– Я хочу дать вам шанс, – продолжал Егор. – Конечно, преступления, которые вы совершили, не имеют срока давности и за них полагается смертная казнь. Но ведь в Германии нет смертной казни, не правда ли? Там вам присудят всего каких-нибудь двадцать лет. На волю выйдете восьмидесятилетним молодцом. Хотите домой, доктор?
– Хочу, – автоматически отозвался Шульц, почувствовав вдруг свинцовую тяжесть внизу живота. Бредовый разговор с юношей-стариком действовал на него подобно старинной пытке водой, и ему никак не удавалось сбросить с себя вязкую одурь.
– К тому же, за мной нет никаких преступлений.
– Это решит суд. Может быть, даже в вашей любимой Гааге. Или решим мы, сейчас и здесь. У нас выбора нет. Пристукнем вас, как куренка, распилим на мелкие кусочки и отправим в Мюнхен в багажном отделении. Вы мне верите, доктор?
– Верю, – признался Генрих Узимович. С какой-то минуты он действительно начал верить всему, что говорил молодой изувер, и это было, пожалуй, самое поразительное, потому что до сего страшного дня он не верил никому на свете, кроме себя.
– Следует ли это понимать в том смысле, что вы готовы к сотрудничеству?
– Готов, – сказал доктор.
– Мы потребуем от вас небольшой услуги, но она будет хорошо оплачена.
Егор подошел к изящному, орехового дерева пресс-бюро и вернулся с пластиковым пакетом.
– Здесь сто тысяч долларов. Это задаток. После выполнения работы получите еще столько же.
– Что я должен сделать?
– Вы полностью контролируете программу зомбирования?
– Я всего лишь исполнитель. Специалист по найму.
Хакасский всем распоряжается.
Егор пропустил это замечание мимо ушей. Мерцающая улыбка исчезла с его лица. Мужик с бельмом подобрался поближе вместе с креслом и как бы подслушивал одним ухом. Генрих Узимович старался на него не смотреть. Эта смурная рожа странным образом ассоциировалась у него с кровавой посылкой в багажном отделении.
– Если вы, доктор, перестанете колоть горожанам препараты наркотической группы, погоните пустышку, сколько понадобится времени, чтобы дурь вышла?
Наконец-то Генрих Узимович понял, зачем его сюда затащили, но понимание не принесло ему облегчения.
– У вас не получится.
– Что – не получится?
– Вы хотите отобрать у Хакасского город, но это невозможно.
– Почему невозможно?
– Опыт зашел слишком далеко, между прочим, заметьте, удачный опыт, имеющий огромное значение для мировой науки.
– Объясните конкретнее.
Генрих Узимович приободрился, коснувшись знакомого академического предмета.
– У большей части поголовья начнется ломка, что сразу вызовет подозрение. Но проблема даже не в этом.
Она глубже. Сейчас все подопытные существа счастливы, пребывая в животном неведении, а вы собираетесь вернуть их в прежнее, первобытное состояние. Они сами этого не захотят, взбунтуются, потребуют любимого психотропного корма. Вы видели когда-нибудь оголодавшую стаю волков? Да они весь город разнесут, придется усмирять их пулеметами. Зачем вам это нужно, не понимаю?
– Непонятливый, – пробурчал Мышкин. – Чего-то он мне не нравится. Не надул бы, Егорушка.
– Не надует. Он же не враг себе. Но мы все же немного подстрахуемся.
С этими словами положил перед Шульцем-Степанковым три листка бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Доктор водрузил на лоб очки, внимательно прочитал. Это было заявление к генеральному прокурору Скуратову. Начиналось оно словами: "Уважаемый господин прокурор! Совесть немецкого гражданина и врача не позволяют мне молчать, поэтому довожу до вашего сведения факты чрезвычайных, на мой взгляд, преступлений против человечества…"
Далее красочно и довольно точно описывалась картина изуверских истязаний, убийств, пыток и массовой наркотизации федулинских жителей. Виновными назывались трое: Хакасский, Рашидов и Монастырский, коих автор заявления именовал не иначе, как людоедами и фашистами. Кончалось оно следующим пассажем: "…прошу считать это письмо моей явкой с повинной, искренне надеюсь на снисхождение, с глубоким уважением, профессор Мюнхенского университета Шульц-Степанков младший". Осталось только поставить подпись и число.
Генрих Узимович потянулся прочитать заявление еще раз, но Егор поторопил:
– Подписывайте, чего там. Все же ясно.
– Я не могу это подписать, – у Генриха Узимовича предательски, со слезой дрогнул голос. – Это же приговор. Хакасский никогда не простит. Он не поверит, что меня заставили. А уж Рашидов не поверит тем более. Это же дикая, невежественная скотина.
– Конечно, – согласился Егор. – Они не поверят. Зато какой груз снимете с души, доктор. Не сомневайтесь, подписывайте. Для вас же будет лучше.
– Не могу. Рука онемела.
– Ну! – рыкнул сбоку Мышкин, жутко сверкнув бельмом. – Тебя что же, башмак вонючий, уговаривать, как сиротку?!
Шульц-Степанков догадался, что сейчас его начнут бить и, возможно, забьют до смерти, – и молча подписал.
Поник в кресле, с таким ощущением, будто из него выкачали воздух.
Егор аккуратно сложил заявление, щелкнул замком кожаного кейса и упрятал туда бумаги.
– Деньги возьмите, доктор. Понимаю, Хакасский платил вам больше, но и мы не поскупимся, если проявите себя молодцом.
Доктор деньги взял, пакет сунул во внутренний карман пальто, с опозданием заметив, что ему даже не предложили раздеться. Поэтому он, наверное, и вспотел, как в сауне.
– Но эта бумага?..
– Она никуда не пойдет, – Егор опять дружески улыбался. – Когда все закончится, сожгу ее у вас на глазах.
– Может быть, прямо сейчас сжечь?
– Не юродствуйте, доктор, вы же не ребенок… У меня к вам еще есть маленькая личная просьба.
С готовностью доктор подался вперед. Он был рад услужить, душевно рад, и в этом не было притворства. Поменялись хозяева, подумал он, только и всего. Ничего особенного, такое бывает. Один дикарь собрался скушать другого дикаря, но он, специалист высочайшей пробы, пригодится и тому, и другому, и третьему. К нему вернулась некоторая уверенность.
– Что угодно, господин Егор?
– Тут в спальне девушка.., из Федулинска. Ее, похоже, сильно чем-то накачали. Вероятно, какой-то из ваших экспериментальных препаратов. Вы не могли бы на нее взглянуть?
– С удовольствием, но…
– Что – но?
Генрих Узимович смутился. Он понял, о ком идет речь, об Ане-медсестре, рабыне Хакасского, которую тот недавно отдал зачем-то на потеху рашидовским хлопцам.
Подробности доктора не интересовали: его мало волновало все, что не имеет отношения к чистой науке. Но он, разумеется, знал, что вытворяют со своими жертвами рашидовские гвардейцы. Скорее всего, для начала ее взбодрили "перхушкой", эротической дурью, новым, весьма перспективным наркотиком. После дозы "перхушки" любая женщина становилась нимфоманкой и воспламенялась так, что ее можно было употреблять бессчетное количество раз, она лишь пуще заводилась. Обыкновенно сексуальная истерия длилась вплоть до легального исхода.
Если в таком состоянии женщину ограничивали в половых контактах, она готова была на все – убить, закопать в землю собственного ребенка, – лишь бы заполучить мужика. Конечно, это было очень забавно. Подручные Рашидова использовали "перхушку", когда требовалось разговорить жертву. В таком методе дознания, безусловно, приятное совмещалось с полезным. Однако, если женщине, благодаря каким-то индивидуальным особенностям, удавалось перебороть эротическую кому, как случилось, видимо, и с этой медсестрой, она погружалась в тяжелейшую депрессию, из которой вывести ее было практически невозможно. За полгода из десяти женщин, напичканных "перхушкой" и чудом не околевших на любовном ложе, все десятеро на седьмой, восьмой и девятый день покончили самоубийством. Причем любопытная подробность. Девять из десяти выбрали необычный способ ухода из жизни: подкрались к распределительным щиткам (каждая по месту жительства) и поубивали себя электрическим током. Генрих Узимович даже собирался более внимательно проанализировать эту цепочку: эротический шок – глубокая депрессия – электричество. Что-то тут ему мерещилось неслучайное, требующее осмысления.
Сказать обо всем этом юному пахану он не решался, уж больно пытливо тот его изучал своими васильковыми, пронизывающими глазами.
– Извините, господин Егор, эта девушка.., она ваша родственница?
– Она моя невеста.
– Ах так… – Генрих Узимович уже примирился с мыслью, что придется поработать на этого мальчика: похоже, эпоха Хакасского исчерпала себя. Сам факт, что его рабыню, подаренную Рашидову, так легко вывезли из города, говорил о многом. Рашидов тоже в чем-то прокололся, по пятам за ним идет более молодой и сильный зверь, и, может быть, ему, Генриху Узимовичу повезло с нынешним похищением. Он не собирался покидать Россию. В ней богатств еще немерено.
– Ах так, – повторил он и потер лоб ладонью извечным профессорским жестом. – Что ж, давайте посмотрим.
Где у вас можно руки помыть?
Аня в белой ночной рубашке сидела на кровати, укрытая до колен одеялом, в расслабленной позе русалки, уставившись неподвижным взглядом на противоположную стену. На вошедших Егора и Шульца-Степанкова она не обратила никакого внимания. Мышкин с ними не пошел на медосмотр: он с самого начала не одобрял никчемной Егоркиной возни вокруг распутной девицы. Хотя Роза Васильевна сказала ему, что Аня не распутная, а несчастная девушка, пытающаяся уцелеть в водовороте событий, несущих ее, как березовую почку весенний поток. "Зачем же она жила с кровососом Хакасским?" – резонно спросил Мышкин у сердобольной татарки. На что та искренне ответила: "Ты чурбан, Харитоша, и больше никто".
Генрих Узимович провел перед глазами девушки ладонью и профессиональным, умильно-слащаво-бодрым голосом окликнул:
– Алло, куколка! Ты меня слышишь?
– Конечно, – прошептала Аня, не отводя глаз от стены, где она видела что-то такое, что, кроме нее, никто не видел.
– И что у нашей девочки болит?
– Ничего не болит.
Доктор оглянулся на Егора и поразился выражению его лица: сострадание, перемешанное с ненавистью. Он таких лиц давно не видел. Жители Федулинска все поголовно были счастливы, улыбались друг другу, и если на их глазах кого-то потрошили, застенчиво отворачивались.
– Она вас узнает? – спросил он.
– Узнает. Ты ведь узнаешь меня, Аня?
Девушка с трудом перевела на него взгляд:
– Я не сумасшедшая, Егор. Я тебе говорила.
– Покушать хочешь?
– Нет, спасибо.
– Может быть, принести мороженого? Вкусное, мандариновое. Или кофейку попьешь?
– Нет, спасибо.
– Ничего не хочешь?
– Ничего не хочу. Если я мешаю…
– Нет, нет, ты никому не мешаешь, малышка. Сиди спокойно.
С отрешенностью куклы, облегченно вздохнув, Аня снова уставилась на стену.
– Все ясно, – еще умильнее провозгласил доктор. – Наша девочка абсолютно здорова, – и потянул Егора из спальни.
В гостиной Мышкин включил телевизор и с удивлением внимал действу на экране. Шел урок безопасного секса: две полуголые зрелые дамы, истерично хохоча, натягивали на муляж атлета огромный, разноцветный презерватив. Но почему-то не туда, куда обычно, а на голову.
– Она третий день ничего не есть, доктор, – пожаловался Егор. – Сделайте что-нибудь. Я заплачу.
– Сон у нее как?
– Сон хороший, она совсем не спит. Так и сидит часами. Или ляжет и смотрит в потолок. По-моему, она и в туалет не ходит.
– Клиника неважная, – глубокомысленно изрек Генрих Узимович. – Но обнадеживает реакция на окружающих. Она отвечает на вопросы. Обычно они наглухо замыкаются в себе.
– Я убью Хакасского, – твердо пообещал Егор. – А вам, доктор, настоятельно советую ее вылечить.
– Ее нельзя вылечить, – сгоряча и с испугу бухнул Шульц.
– Надо постараться, – наставительно заметил Мышкин, – коли по-доброму просят.
– Что значит по-доброму? Я же не кудесник, врач.
У нее психика разрушена, сознание на волоске. Опять же суицидный синдром в наличии. Это вам не игрушки.
– Никто с тобой не играет, мистер. – У Мышкина конвульсивно дернулась щека, и доктор автоматически вжал голову в плечи. – Где споткнешься, там и ляжешь навеки. Никто тебя не спасет, коли сам себе не поможешь.
Умный мужик, немец, должен понимать.
Страх, ненадолго отступивший, кольнул Генриха Узимовича в печень. Уголовная нечисть, они ведь не различают, кто благородный человек, а кто обыкновенная российская козявка. Уж сколько лет чистят эту страну, лучшие умы планеты задействованы, а чуть зазевался – и опять ползут из каких-то потайных щелей. Он не сомневался, что громила с бельмом, похожий на пожилого вурдалака, действительно при малейшей оплошности свернет ему шею, как куренку. И молодой ничуть не лучше. Даже, пожалуй, опаснее. Ясный взгляд, культурная речь, располагающая улыбка, а в кармане нож. Для таких нет ничего святого. Их действия непредсказуемы, ибо живут они пещерным инстинктом, не разумом.
– Я же не отказываюсь, – в унынии пробормотал Генрих Узимович. – Как я понимаю, мы заключили контракт. Вместо нормальных прививок федулинцы получают обыкновенную глюкозу. Это трудно сделать, но я попробую. Хотя, как вы догадываетесь, рискую головой.
Чего еще вы от меня хотите?
– Девушка, – напомнил Егор. – Моя невеста. Помогите ей, доктор. Каждый яд имеет противоядие. Сама природа об этом позаботилась, разве не так?
– В данном случае – нет. Препарат новый, в стадии разработки. Естественно, через год, через два…
У Мышкина вторично дернулась щека.
– Не зарывайся, мистер, ты же весь в дерьме, а строишь из себя ангелочка. Я бы с тобой прямо сейчас разделался, Егорушка не велит. Ты ему в ножки поклонись за это, а не мекай невесть чего. Сказано, подними девку, значит, подними.
Господи, с тоской подумал Шульц, за что мне такое наказание? Вслух сказал:
– Я не любитель пустых обещаний, уж как вам угодно. Хоть четвертуйте. Если она справится, то только своими силами. Это бывает. Известны случаи самоизлечения даже от рака. Но лекарства у меня никакого нет. Не надо меня пугать, господин Егор. Я научный консультант, не более того. Пригласили – я приехал. Обычная мировая практика. Преступления в этом нет.
– На нет и суда нет, – Егор через силу улыбнулся. – Все же молитесь Богу, чтобы Аня не умерла.
Глава 2
Город постепенно оживал, но выражалось это косвенными и противоречивыми признаками. Исчезло ощущение бесконечного карнавала. Все чаще появлялись на улицах люди с обескураженными, задумчивыми лицами, выползающие из убогих, холодных квартир, словно медведи после зимней спячки. Резко сократились жизнерадостные очереди к окошкам раздачи бесплатного горячего соевого супа, словно часть населения вдруг предпочла быструю голодную смерть унизительной подкормке, продляющей агонию. Были зафиксированы случаи ночных нападений на патрули, чего в Федулинске не случалось уже года полтора. Под Рождество удалось захватить одного из нападавших (остальных перебили на месте), им оказался тридцатилетний Федор Кныш, наркоман без определенных занятий, бывший аспирант института электроники. На допрос приехал Гога Иванович Рашидов, но как только наркомана подключили к пыточному станку, он тут же дал дуба, хотя с виду был абсолютно здоров. Похоже, разгрыз ампулу с ядом, хотя этого в принципе не могло быть, потому что все аптеки и больница находились под строжайшим контролем. Но вскрытие подтвердило догадку: стрихнин.
Хакасский, обеспокоенный непонятными переменами в городе, запросил из Москвы специалиста по социальным конфликтам: среди костоломов Рашидова не нашлось ни одного приличного аналитика. Куприянов прислал двоих, но оба оказались американцами, говорили только на английском, а этот язык, кроме Хакасского и Монастырского, никто в городе не понимал или делал вид, что не понимает. Это затрудняло работу спецов.
С первым снегом какие-то пакостники взялись размалевывать стены домов мерзкими, бессмысленными лозунгами, выполненными, как правило, черной несмываемой краской. "Янки, убирайтесь домой!", "Елкин – палач!", ;
"Даешь свободу гомосексуалистам!", "За что, гады, убили Федьку Кныша?", "Хакасский – ты ублюдок!", "Вставай, проклятьем заклейменный!", "Слеза ребенка спасет мир!" – и прочее, прочее в том же духе, перемежаемое матерщиной и похабными рисунками.
В докладной записке шефу Хакасский рассуждал: "…и все это вместе представляется мне любопытным проявлением социальной амнезии. Позволю себе привести такое сравнение: известно, что тяжело больной человек иногда незадолго до кончины вдруг начинает вести себя с повышенной активностью – у него появляется аппетит, его покидает страх смерти, он шутит и поет песни. Создается впечатление неожиданной ремиссии, но это всего лишь остаточная вспышка жизненной энергии. Полагаю, то же самое происходит в Федулинске. Биологические ресурсы исчерпаны, и на фоне предсмертной апатии сработали заторможенные социальные рефлексы: общественный (примитивно-родовой) организм, опять же чисто рефлекторно, сообразуясь с закрепленными в генезисе навыками, пытается вслепую совершить некий прощальный рывок, напоминая (извините, опять сравнение) незадачливого бегуна, которого свалил на дистанции разрыв сердца, но он продолжает по инерции, уже на последнем дыхании задорно сучить ножками. Картина впечатляющая, дорогой учитель, мне очень жаль, что вы не наблюдаете ее вместе с нами. Остаюсь всегда преданным Вам, Саша Хакасский".
Фома Гаврилович пришел домой раньше обычного и потихоньку, стараясь не шуметь, прокрался в ванную.
Гвардейцы Рашидова совершенно озверели: сегодня, разгоняя пикет, один из этих подонков свалил его с ног дубинкой, а потом шарахнул в ухо сапогом. Хорошо хоть в левое, давно оглохшее, но Фома Гаврилович решил умыться, прежде чем предстать перед Аглаюшкой. Бедняжка так и не смогла привыкнуть к тому, что почти каждый день он возвращался домой с новым увечьем. Он ее не осуждал. Женщина и не должна смиряться с уродством.
Спрятаться не удалось, Аглая заглянула в ванную. Не всполошилась, даже, кажется, обрадовалась.
– Живой?
– Как видишь. Ухо маленько покарябали, так это ерунда. Сейчас замою. Воды только горячей нет.
– Опомнился. Ее уже год как нет.
– Но иногда бывает.
– По праздникам. На Пасху, на Рождество и на День независимости Америки… Сейчас принесу с кухни, только что закипела.
Помогла ему смыть кровь и грязь, от компресса он отказался.
– Ничего, само затянется… Знаешь, о чем я сегодня думал, Аглаюшка?
– О майской маевке?
– Остроумно, поздравляю… Нет, Аглаюшка, о другом. Ведь, в сущности, эти мерзавцы совершают благое дело. Они всю страну ограбили, лишили нас разума и чувства собственного достоинства, зато взамен поставили перед нами общую цель – выживание. Имея общую цель, нация способна сделать эволюционный, качественный рывок. Любая нация. В истории человечества множество тому подтверждений. Ты согласна со мной?
– У нас гости, Фома.
– Гости, – удивился Ларионов. – Кто такие?
– Вполне приличный молодой человек. Два часа тебя ждет.
Только тут Фома Гаврилович заметил, что она как-то странно светится, словно смертная тоска отступила.
– И что ему надо, этому молодому человеку?
– Он не сказал. Напоила его чаем, мы беседовали об искусстве.
– Об искусстве? – в полной растерянности Ларионов последовал за женой в гостиную, где навстречу ему поднялся с кресла юноша – среднего роста, подтянутый, голубоглазый, скромно улыбающийся, но в общем-то ничем не примечательный. Одного взгляда Ларионову хватило, чтобы определить: приезжий. Никто из местных не сумел бы держаться с такой безукоризненной грацией.
У Ларионова сразу мелькнула мысль, что, возможно, он вообще не русский. И следом, естественно, настороженность: провокация? А когда тот заговорил, Ларионов поразился тембру его голоса – спокойному, с бархатным оттенком, никак не укладывающемуся в звуковую гамму нынешних федулинских голосов.
– Егор Жемчужников, – представился гость, – Я ваш земляк, родился здесь, в Федулинске, но долгое время путешествовал. Днями вернулся.. Не думайте о плохом, Фома Гаврилович. Я не казачок засланный. Да и зачем им к вам кого-то подсылать? Вы у них и так в руках.
– Чему в гаком случае обязан, – все еще настороженный, Ларионов опустился на стул, готовый в любую секунду перейти к своему обычному хамству. Аглая встала рядом, успокаивающе положила ему руку на плечо. Молодой человек тоже сел.
– Я с хорошими вестями, Фома Гаврилович. Мы с вами вместе совершим в Федулинске небольшой государственный переворотик местного масштаба. Если вы, разумеется, готовы морально.
У Ларионова от этих слов засосало под ложечкой, он не стерпел и нахамил:
– Вот даже как? Вы из какой палаты сбежали, юноша? Где Наполеоны сидят? Или где Елкины?
Егор кивнул с пониманием.
– Вы единственный человек в городе, способный возглавить народный бунт. Поэтому я пришел к вам. Стоит ли, Фома Гаврилович, тратить драгоценное время на пустую трепотню? Мы в одной команде играем. Я тот, кого вы ждали. Осталось детали уточнить, только и всего.
– Господи! – вздохнула Аглая Самойловна. – Если бы я знала, кто вы такой, Егор, не пустила бы в дом. Разве вы не видите, какой он старый и больной?
Женская мольба мгновенно убедила Ларионова в реальности происходящего. Адреналин мощно рванул в сердце. Фома Гаврилович грубо распорядился:
– Принеси-ка нам водки, милая. Да поживее!
Фыркнув, Аглая Самойловна важно удалилась. Перечить не следовало. Когда речь заходила о политике, Фома становился невменяемым. Впрочем, ее это больше не пугало. Она знала, нет силы, которая их разлучит. Они не просто муж и жена, они – единая плоть. Чтобы это понять, понадобились великие утраты, но теперь все расчеты произведены и нет смысла оглядываться назад.
– Что за чушь ты мелешь, юноша? – спросил Ларионов, когда супруга исчезла. – Никак не возьму в толк.
Вообще, откуда ты взялся?
– У меня к этой сволочи чисто семейный иск. Как и у вас.
– У меня нет никаких семейных претензий, – поправил Ларионов. – Но гражданский иск я действительно готов предъявить. Только как это сделать? То, что ты сказал про бунт, – чепуха собачья. Горожане зомбированы, какое уж тут сопротивление. Они, как стадо баранов, бегут за дудочкой пастуха, а дудочка, к сожалению, в руках у монстра.
– Не совсем так, – возразил Егор и дальше без утайки рассказал об уже предпринятых им шагах. Прошло две недели, как граждане Федулинска живут без наркотиков, – и ничего, мир не рухнул. По мере того как он рассказывал, глаза Ларионова, придавленные отеками, будто черными камнями, разгорелись, подобно звездам.
Вглядываясь в их настороженное, с легкой сумасшедшинкой мерцание, Егор мысленно поблагодарил Лопуха: этого человека можно остановить только пулей. Да и то вопрос, можно ли? Есть люди со столь высоким накалом самовозбуждения, что не могут помереть, не пройдя весь путь до конца. Их убивают, топят в болоте, вздергивают на фонарях, а они воскресают, чтобы завершить начатое.
Учитель Жакин таких встречал, Егор ему верил.
– Хорошо, – сказал Фома Гаврилович. – Допустим, все так. Народец выходит из спячки, у тебя есть план, как направить энергию пробуждения в нужную сторону. То есть, как спровоцировать его на бунт. Что это даст? У Рашидова не меньше двух тысяч вооруженных подонков.
Оружие отменное: установки "Град", кумулятивные снаряды, снайперское снаряжение и все прочее, вплоть до танков. Они весь твой бунт положат на землю и для верности пройдутся по нему асфальтовыми катками. Этим , все и кончится.
– Риск есть, – согласился Егор, – но небольшой. Головорезы Рашидова – наемники. Они продаются и покупаются, как любой рыночный товар. Это одно. Второе, если в нужный момент изолировать головку, всего трех-четырех человек, они без команды с места не сдвинутся.
Кто-то на месте Ларионова, наверное, поинтересовался бы: коль все так просто, зачем вообще поднимать горожан? Почему не шлепнуть главарей – и дело в шляпе? Кто-нибудь спросил бы, но не Ларионов. Он пони-. мал, чтобы вернуть людям веру в себя, необходима общая победа.
Аглая Самойловна принесла водки и, похоже, по дороге сама приложилась: щеки раскраснелись, глаза блестят. Ларионов ее осудил:
– Сколько держалась, Аглаюшка, стоит ли начинать?
Женщина беззаботно отмахнулась:
– А-а, какая теперь разница.
– Что такое случилось?
– Вестник смерти явился. Спасения нет. Значит, пора собираться.
Егор попробовал ее успокоить:
– Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна?
Ваш муж в одиночку сражался – и ничего, обошлось.
А тут целый город поднимется.
– Я не возражаю, – Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. – Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?
Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко.
Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!..
Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первой всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.
– Видите, – сказала женщина Егору, – он меня никогда не слушает.
– Не правда. – Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. – Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.
– Какую же глупость я сказала?
– Да вот это – старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?
– Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.
– Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?
Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.
– Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.
Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:
– Вы что, совсем не пьете, молодой человек?
– Я же на работе, – сказал Егор. – Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.
– Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.
– Эй! – с напускным возмущением одернул ее Ларионов. – Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.
Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям.
У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, – от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.
Егор сказал:
– Ваш муж – великий человек. Он этой своре не по зубам. Поверьте, Аглая Самойловна, придет день, мы поставим ему памятник на центральной площади.
– Я не хочу, чтобы он был великим, – грустно улыбнулась Аглая. – Хочу, чтобы он был живым.
Глава 3
Егор повел Анечку ужинать в ресторан. На ногах она держалась уверенно. И одета прилично: темная длинная юбка с простроченным подолом, элегантный бежевый жакет, кружевная рубашка с розовыми рюшками у ворота.