Разве что брат Сема с отцом и дядей о диспозиции наших войск вокруг Эривани, да о походе Паскевича к Тавризу рассуждать может, а им, младшим, про политику да про военные баталии судить пока не велено. А жаль! Эх, Катеньке бы теперь коня да костюм военный! Она бы поскакала вперед, воевать с персами, которые Грибоедова убили!
Страсть как хочется Катеньке в сражение! А ей, как Ане, все стихи да альбомы назначены! Любит Аннушка стихи, пусть хоть сочиняет, хоть переводит, хоть за поэта какого или за всю его родню замуж идет. Все давным-давно знают, что Аню сам Пушкин на руках держал. Да только Ане было не больше года, и Пушкин не был тогда первым российским пиитом, а был лишь сорванцом-лицеистом. Виновата ли Катенька, что в ту пору, когда Абамелеки в Царском Селе жили и проведать лицеистов захаживали, Аня уже родилась, а она еще нет. Но что славы, что Пушкин держал? Это же Пушкин пиит, это его слава. А ей, Катерине, лучше бы с мужчинами про военные страсти разговор вести, да только мадемуазель бранится. Стоило третьего дня услышать, что в большой гостиной про отъезд Хозрев-Мирзы разговор зашел, так мадемуазель запричитала, что благовоспитанной барышне слушать такие разговоры не пристало. И увела ее в детскую. Только Катенька и расслышала, пока мадемуазель за ней дверь закрывала, как дядюшка Христофор Иоакимович сказал тетушке Катерине Мануиловне:
— Сухтелен будет у нас на Рождество, душенька…
Эх, как бы попроситься остаться в гостиной со взрослыми, когда этот генерал-квартирмейстер приедет. И должность у него смешная — «генерал-квартирмейстер», это что он, все квартирует? И фамилия потешная — Сухтелен. Дядюшка говорил, приятель его из голландского рода. Да хоть из африканского, лишь бы про шахского внука да про алмаз, императору подаренный, рассказал.
Но пока еще Сухтелен прибудет! Не дождешься. Время тянется-тянется. Славно, что нынче елку наряжать надобно, так и время быстрее идти будет.
Елка! Каждый год ее ждешь, и каждый год радуешься, как чуду какому расчудесному. И украшения у них в доме год от года копятся, от поколения к поколению. Вот шарики, которые двоюродный дедушка Иван Лазаревич своим племянникам Христофору и Марфиньке, Катенькиной маме, привозил из Амстердама. Шарики из стеклышка тонюсенького, Катенька и не знала, что столь тонкое стекло бывает.
Повесили на елочку и восточные игрушки, коими еще дедушка с братьями в детстве в Персии играли. Персидские безделицы — одно загляденье. Красавицы в уборах дивных — все лицо закрыто, лишь глазки в прорезь восточного платка проглядывают. Лошадки арабские, искусно выточенные. Безделки да погремушки, подобные той, в которой алмаз лазаревский фамильный хранится, что дядюшка Христофор Иоакимович летом показывал.
Теперь Фаина, модистка, делающая восхитительные шляпки для мамочки и тетушки Катерины Мануиловны, из обрезков шелка и парчи сделала ангелочков для елки. Крылышки тоненькие, личики добренькие. Даже девочек Татищевых мама Екатерина Ардалионовна, которая как раз в гости к тетушке заехала, налюбоваться не могла. Все Фаину нахваливала, мол, та и любую игрушку смастерить может. И говаривала об особом от нее заказе, что, дескать, восточные безделицы из парчи и шелка ей пришлись по сердцу, желает и для украшения своей елки получить подобные. Сильно торопила модистку, чтоб скорее. Фаина нескольких ангелочков дошить не успела, утром Татищевой заказ на дом возила.
Теперь Соня ангелочков и погремушки на средние ветки вешает, а до верхних не дотягивается и Сему зовет.
— Семушка! Семушка, давай наверх звезду скорее повесим! Без звезды какое Рождество!
Рождество — затык в их доме: перемешивает обряды армянские и русские. Катенька прежде об этом не думала, пока не стала на детские рождественские балы в другие дома ходить. Оказалось, ни у Татищевых, ни у Незвицких, ни у Вильденбургов никто не ест на Новый год тары [13].
А у Абамелеков и Лазаревых Новый год без тари не Нор тары, не Новый год. На тари лепестков, сколько членов в семье, и сверху несколько монеток на счастье.
В сочельник из церкви, построенной двоюродным дедом Иваном Лазаревичем меж двумя лазаревскими домами на Невском, они приносят домой свечи. Сколько их в семье, столько и свечей. На Новый год все дети хором поют «Каландос». И по-армянски поют, и по-русски, и своих друзей учат петь. Девочки Татищевы едва ли не лучше самих Абамелеков по-армянски поют. И по-простонародному колядовать с ними вместе ходят.
Хотя какие колядки в Петербурге! По чужим домам детей в городе не отпустят! Но, помня, как дедушка Иоаким наставлял маменьку, чтобы традиции рода на любой земле чтили, родители отпускают детей собирать угощение по квартирам в двух принадлежащих Лазаревым домах. И то радость! Кто из их почтенных жильцов игрушек на елку подарит, кто марципанов даст. Князь Кочубей, бывает, раздобрится и специально посылает своих людей в кондитерскую Вольфа за пирожными, детей угостить. Даже квартирующий на третьем этаже левого дома строгий Михаил Михайлович Сперанский, чей день рождения аккурат на Новый год приходится, отрывается от своих государственных дел и, вспоминая детство, гоняет лакея за конфектами.
— Эх, бегал я мальчонкой колядовать по сугробам! Дед Василий грозил мне в окно, а мы с братьями малыми едва тулупчики накинем, и бежать! Да разве такие гостинцы поповским сынкам подносили! Хорошо как медом или пустым пирогом одарят! А радости, радости-то!
Михаил Михайлович от детских воспоминаний тает, как мороженое на блюдечке. Важный государственный вид с него сходит, и он вместе с хохочущими проказниками перебирается на лазаревский этаж праздник отмечать, а там уж снова меж взрослыми умные разговоры разговаривать.
Вот и теперь, не успела маленькая Сонечка забраться к строгому Сперанскому на колени и обрядить его в маску волка — в рождественские праздники можно все! — как колокольчик возвестил о новом госте.
Граф Сухтелен Павел Петрович.
* * *
— …«Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие!» Государь произнес эти слова, принимая персидский алмаз, — рассказывает Сухтелен. — В тот же вечер камень в присутствии царских чиновников был осмотрен востоковедом Сенковским, который прочитал и дал толкование трех надписей на его гранях…
— Значит, надписей уже три? — удивляется Христофор Иоакимович. — Дед Лазарь Назарович, который держал этот алмаз в руках в покоях самого Надир-шаха, рассказывал отцу и дядюшке о двух надписях. Первая гласила «Брхан сани Нзмшах 1000 снт», что значит — «Бурхан Второй Низам-Шах. 1000 год». По нашему — 1591 год…
— Так давно! — восклицает Ленушка Татищева и испуганно замолкает, заметив, как разом приложили пальцы к губам старшие дети: тссс! Не то прогонят!
— Для камня с историей, насчитывающей века и тысячелетия, два с половиною века — это недавно!
— А что вторая надпись? — интересуется тетушка Катерина Мануиловна.
— Вторая надпись: «Ибн Джхангир шах Джхан шах 1051» «Сын Джихангир-шаха Джихан-шах, 1051 год». По арабскому исчислению, разумеется.
— По нашему какой это год будет?
— 1641-й. Вывезший алмазы из Индии Надир-шах говорил деду Лазарю, что желает и свое имя на желтом алмазе увековечить. Да смерть его прежде поспела. Кто же после него на камне отметился?
— Нынешний шах Фатх-Али, дед Хозрев-Мирзы. Не так давно он приказал начертать свое имя. Вы, Христофор Иоакимович, конечно, знаете, а для прочих скажу, что после гибели Надир-шаха империя его распалась. Власть множество раз переходила из рук в руки, пока через полвека шахом Ирана не стал евнух Ага-Мухаммад-Хан, основавший династию Каджаров. Детей у евнуха быть не могло, поэтому наследником его стал племянник Бабахан, выросший в бедности и нищете. Бабахан перед восшествием на престол зарезал брата…
— Всегда говорю, что из нищеты ничего достойного вырасти не может. Не бывает власти из низов! — Ленушкина и Любочкина мать Елизавета Ардалионовна к началу разговора опоздала. Пришла только что, разрумянившаяся с мороза, разгоряченная, а руки отчего-то дрожат. С тетушкой Катериной как-то странно переглянулась и теперь наверстывает упущенное, гордо вскидывая красивой головой. Но ее высказывания никто не замечает, все слушают Сухтелена.
— …зарезал брата, а затем принял имя Фатх-Али-шаха.
— Так это нынешний шах?!
— Да, дед гостившего у нас Хозрев-Мирзы. Ровно через тридцать лет в ознаменование юбилея правления он велел на свободной грани алмаза сделать третью надпись. В русском звучании читается она так: «Схбкран Каджар Фтх’ли шах алстан 1242». В переводе это означает: «Владыка Каджар Фатх-Али-шах Султан, 1242». В нашем летоисчислении 1824 год.
— Всего пять лет назад, — удивляется теперь уже Катенька. Только о такой давности, как 1591 год, говорили, а теперь, кажется, и говорят об истории, а история эта уже при ее жизни случилась. Двадцать четвертый год Катенька хорошо помнит. Ей тогда было семь лет, и очень ей Николя Вильденбург нравился. Теперь Николя давно гусар…
— Прежде, когда отец пересказывал нам с Марфушкой рассказы деда о прошлом этого камня, меня удивила и странная закономерность, — снова вступает в разговор дядюшка Христофор Иоакимович. — Появление очередной надписи на алмазе предшествует бурным историческим событиям — захватам власти, войнам, которые всегда заканчиваются сменой владельца. И нынешняя жажда последнего шаха увековечить себя, почти совпавшая по времени с передачей желтого алмаза императору Николаю Павловичу, тому подтверждение. Не начни сын Фатх-Али-шаха Аббас-Мирза войну, не потеряй он Эривань, не подпиши шах Туркманчайский договор, не растерзай толпа фанатиков Грибоедова, и правителю Ирана не пришлось бы в испуге искать, чем задобрить государя нашего. Желтый алмаз «Шах» так и оставался бы персидским.
— Думаю, старый шах просто испугался последствий, — откликается Сухтелен. — В Персии все были убеждены, что после убийства вазир-мухтара, государева посланника, наше правительство не замедлит в отместку предать смерти посланного с извинениями сановника и его свиту. Оттого и решено было избрать для этого предмета Хозрев-Мирзу. Это в России все носились с ним как с писаной торбой. А если знать Восток, то следовало бы понять, что он не что иное, как чанка.
— Чанка?
— Побочный сын наследника, не имеющий никаких шансов на престол. У принца Аббас-Мирзы гарем производит сотню сыновей. Хозрев-Мирза лишь один из них. Никто в Иране не мог и ожидать, что ему будет оказан в России столь блестящий прием. По своему рождению он не имел на это никакого права.
— Что показывает, сколь мало известны у нас обычаи Востока. У государя нашего не нашлось сведущих в восточных делах советников, способных разъяснить ему тонкости, отчего наш Павел Петрович и принужден был провесть несколько месяцев при юнце.
— Юнец, впрочем, образован и обходителен. И, как мне показалось, несчастен. Трон ему не светит. Дружбы подлинной, искренности при шахском дворе быть не может. Как в таком мире жить? Видели бы вы, господа, как этот юноша вырывался от бесконечных своих мирз, беков, лекарей, оруженосцев, постельников, водочерпиев, кофеваров, шербетчиков…
— Ему и шербет отдельно готовили?
— А как же! Особое положение занимал сундуктар — казначей, который и вез алмаз…
— А ты говорила, что в свите шаха «сундук» был, а он вовсе и «сундуктар»! — шепчет Любушка Татищева сестре, но Ленушка отмахивается и во все глаза глядит на мать, которая снова переглядывается с Лазаревой.
Князь Павел Петрович тем временем продолжает:
— Про то, как освободившись от свиты, принц веселился в Петербурге, в приличном обществе говорить не пристало.
— Уж нет, голубчик, Павел Петрович! Раз начали, извольте продолжить! — настаивает Марфа Иоакимовна и сама себя обрывает: — Ах, да! Дети, пора, пора!
— Но маменька… — начинает Катерина, но, понимая, что при гостях ничего выторговать не удастся, решает, что благоразумнее будет удалиться, а после у брата Семена выспросить. Впрочем, и выспрашивать, похоже, будет нечего. Общий разговор уходит к чему-то уж совсем не новогоднему. Старик Сперанский затевает говорить про «Полное собрание законов Российской империи», которое под его руководством ныне составляется.
— …комиссия составления законов была преобразована во II Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. И государь, назначая начальником II Отделения Балугьянского, сказал ему обо мне: «Смотри же, чтобы он не наделал таких же проказ, как в 1810 году!»
— Что же такого непозволительного вы натворить изволили в десятом году? — Елизавета Ардалионовна, по ее же признанию, в политических делах не разбирается и разбираться не желает. Она, очевидно, раздражена, что разговор от шахской миссии перешел к какому-то скучному собранию законов старика Сперанского.
— Вы, княгиня, тогда были совсем девочкой! Франкофильский дух моих проектов перед войной с Наполеоном пришелся не ко двору. За излишнее свободомыслие был сослан губернаторствовать в Иркутск. Осмелился рекомендовать для предотвращения возможных революционных потрясений придать самодержавию внешние формы конституционной монархии, избрать законодательную Государственную думу и распорядительные окружные и губернские думы, а также…
Но Елизавета Ардалионовна не слышит слов Сперанского про «политические права дворянства, среднего состояния и рабочего народа». Она снова поворачивается к Сухтелену, намереваясь вернуть разговор к более занимающему ее предмету шахского посольства:
— Правду ли сказывали Разумовские, что при Его Высочестве и гарем был?!
* * *
После, отделившись не только от детей, но и от дам, и раскуривая сигары в мужском кругу, Давыд Семенович Абамелек любопытствует:
— Все же, Павел Петрович, между нами, о чем, князь, вы не могли позволить себе говорить при дамах?
— При всем своем гареме юный шах и от наших женщин успевал быть без ума. На Руси же не умеют любить наполовину — или ненавидят, или со всем жаром, пока не задушат в объятиях. У мальчика голова и пошла кругом. И если б только женщины, далекие от света, так и гранд-дамы! И сколь охотно! Но в наших столицах-то не гарем, где каждая наложница принадлежит только шаху. Наше многобрачие хоть и не узаконенное, но вовсе не только мужское. И пожалуйста, перед самым отъездом спешно пришлось искать здешнего доктора, шахский лекарь в этой болезни ничего не смыслил. Угрожая пистолетом, доктора Клемейнихеля, потомка того самого первого Клемейнихеля, что еще при Екатерине служил, требуя неукоснительного сохранения врачебной тайны, привезли к пациенту. Доктор лечил и пиявками, и шпанскими мушками, и меркурием.
— Меркурием? — переспрашивает Сперанский.
— Это мазь ртутная, для подобных целей пригодная, — отвечает Сухтелен. — Принцу полегчало, но полностью оправиться не успел. С тем и уехал.
Павел Петрович развел руками.
— Жаль его! Убьют ведь в этой шахской сутолоке у престола. Убьют и не пожалеют. Или покалечат. Видели б вы его прислужников — визирей, векилей, мирз, беков… Один сундуктар Ахмар чего стоил! Взгляд — кинжалом пронзает. Сразу понимаешь, такой и убьет, дорого не возьмет. На правой руке будто змея вкруг среднего пальца трижды обвилась. Род его вышел из древних шахских пробовальщиков, тех, что должны прежде шаха его яства отведывать, чтобы не отравили правителя. Сколько раз змея вокруг пальца обвита, столько раз его предки жизнью спасали персидских шахов. Но сам нынешний «змееносец», сказать по-модному, карьеру сделал. От пробовальщика до сундуктара, хранителя драгоценностей, дорос! И интриговать еще, по моему разумению, не гнушался. Иначе зачем бы Ахмар после отъезда миссии еще два месяца в Петербурге провел и только вчера отбыть изволил. Так я уж постарался: сопроводительные бумаги ему оформлены так, чтобы не было у него пути назад. Только до Кронштадта. А далее через Европу пусть ищет путь домой.
— И западной жизни отведает! — усмехнулся Лазарев.
— Но Хозрев-Мирза на весь свой сброд не похож, — продолжил Сухтелен. — Он мальчик добрый, с хорошей душой. Знаете, что он написать изволил, когда с генералом Емануелем на Машук взбирался?
Павел Петрович вынул из кармана форменного мундира вчетверо сложенный лист и прочел списанное:
«Добрая слава, оставленная по себе человеком, лучше золотых палат. Любезный брат, мир здешний не останется ни для кого; не полагайся на царства земные и сей бренный мир; он многих подобных тебе воспитал и уничтожил, посему старайся делать добро». Из Фирдоуси.
* * *
Детей-Абамелеков тем временем отправляют спать, а Катерина Мануиловна провожает подругу Татищеву с уставшими девочками. Любушка заснула в креслице и теперь лакей ее держит на руках, чтобы сонную в карету нести, а Ленушка трет глазки кулачками, но стоит подле маменьки, в карету не идет, будто боится прослушать что-то важное. С ужасом замечает она, что из маменькиной муфты выглядывает черный кошель, что летом она видела в руках джинна-сундука. Неужто маменька решилась на недоброе дело… Отчего ж она тогда такая радостная?
— Ах, Китти! Деньги по закладной за Мамонтовку я нынче внесла! Сразу как из Кронштадта вернулась, так и внесла, оттого и задержалась. А все долговые расписки в том кошеле были. Ахмар этот не поленился, с лета через здешних стряпчих почти все наши долги скупить успел.
— Как же ты не боялась?!
— Так я Сухтелена прежде сегодняшнего вечера видела и узнала, что у Ахмара бумаги в один конец, обратно в Россию ему хода нет. После назначила ему встречу прямо в Кронштадте и предупредила, что толмачей у нас досматривают с особым усердием. Одно дело он в шахской свите со всеми почестями под охраной с востока ехал, другое — один-одинешенек удирает на запад. В Кронштадте из твоих денег пограничным людям было заплачено столько, что они и нужное усердие явили, и глядеть в оба пообещали, чтобы бусурман воротиться не мог.
— Как же он прежде границы «начинку» не проверил?
— Сухтелен приставил к нему двух гвардейских офицеров, которые до самого пограничного столба с него глаз не спускали. Да и «подарочек свой памятный для вашего сына малого» я Ахмару при пограничном чине передала. При капитане потрошить игрушку никак невозможно было.
— Как же бусурман этот деньги за кота в мешке отдал?! Как поверил, что игрушка та самая, подлинная?!
— Он с собой до границы довез la experte, — Елизавета Ардалионовна произнесла новомодное слово. — Бусурман нашел того, кто сию безделицу видел, в руках прежде держал и мог подтвердить, что она та самая.
— Кто ж ее мог держать в руках, кроме своих! Христофорушка и из ларца ее не вынимал никогда. Разве что тем летом, когда в имении разговор об алмазах был…
— Так и припомни, кто в разговоре том участвовал. Катерина Мануиловна зашевелила губами, перебирая в памяти тот день.
— …Дети ежа в дом принесли. Катенька плакала, что ее пить чай с большими не пускали, и лишь когда барона Дорфа увидала, успокоилась, не любит она Дор… Дорф?!
— Барон! При мне погремушку восточную со всех сторон оглядел, ощупал, не постеснялся. И гонорарий свой от сундуктара получил. Теперь про меня говорить вздумает, что Татищева воровка!
— Разве мы тебя, душенька, в обиду дадим! Кому поверят в свете — старому сплетнику или Лазаревым?! Мы еще и Дорфа в дурном свете выставим! И Ахмару этому поделом будет!
— Ему уже поделом, душе его черной! То-то он, отъехав от границы, вспорет шелк!
И Елизавета Ардалионовна расхохоталась. На этот раз совсем не зло.
* * *
«Добрая слава лучше золотых палат…» Христофор Иоакимович уже в постели мысленно повторяет прочитанные другом слова. Лучше палат…
Он к палатам золотым и не стремился. Дадены ему по праву наследования. Он лишь желает в меру сил приумножить достояние рода Лазаревых. За то ли его карать? Он ли не заботился о бессмертной душе? Он ли не был милосердным? Наставь на путь истинный, Господи! Надоумь раба твоего Христофора, как жить, чтобы дозволено было роду лазаревскому продолжиться!
Жена вошла в спальню почти неслышно.
— Христинька! Голубчик! Обещать должен, что меня не заругаешь, как в одной провинности тебе признаюсь.
К удивлению Христофора Иоакимовича, жена выглядела не печально, как все последнее время, а улыбалась, как улыбаются их напроказившие племянницы.
— Разве могу я тебя ругать, на тебя сердиться!
— И все одно, обещай! К тому же с моей нынешней тайной меня теперь и ругать никак невозможно!
— Обещаю-обещаю! А что за тайна?
— Тайна после, прежде мой проступок. По долгу дружбы, дабы помочь Лизаньке Татищевой в затруднительном ее положении, я ей фамильную погремушку отдала. Ту самую.
Христофор Иоакимович глядел на жену, плохо понимая, что Екатерина Мануиловна говорит.
— Но Катеринушка… — начал было он. Жена перебила:
— Ты ведь, голубчик, ничего не знаешь. Лизанька просила никому не сказывать, пока не уладится. Страшный человек из шахской свиты, зная затруднительное материальное положение Лизаньки, преследовал ее с лета, угрожая откупить все долги ее мужа и пустить ее с детьми по миру. И таки скупил почти все долги. И разорил бы, с бусурмана эдакого сталось бы! Но обещал много денег, коли она выкрадет у нас погремушку персидскую с алмазом фамильным. Лизанька, душа светлая, долго мучилась, воображая, как ее дети пойдут по миру. Но после, слава Господу, во всем мне призналась. Я ей погремушку и отдала.
— Но как?! — Христофор Иоакимович судорожно глотал воздух, не понимая, как относиться к сказанному женой. — Как ты могла отдать семейную реликвию?!
Катеринушка, его Катеринушка совершила столь страшное прегрешение, что поступок этот не умещался в сознании Лазарева. И ладно бы только совершила, но и нисколько не раскаивалась. Напротив, смеялась легко и весело, как не смеялась уже много лет.
— Друг мой! — столь же весело продолжила супруга. — Конечно, все Лазаревы не чужды пристрастия к старине. Но так негодовать из-за рваной тряпки, хоть бы этой тряпке и сто лет, согласись, смешно.
— Из-за тряпки?! Тряпки?! Алмаз, равных которому сыщется три-четыре во всем мире! И ты говоришь, тряпки?! Пусть даже Иван Лазарев завещал, что камень сей должен быть подарен, ежели не найдется прямых наследников лазаревского рода, но подарен своим, родным, а не отдан таким манером!
— А кто тебе сказал, что я отдала алмаз?
— ?!
— Я отдала Лиззи погремушку. Старую игрушку из парчи и шелка, которая давно расползлась по швам. Вместо нее Фаина с удивительным мастерством сшила ее точную копию, новую и нарядную. А алмаз…
Катерина Мануиловна раскрыла зажатые прежде ладони, на которых лежала смастеренная модисткой копия прежней погремушки, и вынула из нее овальный камень.
— Разве я могла отдать лазаревский алмаз теперь, когда у него вот-вот появится новый законный владелец.
И она приложила руку с камнем к плоскому пока еще животу.
Христофор Иоакимович глядел на жену, силясь осознать два потрясения разом — чудесное обретение фамильного камня, который он уже было счел безвозвратно утраченным, и руку жены на ее животе. Так, замерев в нелепой позе, он простоял минуту-другую и упал на колени.
— И все же я не понял, — произнес Христофор Иоакимович, когда первая буря чувств в душе его улеглась и он снова обрел способность рассуждать. — Что же было продано черному человеку из шахской свиты?
— Погремушка. Настоящая персидская погремушка сына Надир-шаха, которую он и просил похитить из нашего дома. Сундуктар коварный слово «алмаз» не произносил, знал, что на кражу алмаза Лиззи ни при каком затруднительном положении неспособна. Вот и заказывал он несчастной женщине взять у нас погремушку. Что такого, если пропадет из дома друзей безделица. Не преступление. Погремушку заказывал, погремушку и получил. В лучшем виде.
— И камень внутри не прощупал?
— Прощупал. Мы уж постарались, чтобы ему было что прощупать.
— И что ж было продано во внутренностях подлинника?
— Камень. Лиззи нашла у Ленушки под подушкой овальный камень. Похожий такой камешек, по форме почти как алмаз.
12
ОТ СУМЫ И ОТ ТЮРЬМЫ
(ЖЕНЬКА. СЕЙЧАС)
Зачем Олень отправил меня сюда? Зачем примчался провожать в аэропорт? Зачем приставил для сопровождения эту дизайнершу — других сиделок среди своей прислуги не нашел?
В другое время Лика эта, наверное, вызывала бы у меня нормальные эмоции. В тот день, когда, пробив мой потолок, она падала на руки Лешкиному охраннику, а следом за ней летели спрятанные в тайнике сокровища, она мне даже нравилась. Красивая. Темпераментная. Броская. Не заметить такую в толпе невозможно. Позднее, в первые дни после известия о гибели Никиты я не чувствовала ничего, и мне было совершенно все равно, кто рядом. А рядом была эта Лика, каждый день мелькающая у меня в доме, организовывающая какой-то бессмысленный ремонт. Зачем ремонтировать стены , когда в них некому жить.
Хотела ее выгнать, но даже на это у меня не было сил. А сама Лика уходить не собиралась. Ей дал задание Олень, вот она и перла как танк, не обращая внимания на то, что сминалось под гусеницами. Изо дня в день мелькая перед глазами и сливаясь с мукой и мраком, что поселились во мне, Лика сама становилась частью моего ада. И начинала раздражать.
Смуглая, ухоженная, все при ней — и привлекательные формы, и копна темных волос, и блеск в глазах. Прямая моя противоположность. Но противоположность эта крылась не в курчавости волос и не в объеме бюста, а в самой жизни. Жизнь бурлила в Лике, била ключом, то и дело выплескиваясь через край. Жизнь, которой во мне больше не было и быть не могло.
Олень примчался в аэропорт проводить нас. Смотрел как-то странно. Пробормотал, прощаясь: «До скорого!» — и сам себя поправил: «Если оно будет скорым!» И этот в фаталисты подался.
Лешка что-то говорил мне, потом обещал Лике, что его «дизайнеры» из-под земли достанут каких-то Кимку и Тимку и что Агата лично проследит, чтобы все хорошо было у Сашки и Пашки. Чук и Гек, да и только!
Лешка говорил, говорил, но глаза у него были совсем не такие, как два месяца назад, когда мы встретились после двадцатилетней разлуки. Тогда это был взгляд человека, которому под силу все или почти все. Сейчас же у Лешки были глаза еще уверенного в себе, но уже загнанного зверя. Или это я теперь смотрела на мир другими глазами, если я вообще могла теперь видеть хоть что-то в реальности, а не в том небытии, куда вслед за погибшим Никитой переместилась моя суть.
И теперь, стоило ступить на борт самолета, который должен был нас отвезти в Эмираты, я в тысячный раз попыталась представить себе, КАК это было в другом «Боинге».
Что произошло в тот день? Самолет взорвался, и Кит не успел понять, что умирает? Или «Боинг» падал со всех своих тысяч метров, успевая пропечатать в сознании каждого из двух сотен погибающих весь ужас этого падения?
А я? Что делала в это время я? Бежала по Белому дому, спасаясь от серой кардинальши Лили, намеревавшейся превратить мою жизнь в ад? Ведомая дядей Женей, выходила из премьерской зоны? Как дурочка радовалась своему волшебному спасению как раз в тот миг, когда взрывался самолет Никиты?
В первый год после свадьбы мы вдруг случайно заговорили, как помирать станем — в один день или менее сказочно. Смешной такой разговор, когда тебе восемнадцать, а мужу тридцать один. Улюлюкали, а Кит вдруг серьезно сказал, что не хотел бы лежать в земле.
Лучше стать пеплом, рассеянным над морем.
Испугавшись серьезности его слов, я пролепетала, что к моменту, когда он помрет в глубокой старости, хоронить давно уже будет негде, и всех станут кремировать. По-дурацки хихикнув, спросила, разрешит ли он мне, старушке, не держать урночку на своем туалетном столике. Никита ернического тона не поддержал, отчего мне вдруг стало совсем жутко. Прижалась к его лицу, пальцами погладила висок, впервые заметив в волосах несколько седых нитей, нитей цвета пепла. И вздрогнула от промелькнувшей перед глазами картины: любимое тело превращается в пепел.
Вот он и стал пеплом. Как хотел.
Мысленно я просила, не знаю кого, хоть на мгновение впустите меня в его сознание, покажите, как видел он мир в последние минуты, что понял, о чем жалел…
Но ничего. Пустота.
* * *
В аэропорту нас встречал «Роллс-Ройс». Длинный, неповоротливый символ понта. Менеджер самого дорогого в мире отеля, в котором забронировала для нас номера все та же идеальная Агата, что-то бубнил по-английски и по-русски, что для них каждый гость это «Very important person», очень важная персона, что «Роллс-Ройс», вертолет — это в порядке вещей. Кроме менеджера под ногами вертелась и Беата, секретарша Оленева партнера Прингельмана, который уже второй месяц безвылазно сидел в не менее дорогом, но куда более аскетичном отеле в натуральной пустыне и никуда из этой пустыни выбираться не хотел.
— Прингель решил, что созерцание пустыни его устраивает больше, чем созерцание тюремной решетки, — хохотнул в аэропорту Олень, объясняя, что «в случае чего» его партнер всегда поможет.
Чем нам может помочь пустынный отшельник Прингельман, я не поняла. Только потом вспомнила, что летели мы якобы искать каких-то пропавших Ликиных мужей. Хотя идиоту было понятно, что эта глупая версия была выдумана только для того, чтобы хоть как-то выдернуть меня из четырех стен. Мой сын Димка с Аратой задерживались в Америке, улаживая какие-то сложности с оформлением завещания, а Олень стал всерьез опасаться за мое психическое здоровье. Вот и выдумали небылицу о пропавших мужьях Лики. Почему во множественном числе? Почему в Эмиратах? Хоть бы выдумывали правдоподобнее, а то шито белыми нитками.
Ладно, пусть разыгрывают операцию по спасению моей гибнущей души, если это позволит им чувствовать свою миссию выполненной. Мне что в собственных разрушенных стенах, что в самом дорогом отеле мира, парусом выстроенном на специально намытом в море острове, все едино. Это Лика как заведенная крутит головой по сторонам, оценивая все увиденное.
— Каскады драгоценностей и немножко стройматериалов! Олень так сказал! Вот и не верь поговорке, что «не все то золото, что блестит!» Здесь полторы тонны золота на оформление ушло. Во всем нашем Эрмитаже девять килограммов, а здесь полторы тонны — почувствуйте разницу!