Масюта тоже делал людям много добра, но все больше на словах, зато его молодой преемник сразу взялся за конкретные улучшения. Во-первых, в недельный срок произвели поголовную перерегистрацию местных жителей, во время которой каждому подарили по пачке сахару и по две бутылки клинского пива, а также наградили латунным именным жетоном, с выгравированным на нем именем, фамилией, домашним адресом и группой крови. Красивый жетон давал его владельцу массу преимуществ, в частности, по нему можно было устроиться на биржу труда, минуя всякую иногороднюю шантрапу и притихших после гибели Алихман-бека кавказцев. Во-вторых, Монастырский издал специальный указ, который обязывал граждан немедленно сдать на анализ мочу и кровь, – мера, продиктованная заботой о здоровье горожан (как говорилось в указе), основательно подорванном из-за разгильдяйства прежней администрации. В особом радиообращении, посвященном текущему моменту, мэр Монастырский призвал граждан к спокойствию и порядку и пообещал, что, несмотря на запущенность городской экономики и пустую, разворованную покойным Масютой казну, несмотря на разруху, голод, эпидемии и моральную деградацию, городу в ближайшее время не грозят никакие потрясения, и буквально через год-два можно ожидать полной стабилизации, разумеется, при соблюдении строжайшей дисциплины. Монастырский предупредил, что всякое проявление фашизма, экстремизма, бандитизма и паники будет караться жесточайшим образом по законам военного времени, на чем давно настаивала творческая интеллигенция Федулинска.
В конце выступления Монастырский сделал сообщение, согревшее душу обывателя новой надеждой: оказывается, уже есть договоренность с западными партнерами о выдаче Федулинску долгосрочного займа в размере десяти миллионов американских долларов. Более того, разрабатывается декларация о провозглашении Федулинска вольным городом, что даст возможность занимать деньги напрямую, без отчисления издевательского процента федеральным властям.
В больницу, где работала Анечка Самойлова, прислали нового главврача, отправив на пенсию старичка Петракова, из которого давно сыпался песок, хотя он и считался почетным членом трех медицинских академий, включая Миланскую. Когда-то он был великолепным хирургом, но в рынок не вписался. Часто плакал на виду у подчиненных, все сокрушался о какой-то бесплатной медицине, и толку от него ни для больных, ни для персонала не было никакого. Он и сам обрадовался, когда его турнули.
Новый шеф больницы Демьян Осипович Бондарук, коего Монастырский выписал из Москвы, произвел на сотрудников приятное впечатление. Солидный, ухоженный мужчина с буйной шевелюрой, с загорелым массивным лицом, в роговых очках – и не старый, лет около сорока. Он тут же созвал конференцию, с приглашением особо знатных больных из коммерческого флигеля, и без обиняков высказал свое медицинское кредо.
– В медицине я не новичок, – сообщил густым, хорошо поставленным голосом, от звука которого некоторые медсестры возбужденно заерзали. – Не новичок, да, хотя работал большей частью в бизнесе. Но с вашим братом приходилось встречаться, аппендицит мне удаляли, гланды лечили… – здесь он сделал театральную паузу, выжидая, как примет коллектив шутку. Зал одобрительно загудел. – Короче, вашу богадельню придется основательно почистить. Я походил по палатам, потолковал кое с кем – полный бардак у вас. Вы тут все еще живете при советской власти; так мы не только на хлеб не заработаем, как бы еще с голым задом не оказаться, – переждав недоуменный ропот, веско продолжил:
– У меня к любому сотруднику всего одно требование: приносишь дивиденд – иди, спокойно работай. Нет от тебя прибытку – гуляй на все четыре стороны. Держать насильно никого не будем. Уверяю вас, бездельников и пустомель никакие прежние заслуги не спасут. Но тем, что останутся… Вот я проглядел бухгалтерские ведомости – это же пещерный век, честное слово! Зарплата, смета на оборудование, на медикаменты, – а где графа убытков? Где прибавочная стоимость, грубо говоря? Вы на кого надеетесь, господа?..
На доброго дядю из Техаса? Возьмем, к примеру, терапию. Это же кошмар. Там половину клиентов еще вчера надо было похоронить, а вторая половина лечится за счет больницы. Я спросил у тамошнего врача, Митько, кажется, его кличут: "У тебя что здесь, благотворительная организация? Или медицинское учреждение эпохи развитого капитализма?" Стоит, ушами хлопает, ни бе ни ме.
Потом разродился: у нас, дескать, муниципальная клиника на бюджетной дотации. Говорю: ах так, может, у вас и болезни муниципальные? Покажи, где смета, по которой мы этих халявщиков кормим? Где наличняк? Где процент прибыли с коечника?.. Короче, дал этому Митьку пинка под зад, но чувствую, он тут не один такой.
Привыкли, понимаешь, государеву титьку сосать, а у ней давно молока нету… Короче, с сегодняшнего дня переходим на самообеспечение, то есть сколько заработаем, столько и получим. Кто с такими условиями не согласен, пусть подает заявление. У меня все. Есть вопросы?
Поднялся Леопольд Бубин, известный бузотер из травматологии, вечно всем недовольный, хотя костоправ отменный, переломы вправлял, как семечки лущил.
– Извините, господин Бондарук, вы хоть представляете, что у нас больница, а не дом свиданий?
– Как твоя фамилия?
– Бубин моя фамилия. Я в отделении пятнадцатый год, всякого навидался, но такого бреда отродясь не слышал.
Директор повернулся к помощнику, распорядился:
– Подготовьте приказ, Бубина на увольнение. Без выходного пособия. За грубость. У кого еще вопросы?
Больше любопытных не нашлось.
На другой день начались революционные нововведения. Все прежние отделения – терапия, хирургия, травматология, урология и гинекология – были упразднены.
Бондарук поделил больницу на три сектора по категориям. В первую категорию входили те больные, которые при поступлении, независимо от формы заболевания, выплачивали вступительный взнос в размере тысячи долларов.
Для них, кроме коммерческого флигеля, отвели весь третий этаж с одноместными номерами и финской офисной мебелью. В каждом номере цветной телевизор, мобильный телефон и мини-бар с ходовыми напитками: водка, пиво, тоник. К следующему году, в зависимости от того, как пойдут дела, Демьян Осипович планировал разбить на заднем дворе теннисный корт для выздоравливающих и бассейн с массажными кабинками, где смогут в свободное время подрабатывать молоденькие медсестры. Основная масса больных составляла вторую категорию, куда входили пациенты, которые по каким-то причинам не могли уплатить вступительный взнос, но отдавали по тридцать долларов за каждый койко-день, плюс оплачивали отдельно питание, лекарства, операции и все остальные медицинские услуги. Естественно, на втором этаже условия были похуже (ни ковров в коридоре, ни телевизоров в палатах), но врачи те же самые, что и у привилегированной публики. Причем каждый из больных второй категории, по желанию, уплатив все ту же тысячу баксов, мог в любой момент переселиться на третий этаж в отдельную палату. С другой стороны, в случае малейшей финансовой заминки он автоматически переводился в первую категорию и его перевозили в общую палату, расположенную в дощатой пристройке впритык к моргу. В первую (нулевую) категорию попадали в основном те, что вообще толком не соображали, где очутились: бомжи, пенсионеры, наркоманы, беспризорники, проститутки, то есть натуральный человеческий мусор, коего с избытком хватало в Федулинске, как и в любом другом городе, входящем в мировую цивилизацию. В барачной пристройке, где на тридцати метрах уместились сорок добротных железных коек, лечение проводили санитарки и студенты-практиканты, но иногда из чувства милосердия сюда забегали врачи с верхних этажей. Лекарств здесь, разумеется, не было никаких, питание одноразовое – объедки с кухонь второй и третьей категории, но ведь и народец тут лежал неприхотливый и мечтательный. Кто-то из них с Божьей помощью выздоравливал, кто-то незаметно и тихо угасал, это не имело ровно никакого значения. Гениальный замысел директора состоял в том, что нулевой отсек являл собой как бы постоянно действующий банк донорских органов и свежей крови и при удачном раскладе обещал дать не меньшую прибыль, чем второй и третий этажи, где лежали кредитоспособные больные.
Весь первый этаж больницы Бондарук, как водится, отвел под торговые ряды и поставил туда управляющим своего племянника из каширской группировки, младшего Бондарука. Чтобы выдержать конкуренцию с уже хорошо налаженным и далеко превышающим потребности обывателя федулинским рынком, нужна была какая-то изюминка, какая-то завлекаловка, и Бондаруки ее измыслили. В больничных торговых рядах было все, что душа пожелает, но каждый товар имел четко выраженную медицинскую нагрузку. От изящных упаковок кокаина и морфия для снятия болей до самых модных гробов из мореного дуба все так или иначе могло пригодиться сегодняшнему или завтрашнему умирающему. И если уж какая-то продукция, к примеру, сигареты либо электронная техника, не вписывалась напрямую в лечебную схему, к ней обязательно прилагалась бесплатно, как больничный презент, пачка американского аспирина, журнал "Будь здоров" или баночка противозачаточных пилюль из Гонконга с изображенной на этикетке милой негритянской рожицей. Доверчивый федулинский житель, разумеется, клюнул на эту наживку: за первые две недели прибыль от ярмарки превзошла самые смелые расчеты Бондаруков…
Анечку сразу направили на третий этаж, в высшую категорию. У нее была хорошая репутация: услужливая, внимательная, образованная (два курса медицинского института) и смазливая, что немаловажно для капризных элитарных больных. Она попыталась отговориться, дескать, недостойна, мало опыта и прочее, но в горячке перемен кому интересны амбиции рядовой медсестры.
Попалась она под руку бывшему заведующему терапией, доктору Самохвалову, тот на нее цыкнул:
– Ты что, Самойлова, не видишь, что творится? На панель захотела? Замри, чтобы тебя не слышно было.
– Но вы же знаете, Валериан Остапович, я…
– А я?! – доктор рыкнул так, что стекла задрожали. – А все мы? Нас, что ли, кто-то спрашивал, чего мы хотим? Иди на свой этаж и не рыпайся. Иначе врежу кулаком по башке, мало не покажется.
Анечке доверили трех больных: бизнесмена Туркина, поступившего с подозрением на камень в почке; Леню Лопуха, боевика из охраны Монастырского, который неизвестно чем болел, хотя в диагнозе стояло – ангина; и старичка Никодимова, блеклого и сморщенного, как поношенный валенок, самого известного в Федулинске колдуна.
Проще всего оказалось с Леней Лопухом. В первый же день они почти подружились.
– Новая нянька? – спросил он, когда Анечка утром принесла свежие газеты, градусник и стакан крепкого чая с лимоном. В серых глазах парня она не увидела ни насмешки, ни угрозы. Так, обычное веселое любопытство.
– Ага, буду за вами ухаживать. Вы же, наверное, слышали, какие у нас перемены?
– Это ваши проблемы. Массаж делать умеешь?
Анечка напряглась, и Лопух это заметил.
– Не так поняла, сестричка. Я спину потянул на тренировке, только и всего. Ты меня не бойся.
– Я и не боюсь.
– Чего ж так глазенки забегали?
Он говорил снисходительно, но это ее не задело. В его сероглазой улыбке не было оценивающей издевки, как у всех крутолобых.
– У меня жених есть, – выпалила она совершенно некстати.
– Повезло кому-то, – сказал Леня спокойно, и это был самый лучший комплимент из тех, которые ей приходилось слышать в больнице.
– Он сейчас в отъезде, – Анечка и не заметила, как присела на краешек кровати. – Но скоро вернется.
– Еще бы, – согласился Лопух. – К такой крале да не вернуться. Полным идиотом надо быть.
В тот же день она дважды делала ему массаж, и Леня не позволил себе никаких вольностей, только похваливал:
– Молодец, сестричка. Умеешь. С виду хрупкая, а пальцы как у мужика.
Потом угостил ее сочной грушей "Бера" из холодильника, и они вместе попили кофе с шоколадными конфетами. Подружились, одним словом. Анечка невольно сравнивала его с Егоркой и призналась себе, что этот парень мало в чем уступает ее суженому. По физическим данным даже заметно превосходит, но ведь он и старше намного.
Как и Егорка, Леня Лопух произносил слова с какой-то завораживающей искренностью, а это, как давно смекнула Анечка, дорогого стоит в мужчине. Через день-два ей уже хотелось, чтобы боец поухаживал за ней немного, но, судя по всему, Леня Лопух либо был равнодушен к женскому полу, либо тоже хранил верность какой-то прелестнице.
Хуже было с двумя другими пациентами.
Туркин Глеб Михайлович – бывший секретарь Федулинского горкома партии – был из тех ловкачей, которые всегда раньше других узнают о лакомой раздаче в силу какого-то особого везения и нюха. Туркин никогда не замахивался по-крупному, но что удавалось зацепить в клюв, то надежно обихаживал и приумножал. К примеру, когда федулинское руководство передралось из-за городской недвижимости, приватизируя под корень целые микрорайоны, Глеб Михайлович без особой огласки и помпы узурпировал всю систему вторсырья, а также оформил на супругу участок недостроенного загородного шоссе, упирающегося в лесной массив, чем вызвал добродушные насмешки соратников-приватизаторов. И что же оказалось? Не прошло двух лет, как новоиспеченная федулинская буржуазия начала строить красные кирпичные загородные особняки, и почему-то повышенным спросом пользовались именно участки вдоль недостроенного шоссе, где вся земелька принадлежала Туркину. Со вторсырьем еще похлеще. Когда начался бум с продажей цветных металлов в Прибалтику, то выяснилось, что федулинские базы расположены в центре караванного пути и являются удобным во всех отношениях транзитным узлом. Не говоря уж о том, что из федулинской оборонки Туркин отсосал цветного товару на сотни тысяч зеленых.
Из этих двух кусяр и пророс капитал Глеба Михайловича, очень солидный к нынешнему времени.
В сущности, за всю эпоху первоначального накопления бывший партийный идеолог допустил всего лишь один промах: он поддерживал покойного мэра Масюту, с которым они сообща, на одном и том же митинге сожгли партийные билеты, и своевременно не учуял, что дни правления Масюты сочтены. Прямой вины за этот прокол он не чувствовал. Как раз в то лето впервые отправился в долгосрочный вояж по святым местам – Париж – Рим – Нью-Йорк, – позволил себе расслабиться, оттянуться, да еще по дороге завернул в Иерусалим, уговорила полоумная дочка, сказала, сейчас все так делают, иначе нас не поймут, – а когда вернулся, в кресле мэра уже сидел отпетый мошенник и прохиндей Гека Монастырский, которого Туркин никогда почему-то всерьез не просчитывал.
Напугало и то, что Масюту замочили, хотя никакой необходимости в этом не было.
Пришлось идти на поклон к новому градоначальнику.
Сделал все чин по чину, как бедный родственник: набрал кучу подарков (византийскую шкатулку с камушками, золотые безделушки – всего кусков на пятьдесят, неброско, но и не бедно), записался на прием, высидел два часа в приемной, а когда очутился в вельможном кабинете, подлюка Монастырский сделал вид, что его не узнал.
– Говорите, чего надо, только быстро, – пробурчал, не поднимая глаз от бумажек на столе. – Видите, сколько людей в приемной.
Туркин не смутился, принял правила игры, но решил действовать энергичнее. Произнес с самой своей широкой партийной улыбкой:
– Не серчай, Герасим Андреевич. Понимаю, опростоволосился я малость. Отъехал не ко времени… Но ты же знаешь, тебя я всегда поддерживал. Гаврилу давно пора было на свалку. Я всем внушал по мере возможности. Не наш он был, чужой. Сволочь, одним словом.
Монастырский опалил его злым взглядом.
– Что-то не припомню, милейший. Вроде мы с вами в одном полку не служили?
Туркин, опытный аппаратчик, не сробел.
– Брось, Андреич! Я всегда к властям лояльный. За промашку – отслужу вдвойне. Не можешь же ты, в самом деле, во мне сомневаться? Да преданнее меня пса во всем Федулинске нету. Проверь, коли не веришь на слово.
У Монастырского на лбу взбухла синяя жила, в глазах появилось потустороннее выражение. В эту минуту Туркин заподозрил неладное. Если бы это был не Монастырский, он решил бы, что перед ним наркоман.
– Проверить? – зловеще переспросил мэр. – А где ты, засранец, был пятнадцатого июля? Думаешь, не знаю? Все знаю, не надейся. О чем вы с Масютой сговаривались у Бешкетова на даче?
Туркин оторопел. Он не помнил никакого Бешкетова, а пятнадцатого июля аккурат пересекал на "Боинге" воздушное пространство над Атлантикой.
– Что с вами, Герасим Андреевич? – проблеял в испуге. – Какой Бешкетов? Какие сговоры? Я же целый месяц в круизе был. Хоть у жены спросите.
– Ах, в круизе?! Вот там и оставайся, недоносок коммунячий, – отрубил Монастырский и указал рукой на дверь. – Понадобишься, вызову. Пока сиди тихо, без всякого шороху.
На полусогнутых Туркин сунулся с подарками, положил на стол:
– Примите, ради Христа! От чистого сердца, – но взбесившийся Гека схватил византийскую шкатулку и со всей силы запустил ему в голову. Еле бедолага уклонился.
– Вон! Я кому сказал – вон!
С того дня началась у Туркина мания преследования.
Мысль о том, что его готовят следом за Масютой, из головы опустилась в позвоночник и там окостенела. Самое обидное, что он не видел за собой измены. Ну да, поддерживал Масюту, отстегивал копейку на его содержание, пока тот был у кормила, но так же точно он поддерживал лучшего немца Горбача, потом Елкина и готов поддерживать хоть черта с рогами, если тот прорвется к креслу. Как же иначе? Всякая власть от Бога. Ну оплошал, не почуял вовремя, куда ветер дует, нюх подвел, но разве за это казнят?
– . Мания сперва проявлялась косвенными признаками: он стал бояться темноты, подолгу задумывался неизвестно о чем, ни за что ни про что отвесил оплеуху любимой жене и однажды – грозный симптом – ошибся в расчетах в пользу клиента. Дальше больше. По городу поползли слухи, что за спиной Монастырского стоит какой-то никому не ведомый Шурик Хакасский, возникло имя Гоги Рашидова, который якобы осуществляет карательные операции по прямому распоряжению покойного Берии, пооткрывались на каждом перекрестке загадочные центры профилактической прививки, и в один прекрасный день, когда Туркин собрался в Москву по коммерческой надобности, на гаишном блокпосту его "мерседес" остановили двое офицеров, одетых почему-то в форму ВВС, и потребовали документы. Он отдал им, правда, с вложенной в них стодолларовой купюрой; деньги они забрали, а водительское удостоверение долго обнюхивали со всех сторон, словно впервые видели подобную ксиву.
– А-а, так это Туркин, – сказал один другому с непередаваемым ехидством.
– Похоже, он самый и есть, – отозвался второй и оборотился к Туркину:
– И где же твой жетон, приятель?
– Какой жетон? – удивился бизнесмен. После этого на красных рожах летунов появилось такое выражение, будто их одновременно ужалила оса.
– Поворачивай назад, паскуда! – заревели в один голос. – И больше на этом шоссе никогда не возникай. Понял, нет?
Права так и не вернули.
На следующий день у Туркина начался приступ почечной колики, и он укрылся в городской больнице, хотя понимал, что это не выход из положения.
Анечка застала его в неприглядном виде. Туркин сидел на кровати, натянув до самых глаз одеяло, и мелко трясся, как при малярии. Окинул Анечку блуждающим взглядом.
– Кто такая? Зачем пришла?
Анечка представилась: новая медсестра, переведена из общего отделения.
– А где та, которая была? Жирная такая.
– Зина моя сменщица. Мы будем по очереди дежурить.
– Убрали, значит, – с пониманием кивнул Туркин. – Тебя, значит, прислали для исполнения. Не слишком ли ты молода для этого? Или уже есть опыт? Проводила акции?
Анечка, получившая инструкции, поспешила его успокоить.
– Что вы, Глеб Михайлович, – сказала ласково, как привыкла разговаривать с тяжелыми больными. – Я обыкновенная девушка. Ни про какие акции не знаю. А вот рентген, наверное, сегодня будут делать. Но это врач сам скажет.
Туркин дернулся под одеялом, на мгновение укрылся с головой, потом снова вынырнул.
– Зачем рентген? Не надо никакого рентгена. Мне уже делали рентген. Неужто ничего похитрее не можете придумать?
– Но у вас же камень. Надо посмотреть, в каком он положении.
– Ах, камень! Вот, значит, за что зацепились, – и вдруг заорал, как умалишенный:
– Не подходи, гадюка!
Стой, где стоишь. Застрелю!
Анечка увидела, как сбоку из-под одеяла действительно высунулся черный зрачок пистолета. Но не испугалась. Больные, как дети, – шалят, но вреда от них нет.
Бесстрашно прошлась по палате, поправила занавеску, переставила вазу с цветами. Туркин следил за ней ошалело. Неожиданно скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на ковер. Оказалось, он лежал в синем, цветастом шелковом халате и в черных шерстяных носках.
– А ты отчаянная, однако… И сколько же тебе заплатили за меня?
– Отдельно нисколько. Но зарплату повысили. У меня теперь около восьмисот рублей в месяц выходит.
– Под идиотку работаешь? Что ж, этого следовало ожидать… Ну а если, допустим, я лично буду платить тебе по сто долларов за смену? Как на это посмотришь?
– Что вы, Глеб Михайлович! Зачем мне такие деньги?
– Не зачем, а за что. Но это после… Так ты согласна?
Анечка давно взяла себе за правило ничем не раздражать больных понапрасну, не говоря уж о тех, что с пистолем.
– Согласна, Глеб Михайлович… Не хотите ли чаю?
– Налей-ка рюмку водки… Вон там, в баре.
Анечка подала рюмку на жостовском подносе.
– Ну-ка, отпей глоток! – Туркин смотрел на нее с таким проницательно-счастливым выражением, будто наконец-то переиграл в какой-то одному ему ведомой игре. Анечка послушно пригубила, поморщилась.
– Горькая какая!
Он немного подождал результата пробы, с удивлением заметил:
– Надо же… Впрочем, возможно, на тебя яд не действует. Вас же по-всякому натаскивают, – и после еще некоторого раздумья осушил рюмку.
Ей было жалко пожилого, измученного подозрениями миллионера, от которого веяло загробной жутью. Она вовсе не считала его сумасшедшим. Скорее всего ему действительно есть чего бояться. Она работала в таком месте, где смерть, страх, безумие и душевная смута соседствовали сплошь и рядом, и все это называлось болезнью. Но она знала людей, которые силой духа возвышались над своей слабостью и чья снисходительная беспечность к собственным страданиям приводила ее в восхищение. Но тут иное.
Между нею и Туркиным лежала пропасть, которую не только перешагнуть, заглянуть в нее страшно. Почему так было, она не знала, но безошибочно это чувствовала…
Старичок Никодимов в первый же день напустил на нее порчу. Он это проделывал со всеми медсестрами, ее предупреждали. Сменщица Зина Репина, уж на что сама ведьма, сказала, что уберечься от него невозможно. Как ни угождай, все равно достанет. Старик Никодимов проводил у них (раньше в коммерческом отделении) по несколько месяцев в году, отдыхал, развлекался, вся больница перед ним трепетала. Когда он заявлялся на очередную лежку, среди медперсонала начиналась паника, медсестры норовили кто заболеть, кто уйти в отпуск хоть за собственный счет, но от судьбы, как известно, не убежишь. За две-три недели пребывания Никодимов изводил до полного износа нескольких девушек и как минимум одного врача. Некоторые девушки отделывались нервным истощением, но одна сестричка, Галя Проклова, в прошлом году покончила самоубийством – напилась на ночном дежурстве синильной кислоты; а молоденький доктор Вадик Ознобышин, балагур и пьяница, любимец федулинских дам бальзаковского возраста, брал у старика желудочный сок, но что-то у него не заладилось: доктор выскочил с резиновой кишкой на улицу, вопя одно слово – пришельцы! пришельцы! Добежал аж до площади Памяти бакинских комиссаров, где его повязали омоновцы, для порядка, как водится, переломав руки и ноги. С тех пор доктор Ознобышин сидит в бараке для душевнобольных, где раньше была водолечебница, и всем желающим рассказывает одну и ту же историю, как за ним прямо в больницу спустился космический корабль, откуда вышли бородатые мужики, перенесли его в какое-то светлое помещение, наподобие корабельной каюты, напустили на него санитарку Клару, известную своей сексуальной неразборчивостью, и несколько раз подряд взяли у него сперму на анализ, пока он не потерял сознание. Характерная подробность: когда доктор якобы спрашивал у пришельцев: а вы кто, ребята? – они тыкали себя пальцем в грудь и каждый отвечал: Никодимов! Никодимов!
Когда Анечка вошла в палату к старику, то сразу поняла, что сглазит. Он сидел в кресле перед телевизором – маленький, невзрачный, сморщенный, неизвестно какого возраста, но когда глянул из-под лохматых бровей, то будто шишкой пульнул из сосновых зарослей.
– А, новенькая! Привет, привет, – проскрипел, словно железом по стеклу. – Ну-ка иди сюда, почеши пятки.
Анечка молча повиновалась. Старик от ее прикосновений заухал филином.
– Ну, хватит, хватит… Ишь разошлась, непутевая…
Ложись на кровать, обзор тебе сделаю.
– Какой обзор, дедушка?
– Еще раз назовешь дедушкой, и тебе каюк. Поняла?
– Поняла, Степан Степанович, как не понять. Но вы же не станете меня портить?
– Как же не стану, – удивился Никодимов, – когда уже испортил. По-другому знакомство не получится.
В ту же секунду Анечка почувствовала, как в сердце вонзилась тоненькая иголка и накатила такая слабость и тоска, будто свет померк. Еле доплелась до кровати и легла поперек одеяла. Ей стало все равно, что с ней будет.
Старик вдруг забыл про нее, увлекся происходящим на экране. Там, как обычно в новостях, взрывались дома, горели машины, с кого-то заживо сдирали кожу, кого-то похищали, смазливая дикторша весело объявляла об очередном повышении цен, а под конец, впав в благоговейный экстаз, сообщила, что президент Клинтон занимался оральным сексом с Моникой Левински, теперь это ни у кого не вызывает сомнений, потому что он сам признался. Дальше передали погоду: наводнение, ураган, невероятная сушь, урожая в этом году, по всей видимости, вообще не будет.
Старик щелкнул пультом и обернулся к Анечке.
– Видела?
– Помилуйте, Степан Степанович! Я девушка робкая, покладистая. Зачем меня губить? У меня жених есть.
Только он в отъезде.
– Спрашиваю, чего по телику казали, видела?
– Чего там видеть, каждый день одно и то же.
– То-то и оно. – Старик, покряхтывая, сполз с кресла, мелко переставляя ножки, как на маленьких ходулях, переместился к ней на кровать. – То-то и оно, пигалица.
Потому вас и взяли голыми руками, что мир вам, дурням, нелюбопытен. Пока жили люди общим разумом, крепки были. А как взялся каждый только о своей жопе думать, враг и одолел. Страну жалко. Какая великая была страна. Ты-то не помнишь, а я все помню.
Анечка обрадовалась, что старик завел с ней умный разговор. И тема знакомая. Отец тоже любил поговорить об этом – великая страна, славное прошлое, – повышал голос, возбуждался, но потом крепко засыпал без всяких снотворных.
– У каждого поколения, Степан Степанович, – Анечка с трудом ворочала языком, будто в рот ваты напихали, – свои представления о жизни. Наверное, я тоже скажу своим детям: вот в наше время, не то, что у вас…
Никодимов глядел на нее с презрением.
– Надо же, умница нашлась, – передразнил:
– Своим детям! Наше время! Да тебе еще позволят ли их иметь, детей-то? Ишь разогналась. Другие решат, кому можно рожать, кому нет.
– Еще чего, – не сдержалась Анечка. – Никого и спрашивать не буду. Нарожаю – и все. Мы с женихом…
– Ну-ка, ну-ка. – Неожиданно она почувствовала, как стариковы руки сноровисто шарят по ее вздрагивающему тельцу. Стиснули груди, промяли живот. – А ничего ты, складненькая на ощупь. Съедобненькая.
– Ой! – взмолилась Анечка. – Что же вы со мной делаете? Пожилой человек, как не стыдно!
– Молчи, егоза. В лягушку превращу. Хочешь лягушкой заквакать?
– Ой нет!
– То-то же… Кто же он, твой женишок нареченный?
– Егорка Жемчужников, – выпалила Анечка, понимая, что еще мгновение и ей несдобровать. Из цепких паучьих лап не вырвешься.
– Егорка? – переспросил колдун, внезапно убрал жадные руки. – Тарасовны сынок?
– Ага. – Анечка поспешно застегнула пуговки на халате..
– И Харитона знаешь?
Анечка догадалась соврать.
– Харитон Данилович мне как второй отец, – призналась скромно.
– Тогда иной расклад, – важно изрек Никодимов. – Тогда дыши. А жаль. Лягушкой тебе лучше. Ква-ква-ква – как хорошо. Никаких забот. Лови себе комариков.
Заметив в кустистых зеленых глазках лукавый блеск, Анечка совсем осмелела:
– Не хочу ква-ква. Отпустите, Степан Степанович.
– Да я тебя вроде больше не держу… И где же он нынче обретается, наш князь? Не в курсе? Чего-то давно его в городе не видать.
– За Егоркой поехал в Европу, – вдохновенно врала Анечка. – К празднику вернутся. Может, на Рождество и свадьбу справим.
– Вона как… Ну-ну… Нашему теляти да волка поймать…
По отделению летела как на крыльях. Действительно, не так страшен черт, как его малюют. Пронесло беду мимо, только волосики затрещали.
* * *
…Так и вертелась меж трех палат – и заработала прилично. Туркин совал доллары неизвестно за что, и старик Никодимов иной раз делал презенты – да какие! Подарил сережки: крохотные, золотые и с малиновыми камушками, вспыхивающими на свету подобно солнышку.
Такие на улицу не наденешь, оторвут с ушами вместе.
Еще поднес пасхальное яичко из тяжелого лазоревого камня, а внутри замурован темно-коричневый дракоша с черными, бедовыми глазками. Яйцо повертишь, и дракоша шевелится, подмигивает и даже, кажется, клацает зубастой пастью. Чудо, не яичко!