Арата размазал слезы по щекам, взял из кармана ключ, о котором сказал дедушка, и пошел к двери.
На выходе он обернулся. Медсестра подключала приборы, и они громко стучали в такт слабеющему дедушкиному сердцу. И Арате снова виделся жест, которым клоун бросал сердце в зал — оп-ля — лови! Солнечный лучик на кровати дедушки стал крохотным и в один миг исчез.
Дома, пока он открывал дедушкиным ключом шкатулку и доставал из нее письмо, на котором красивым каллиграфическим почерком, каким теперь писали только люди старой выучки, было написано его имя, он слышал, как мать говорила отцу, что и в этом Ямаока-сан оказался выше всех. Он не захотел, чтобы внук запомнил его смерть, отпустил мальчика и через несколько минут тихо умер.
Письмо мальчик спрятал в тот же глобус, который, разделяясь на две половинки, был надежным тайником для его сокровищ. И забыл о нем на несколько лет. Иногда, когда мама слишком уж ругала его за беспорядок в комнате, вытирая с глобуса пыль, он вспоминал о тайне земных недр. И задумывался — вырос он или все еще нет?
И каждый раз находил один ответ — если сомневаюсь, значит, еще не вырос.
Окончив школу, он легко поступил в университет, но, к удивлению родных, стал изучать не юриспруденцию и не финансы, а Россию и русский язык. В университете был студенческий театр, где играли пьесы на тех языках, которые изучали. Их преподаватель выбрал «Чайку», и Арата должен был сыграть Треплева.
— Виноват! — раз за разом повторял он дома перед зеркалом. — Я упустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию!..
Непривычные слова не давались языку, как пониманию юноши конца двадцатого века не давались поступки юноши конца девятнадцатого. Так через сто лет правнуки не поймут, зачем жил он, Арата, а он теперь не понимает, из-за чего этот Треплев убил себя. Как не понимает и то, из-за чего еще совсем недавно мужчины в его стране вспарывали себе животы. Как все поменялось в мире, если потомку самурая легче внутренне принять логику западного человека, чем образ мыслей, который заставлял его предков делать себе харакири.
— Я нарушил монополию… А что нарушил он?
Чью монополию нарушил он, если ему так трудно?
Чужой язык не пускает, защищается, огораживается частоколом труднопроизносимых звуков и непривычных по построению фраз.
Бросить все! Учить английский, на котором он и так говорит вполне прилично. И никакого тебе русского, с его склонениями, спряжениями и вечными исключениями из правил. Но… Разве можно отступаться при первой же трудности, как этот мальчишка Треплев, который от одной реплики своей стареющей мамаши сорвался и потребовал занавес.
Он не сорвется. Он не мальчишка. Он взрослый и отвечает за себя.
Он взрослый…
Машинально бубня про себя реплики Треплева, Арата забрался на стул, достал с книжных полок глобус и, чуть надавив, отделил северное полушарие от южного.
Письмо лежало там, куда он положил его десять лет назад. Только чернила, которыми красиво было выведено его имя, чуть потускнели. Или они и были тусклыми. Вряд ли дедушка написал письмо прямо перед смертью. Скорее, написал заранее и хранил под замком.
Арата!
Раз ты открыл это письмо, значит, ты стал уже совсем взрослым и сможешь принять на свои плечи тайну. Больше чем за 50 лет я не смог открыть эту тайну никому из близких, но и унести ее в могилу не могу.
Это странно для старого человека, которого жизнь не удивляла чудесами, но я верю, что к тому моменту, как ты будешь все знать, или немного позже, мир изменится. И моя тайна не будет такой уж страшной. Она перестанет угрожать благополучию и спокойствию близких мне людей, разделенных многими тысячами километров и десятилетиями безвестности.
Попробую объяснить тебе все по порядку, хотя это будет непросто и моя слабеющая память начнет сбиваться. Прости за это.
Сейчас в доме все спят. А я смотрю на висящую в токонома картину, изображающую русский парусник, подошедший к берегам Японии почти полтора века назад, и думаю, что, может быть, мой дед одной своей встречей случайно определил мою жизнь. И, кто знает, не определяю ли я невольно жизнь твою?
Я тоже был самым младшим внуком в очень большой семье. Может быть, поэтому ты, последыш, мне дороже всех моих дорогих людей, и моя тайна падает на твои плечи. Прости.
Мой дедушка, тоже носивший столь странное имя Арата, родился примерно в 1833 году. Точно он и сам не знал, да и прежде было иное измерение жизни. Когда мне было лет 8—10, а дедушке почти 80 лет, он рассказал, как молодым человеком в 1853 году стал свидетелем прибытия к берегам нескольких фрегатов под командованием русского дипломата Путятина. Его посольство хотело наладить отношения между Россией и Японией, но в тот год из этой затеи ничего не вышло. Слишком закрытой была в ту пору наша страна.
Один из фрегатов экспедиции Путятина назывался красивым словом «Паррада». Точнее, по-русски это звучит иначе. У русских есть звук, который нам с тобою трудно произнести. Язык дрожит, создавая звук, подобный капели или журчанию прохладного горного ручья, — «Паллада», Потом я научился произносить этот звук. Да и могло ли быть иначе, если этот звук был в имени самой прекрасной женщины на земле, единственной женщины в моей жизни, да простит меня мать моих детей и моя законная супруга Тидзу-сан, твоя бабушка. Но я тороплю события.
В те времена, в начале века, недавняя война между Японией и еще старой Россией была слишком свежа в памяти людей. Русских и Россию здесь не очень любили. Тем более не любили их новую страну Сорен. Но дедушка повторял, что не надо верить тому, что говорят о русских, не надо считать всех русских врагами. Да, мы разные. Мы очень разные. И трудно понять, почему мир устроен так несправедливо, — мы живем на крохотной земле, а им даны огромные просторы, которыми они не умеют правильно распорядиться. Но люди едины, где бы они ни жили — на севере или на юге, в Америке или в Австралии, а тем более так близко, как мы с русскими. У нас разные обычаи. Нам трудно понять и принять то, что кажется нам непонятным. Но только желание понять может помочь жить в дружбе, а не во вражде.
В войне 1905 года погиб мой отец. Но даже то, что младший сын погиб в сражении с русскими, не заставило дедушку озлобиться. Он повторял — если не стараться понять других людей, легче умереть сразу.
Он был замечательным, мой дедушка Арата. Долгие годы он работал на производстве у Микимото, того, что придумал способ выращивать искусственный жемчуг, и на этом разбогател. Но дедушка только повторял, что нельзя стать богатым и счастливым, подменяя природу вымыслом. Он не мог уйти — другую работу в его краях тогда было почти невозможно найти. Но и наживать себе состояние на том, что не принято его сердцем, он тоже не мог.
Я бы хотел быть для тебя таким же дедушкой. Получилось или нет, не мне судить.
Дедушки Араты не стало. В России пришли к власти большевики. Они страну закрыли, потом снова стали открывать, захотев дружить со всеми, и с Японией тоже. В середине 20-х годов установили дипломатические отношения. Через год или два военный атташе Японии договорился с большевиками об обмене офицерами с целью изучения языков и передового опыта. В 1935 году меня, выпускника Военной академии Генерального штаба, направили на стажировку в Советский Союз.
Моя жена Тидзу рыдала — я вынужден был оставлять ее одну с ребенком, к тому времени у нас был уже сын пяти лет. Взять их с собой не разрешалось. Обсуждать приказы командования тоже не разрешалось. Я переживал, не зная, как выживет моя семья без меня, но в глубине души был рад поехать в загадочную страну, которая и на расстоянии околдовала моего дедушку Арату.
— Я чувствую, ты не вернешься, — сказала мне Тидзу у причала в Иокогаме, от которого отходил мой корабль. Прыгающий рядом Цутому веселился и просил привезти ему из России медведя.
Много дней я плыл вокруг Индии и Африки, потом на поезде ехал через всю Европу и наконец в Белоруссии на пограничном пункте Негорелое пересек границу СССР. Потом мне рассказали, что «негорелое» по-русски значит то, что не сгорело или не подгорело. Странное название для поселения.
Я ехал в Ленинград, где меня должны были встретить представители Ленинградского военного округа. Но на перроне я не видел никого в военной форме. Так и стоял около своего вагона, не зная, куда идти, пока не услышал дивного тембра женский голос, который окликнул меня.
— Ямаока-сан. Меня зовут Лидия. Меня назначили вашей переводчицей и учительницей.
Не знаю, можно ли поверить, но в первый же миг, услышав этот волшебный голос, еще не успев повернуть голову и увидеть, как выглядит та, кому этот голос принадлежит, я был покорен. Внутри моего тела прошла легкая дрожь, в горле застыл комок. И, поворачиваясь, я уже знал, что сейчас увижу ту единственную женщину, ради встречи с которой я и родился на этот свет. Так оно и получилось.
Лидии в то время было 25 лет. Она состояла в разводе и растила девочку Ирину, ровесницу моему Цутому. Работала она в советской организации «Интурист», ведавшей всеми иностранцами, приезжающими в их страну. У нее было великолепное образование, а японскому языку ее обучил отец, служивший переводчиком в годы японско-русской войны. Она была из древнего рода, кок сама рассказала однажды, в ней текла кровь Толстых и Мусиных-Пушкиных. А когда я, желая проявить свою осведомленность, сказал, что перед поездкой в Советский Союз даже читал произведения ее великих родственников, Лидия только рассмеялась: «В России было много Толстых и много Пушкиных. К писателям мой род отношения не имеет. Хотя в мою прабабку был влюблен Иван Гончаров, даже изобразил ее в „Обломове“ в образе Ольги Ильинской». Я очень удивился, когда узнал, что этот неизвестный мне русский писатель Гончаров, который был влюблен в прабабушку Лидии, входил в состав экспедиции на том самом фрегате «Паллада», прибытие которого к берегам Японии видел мой дедушка Арата.
Само расписание моей учебы держало нас все время вместе. Но помимо учебы я не мог сделать и нескольких шагов навстречу — не знал, как эта божественная женщина расценит ухаживания человека, у которого остались дома жена и ребенок. О моей семье она знала из моей анкеты и весьма деликатно показывала, что помнит о них. Приводя меня в главный музей, бывший дворец русских царей — Эрмитаж, или катаясь со мной по каналам, которых в этом городе великое множество, она аккуратно упоминала, что о моих впечатлениях стоит рассказать в следующем письме моей жене. Я соглашался, только писал домой все реже. Врать я не умел, а скрыть охватившее меня чувство не мог даже на бумаге.
Лидия учила меня русскому языку исподволь — на таких прогулках, в цирке, в опере — теперь ты можешь понять, почему я водил тебя в русский цирк и почему всегда слушал одну и ту же музыку. Во время оперы «Фауст», наклонившись к ней со своего места, которое размещалось позади ее кресла в ложе, я чуть коснулся губами ее волос, сколотых старинным черепаховым гребнем с узором из иероглифов, не японских — китайских. И почувствовал то, что никогда не чувствовал с твоей бабушкой. Я благодарен ей за все, что она вынесла и вытерпела, за всех детей, которых Тидзу мне родила. Но никогда, ни разу за все прожитые с нею годы, я не чувствовал того, что мне давало каждое прикосновение к Лидии. Да простится мне это признание.
После этой оперы мы уже не могли скрывать свои чувства. Словно подняли шлюз, пустили воду, и уже никто не в силах был вернуть этот поток на место.
Летом 1936 года мы вместе ездили в Крым, в Гурзуф. От этой поездки у меня осталась реликвия — фотография, которую ты найдешь в этом письме, и главная реликвия, которую я видел только несколько раз в своей жизни, — сын. В апреле 1937 года моя Лидия родила сына. Я забрал их из родильного дома, и мы вместе пошли в организацию, которая регистрировала рождение, — ЗАГС. Там нашему сыну выдали свидетельство, где было написано — «Арата Ямаока, родился 11 апреля 1937года в городе Ленинграде. Мать — Виноградова Лидия Ивановна, русская, отец — Ямаока Хисаси, японец».
Через день Лида и Арата снова оказались в больнице — у мальчика началось заражение крови, потом воспаление легких, потом осложнения. Посетителей в их палаты не пускали, только иногда Лида показывала мне в окошко с третьего этажа запеленатого Арату.
Тем временем пришел приказ возвращаться в Японию. Я стал готовить обращение о предоставлении разрешения на въезд в страну моих сына и жены, но меня вызвал в Москву военный атташе Японии. Суть того разговора сводилась к следующему — японские власти не дадут разрешения на въезд Лидии — по японским законам, у меня есть жена Тидзу. Даже если я смогу поехать в Японию и оформить развод с Тидзу, настаивать на приезде Лиды вряд ли станет возможным. И уж наверняка никто не даст разрешения на въезд в Японию ее дочери от первого брака и ее больной матери.
— Сможет ли госпожа Виноградова-сан оставить их в Ленинграде, решайте сами, — сказал атташе. — И еще учтите, все это может занять не один год, а международная ситуация такова, что никто не в состоянии предсказать, что будет дальше. Сегодня Япония и СССР — стратегические партнеры, а завтра… Вы сами знаете, что происходит.
Атташе меня не убедил. Он настаивал, что все сотрудники организации, где служила Лидия, работают на НКВД и следят за иностранцами, что Лидия чекистка. Но из всего разговора с ним я только понял, что не смогу увезти мою семью с собою сейчас. Сердце щемило нещадно, но я был уверен, что сумею оформить все бумаги в Японии и вернуться за Лидией не позже чем через год.
Уезжать надо было 14 июня. Лиду и Арату выписали из больницы только вечером 13-го. У нас оставалась одна ночь. Более горькой и более прекрасной ночи в моей жизни не было и быть не могло. Я чувствовал, что Лида прощается со мною навсегда. Она говорила, что не сможет разбить сердце и жизнь Тидзу и нашего сына. И что никогда не сможет оставить маму и дочку в Советском Союзе. И, уже совсем шепотом на ухо, что в ее стране трудные времена и, в случае ее отъезда в Японию, ее мать могут посадить в лагерь, а дочку отправить в детский дом…
Лида говорила все это, но я не верил, я упрямо твердил, что мы будем вместе, прежде чем Арата начнет ходить, — я пропустил этот миг у первого сына, но не хочу прозевать его на этот раз.
Поезд отходил от перрона, и я смотрел, как фигурка Лиды с сыном на руках становится все меньше и тает в тумане. Это был последний раз, когда я видел ее и сына. И полвека потом моим самым страшным сном были Лидия с Аратой, тающие в тумане, — вот они рядом со мной, я бегу к ним, протягиваю руки, а руки проходят сквозь туман.
Я вернулся в Токио, где оставались Тидзу и старший сын. Забывший меня Цитому с удивлением разглядывал русские подарки — шапку-ушанку, игрушечный пулемет, деревянную куклу — пионера. Подарки забирал, а меня сторонился, прятался за мать.
Тидзу выслушала меня с величайшим достоинством и сказала, что она согласна на все. Я подал документы во все нужные ведомства, но через неделю после моего возвращения пришел приказ — отправить меня в распоряжение генерала Ямаситы, армия которого базировалась на Окинаве.
Как объяснить, что произошло потом…
От Лиды я не получил ни одного письма. По делам службы приезжая в Токио, я еще пытался пробивать вызов для Лиды и сына, пока мне прямо не сказали, что это невозможно. Япония и Советский Союз стремительно становились врагами, и честное служение Родине делало меня предателем собственной любви и семьи.
— Если вы не думаете о себе и о своей Родине, подумайте хотя бы о них. Ваши попытки связаться с ними небезопасны, прежде всего для госпожи Виноградовой-сан. По данным нашей разведки, в Советском Союзе идут массовые аресты. В такой ситуации письма из Японии и попытки вывезти свою неофициальную семью сюда обернутся концлагерем и гибелью для госпожи Виноградовой-сан и для вашего сына.
— Смиритесь, — сказал мне генерал-полковник. — Иначе вы убьете их. Если уже не убили. Сам факт рождения сына от японца может стать для нее смертным приговором…
Я вышел из военного министерства на улицу, но мне казалось, что я вошел в смерть. Мир закончился. Закончилась жизнь. Все прочее стало доживанием.
Когда Советский Союз вступил в войну с Германией и Гитлер блокировал Ленинград, я, как мог, следил за тем, что творилось с городом. Считал дни блокады и не мог есть — с каждой проглоченной горстью риса мне казалось, что я отнимаю кусочек жизни у сына и у Лиды. За несколько месяцев я похудел на 18 килограммов, и меня отправили в госпиталь, где стали вводить питание через зонды.
Я служил как мог — честно. Несколько лет был с войсками Ямаситы Томоюки на Филиппинах. Ямасита грабил эту несчастную страну. Однажды, после одного из военных рейдов, он с глазами голодного хищника показывал мне завернутую в окровавленную рубашку добычу. Золотые украшения, слитки, жемчужные нити. И невиданную черную жемчужину, размером с яйцо небольшой птицы. Такой я не видел даже на плантациях Микимото, где мальчишкой подрабатывал, помогая дедушке.
Зловеще хохоча, Ямаеита рассказывал, что расстрелянный им прежний владелец сокровищ говорил, что жемчужину эту называют «жемчужиной Магеллана» и она навлекает беду: легенда гласит, что жемчужина была дарована мореплавателю, открывшему эти острова для европейцев, и что из-за нее он погиб. «Думал меня этим испугать!» — Ямасита жадно смеялся, но мне не было даже противно. Я знал, что судьба накажет его за алчность и жестокость, только не знал, за что судьба наказала меня. Стянув горло тугой петлей так, что воздуха хватало ровно на то, чтобы не умереть сразу, судьба моя, как завороженная, не жалила, ждала.
Однажды я видел, как 36 тысяч плененных гнали в лагерь. В колонне выделялся среди простых солдат офицер, в котором чувствовалось что-то звериное. Может, это была тяга к жизни, которой во мне не осталось.
Охраны не хватало. И, только я отъехал от места, где гнали этого офицера, как услышал выстрелы. Строй распался. Заключенные побежали в разные стороны. Охрана не успевала стрелять. Офицер бежал прямо на меня. Я выхватил пистолет и уже сквозь прицел увидел ту звериную жажду жизни в его взгляде. Он в моем прицеле становился все крупнее и крупнее. Будто заслонял меня самого. Эти звериные глаза мешали нажать на курок.
Я опустил пистолет, так и не убив его. С другой стороны автомобиля, где палил из автомата солдат-водитель, уже лежали десятки человек, а «мой» так и добежал до пригорка, за которым начинались деревья, и успел скрыться прежде, чем подоспевший новый взвод охраны вернул большинство беглецов на место.
Потом, много десятилетий спустя, я увидел по телевизору диктатора этой страны. И узнал в нем не убитого мной офицера.
В 1944 году меня назначили в армию, которая дислоцировалась на Сикоку, что спасло меня от расправы американцев, вскоре занявших Филиппины. Ямаситу они в 1946 году повесили. Видно, прав был расстрелянный им филиппинец — присвоенная Ямаситой жемчужина Магеллана и в этот раз принесла несчастье.
Тогда же, в 44-м, мне единственный раз приснилась Лида, которая в этом сне не растаяла в тумане. Мы говорили с ней не по-японски, как обычно дома, а по-русски.
— Обещай, что ты выполнишь то, о чем попрошу, — сказала она во сне. Она сидела в ложе театра, где я впервые ее коснулся. В волосах был тот же доставшийся от бабушки старинный черепаховый гребень.
— Я сделаю для тебя все. Даже если ты попросишь то, что свыше моих сил.
— Это свыше твоих сил. Но ты это сделаешь. Ты вернешься к Тидзу и снова заживешь с ней одной семьей.
— Я не смогу.
— Ты должен. Тебе суждены еще дети. Они должны были быть нашими, но я уже не смогу их родить. Пусть их родит Тидзу.
Я проснулся в холодном поту и мысленно просил об одном — только бы она не умерла в тот миг, когда мне приснилась. Не знаю, где она, с кем. По пусть лучше буду корчиться в судорогах ревности, представляя, как другой мужчина раздевает мою Лидию, ведет к кровати, любит ее ночь напролет. Пусть буду сходить с ума, только бы, просыпаясь среди ночи, не ощущать холод сомнений — не в могиле ли любимое тело.
Я сошелся с Тидзу. Как и обещал Лиде. И дал жизнь еще одному сыну, Сатоши. А он — своим детям. Так появился ты, мальчик, родившийся почти день в день с моим русским сыном, — может, если учесть разницу во времени между Токио и Ленинградом, вы и родились в один день. Поэтому я не назвал тебя Хироши, как следовало бы по обычной семейной традиции, а дал тебе имя моего деда и моего сына. И, впервые взяв тебя на руки, думал о старшем Арате. Ему в этот день должно было исполниться сорок два. Если он выжил.
Однажды, увидев, как ты делаешь свой первый шаг, я заплакал. Все было так, как виделось когда-то, — мой мальчик Арата, делающий свои первые шаги на полу моего дома в Токио. Только нет рядом Лиды. И мальчик другой.
Тидзу умерла еще до твоего рождения, в 67-м. Так же тихо и покорно, как жила. Во сне. Ни разу за все эти годы она не упрекнула меня. Но, может, ее всепрощение оказалось самым страшным наказанием для меня.
Отношения с Советским Союзом стали налаживаться. И, случайно познакомившись на одном из приемов с русским дипломатом, я поинтересовался, как можно найти человека в такой огромной стране.
Дипломат попросил написать имена и обещал помочь. Я с трудом вывел на листе бумаги русские буквы «Виноградова Лидия Ивановна» и «Ямаока Арата» — да, именно так твое имя и имя моего потерянного сына пишется по-русски.
Через три месяца пришло письмо из советского посольства, в котором дипломат, извиняясь, писал, что данных на Ямаоку Арату не найдено, а женщин со схожими данными три — одна из них погибла на войне, другая скончалась в 1946-м где-то в Сибири, а третья живет в Ростове-на-Дону. Я написал той, что жила в Ростове, — это оказалась не Лида.
Еще раз я встретился с этим же дипломатом несколько лет спустя. Меня снова пригласили на прием в советское посольство. А Григорий стал важным чином — занимал должность заместителя министра. Но он вспомнил меня.
— А я ведь продолжал искать ваших, — сказал он. — Но увы… Никто из родственников всех Лидий Виноградовых, 1910 года рождения, ничего не знал ни о Ямаоке Хисаси, ни о Ямаоке Арате. Мне очень жаль.
Григорий оставил номер телефона своего дома и дома своих родителей.
— Если случится когда-нибудь быть в Москве, позвоните. Я понимаю, что надеяться на чудо смешно, но вдруг…
Теперь остается объяснить, почему я, скрывавший всю эту историю столько лет, пишу тебе. Я не счел возможным тревожить покой моих детей странной историей об их русском брате. Может, я был в этом неправ. Но Тидзу молчала, тем самым не давая мне права говорить, а я защищал свою тайну. Как жадный ростовщик, я пытался «зажечь костер из ногтей» и один наслаждался последними зернами моей памяти, которых в моем кармане оставалось все меньше и меньше. Дабы не утратить ощущения, я разрешал себе вспоминать все реже. И лишь 14 мая — в день нашей первой близости — и 11 апреля — в день рождения Араты — закрывал глаза. И медленно, как безумный коллекционер, в одиночестве открывающий спрятанную от завистливых взглядов коллекцию, позволял себе вспомнить подробности. И почувствовать то, что с 1937 года я не чувствовал больше ни разу.
В последние годы я часто думал, как сложилась бы жизнь, если Лида и сын могли бы остаться со мною. Были бы мы так же бесконечно счастливы, как летом тридцать шестого? Или привычка убила бы любовь…
Мальчик мой. Я не могу повесить на тебя груз долга и просить отыскать следы твоего дяди и его матери. Это невозможно. Но, если чудо когда-нибудь случится, скажи им одно — я их любил. Только их. И еще тебя. Да простят меня все остальные.
Вслед за последней страницей письма шла порыжевшая от времени фотография — совсем молодой дедушка и русская женщина, красивая какой-то старой красотой, на фоне странной горы, похожей на лежащего у воды медведя. Внизу надпись: Аю-даг. Медведь-гора. Гурзуф. Июль 1936 года.
Таких глаз у дедушки Арата не видел никогда.
Что там у дедушки. Ни у кого в реальной жизни Арата не видел таких глаз. И такой незримой, но явной нити, протянутой между этими двумя, выбегающими из моря.
«Наверное, — подумал он, — это и есть то, что называется „любовь“. Не секс, не make love, а любовь».
И еще он испугался, что проживет свою жизнь, так и не успев это почувствовать.
11
Клиника
(Женька, сегодня)
Красное. Фиолетовое. Синее. Красное. Красное. Желтое. Фиолетовое. Желтое. Снова красное…
Падение…
Безднабезднабезднабезднабезднабезднабез-дна-бсз-дна без дна без дна. Без дна.
Падение…
Ничего нет. Я не человек — субстанция. Вещество. Энергия. «Вещество и энергия» написано на корешке одного из томов детской энциклопедии, которая стояла у меня в комнате в детстве. Если помню комнату, значит, я что-то помню… что есть «помню»… что есть «я»… Ничего. Ничего нет. Меня нет, только субстанция, перетекающая в бесконечность.
Красное, фиолетовое, желтое.
Меня нет… падаю, пуще Алисы.
Если помню Алису, энциклопедию, значит, что-то еще есть. Кто я? Лечу… После Большого взрыва, из которого, говорят, образовалась Вселенная, произошел скачок температур. И несколько микросекунд материя существовала в виде плазмы… хаотичного движения частиц… Откуда это? …а уж потом, при падении температур, эти частицы составили протоны, нейтроны, те слились в ядра… или не так…
Вынырнула — я есть, помню… слово «хаотичного» знаю…
Снова в прорву — а-а-а-а-а!!!
Вынырнула — Алиса, энциклопедия, скачок температур. Попытка собрать мышление в кучу.
Снова проваливаюсь… субстантность… я плазма… хаотичное движение частиц…
…частицы называются… поцелуй… кварками и считаются базовыми кирпичиками мироздания… поцелуй… а также глюонами, нейтральными частицами, которые сцепляют кварки между собой… поцелуй… тепло знакомое… Никита… Никита это рассказывал, когда был моим репетитором… Между поцелуями. Губы шевелятся… после падения температур глюоны соединили кварки в протоны и нейтроны, те образовали ядра, затем возникли ато… губы дотягиваются до моих… поцелуй… я же не видела ничего, кроме губ… а что они говорили… под пыткой не вспомнила бы…
Под пыткой… под пыткой…
Это наркоз. Или что-то похожее на наркоз. После родов, перепутав меня с рожавшей рядом девкой, которую должны были зашивать, мне вкололи наркоз. И я, легко и радостно родив, вдруг улетела в какую-то черную бездну. И потом страшно долго приходила в себя. Индивидуальная непереносимость, что ли.
…кварки… частицы… микрочастицы… снова в плазму. Кто подсунул мне наркоз сейчас… Почему… Что со мной случилось?
Глаза с трудом раздираются. В тонкую прорезь век видны только белые стены и край окна. Голова не поворачивается.
Еще рывок. Глаза раскрываются шире. Похоже на палату, но так в сериалах показывают больницы для богатых, которые тоже болеют и плачут. Почти люкс дорогого отеля. Почти…
Что-то негостиничное в воздухе…
— Как мы сепя чуфстфуем? — Высокий швед. Широкоплечий. Хоть и изрядно постаревший викинг. Но этот стареет как-то красиво.
— Где я?
— Не фольнуйтесь. Ви ф очень хорошей клиньике.
— Я больна?
— Нэ совсем. Но фам нужна пом'ощь. И ми об'язатэль-но фам помошем. Это клиньика мирофого урофня.
Откуда знаю, что швед? А… По акценту…
— Как я сюда попала?
Лепет. Уже мой собственный. Такой тихий, что склонившийся над какой-то бумажкой на планшетке роскошный швед мой лепет не слышит.
— Вы швед? — нашла что спрашивать. Хорошо хоть громче — услышал.
— Толко на четверть. Мой т'ьетушка был шфед.
— Ваша тётушка?
— Нэ тьёт'ушка, а т'ьетушка! Т'ьетушка по отсу. Фами-льия от ньего.
— А… Дедушка.
— Та! — Радостно кивает головой четвертыпвед. — Т'ьетушка Олафсон.
— На остальные четверти кто?
— Что?
— Швед — на четверть. А на остальные три кто?
— На две четверти эстонец, на одну восьмую латыш и на одну восьмую русский, — продолжал он коверкать великий и могучий. — Но меня всегда и везде принимают за шведа. И в Нью-Йорке, в Маниле, в…
— Мы в Маниле? — уже не удивляюсь ничему.
— Мы в моей клинике. Это почти на границе Латвии и Эсти… Эстонии. Меня зовут Ингвар Олафсон. Я не жил здесь. Только работал в Нью-Йорке. Но после восстановления независимости мне возвращена недвижимость моих предков. И я открыл клинику на своей исторической родине. Замок был в крайне запущенном состоянии, но я смог привлечь хорошие инвестиции…
— Замок?.. Больше похоже на профсоюзный дом отдыха, чем на замок, — бормочу я, не соображая, что он, живший то в Нью-Йорке, то в Маниле четвертьшвед, наших профсоюзных здравниц знать не может. Почему граница Эстонии и Латвии? Я ж была в тверской глуши. Точно помню, только выехала из медвежьего леса на нормальную дорогу. Поспать решила. Как Штирлиц. «Через двадцать минут он проснется». И что дальше?
— Как я сюда попала?
— Ваши друзья заботятся о вас. Вам будет здесь хорошо. Вы устали. Надо отдохнуть. В моем замке отдыхают, набираются здоровья самые известные дамы Европы. И России тоже. Самые богатые. Здесь дорого стоит. Но для вас совершенно бесплатно. Ваши друзья позаботились о вас. Просили, чтобы с вами я работал лично. И я с вами работаю.
Работаешь-работаешь. Только вот излишне аккуратно повторяешь «ваши друзья». Почти по все тому же Штирлицу. Хотя ты, несчастный несоветский, только на одну восьмую русский, и Штирлица-то не видел, а если и видел по случайности, то не догнал. Не въехал то есть. Не понял. Где тебе, четвертьшвед, знать, что и полковник Исаев все повторял «ваши друзья, ваши друзья», засылая несчастного пастора Шлага через сугробы на лыжах. А Плятт на лыжах не умеет.
— Набирайтесь сил. Я к вам обязательно загляну. Скоро.
— Я хочу домой.
— Обязательно, только набирайтесь сил.