Валера-обувщик согнулся, как при бомбежке, и с воплем: "Извините, очень спешу! Очень спешу, извините!" – мотнулся вдоль улицы и исчез в переулке.
– Да-а, – протянул Мышкин, – какая-то прямо загадка.
– Надо сваливать, – сказала Роза Васильевна. – Я чувствую. Здесь неладно. Погляди!
Мышкин проследил за ее рукой и прочитал объявление, вывешенное над дверью маленького шопика, где раньше, как он помнил, торговали оптикой. В объявлении черным по белому написано: "Гробы выдаются один на троих жмуриков. Ввиду отсутствия пиломатериала".
– Ну и что, – не понял Мышкин. – Нормальное объявление. В Москве чуднее пишут. Газет не читаешь, сестренка.
– Сапожок, мне тревожно.
– Ладно, почти пришли.
Дом, где Мышкин жил с Тарасовной, когда-то считался самым престижным в Федулинске, что-то вроде Дома на набережной в Москве, только более поздней постройки.
Но – ампир. Башенки, архитектурные излишества, колонны у фасада, два шикарных дворцовых подъезда. Сразу после войны сюда селили партийную элиту и также давали квартиры научному крупняку, чином не ниже профессора.
Чистка в доме началась, разумеется, задолго до перестройки, в семидесятых годах, и проходила по таинственным правилам, может быть, даже по промыслу Божиему, иначе как объяснишь, что рядом с известным всему миру академиком вдруг возникала квартира поэта-отщепенца Димы Туркина, вольнодумца и охальника; или на одной лестничной клетке встречались всесильный по тем временам директор городского торга Роман Северьянов и сомнительная по своим моральным качествам красавица Элеонора Давакина, учительница пения из музыкальной школы. С наступлением свободы дом в последний раз протрясло, но это уже было логично. Одним разом вышвырнули остатки научного бомонда и бывшую партийную головку, не успевшую отречься от проклятого прошлого, причем эвакуация производилась аврально, и, увы, не обошлось без человеческих жертв. Как и в Москве, двое-трое матерых партийных зубров в приступе раскаяния выбросились из окон, а некоторые квартиросъемщики преклонного возраста, большей частью одинокие, вообще исчезли неизвестно куда, не оставив никаких объяснительных записок. В освободившиеся помещения триумфально въехали бизнесмены и прокурорский надзор, а два верхних этажа целиком закупил Алихман-бек, приспособив их для нужд своих земляков, не имеющих постоянной федулинской прописки. За одну ночь вокруг дома выросли горы строительного мусора, потом в течение месяца здание будто сотрясали нутряные бомбовые взрывы – это новые жильцы в спешке производили евроремонт, – и затем наступила долгая первозданная тишина, которую нарушали разве что редкие ночные выстрелы да вопли заплутавшего прохожего, когда его учила уму-разуму дворовая охрана.
Сперва Тарасовна была категорически против того, чтобы покупать квартиру в этом доме, но ее уговорили.
Старшие сыновья, да и Мышкин, убедили ее, что в этом смысле не следует выделяться: богатый человек и жить обязан богато и внушительно, иначе к нему не будет доверия у обыкновенных нищих сограждан. Купила под их давлением, но к просторному жилью так до конца и не привыкла. Шесть комнат, а куда в них деваться? Одной уборки, если по-хорошему, хватит на всю жизнь, ничем другим можно уже не заниматься. Удивлялась Мышкину, который на новом месте чувствовал себя так же привольно, как и в прежней совковой двухкомнатной халупе с совмещенным санузлом.
…Мышкин в дом, под телеобъективы не полез, а направился в кирпичную пристройку, где жил старый привратник Калина Демьянович Фоняков, которого сам же когда-то пристроил на эту должность.
Калина сидел на кухне за самоваром, обложенный грелками, обмотанный шерстяным платком. Подслеповато вгляделся в гостей, спросил:
– Али дверь отворена? Вроде никто не звонил.
– Отворена, дед, отворена… Когда ты ее запирал-то?
Мышкин не удивился бы, если б старик его тоже не признал, как обувщик, но Калина, переменившись в лице, сказал:
– Никак ты, Харитон?
– Я, дед, я, кому еще быть. Здравствуй, святая душа.
– Ас тобой что за женщина?
– Сиротку подобрал в Москве, не волнуйся.
Усадил хмурую Розу Васильевну за стол.
– Ты чего испужался, Калина? Не привидение же я.
– То-то и оно. Уж лучше бы привидение… Зачем вернулся, Харитон? Не ко времени, правду сказать.
– Что с тобой, старина? Люди с дороги, уставшие.
Разве так гостей принимают?
– Ох, извини, Харитоша, – старик засуетился, потянулся к полкам, уронив платок на пол. Мигом поставил на стол чашки, бутылку белого. Сунулся к холодильнику, но Мышкин его остановил:
– Не надо… Сядь. Не трясись, ради Бога. Говори, чем напуган? Кто тебя за жабры взял?
Калина Демьянович рухнул обратно на стул, обмяк.
Белесые глаза вмиг увлажнились.
– Ох, плохо, Харитон, совсем плохо… Ты в городе был?
– Откуда же я?
– И чего видел?
– Впечатление неприятное. Будто все люди поголовно дури накушались.
– Так и есть, Харитон, так и есть. – Старик наклонил седую голову над чашкой и вдруг захлюпал как ребенок, разрыдался. Мышкин обнял его за плечи, погладил по костлявой спине.
– Хватит, хватит, старик. Перестань. Стыдно… Давай по чарке примем, после расскажешь.
Разлил водку – и все трое молча выпили. Манерное получилось застолье. Но водка подействовала на старика благотворно. Он утер влагу со щек, приосанился. Даже попытаться улыбнулся.
– Рассказывать нечего, Харитон. Експеримент – я так понимаю. Далеко бродило, а клюнуло у нас. Во всем городе нормальных жителей по пальцам сочтешь, кроме тех, кто на службе. Я на улицу не хожу, забыли про меня, потому и цел.
– Ничего не пойму, – сказал Мышкин.
– Давай уедем, – попросила Роза Васильевна. – Пока на хвост не сели. Я же чувствую. Если сядут, не вырвемся.
Калина Демьянович поглядел на нее с уважением.
– Она правильно говорит, Харитон. Беги, пока не засекли. Недоумеваю, как вы сюда добрались. Погляди, девушка, за дверью – не стоит ли там кто.
Мышкин начал терять терпение.
– Скажи про Тарасовну. Как она?
Старик отодвинулся, тяжело засопел. Нервно потянулся к бутылке.
– Погоди, – Мышкин уже догадался. – Скажи сначала, что с ней?
– Нету больше Тарасовны, – ответил Калина. – С небес за нами наблюдает. Не уберегли кормилицу.
Мышкин взглянул на Розу Васильевну, но та опустила глаза. Руки сложила на коленях, как школьница на балу.
– Кто? – спросил Мышкин.
Вместо ответа старик все же разлил водку по чашкам.
Поднял свою. В первый раз на морщинистом лике забрезжило осмысленное выражение, словно заново разглядел дорогих гостей.
– Помянем дщерь Христову. Пусть земля ей будет пухом.
Помянули. Мышкин закурил, а кроме него, никто.
– Ты мужик отчаянный, знаю, – сказал Калина, – но с ими тебе не справиться. По сравнению с ими Алихманбатюшка – все равно что голубь мира, – Кто такие?
– Ежли бы знать… Да никому и не надо. Пришлые.
Сказал же – експеримент. Городишко подняли, аки младенца за ухи. Накачали какой-то отравой, творят, чего хотят. А чего хотят, одному сатане ведомо. Он их главный указчик. Уходи, Харитон. Как пришел, так и уйди. Позору в том нет. Спасайся. Мне, убогому, помирать легче будет.
Роза Васильевна после второй чашки подернулась приятным румянцем. Заневестилась, одним словом.
– Он разве послушает, дедушка. Он же осел упрямый.
– Всех ослов они в стойло загнали, – отозвался Калина. – И заметь, Харитоша, недовольных нету. Наш народишко на халяву шибко жадный. Токо мычит от радости.
Кто был недовольный, того на угольях спекли. У живых разумения человеческого не осталось вовсе.
– Зачем им это? Завоевателям, зачем?
– Експеримент, – в третий раз повторил старик полюбившееся слово. – Я так думаю, хотят изо всей России сотворить единое стадо. Так бывало и в прошлом. Старики сказывали. Сатана не первый раз к нам заглядывает. Но прежде людишки как-то спасались, в леса уходили. Нынче вряд ли получится. Крепко взялись. По телику я слыхал: полигон для реформ.
Просидели около часу. Допили вторую бутыль. Постепенно из Калины Демьяновича слова посыпались, как песок из мешка. Он то плакал, то пытался запеть. Тянулся к Мышкину с поцелуями, рассопливился. Рассказал, как погибла Тарасовна, подлой смертью на шнурке. Он сам не присутствовал, но свидетель есть. Девчушка Аня Самойлова, медсестра из больницы. Она как раз зашла навестить Тарасовну. Еще вроде замешаны в преступлении сыновья Тарасовны – Иванка да Захар, но это, может, брешут, хотя, скорее всего, правда. В очередной раз разрыдавшись, старик сказал:
– Ты же помнишь, Харитоша, как она ко мне относилась, как жалела. Токо с ложки медом не кормила. Без нее мне худо, а помирать страшно. Грехи не пускают с земли. Грехов на нас много, Харитоша, чего скрывать.
Потому и наслал Господь муку.
– Ты про Аню сказал, про свидетельницу. Она где?
Убили, конечно?
Старик в восторге всплеснул руками.
– Вот и нет, Харитон! Живая и совершенно здоровая.
Хакасский ее к себе забрал. В чем тут фокус, сам не пойму.
Повсюду ее с собой таскает. Наряжает, как барыню.
– Кто такой Хакасский?
– Хакасский Саня – он и есть посланец сатаны. По всем мастям в козырях. У него подручным Гека Монастырский, нынешний мэр, его ты должен помнить. Банк "Альтаир". И еще Гога Рашидов. Главный их охранник и душегуб. На сто шагов не подпустит, даже не надейся.
Снимут на расстоянии.
– И у Рашида небось не две головы.
– Брось, Харитон. Чего сделано, не вернешь. Поживи чуток. Милую Прасковью из гроба не подымешь. Отступи.
Роза Васильевна, долго слушавшая молча, подала голос:
– Отступит он, как же. Вы же видите, дедушка, у него рог на лбу.
– Обломают, – без тени сомнения изрек Калина.
– В квартире сейчас кто? – спросил Мышкин.
– У Тарасовны?
– Ну да.
– Никого нет. Иванка с Захаром девок по ночам водят, мать добром поминают.
– Замки не меняли?
– Вроде нет.
Мышкин оставил Розу Васильевну со стариком, сам пошел в дом. Сказал, ненадолго. Кое-что забрать из вещичек. Калина Демьянович заметил с искренним сожалением:
– Попрощайся с ним, девушка. Больше мы Харитона не увидим.
В дом Мышкин вошел через черный ход, через бойлерную и, поднявшись на грузовом лифте, очутился на четвертом этаже, благополучно миновав наружную электронику. Оставался лишь один телеглаз над лестничной площадкой, но он надеялся, что в жилом доме, пусть и самом престижном, охранники вряд ли проявляют чудеса бдительности. Согнувшись почуднее, двигался боком, подошел к двери, заранее приготовив ключи, которые сберег, сохранил в долгих странствиях. Никаких сюрпризов: три наружных запора легко поддались.
По квартире не рыскал, здесь искать нечего, кроме воспоминаний, а они его не томили. Сразу направился в гостиную, к тайнику. Сдвинул в сторону картину, изображавшую луг и пасущуюся лошадь с розовыми глазами, надавил пальцем краешек плитки, потянул за крючок – и пластиковая перекладина с пружинным мягким скрипом заняла горизонтальное положение. Мышкин извлек из тайника два свертка. В одном – пакет с валютой, их с Тарасовной авральный запас – сто тысяч долларов. В другом – папка с документами и копиями счетов. Там же – толстая тетрадь в коленкоровом переплете, бухгалтерский гроссбух, куда Тарасовна аккуратно, изо дня в день заносила сведения, которые представлялись ей важными. Мышкин ее научил. Поначалу Тарасовна артачилась, мол, что за ерунда, кому это надо, а времени отнимает уйму, но постепенно втянулась и каждый вечер под любимой оранжевой лампой корпела над судовым журналом – писательница! Вот и получилось, что весточку послала сожителю с того света – авось, пригодится.
Мышкин сложил пакеты в целлофановую сумку с рекламой сигарет "Мальборо", замаскировал тайник, огляделся. Гостиная, как и прихожая, в полном порядке, все вещи на своих местах, никаких следов погрома и обыска.
Это странно. Уж не его ли ждали?
Весь визит занял у него не более пяти минут, но шустрый молодец из охраны подсуетился еще быстрее.
Мышкин запирал дверь квартиры, а тот сзади вышел из лифта – высокий, широкоскулый, настороженный и с пистолетом в руке.
– Ну-ка, батя, покажи, чего стырил? – спросил насмешливо.
Мышкин сказал:
– Ты кто такой?
– Я известно кто, сам ты откуда взялся?
– Я здесь живу.
– Неужели? Что ж, пойдем разберемся.
– Куда пойдем?
– Куда скажу, туда и пойдем, – приглашающе повел рукой в кабину лифта. – Только гляди, без глупостей, жилец. Дырку сделаю.
Мышкин ступил в лифт первым, обиженно сопя.
Бормотал:
– Ничего себе порядочки! Домой придешь, а тебе – дырку. Как бы тебе, милый, извиняться не пришлось перед старичком за свое поведение.
Парень нажал кнопку лифта, руку с пушкой в этот момент, естественно, чуть отвел. Мышкин, уронив сумку на пол, перехватил его кисть и правой рукой, железными пальцами вцепился в мгновенно вздувшуюся глотку. Тут же ощутил ответное мощное сопротивление. В тесноте кабины они качались от стены к стене, как два сросшихся ветвями дубка.
Парень захрипел, но нанес-таки свободной рукой пару коротких тычков Мышкину в брюхо. Замаха ему не хватило, а то бы неизвестно, чем кончилось. Лишь на четвертом пролете он обмяк, дыхание заклинило. Уже при открытой двери Мышкин опустил его на пол, продолжая душить. От натуги у него самого чуть шейная жила не надсадилась.
Парень обеспамятовал и безвольно свесил голову на грудь.
– Очухаешься, – сказал Мышкин наставительно. – Хоть бы предохранитель снял, когда на охоту идешь.
Пора было смываться – как можно быстрее и дальше.
К бойлерной из вестибюля выхода не было, а на улице у парадного подъезда его наверняка подстерегали. Мышкин размышлял всего мгновение. Взлетел на второй этаж и позвонил в квартиру напротив лифта. Ему повезло: за дверью закопошились, строгий женский голос спросил:
– Вам кого?
– От Монастырского. Личное поручение. Экстренно! – Его разглядывали в глазок. Усилием лицевых мышц он прибавил себе годков десять. Древний, никому не опасный старик. Насколько возможно, прикрыл веком бельмо. Тянулись пустые, драгоценные секунды.
– От Герасима Андреевича? – переспросили из-за двери.
– Пожалуйста, – брюзгливо протянул Мышкин. – Что в самом деле? Мне еще десять квартир обходить.
Сумку от "Мальборо" бережно прижимал к груди.
Щелкнула собачка, дверь отворилась, держалась на цепочке. Молодое, наивное женское лицо.
– Говорите, слушаю.
Мышкин помахал сумкой.
– Вы курьер?
– Какая разница? Вы что здесь все – с ума посходили?
Сбросила цепочку, впустила.
– Проводите меня на балкон, – потребовал Мышкин.
– Зачем? – Женщина не напугана. Она из тех, кого трудно напугать, это он понял. Второй раз повезло.
– Долго объяснять. Был сигнал, положено проверить.
– Хорошо, пойдемте.
С балкона глянул вниз – метра три. Улица пустая.
В двух шагах скверик, дальше – спуск к стадиону.
Оглянулся на хозяйку:
– Если спросят, скажете, все в порядке. Уже проверяли. Вам понятно?
– Да в чем, собственно, дело?
– Скоро узнаете. Вам позвонят.
Мышкин шагнул через перила, повис на руках, мягко спрыгнул на асфальт. Боковым зрением заметил, как из-за угла дома выбежали двое громил. Везение не бывает бесконечным.
Сжав сумку под мышкой, достал пистолет, который забрал у охранника, сдвинул предохранитель и, развернувшись, оценив расстояние, не мешкая открыл огонь.
Он редко промахивался, тем более днем и в десяти метрах от мишени…
Глава 2
Аня проснулась и посмотрела на окно, где переливался, колыхался перламутровый, шелковый блеск штор. Она пребывала в блаженном состоянии молодости – без мыслей, без чувств, не сознавая, спит или грезит. О эти утренние, сладкие мгновения! Если бы длились они вечно.
В комнату впорхнула служанка Катя, подбежала к окну, дернула шнур, и на глаза Анечке хлынул неодолимый, ослепляющий солнечный свет. Она чуть слышно за стонала.
– Кто тебя просил, – прохныкала в нос. – Неужели нельзя поспать еще полчасика?
Катя состроила потешную гримасу, сделала книксен.
– О, госпожа! Разве я посмела бы! Но Александр Ханович уже завтракают и послал меня за вами.
На Кате какой-то новый наряд, то ли сарафан, то ли бухарский халат, весь в фиолетовых и багряных разводах, и ее смазливое личико, как обычно, не выражало ничего, кроме безмятежного, зверушечьего счастья. Ей целый месяц кололи препарат под названием "Аякс-18", и девушка постоянно пребывала в нирване. Но при этом не теряла способности здраво рассуждать, прыгать, смеяться и лезть с кошачьими ласками. Аня ее побаивалась, хотя Хакасский уверял, что она не более опасна, чем стрекоза с отломленными крылышками.
Ане ничего не кололи, с ней Хакасский проводил опыт психологического внедрения на индивидуальном уровне.
Когда после убийства Егоркиной мамы ее привезли в контору к Рашидову, она еще по дороге попрощалась с жизнью. Да и попутчики, бритоголовые нукеры, с ней не темнили. Один даже ее пожалел. Сказал: "Конечно, тебе хана, крошка, но сперва Гога снимет допрос. Такой порядок.
Придется помучиться часика три". "Но за что?" – пискнула Аня. "Как за что? Увидела, чего не надо, разве мало?"
Конечно, не мало. В Федулинске карали и за меньшие провинности, но она, дурочка, все мечтала уцелеть до приезда Егорки.
Рашидова она сразу узнала, хотя прежде его не встречала. Сама смерть-избавительница глянула на нее со смуглого, презрительного лица, похожего на приконченную сковородку. Девушку кинули на ковер в кабинете, и тот, кто ее привез, наступил на нее ногой и безразлично и как-то заискивающе сказал:
– Вот, хан, болталась на объекте. Чего с ней делать?
Рашидов поморщился, будто увидел раздавленную лягушку.
– Подымите-ка ее.
Рывком Анечку поставили на ноги.
– Пройдись, барышня.
Она сделала два робких шага, туда и обратно.
– Кто такая? – спросил Рашидов. У Анечки язык отнялся, за нее ответил сопровождающий.
– Медсестра из больницы. Обыкновенная сикушка.
Никаких хвостов. Мы проверили.
– Надо же. Проверили… И зачем притащили?
– Как же, Георгий Иванович. По инструкции. Она при товарном виде.
– Где при товарном, когда глаз косит?
Анечка отдаленно обиделась: никогда у нее глаз не косил. Услышал бы Егорка. Обида вернула ей речь.
– Я ничего толком не разглядела. Честное слово! Может, отпустите, дяденька?
– Идиотка? – спросил Рашидов у гориллы.
– Местная, – ответил тот. – Они все жить хотят.
И, тут в кабинет стремительно вошел Саша Хакасский, которого Аня, как ни странно, тоже узнала. Да и как не узнать. Красивый, рыжий, неотразимый для женского пола. И власть у него над Федулинском такая же, как у Лужкова над Москвой. Даже больше.
Хакасский с Рашидовым обнялись, расцеловались, Анечку Хакасский мимоходом ущипнул за попку. Он застал конец разговора. С задорной улыбкой взглянул на девушку.
– Что, правда, хочешь жить?
Он был похож на принца из "Алых парусов", на Ланового и Киркорова одновременно. Анечкины губы помимо воли растянулись в ответной улыбке.
– Конечно, хочу. Вы разве не хотите?
– Ах, малышка! Я – ладно. У меня цель есть, идея.
А тебе зачем жить? Какая у тебя цель? Детишек нарожать?
Язвительность его слов смягчал доверительный, дружеский тон, словно он вдруг решил посоветоваться с ней, попавшей в беду девушкой, о чем-то сокровенном.
– У меня тоже есть цель.
– Какая же?
– Я помогаю людям. Больным людям.
Рашидов фыркнул, повел черным глазом, как шилом, недоумевая, Почему он должен слушать этот лепет, но Саша Хакасский, напротив, стал серьезен.
– Помогаешь больным людям? А здоровым? Вот мне, например, можешь помочь?
Ее будто озарило.
– Конечно, могу. У вас одно плечо выше другого. Это от защемления позвонка. Я умею делать настоящий тайский массаж. У меня хорошая школа.
Хакасский обернулся к Рашидову:
– Она не врет?
– О чем ты, брат?
– У меня плечо кривое?
Рашидов засмеялся, как захрюкал. Сверкнули два длинных белоснежных клыка.
– Она слепая, брат. Зато у нее длинный язык. Сейчас я его вырву.
Он сделал шаг к ней, и Анечка обмерла, но Хакасский его остановил:
– Не спеши, Гога, дорогой… Она сказала правду. Об этом знала только моя покойная матушка. Удивительно…
Как тебя зовут, малышка?
– Анечка.
– Так вот, Анечка. Однажды я упал с качелей… Давно, в детстве. Полгода меня водили на специальную гимнастику… – в его голосе зазвучали мечтательные нотки. – Представь, Гога, я когда-то был ребенком, как и ты.
У Рашидова на смуглом лице двумя желваками обозначилось тяжелое движение мысли.
– Что же такого… Все когда-то бывают детьми.
– Заберу ее с собой, – сказал Хакасский. – Не возражаешь?
– Брат, все мое – твое… Но зачем она тебе?
– Она хорошая девушка, – важно сказал Хакасский, – Ее нельзя обижать.
С того дня началась у нее новая жизнь, которая тянулась уже год…
Хакасский сидел за ореховым столиком в гостиной, под причудливыми стрелами индонезийского кактуса. Аня не видела его несколько дней, и за это время он стал еще жизнерадостнее. Эта неизбывная бодрость больше всего удивляла ее в нем. Он мало пил, ничем не кололся, но таинственный источник энергии в его безупречно отлаженном организме не давал сбоев ни на минуту. Даже когда он сидел, как сейчас, и просто улыбался, казалось, сию минуту вскочит и произведет какие-то немыслимые действия. Не успокаивался он и по ночам, в тех редких случаях, когда брал ее с собой в постель. Ночью его вечное оживление перетекало в интеллектуальный бред. К занятиям любовью он относился презрительно, считал их чистой физиологией, зато после удачно проведенного полового акта на него накатывал поток неудержимого красноречия, и Анечка иногда так и засыпала под возбужденный, непрерывный рокот слов, как под бабушкину колыбельную. На первых порах она добросовестно старалась понять, что такое важное он хочет ей внушить, но впоследствии отказалась от этих попыток. Решила, он так умен, что и сам за своими мыслями не всегда может угнаться, куда уж ей, невежде.
Он был необыкновенной личностью. Когда Анечка перестала его бояться, поняла, что он не собирается ее убивать, то за бешеной гордыней, за непреклонной строптивостью разглядела черты растерянного мальчика, обуянного какой-то страшной мыслью, сидящей в воспаленном мозгу, как раковая опухоль; и испытала к нему жалость, точно так же, как прежде жалела своих больных.
Он и был болен, но названия его болезни медицина не придумала.
Одним из ее грозных симптомов было то, что Саша считал всех людей скотами, огромным стадом, взыскующим к заботливому пастуху, который сумеет повести это людское стадо в правильном направлении. Став хозяином города, он еще больше укрепился в этой мысли. Задача у него была тяжелая: стадо инстинктивно противилось движению, тупо упиралось, мычало, требовало кормежки, и в разношерстной, подверженной стихийным настроениям толпе то и дело обнаруживались особи, коих следовало своевременно отсекать. Хакасский верил в блестящие перспективы инженерной генетики, но пока она не достигла полного расцвета и замыкалась в худосочных, предварительных опытах клонирования, ему приходилось управляться с людишками собственными силами, волей и энергией.
Однажды он объяснил Анечке, зачем она ему понадобилась, и отчасти ее утешил.
– Разума в тебе почти нет, – сказал он, – Но у тебя простая душа. Ты искреннее существо и по многим параметрам прекрасный объект для исследования. Такая хитрая штука, Анюта. Быдлом можно управлять экономически, политически, химически, в конце концов, но все это лишь приблизительная, неокончательная власть, не затрагивающая сущностных функций популяции. Ведь если я тебя трахну, это не значит, что овладею тобой навсегда.
Минутное, физиологическое торжество, не более того. То же самое, если убью. В каждой нации целиком, как и в отдельных образчиках, заключен некий психологический код, духовная константа, не разгадав которую, не найдя к ней отмычки, глупо полагать, что опыт удался. У русских код особенный, с заниженной температурой, примитивно размытый. Немца известно чем взять, француза, тем более американца – его и брать не надо, только помани зеленым и польсти его суперменству. А русского? Чем тебя взять, если я тебе в душу плюю, а ты хнычешь и меня же, насильника, жалеешь? Признайся, жалеешь?
– Конечно, жалею, – подтвердила Анечка. – Как же не жалеть. Вы такой легкоранимый.
Хакасский глубоко задумался, и Анечка, стремясь показать, какая она внимательная, благодарная слушательница, осмелилась прервать его размышление:
– Александр Ханович, а что значит взять? Вы говорите, немца взять, русского – и куда его? Взять – а потом куда деть?
– Ах ты, божия коровка, – умилился Хакасский. – Взять – значит вывести в контуры видового соответствия.
Сохранить вид хомо-сапиенс возможно, лишь подбив его в единый этнический баланс, закольцевав всепланетной экономической структурой. Этнический хаос – вот главная угроза существованию человечества. Это та черная дыра, куда засасывает великие замыслы. Впрочем, боюсь, это все для тебя слишком сложно.
– Но почему я? – спросила Анечка. – У нас в больнице вон сколько девушек, да еще какие есть красавицы, не мне чета. Может, вам к кому-нибудь из них подобрать ключик? К ихнему коду?
Когда она начинала умничать, Хакасский раздражался, иногда ее поколачивал, но не сильно. Чаще уходил в себя, а ее отправлял восвояси. Психологический опыт длился так долго, что если бы речь шла о любом другом мужчине, Анечка заподозрила бы, что он в нее влюбился.
Но думать так о Хакасском не приходилось. Все равно что предположить в ледяном сугробе склонность к веселой шутке…
* * *
– Садись, – велел Хакасский. – Пей кофе и ешь.
– Благодарствуйте. – Анечка опустилась на краешек кресла.
– Почему хмурая? Не выспалась? Или опять о женихе вспоминала?
– Чего про него вспоминать, он и так каждую ночь мне снится.
Хакасский сделал злые глаза.
– Я же запретил. Или не поняла?
– Что запретили, Александр Ханович?
– Не прикидывайся. Думать о нем запретил.
– Нет, я поняла. – Анечка подняла руку и по пальцам начала считать:
– Вы запретили думать о женихе, о родителях, о больнице, обо всей прежней жизни. Я и не думаю. Днем не думаю, они во сне приходят. Иногда поодиночке, а иногда сразу все вместе.
У Хакасского дернулось веко, это плохой знак: он в меланхолии.
– Хорошо, давай повторим урок. Чего тебе не хватает?
– Всего хватает.
– Кто тебя спас от смерти?
– Вы спасли.
– Кто тебя сделал богатой и счастливой?
– Вы, Александр Ханович. Только, пожалуйста, не волнуйтесь. Когда вы волнуетесь, у вас такое лицо, как у покойника.
– Тогда ответь. Учитывая все, что я для тебя сделал, зачем тебе жених?
– Да не нужен он мне вовсе, – искренне воскликнула Анечка, – но я же не виновата, если снится.
Разговор о женихе редко заканчивался благополучно, но Хакасский считал, что эта тема один из узловых моментов в программе внедрения в психику объекта. Он цитировал по этому поводу швейцарского психиатра Рувенталя, у которого сказано, что обнаружение в подсознании пациента наиболее уязвимой зоны и последовательное воздействие на эту зону позволяет пробить брешь в психике и установить с больным глубокий личностный контакт.
– В каком виде снится? В эротическом? В ментальном?
– Сегодня мы плавали в озере. – У Анечки в груди потеплело. – Так славно было: брызги, солнце. А потом мне в ногу вцепился чудовищный слизняк, и я стала тонуть. Кричу Егорке: тону! тону! – а он уже далеко. Плывет – и лицо сияет, глаза смеются, не верит: как можно утонуть в такой день, в таком тихом озере. Он же не знает, что я плохо плаваю. Он вообще ничего про меня не знает.
– Утонула?
– Спаслась. Он вдруг рядом оказался, поднял на руки и понес.
– Как понес? По воде?
– Но это же во сне, Александр Ханович.
Хакасский плеснул в остывший кофе немного коньяка.
– Да-а, – протянул укоризненно. – Сон паскудный.
С фаллической символикой. Прогресс идет медленнее, чем я рассчитывал. Слишком сильна в тебе физиология.
Вспомни, кончала во сне или нет?
– Что вы, как можно. – Анечка зарделась. – Я наяву-то уж не помню когда…
– Как не помнишь? А на той неделе?
Анечка потянулась к шоколадной конфете, которую с самого начала приглядела. Разыграла фигуру молчания.
Она всегда так делала, когда он чересчур грубо внедрялся в ее интимный мир. Постепенно он привык к ее коротким замыканиям, смирился с тем, что если уж она отключилась, никакими побоями ее не растормошить.
– Хорошо, оставим пока в покое твоего жениха. Надеюсь, это просто фантом. Иначе мне его будет жалко, если он появится в Федулинске… Теперь скажи, почему отказываешься учиться менеджменту? Тебе не нравится Юрий Борисович?