— И итальянцы все к рукам прибрали? — поинтересовался дядя Женя.
— Не совсем, — ответил ему сын. — Супруга Абамелека Мария Павловна Демидова еще целых сорок лет после смерти мужа протянула, скончалась только в 1956-м. На родину, естественно, ни ногой, но и в Риме не жила, у нее другая вилла во Флоренции была. А эта приходила в запустение, пока война нам не помогла. В 1944 году по ордеру военных властей виллу заняли под резиденцию советского представительства в Контрольной комиссии союзников.
— А советскому представительству княжеская вилла и понравилась! — уж в чем, в чем, а в прибрании к рукам бесхозной собственности дядя Женя, переживший на вершинах власти все приватизационное время, разбирался превосходно.
— Не то слово! — подтвердил Вовка Евгеньевич. — А побежденным итальянцам нужно было мириться с победителями. И в мае 1946 года королевским декретом итальянские власти конфисковали виллу «в целях общественной пользы», а в следующем году передали ее в собственность Советскому Союзу. Министром юстиции тогда был Пальмиро Тольятти, он декрет и подписывал. Мария Павловна судиться пыталась, но безрезультатно. Победителей, как говорится…
Характерный жест руками в стороны.
— С тех пор это наша самая большая госсобственность за рубежом! — торжественно и гордо подытожил Вовка Евгеньич, будто говорил о своей даче в Жуковке. — Ватикан, крайне заинтересованный в расширении своей территории, не раз обращался еще к советским властям с просьбой продать ему «Виллу Абамелек». Наш ответ был: дарованное не продается.
Ну, просто «у советских собственная гордость»!
* * *
Я так и кивала бы головой с унылостью китайского болванчика, выслушивающего лекцию по молекулярной физике, если бы автомобиль тем временем не въехал на территорию посольства и, слегка попетляв по дорожкам, не остановился у входа в аккуратненькую посольскую гостиницу.
— Сама вилла, палаццо, там, — махнул рукой Вовка Евгеньевич и, обойдя машину кругом, галантно распахнул передо мной дверцу. — Прошу!
Вышла из машины и глотнула собственного детства. Ни с чем не сравнимый запах чуть разопревшей на солнце хвои. Так в моем детстве пах Крым, куда родители при любой возможности вывозили меня летом, дабы хоть немного «оздоровить» и оградить от бесконечных ангин. Теперь здесь, на формально российской земле, но в центре Рима, я неожиданно почувствовала тот же запах детства . Или просто климат и флора Крыма и Рима похожи?
* * *
После обеда с посольским руководством Вовка Евгеньевич повел нас показывать собственно палаццо. И, переступая по мозаичному полу с изображением некой античной маски, чем-то напоминающей опутанную двумя змеями горгону, я снова поймала себя на иррациональном ощущении — я здесь уже была. Я помню и эту витую мраморную лестницу, и парадную обеденную залу с расхаживающими по белоснежной скатерти серебряными фазанами, и огромный бальный зал, где прежде размещался театр с мраморными колоннами, роялем, настоящими хорами, золотой мебелью и редкими гобеленами семнадцатого века и фамильной монограммой Абамелека-Лазарева.
Хоть начинай верить в переселение душ. Что как была я какой-то молоденькой итальяночкой, приглашенной на бал к русскому князю со страной фамилией Абамелек. Шуршала здесь юбочками… Нет, не похоже. Не шуршала. Точно не шуршала. Скорее и в той жизни я была здесь с фотоаппаратом. Обязательно с фотоаппаратом, фотографию тогда уже лет шестьдесят-семьдесят как изобрели. Вот я здесь и снимала. Или снимал…
Что за мистика лезет в голову! Или хорошо хоть мистика, а то до вчерашнего дня было только отчаяние.
— …Громыко частенько бывал, — продолжал свою экскурсию Вовка Евгеньевич, по-хозяйски ступая по настоящей зале бывшего дворцового театра, — Альдо Моро. Да кого здесь только не было. Уж наши быстросменяющиеся министры и депутаты, считай, все отметились.
— Но во времена Абамелека это помещение выглядело еще более великолепно. Тогда вопреки поговорке все, что здесь блестит, было реальным золотом, — сообщил сопровождающий нас посольский чин, мучающийся дилеммой, перед кем положено больше вытягиваться в струнку — перед некогда всемогущим дядей Женей или перед непосредственным начальником Вовкой Евгеньичем, который сам вытягивается перед отцом.
— А теперь? — уточнил Вовка, поколупав золоченую стенку рукой.
— Теперь нет, — горестно вздохнул чин.
— И на том спасибо, — пробубнила я. — Золота только что в «Бульж аль Арабе» до отвала наелась.
— И как?
— Что «как» — золото? Как пыль во рту.
— Не золото, «Бульж аль Араб» как?
— Каскады драгоценностей и немножко стройматериалов, как сказал один отправленный нынче на нары олигарх. И «Бульж аль Араб» от его ареста стоит, не падает. Отечественных кадров для заселения его президентских и королевских номеров хватит, даже если всех олигархов пересажают. Президенты дотационных республик останутся.
— Кого имеешь в виду? — вскинул брови дядя Женя.
— Хана. В роял-сьюте квартирует.
— И этот сморчок там! Говорил шефу в девяносто третьем, нельзя этому… — последовавшее определение было в духе дяди Жени — не цитируемым, — национальную республику доверять. А шеф все твердил: «Не коммунист, и хрен с ним!» Вот тебе и хрен! И покруче хрена! Ладно, историей, и далекой, и близкой, мы насладились. И архитектурой насладились, и сплетнями посольскими. Можно и к делу переходить.
— К какому делу, дядь Жень?
— Ради которого ты в Риме осталась. Что-то ж тебе от меня нужно, раз задержалась. Прикидываю — что. И умозаключаю: информация об аресте Оленя. Спрашивать будешь, кто и за что?
— Буду.
— Вторая часть ответа проста — по совокупности. У любого, кто за эти годы хоть сук спилил и продал, можно найти, за что. А уж у олигархов у каждого наперечет свои скелеты в шкафу. Только достают их не у каждого. Чего усмехаешься?
— Прингеля почти слово в слово цитируете.
— Э-э, этот сам свой скелет сдал, на блюдечке принес и лапки вытянул. И что теперь делает?
— Сидит, засунув голову в песок.
— Хрен и с ним! Переходим к вопросу, почему теперь достали скелет именно из Оленева шкафа.
— Переходим.
— А чтобы не высовывался! И не думал, что умнее других!
— Каких других?
— Каких-каких! Сама не знаешь! Даром столько лет кремлевский паркет своим задом… — дядя Женя оглядел на моем теле то, что у любой другой женщины называлось бы «задом», — …задиком протирала. Чего категорически нельзя делать в мире большой политики? Нельзя быть умнее Главного. Главные меняются и будут меняться, быть может! — на всякий случай добавил опытный царедворец. Разговор проходил на открытом воздухе в парке, но дядя Женя точно знал, что береженого бог бережет. — Быть или даже на минуту показаться умнее любого из Главных категорически вредно для здоровья. И красивше быть нельзя, и выше.
— А если кто ростом вышел, тогда что? Просить маму родить обратно?
— Диспозицию выбирать грамотно. Чтобы разница в росте в глаза не бросалась! И народу нельзя нравиться больше, чем Главный.
— Уж нашему-то народу олигарх никак не мог нравиться больше царя-батюшки. Народ у нас не тот.
— Тот не тот, а друг твой сердечный нравился. Последние опросы общественного мнения, которые в закрытых рассылках были, указывали на такой рост популярности Оленя, что еще пара-тройка месяцев, и многих мог затмить. А у нас, сама знаешь, на носу выборы.
— Не верю, чтобы этот рост популярности другими средствами не могли усмирить. Мало ли средств?! Гусинскому «Протокол №6» подобрали. У Березы ОРТ отобрали. И Оленю могли что попроще изобрести. Фильмец на всю страну показать про олигархов, пожирающих невинных младенцев. Чем не «Гомосексуалисты в поддержку Явлинского»?! Или тазобедренный сустав Примакова. Или «казалось бы, при чем здесь Лужков». И проигравший политический противник сам, безо всякого насилия, вливается в стройные ряды победителей, даже сопредседателем их партии становится.
— Скажешь, твой любезный одноклассничек влился бы в стройные ряды? Молчишь. Вот и я знаю, что не влился бы. И они знают, что не влился. Там, конечно, не Эйнштейны за кремлевским забором сидят, но кое-что просчитывать могут.
— Да уж, посчитали! Вычислили, что политэмигранта из него, как из Гуся и Березы, не сделать, вот и кинулись сажать. Равноудаленность олигархов и равенство всех перед законом в действии.
— Все равны, и еще парочка равнее. Так было, есть и будет. Тому, кто этого не знает, нечего политическую пулю расписывать. А с друга твоего станется, еще попрет на баррикады, в публичные политики заделаться вздумает.
— Какие публичные политики с его миллиардами! Народ у нас категорически богатых не любит! Лучше дурак и сволочь, но бедный, чем умный, относительно честный, но богатый.
— Миллиарды отберут. Не дергайся, знаю что говорю, отберут! И «АлОл» отберут. «Спор хозяйствующих субъектов» устроят или просто возьмут и разорят, долго ли умеючи! — дядя Женя не стал продолжать эту бородатую фразочку традиционным ее окончанием. Напротив, посерьезнел. — Я тебе вот что скажу, девочка, в той иррациональной ненависти, которую Главный испытывает к Оленю, должна быть личностная и только личностная подоплека.
— Мужская?
— Может быть. Так споры хозяйствующих субъектов не решают. Так ненавидят более счастливого соперника, способного увести женщину. Или более счастливого политика, способного «увести» страну.
В отличие от дяди Жени я сомневалась, что вкусы по части женщин у тех, о ком он сейчас говорил, совпадали. Хотя — как знать! А по части «увести страну» — все может быть. Мужики же, как мальчишки, в детстве не наигравшиеся в солдатики. И место в жизненной иерархии в этом мальчишестве ровным счетом ничего не меняет. Все войнушки друг с другом устраивают, только жертвы у этих войнушек оказываются не оловянные.
— Вопрос, детка, в другом — кто разыграл партию, — продолжал аксакал подковерных битв. — Кто развел Оленя, выставив в столь невыгодном свете, и кто Главного «грамотно сориентировал»?
— Я и спрашиваю — кто?
— А сделать это мог только тот, у кого есть доступ к обоим персонажам, и тот, кто в подобной ситуации заинтересован. Лично заинтересован. Не как политик, не как олигарх, а как человек. Как мужик, в конце концов.
— Ну и кто? Кто?!
— А вот этого я не скажу. И не потому, что такой вредный или хитрый, а потому что не знаю. Ей-богу не знаю! Теперь и дядя Женя не все может. Другие времена, другие серые кардиналы. Но знаю точно — хочешь найти источник угрозы, ищи чей-то личный интерес, личную обиду.
* * *
Утром Вовка Евгеньич заботливо усадил меня в тот же «Мерс», который должен был отвезти меня к моему цюрихскому рейсу. Дядя Женя рано утром на вертолете полетел на какой-то итальянский остров Вентотене, на конгресс федералистов. В том, что дядя Женя хотя бы примерно знает, что такое федерализм и федералисты, у меня были большие сомнения. Но отчего бы в бархатный сезон в море не поплавать и собственную демократичность не проявить — все в Ниццу и на Лазурный Берег, а он, скромный человек, на конгресс федералистов! Интересно только, откуда его сынок узнал, что меня именно на цюрихский рейс провожать надо?
Проезжая по огромной территории дивного посольского парка, где некогда протекала жизнь неведомого мне графа со странной фамилией Абамелек и смешным для графа (в понимании любого, кто хоть раз смотрел «Бриллиантовую руку») именем Семен Семенович, я все не могла понять, откуда во мне это странное ощущение, что я здесь уже была?
22
ТРИ РУБЛЯ ЗА «БЛАГОРОДИЕ»
(ВАРЬКА. РОСТОВ. 1911 ГОД)
И все ничего, ежели б еще девчонка эта, Идка, спала по ночам. А то орет, мочи нет как орет. Мать ее кормить берет только с вечера да еще под утро, а девчонка всю ночь напролет орет.
Ее, Варькины, сеструшки-братишки так не орали. Оттого ли, что мать их, пригрудных, в свою кровать кладет, чуть чего им титьку сунет, те поплямкают и снова спят. От матери теплочко, вот дитятку и спокойно. А от нее, от Варьки, какое теплецо! Самой в простывающей за ночь комнатенке холодно, где уж тут девчонку трехмесячную пригреть.
И спать хочется, спать, спать. Дома, на родном хуторе, раньше всех вскакивала, мать еще не подымалась, печку не растапливала, а она уже ножки с полатей выпростает, в черевики засунет — и бежать. Делов столько, за год не переделать! С Ефимкой гойды гонять али с Танюшкой на речку, а как зима, так на салазках с горки. Весело, пуще летнего. Щеки разрумянятся, в горле аж сухо от беготни. В дом залетит водички испить, и снова бежать, пока мамка не опомнится да за малыми пригляд не поручит. Тогда уж подле печки сиди, младшенькому, Макарке, кашу разжевывай. У Макарки зубики еще не отросли, оттого жевать сам не наученный. Как мать в поле, титьку ему кто даст? Так надобно кашицы жидехонькой на половинном молоке сварить, да и ту еще разжевать, коли комочки. А комочки, напасть окаянная, так и лезут! Уж она и крупицу переберет, и сыплет аккуратночко, все одно комочки. Макарка комками давится — и в крик. Отчего, когда маманя варит, комков никаких, а у нее, у Варьки, сколь ни бейся, все комками. Коли для Идки кашу варить заставят, так хозяйка, хоть и не злая, но со свету сживет, если дитятко родное подавится.
Жевать комки беда одна. Жуешь, жуешь, а он сам в голодный живот и покатится. Макарка, как галчонок в гнезде, с открытым ртом сидит, а все сызнова зачинать надобно. Мука мученическая. Но все одно это легше, чем эдак ночью-то не спать. Идка губешками телепкается, титьку ищет. Тычится, тычится, а у Варьки какая титька. И прыщ ишо не вскочил, так тетка Таисия говорит. И сама Идка, хоть малехонька, а поди, покачай, так и руки оторвет. И спина от качания болит. За неделю нянчить Идку так намаешься, что когда хозяева из Нахичевана в Ростов отсылают сродственникам своим пособлять, одно удовольствие.
Хозяйские сродственники с армянским обществом постоялый двор аж на Большой Садовой держат. По-здешнему прозывается «гостиница», хоть гостинцы туточки вовсе и ни при чем. Гостиница «Большая Московская». Ишо говорят «хотель». В хотеле энтой выспаться можно, по ночам не гоняют, а постояльцы за какое-никакое поручение денежку дают. Уже цельных два рублика и сорок три копеечки прикопила, в платочек завернула да на пояс под юбчонку пристроила, а туточки и счастье привалило, три рубля разом дали! Домой ехать, так подарочков всем купит и приедет, как из сказки «Варвара-краса длинная коса».
Коса-косица, однак, жидковата, брательник старшой Митрий все крысиным хвостиком прозывает. Да хоть крысиный, хоть мышиный, а как с подарками в дом родный приедет, то-то шуму будет! Матери шаличку, батяне табачку, Митрию фуражечку с околышком, младшим братушкам-сестренкам по леденечику на палочке. На все про все пока не хватит, но как до конца лета, до самого учения в услужении дотянет, так и денежек ишо скопится. Даже ежели Идкины родители к родне своей на энтот дорогой постоялый двор не кажную неделю отсылать будут, все одно скопится.
Девочки Идочки родные другого рода-племени, не их, казачьего. Бают, шо они армяне. Здеся, в Нахичеване, все армяне. А бабка Идкина Марья с их хутора, с Варькиной бабкой родной, Василисой, гойды гоняла. Потом мамка ее родная померла, мачеха со свету сживала, вот и сосватали Идкину бабку в жисть иную, армянскую. Но люди попались добрые. Бабка Марья в их хутор, прозываемый Ягодинка, приезжала, бабке Василисе сказывала, что люди в той семье ей достались добрые, работящие, из ремесла сапожничьего. Обычаи другие, так пообвыкнуться можно. Никто смертным боем не бьет, и то дело.
В этот год на Пасху бабка Марья снова на хутор их в гости наведалась. Как увидала, что у них по лавкам мал мала меньше, так и сговорила бабку Василису на лето отрядить Варьку в их армянский дом в услужение. За то Варьке на зиму доху справят, да отцу-матери двадцать рубликов серебром дадут. На рублики энти отец семян купит, дабы в осень сеяться было чем, так и Варюха всему семейству пособит.
Варька и доглядывает, и пособляет. Да толечки спать мочи нет как хочется! И до дому хочется. В школу на пригорочке бегать, псалмы читать, счет складать. Она, Варюха, — первая ученица. Всегда урок назубок знает. Соседский Ефимка шипит: «Ить Новикова чесать пошла, как горохом сыплет!» А чего горохом, когда зубрить и не надобно. Учитель раз скажет, она и запомнила. Оттого и Евангелие на окончание первого класса подарили, и буквами кали… голи… голиграфикческими выписали: «Сие Святое Евангелие в наставление и назидание на жизненный путь выдается ученице I отделения Ягодино-Кадамовской церковно-приходской школы Варваре Новиковой. Мая 18 дня 1911 года».
Учиться куда как лучше, чем Идку на руках тенькать. Да только денежки за учение никто не платит. Напротив, надобно копеечки на тетрадцы, да на чернилки, да на перышки, да на карандашики. Вона денежка к денежке, и рублики набегают. Батянька серчает — неча девке по школам шлындрать! Замуж пойдет, не до школ будет, только денег перевод.
Но матушка иной раз в обход батеньки в Александровск-Грушевском на базаре с выгодой чегой-то продаст, а на лишнюю копеечку тетрадочек да чернилок прикупит. За пазухой до дому донесет да в комод припрячет, дабы батяня не серчал, а кады у Варюхи чернилки кончатся, из комода тихонько пузырек достанет, отольет, и сызнова будто нетраченое. И приголубит: «Ты только поменьше буквицы выводь, на маленькую буквицу меньше чернилов, и в тетрадочке больше уместится». Оттого и выводит Варька буквицы крохотные, чтобы только учительша разобрать могла.
Но теперича батеньке и серчать будет не за что. Варька и подарочки привезет, и сама себе на тетрадочки прикопит. А что за братушками-сеструшками малыми она энтим летом не доглядает, так Матренка уже до семи годков доросла, пусть малых потаскает, как она таскала.
Здесь, в армянском доме, сытно и добротно. Даже элехтричеству провели. Цельных две лампочки по семи рублей за каждую при постановке взяли. Час погорит такая лампочка — двадцать восемь копеек вынь да положь. Идкин отец говаривал, что прежде по двадцати рублев за лампочку брали и по сорока копеек за час. Батянька на хуторе про эдакое элехтричество за такие-то деньжищи услыхал бы, выругался. А светло от энтой лампочки, как днем. Кабы Идку по ночам не качать, совсем праздник.
Но до дому все одно хочется. Варька который день ревмя ревет. И просила бы бабку Марью до хутора ее свезть, да будет тебе Марья деньгу без толку тратить, подводу нанимать. Варька и сама бы пешком пошла. С мамкой семь верст от своей Ягодинки до Александровск-Грушевского в базарный день она сколь раз хаживала и корзину тяжеленную ишо волокла. От Нахичевана верст много больше будет, но уж помаленьку дошла бы, да денежка заработанная останавливает. На денежку ее в доме ох как рассчитывают, не то чем же сеяться. А как к осени приедет да как отцу-матери на стол окромя сговоренных двух червонцев ишо и все, что постояльцы дают, выложит, то-то празднику в доме будет.
И любопытно туточки. Любопытно до ужаса. В хуторе она чего не видала! Все овраги вокруг облазила, всю речку Кадамовку исплавала, всю тараньку да раков повылавливала. И на колокольню лазила, и в заколоченном доме в погреб забиралася, а в энтот погреб не каждый мальчишка лезть осмелится. Туточки, в городе, все иначе. Нахичеван весь другой, такой ненашенский. Повсюду говор чудной слышится, и обычаи нашенские с ненашенскими спутаны. Глядишь, и Троицу празднуют, а пироги какие-то чудные пекут, с крутыми яйцами и лебедой. Куснула — в горле трава одна, аж сдобы жалко. Сдобу тихоненько всю пообкусала, а траву за щеку засунула, после во дворе сплюнуть. Выдумали — сдобе травою перевод делать.
Нахичеван большой, а Ростов и подавно — город из городов. Дома есть аж в шесть этажов — не то что в Нахичеване в два да в три. На последний этаж в энтой хотеле взбегла, из окошка перехилилась, аж в голове закружилось. Колокольня высоченная в их Ягодинке, и то гляди ниже будет. С четвертого этажу весь город видать, и собор на Старом Базаре золоченым куполом светится!
Люди в городе все разные. В хуторе увидали бы, обхохоталися.
А теперь еще этот, прости господи, обосравшийся. Постояльцы из сорок третьего нумера вчера с парохода снялись, в хотелю на извозчике приехали и дядьку какого-то волоком волокли. Недужит, сказывали. Звали лекаря. Телефонировали, а дождем все в городе позаливало, и телефония ихняя фурычить перестала, не соединяет. Они на всю хотель кричат: «Барышня! Дохтура Кондратьева, тринадцать сорок восемь, соедините!» — а барышню и саму в эту трубку не слыхать, не то что дохтура тринадцать сорок восемь. Варька первый день перепужалась, как приказчик в хотеле в черный ящик криком кричать стал. Потом объяснили, что прибор такой мудреный, в одну дырку говоришь, а за много домов твой голос из другой дырки вылетает. Телефония! А дождь прошел, и конец этой телефонии. И хорошо, что конец. Тогда Варьку и кликнули, за дохтуром бечь велели.
Дохтур этому болезному клизьму ставил. Дюже большую клизьму. Варьку заставили тазики с говнецом выносить. Вонища, как в деда Семена отродясь не чищенном нужнике. Малых дитяток на хуторе стращают — в деда Семена нужник провалишься, будешь знать, как баловать! От тазиков тех вонь не лучшая. Зато денежку дают. К вони она на скотном дворе привыкшая. За навоз денежку никто давать не будет, а тут цельных три рублика разом! Красивых таких рублика! И сколько всего на те рублики купить можно! Пусть болезный хоть три дни усирается, ежели кажный день за него рублики давать будут.
Кажный день — это она размечталася. Те двое пришлые, как клизьмы болезному закончили, врача спровадили и сами съехали. Дотоле все в говнеце копались, искали чегой-то. А что в говне искать? Макарка-несмышленыш на Рождество даренный пятиалтынный глоть, так мать тоже велела глядеть, как по-большому ходить станет, палочкой разгребать, пятиалтынный шукать. У Макарки на другой день деньга и вышла, а с пятиалтынным ишо и кусок рогожи вышел, да зубок от Матренкиной гребенки, да два камня, на дворе подобранных, да сухой баранки кусок. Когда братец все угрызть успел!
Так и болезный мог проглотить не пятиалтынный, а что посурьезнее. Эти двое руки от говнеца отмыли, Варьке еще деньгу дали, чтоб прибралась да помалкивала, позор на болезного не наводила. Она и помалкивает. Тазы отмыла, в комнатке прибралась, оконца пооткрывала, запашок выветривать. И у оконец пристроилась, из оконца есть чего поглядеть.
Улица Большая Садовая внизу во всем городе главная. Супротив «хотели» дом красоты невиданной, сказывали, дума там сиживает, а Варька не разумеет, как это думы в домах могут сиживать, думы же в голове думаются. В доме том балконцы резные, оконцы крашеные, меж оконец бабы, до поясу слепленные, мудреным словом «кариатиды» прозываются. Как из другого оконца поглядеть, не через Садовую, а через переулок, дом-заглядение других армян со смешной фамилией Генч-Оглуевы. На крыше конек выглядает, по ветру крутится, как петушок на их амбаре.
Вечером на Садовой фонари элехтрические горят, дамы с кавалерами выгуливаются — променад называется. Дамы с зонтиками, все в кружевах, кавалеры при шляпах. Идут в ресторацию али в электробиограф Штиммерши в соседнем доме. Эх, Варьке бы в электробиограф! Синему глядеть, где картинки живые по стене движутся! Да билет, сказывали, тридцать копеек стоит. Куда столько! На другой год ежели приедет, так и на синему скопит.
Эх, сейчас бы по той Садовой пошлындрать, да где там! Сиди туточки, ожидай, чтобы дядька болезный не загнулся.
Как в нумере прибралась, глянула, а болезный и не дядька вовсе. Почитай, не старше брата Митрия будет, а Митьке семнадцатый годок, старшой он у них. Потом Любаня. Марья была да два Гаврилы, но они от хворобы не пойми какой померли, только Митька да Любка тогда в живых остались. А Варька уже опосля мору родилась. Так мамка ее шестой родила, а по счету выходит как третья. А за ней уж мал мала меньше — Матрешка, Алешка, Верка, Макарка, и уж опосля нонешней Пасхи последыш Костюшка. Мобыть ишо кто у отца с матерью народится. У Гавриловых вона последыш выродился, кады от старшого сына невестка уж три раза приплод принесть успела, так и племянники старше дядьки сделались.
И болезный точь-в-точь брат Митрий. Над губой волоски толечки продергиваться зачали, не бреет ишо ус поди! А красавчик писаный. Хоть и болезный лежить, и говна его три таза вынесть успела, а как пригляделась, все одно красавчик. Поди благородных кровей.
Идкина матерь, невестка бабки Марьи, все про благородных посудачить любит. Хлебом не корми, дай поговорить, кто из благородных, а кто нет. А какие в Нахичеване благородные-то. Все в один ряд, разве что купцы да торговцы зажиточные, так это и в их хуторе кулаки есть, Подольневы. «Кулак я, — Подольнев-старшой сказывает, — оттого, что сплю на кулаке, а беднота — это кто лодырь, кто работать не могет!» У Варьки семейство тоже не бедствует. И хлебушко с маслицем имеется, и конфет куль на Рождество дитям дають. Но работают все, на печи не разлеживаются, как лежать будешь, так все богачество-то и повытекет. Лежмя лежать это только для благородных и дело. Для барынек, какие по Садовой прогуливаются ножка к ножке, и кружева на шляпке, и зонтик в кружеве весь. Фу ты ну ты! Варька и сама б в таких кружевах выступила, ишо как выступила бы, да не с руки.
Ой, и болезный красавчик заворочался. Порозовел, мертвенность с лица-то сошла, а то оставаться с ним боялась, лежал, как покойник, зимой из проруби достатый. И бормочет чегой-то, бормочет, все не разобрать.
— Барка. Дове соно? [57]
Тю, не по-нашему кличет… Не русский красавчик, что ль… Не, снова задремал, и Варьке спать ох как хочется. Так в кресле калачиком чуточек, самый чуточек и вздремнуть.
* * *
Иван, очнувшись, видит странный нумер приличного, но не слишком роскошного отеля — узкая кровать, стол, шкаф, рукомойник за ширмой, кресло, а в кресле дремлет девчонка деревенского вида лет девяти. Ножки под себя поджала, цветастой ситцевой юбчонкой укутала, в калачик свернулась и сопит, пофыркивая чуть сопливым носом. На носу веснушки, косица с кресла свесилась, расписной платочек съехал на пол.
Смешная русская девчушка. Знать бы, что она здесь, в Италии, делает? Хотя переселенцы, которых он фотографировал на римском вокзале, выглядели почти как русские. Мужики итальянские от наших крестьян отличались, а девочки да бабы в таких же цветастых юбках, головы платками повязаны. Лица загорелые, южные, а со спины не отличишь.
Или это не девчушка в Италии, а он уже снова в России?
Иван отбрасывает покрывало и, убедившись, что оказавшаяся на нем чужая исподняя рубаха достаточно длинна, чтобы не оконфузиться в случае внезапного девчушкиного пробуждения, подходит к окну. Отодвигает пыльную шторку, выглядывает.
Теплый запах южной ночи тот же, что до начала всех бед пьянил его в Риме. Внизу гудит праздничная улица невесть какого города. На другой стороне улицы видны не только городской сад и парадное здание, но и лачуги, что вечно прячутся за фасадом, будь то хоть Крым, хоть Рим. Рим тоже — город контрастов, в чем сам Иван имел удовольствие, вернее неудовольствие, убедиться.
С верхнего этажа и не разобрать, какого рода-племени прогуливающаяся под окнами толпа. По духу явно не римская. Парадный фасад провинциального богатства, не больше. Хотя… Здание чуть наискосок от места его пробуждения отнюдь не провинциально. Прелестная, вполне свежая постройка, с весьма остроумными архитектурными цитатами из барокко и ренессанса. СимСим недавно задумал новый дом на Миллионной строить, идею проекта придумывать стал и Ивана изысканиями увлек. Полгода архитектурных увлечений оказалось достаточно, чтобы он мог разобрать придуманные неизвестным ему архитектором скульптурные детали фасада с отголосками барочных форм. Теперь он способен оценить и малые гермы над входным порталом и на атике, и фигуры античных богинь, скрывшиеся на двускатных сандриках в основании башен, и женские головки в капителях, и малые фигуры путти под арктурным фризом.
Что-то итальянское проглядывает в этом доме. Те же тосканские полуколонны в узких округленных простенках первого этажа. И небольшой, размещенный на углу здания купол, явно цитирующий купол собора Санта Мария дель Фьоре, который он всего несколько дней назад видел во Флоренции. Но все же это цитаты, не больше. При всем архитектурном реверансе здание это вряд ли может быть итальянским. Дух не тот. В освещенных окнах заметно какое-то заседание. Приличного вида господа шумят. И надпись над парадным входом «Городское собрание». Точно, не Италия.
А что?
Неплохо бы узнать, где он? И кто его сюда привез? И как отсюда выбраться?
Девчушка бормочет что-то во сне. Иван хочет ускользнуть до того, как его маленькая стражница изволит пробудиться, но понимает, что не знает ни где он, ни что с ним случилось. Придется спрашивать у девчонки, которая от колик в затекшей ноге просыпается.
* * *
— Где я?
— Ой, ты и по-нашему могешь?! Уж думала, не наш ты, иноземный!
— Наш, наш. Пить хочется. Где я?
— Ить в Ростове.
— В Великом?
— Каком таком великом?
— В Ростове Великом?
— Великом-невеликом, но достатошном.
— Ой, девчонка неразумная. Я тебя спрашиваю, в Ростове Великом или в другом Ростове, что на юге.
— Мобыть, и на юге. Не ведаю.
— Рядом-то что?
— Рядом? Александровск-Грушевский рядом. Нахичеван, тамочки все больше армяне.
Все перечисленные девочкой местные названия Ивану ровным счетом ничего не говорят. На уроках географии в гимназии они не изучаются.
— Новочеркасск ишо рядом, — продолжает загибать пальчики Варька.
— Новочеркасск? Значит, на Дону.
— И Дон рядом. Так бы сразу и говорил, что Дон тебе нужон. Вниз вот туточки по спуску, и Дон!
— Ростов, говорю, который на Дону, а не тот, что Великий.
— А энтот чем тебе не великий! Очень даже и великий. Ты поглядь, из оконца-то поглядь. И дома во много этажов, и конки таперича без лошадок по рельсам бегают, и элехтричества, и телехфония с телеграхвией…