался справить тризну по погибшим товарищам.
А справив ее, пошел на неверных ногах к середине острова, забрался на высокую скалу и долго с тоской глядел в морскую даль, сам не зная, чего ищет. Жизнь на острове была такой спокойной, такой тихой, такой изысканной – и такими сладкими были объятия Дайомы, такими медовыми ее поцелуи… Он чувствовал, что сам превращается в медовую ковригу – из тех, коими торговали вразнос на базарах Кордавы и Мессантии по паре за медный грош.