Первый визит сатаны - Первый визит сатаны
ModernLib.Net / Детективы / Афанасьев Анатолий Владимирович / Первый визит сатаны - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Афанасьев Анатолий Владимирович |
Жанр:
|
Детективы |
Серия:
|
Первый визит сатаны
|
-
Читать книгу полностью
(815 Кб)
- Скачать в формате fb2
(374 Кб)
- Скачать в формате doc
(367 Кб)
- Скачать в формате txt
(355 Кб)
- Скачать в формате html
(373 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Вспомни: нет худа без добра. Или еще: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чем страшнее урок, тем больше в нем пользы. Что толку клянуть судьбу, которая обошлась с тобой жестоко. Разумнее сделать выводы из происшедшей трагедии. Ты это сумеешь, потому что ты очень сильный мальчик. А сильный ты потому, что весь в отца. Папа никогда не отступал перед невзгодами и не смирялся с поражениями. Самая моя большая мечта, чтобы вы подружились, когда ты вернешься. Мой милый мальчик! Может быть, сейчас еще не время об этом говорить, но мы с отцом оба сознаем, как глубоко перед тобой виноваты. Не уберегли тебя, не воспитали в тебе отвращения ко всякому злу. Теперь ты вправе судить нас самым беспощадным сыновьим судом. Только помни одно: нам так же тяжко, как тебе. Но тут уместно вспомнить надпись на кольце царя Соломона: все проходит. Тучки рассеются, сыночек, и скоро выглянет солнышко. Пора подумать о будущем. В нем должно быть столько радости и светлого труда, чтобы сторицей окупились безнадежно потерянные годы. Куда ты намерен пойти учиться? Работать? Ты думал ли об этом? Бесконечно любящие тебя, страдающие вместе с тобой папа и мама! Постскриптум: посылку послала в четверг (7-го). Там все, что ты просил: носки, белье, сигареты. Деньги пришлю через месяц. Держись, мальчик мой!» Елена Клавдиевна была довольна письмом. Кажется, ей удалось на сей раз преодолеть тягостную неряшливость мыслей, за которыми она никак не поспевала и которые разучилась складывать в стройные предложения. Если бы еще все, что она писала, было правдой. Но там было довольно и лжи. К примеру, она не знала, как Петечка относится к сыну-убийце. Не было случая ей об этом узнать. Это было давнее табу в их разговорах. Всего раз или два после ареста она попыталась завести с ним речь об Алеше (или он попытался?), и это вылилось в безобразную перепалку. Она даже не знала, переписывается ли Петечка с сыном отдельно от нее. Если да, то, наверное, многие места в ее письмах выглядят, по меньшей мере, нелепыми. Но это неважно. Важно другое: как Петечка мог поверить, что того зловещего старика убил их сыночек? Не потому ли поверил, что в себе самом допускает возможность убийства. Все-таки он офицер, и поэтому понятие насильственного лишения человека жизни для него нормально, христианский пламень в нем притушен. Петечка добр, отзывчив, мухи, как говорится, не обидит, но доведись ему увидеть врага, доведись ему быть уверенным, что перед ним враг, — не задумываясь спустит курок. Как же ему растолковать, что Алеша совсем другой. Алеша от нее, от матери, перенял кротость души. Есть порог, который ему переступить не дано, как и ей. Для Алеши, как и для нее, любое дыхание свято. Последнее время Алеша вел себя подчеркнуто грубо, заносчиво, но мать не обманешь. Ему было всего четыре годика, когда он нашел в траве дохлого жука и стал у нее допытываться, что такое с жуком, почему он лапками не шевелит. Мягко, в осторожных выражениях Елена Клавдиевна объяснила мальчику, что жук свое отползал. И вот тут с Алешей случился истерический припадок, который чуть его не убил. С жутким воплем «Не хочу! Не хочу!» он упал на траву, забился в судороге, неловко запрокинул головку — и окаменел, бездыханный… Целую неделю он носился со спичечной коробочкой, где у него сидел дохлый жук, и с мольбой протягивал ее родителям: оживите! Ну пожалуйста! Впервые ощутив, что смерть непоправима, малыш воспротивился ей, не принял ее. …В тот день, когда его судили, произошла не просто судебная ошибка, в тот день восторжествовал сатана. Это он, кто же еще, не пустил их с мужем в суд, наслав на нее трехдневную лихорадку, а Петю угодив в дорожную аварию. Трудно поверить в такое случайное стечение обстоятельств. Но она обвела сатану вокруг пальца и все-таки побывала в суде, но как бы скрытно. Она отличила в зале главного злодея. Породистый, осанистый мужчина с черными прядями вокруг лысого черепа развалился посреди зала на стуле, как в кресле, окруженный холуями. У него был огненный, режущий взгляд — это и был безусловно посланец ада. Он так глядел на Алешу, будто его пожирал. Елена Клавдиевна кинулась заслонить, спасти сына, но, бестелесная, невидимая, шарахнулась с размаху о стену и упруго отлетела к судейской кафедре. Никто не заметил ее мимолетного присутствия, зато главный злодей с черными прядями подал ей насмешливый знак, изобразил пальцами что-то вроде блескучей фиги. От бессилья она забилась под скамейку у ног сына и прохныкала весь процесс, ни на что более уже не надеясь. Когда сына уводили, чудовищным усилием она сделала попытку материализоваться, и на миг ей это удалось, и сын поймал ее взгляд, и увидел ее, и на его чистом, страдальческом челе вспыхнула радость. Елена Клавдиевна прилегла на кровать, подтянув ноги к животу: так ей удобнее было лежать. Саднящая, тугая немота, вроде забитого в мякоть деревянного клинышка, из подреберья теплыми, изнурительными волнами подтекала под горло; но было еще множество мелких, бродячих болей, среди которых она каждый раз отыскивала какую-нибудь новенькую. Сегодня обнаружила сразу две. Что-то щелкало в левом ухе, словно дятел его долбил, и левую руку от локтя к плечу обхватило костяным обручем. Пора было принять микстуру с кокаином, но для этого надо было снова идти на кухню, разогревать чайник, а все силы ушли на письмо. Ничего, подумала Елена Клавдиевна, скоро Петечка вернется, поухаживает за мной. Она попыталась задремать, и это ей удалось, но не сразу. Перед тем как забыться, она пережила опасный момент полной остановки сердца. Оно круто колупнулось и замерло, и тут же грудь наполнилась тяжелой, острой гарью небытия. Зябкая испарина мгновенно окатила тело. Но не успела Елена Клавдиевна как следует напугаться, сердце набрало обороты и застукало нормально. Она лежала не шевелясь, чтобы не оборвать невзначай натянувшуюся ниточку жизни. Сон ей привиделся хороший, детский. У нее во сне ныла спинка и не гнулась шея, но пришел какой-то незнакомый дядек в югославской дубленке, ласково к ней прикоснулся — и все недомогания отступили. Этот сон поманил возвращением в полноценную женскую жизнь. Борется организм, не хочет сдаваться. Когда глаза открыла, муж был уже дома. Чтобы ее не будить, тихонько поскребывался на кухне, но единственное, что, кажется, улучшилось у Елены Клавдиевны с болезнью — это слух. Ее слух развился до мистических размеров: иногда она слышала то, о чем прежде не подозревала. Она слышала мысли, не только слова. Недавно сосед с третьего этажа, огромный слесарь из жэка, прикрикнул на свою маленькую, спитую жену: «Будешь рыпаться, сучара, гвоздь в ухо заколочу!» Елену Клавдиевну эта фраза, которую она услышала через пять пролетов, поразила своей грубой сексуальностью. В несуразности угрозы было очарование любовного подтекста. Наверное, нет ничего слаще, чем вколотить в ухо любимой женщине ржавый гвоздь. Увы, Петечка на такое не способен. Только пыжится иногда, а роковой решимости в нем нет. Склонность к убийству уживается в нем с благодушием сенбернара. Петечке не хватало изощренности, поэтому долгая жизнь с ним была все-таки пресновата. — Петя! — слабым голосом окликнула Елена Клавдиевна. — Ты чего прячешься, я же не сплю. Петр Харитонович возник в комнате будто по волшебству: угрюмый, сосредоточенный и при галстуке. Не успел переодеться. Все его домашние причиндалы были раскиданы по стульям. — У тебя свет не горит, я думал, ты уже… — Что — уже? Померла, что ли? — Не надо так шутить, — попросил Петр Харитонович. — Как ты сегодня? Надеюсь, получше? В его тоне была озабоченность, как у доктора; а ей хотелось, чтобы он присел на кровать, наклонился и поцеловал ее. Не вернуть былых денечков. — В спине очень давит. Никак положения не найду, чтобы уснуть. Чуть задремлешь, и как колом протыкает. — Я думаю, это все в основном от нервов. Болезни нельзя поддаваться. Может, тебе все-таки двигаться побольше? — Я двигаюсь, — похвалилась она. — На кухне два раза была. И в ванной. Хотела душ принять, да побоялась: вдруг грохнусь. — А чего, — ухватился за эту мысль Петр Харитонович. — Почему бы не помыться. Ты когда последний раз целиком мылась? — Да уж с неделю. — Горячая водичка — как хорошо! А потом чайку с малиной, а? Оттянет, Лена, обязательно оттянет. Через пять минут она уже сидела в ванне. Температуру воды он градусником замерил и добавил ложку хвойного экстракта. При погружении в купель у Елены Клавдиевны все боли поначалу забегали по жилам, как растревоженные мыши в подполе, но после как-то разом угомонились — и она ощутила толчок блаженства. — Спинку потри, — попросила мужа. Петя хмыкнул, поудобнее ее устроил и несколько раз почти без нажима провел по коже мыльной губкой. Словно на драгоценный камень наводил последний глянец. — Ты уж думаешь, я совсем, что ли? Дави крепче. Она не видела, какая у нее спина, а он-то видел. На ней позвонки и лопатки проступили остервенело, пергаментные, рвущиеся наружу. И вся кожа была покрыта розовыми трещинками и чешуйками. У нее была спина, как у разопревшей в тепле рыбины. Петр Харитонович впервые с холодной ясностью отметил, что, наверное, Лена уже не жилец. Эта мысль не удручала его. Он сам готов был последовать за женой хоть завтра. Его изумило другое: сколь подл мир, в котором вчера вожделенное сегодня вызывает тошноту. Он не рад был своему здоровью. Он искренне мечтал раньше всех любимых скопытиться. Жалобно жмуря глаза, скреб ее одряхлевшую кожу, с ощущением, что ласкает косточки трупа. — Ты как-то чудно хихикаешь, — со скрипом потянулась Елена Клавдиевна, выныривая из мыльной пены синюшными коленками. — Уж не брезгуешь ли больной женушкой? От ее внезапного замогильного кокетства Петра Харитоновича прошиб пот. Когда вчера снимал ее с толчка, она также шаловливо пролепетала: «Небось побрезгуешь теперь Леночку потискать?!» Его пугали деревенские обороты, появившиеся в ее доселе изысканной речи. Болезнь ее опростила, и сразу выяснилось, что Леночкины предки не были дворянами. Ей словно доставляло удовольствие ставить в словах неправильные ударения, употреблять всякие «давеча», «надысь», «намедни»… Она как бы ему, одинокому зрителю, с удовольствием демонстрировала, что у нее не только тело усохло, но и разум скособочился. Она приготовила ему напоследок горчайшую из казней — смакование собственных страданий. Вот если внезапно пригнуть ее голову в воду, надави на темя, от слабости она сразу задохнется. По-человечески это будет разумно, уважительно, но потом придется идти в комнату, доставать револьвер, заряжать — и пулять себе в рот: то есть несколько минут жить с видением ее скорчившегося тельца, покрытых мыльной пеной волосиков за ушками, — это нереально. — Посиди одна, погрейся, — сказал он. — Я пойду чаек заварю. Тебе как лучше — с мятой или без мяты? Елена Клавдиевна проворчала: — Как же я одна? Вдруг станет плохо. Нет уж, ты лучше меня сперва в постельку уложи. Ишь какой заварщик нашелся! Ванна ей действительно помогла: осунувшееся личико просветлело. Она пожелала пить чай за столом, а не в постели, как это у них завелось в последние дни. С аппетитом схрумкала бутерброд с красной икрой, приготовленный Петром Харитоновичем. Чай пила с тортом «Прага», да еще в чашку Петр Харитонович намешал меду и лимона. Сам он при ней не ел. Хладнокровно разглядывал свои ногти. На жену ему смотреть было трудно. В роскошном, темно-багрового цвета махровом халате она напоминала птеродактиля, засунутого в гусеничный кокон. Поредевшие волосики торчали надо лбом неопрятным, бесцветным венчиком. Тонкие пальчики ухватывались за ложку с птичьей цепкостью. Каждый глоток сотрясал ее тельце короткой судорогой, словно она заглатывала колючку. В глазах две укоризны. На мужа косилась с лукавой улыбкой утопленницы. — Тебе противно со мной кушать, да? — Не говори глупостей… Я бы водочки выпил, если не возражаешь? — А почему не ешь? Где-нибудь поужинал? — Где я мог поужинать? Час назад занятия кончились. — Почему же не ешь? — Чего-то, кажется, с желудком: весь день пучит и поташнивает. Я бы водочки выпил в охотку. — А чего ты утром ел? Чего-нибудь жирное? — Яичницу с ветчиной. Яблоко съел. Кусок сыру. Больше вроде ничего. Кофе пил. — Почему же тебя пучит? Я вот не ем жирного, меня и не пучит. — Может, водочки выпить? Я давно не пил. В охотку она бы хорошо пошла. — Бутылка в холодильнике, выпей. Да и мне налей глоточек. — Не повредило бы, Лена, при твоем состоянии. — Какое у меня состояние? Подумаешь, нервное истощение. Это у всех женщин бывает. Особенно у которых мужья полковники. Все-таки, Петя, трудно быть женой военного, согласись. — Почему трудно? — Одна моя знакомая все мечтала подцепить себе какого-нибудь офицерика, а я ей сказала: лучше яду глотани. Или повесься. — Слишком ты категорична. Елена Клавдиевна неловко ворохнулась на пуфике, ойкнула, глаза ее на миг подернулись серой пленкой, словно нырнули в глубь черепа. Поскорее Петр Харитонович подоткнул ей под поясницу подушечку, поудобней прислонил к стене. Легким кивком она его поблагодарила. Минутная мука не сбила ее с толку. Авторитетно она развила мысль о военных мужьях. — Офицер не может быть хорошим мужем, Петечка, потому что у него казарменное мышление. Он и семью подсознательно воспринимает как строевое подразделение. Разве неправда? Давай будем честными друг с другом. Я ведь не тебя именно имею в виду. Ты-то как раз особенный, ты, может быть, святой. Но другие, большинство. Тот же Василек. Ты погляди, в кого он превратил супругу. Она же на кухню выходит строевым шагом. А ты понимаешь, что такое казарменное мышление? — Не совсем. — Это когда все люди делятся на подчиненных и командиров. Только так… Алеше это тоже было тяжело, он потому и замкнулся в себе так рано. В детстве, помнишь, какой был открытый, как с нами всем делился, а потом… Отец у него командир, а мать — жена командира. Куда ему было деваться? У него ранимая душа. Ей на плацу неуютно. Мы его сами сломали, сыночка нашего. Петр Харитонович достал из холодильника водку, налил себе в чашку. Он ждал, когда Елена заревет, чтобы отвести ее в постель. Но она каким-то чудом все еще пересиливалась, хотя две слезинки все же спрыгнули на впалые щеки. — Неужели один будешь пить, наглец?! Петр Харитонович поставил на стол хрустальную рюмку, наполнил до половины. С детской резвостью Елена Клавдиевна к ней потянулась. — Давай огурчики откроем, давай?! Гулять так гулять! Молчком Петр Харитонович сходил в кладовку, принес литровую банку маринованных огурцов, закатанных прошлой осенью. Как еще успели при их обстоятельствах несколько банок оборудовать? Огурчики были отменные, с чесночком, с укропом. Банку откупорил: ядреным духом шибануло в ноздри. — Под такого огурца не мудрено литр усадить, — заметил он. Елена Клавдиевна слизнула свою рюмочку, улыбнулась жалостно. — Маленький праздник. Давненько мы так славно не сидели, не правда ли? Жизнь кончается, подумал Петр Харитонович, и что же в ней было хорошего, кроме вот таких случайных маленьких праздников? Да ничего. Водка всколыхнула его воображение. — Такое у меня чудное ощущение, будто мы еще и не жили с тобой, Лена. Все позади, а кажется, будто ничего еще не было. У меня устройство замедленное. Большинство людей в срок созревают и в срок молоды, а я словно только вчера поспел взрослеть… Я глуп, понимаю. Ты права: я человек из казармы. Но об этом все-таки не сильно жалею. Я вечный солдат. Это участь мужская. Обидно другое. Жизнь слишком быстро мелькнула, ничего я в ней не успел. А заново не начнешь. — Налей мне еще. Они выпили опять неровно: он полную чашку, она половину рюмочки. Но ей хватило, чтобы захмелеть. — Твои ли это речи, дорогой муженек? Уж ты ли не завел себе кралю на стороне? — Или нашу взять семью, если честно. Со стороны как выглядит. Сын — убийца, жена — проститутка, муж — болван. Но это же не вся правда. Мальчик пал жертвой предательских обстоятельств и нашей душевной глухоты. Ты, Еленушка, чистейшее создание, не выдержавшее страшной беды, а я — придурковатый нетопырь, слишком поздно узнавший, что Волга впадает в Каспийское море. Как ты думаешь, чего нам не хватило, чтобы сохранить семью? Побледневшая Елена Клавдиевна не ответила. Она не помнила, чтобы муж когда-нибудь так много говорил. Она и пьяным его не видела никогда. Да и вообще, много ли она о нем знала? В галиматье, которую он нес, был лишь один смысл: он ее больше не любит. Не желает быть сопричастным к ее увяданию. На пороге небытия, которое разум ее отвергал, а тело уже приняло почти со сладострастным вожделением, ее вдруг озарило: вся их жизнь была подробным выяснением этой загадки: кто из них любит больше. В этом были великое мучительство и великая сладость их бытования. Они вели сокрушительный поединок любви. Все средства в нем были уместны и хороши: измена, членовредительство, тупое выжидание. Поэтому, только поэтому они прозевали отчуждение сына. Им было не до него. Но в любви она потерпела поражение. Ей предстоит дотлевать в одиночестве. Любимый мужчина намерен начать все сначала, но уже без нее. Возможно, он сам пока об этом не подозревает. Но он не любит ее. Он сдался. Его энергия совместности истощилась. Петр Харитонович продолжал что-то говорить, жаловался на свои злосчастья, как жалуются в поезде случайному попутчику, но она его уже не слушала. Машинально отпила еще водки. Она чувствовала запах паленого. Он шел из нее самой изнутри. Кусок электропроводки в ней обуглился, перегорел. Она тихо мужу сказала: — Ты же без меня пропадешь, дурачок! Он ее не понял. Приятно двигались его мужественные скулы. Вон в ту складочку под ухом она любила целовать его когда-то. Он сразу возбуждался и делался в ее руках податливее воска. Их безмятежные соития бывали как передышки между боями. Это тоже не повторится. Как глухарь, он упоен своей одинокой песней — уже без нее. Она попробовала еще разок к нему достучаться. — Эй! — окликнула. — У меня вот здесь кольнуло прямо насквозь. Вот прямо под грудью. — Пройдет, — Петр Харитонович спешил высказаться. Ему казалось, что-то важное он упустил. Ах, да! — Закавыка в том, что мы с тобой семью без всякого высшего прицела затеяли. Сошлись только для радости, а надо бы — для противостояния. Понимаешь, нет? Я это сам недавно понял, а раньше не понимал. Мужчина и женщина, если любят, если породнились, то им легче противостоять всем мерзостям жизни. А у нас вышло наоборот: мы с тобой вдвоем ослабели больше, чем поодиночке. Не было высшего прицела. Виноват-то я один. Ты благороднее, умнее меня, но ты женщина. Тебе нужен был поводырь в лице мужчины. А я не смог соответствовать. Женщина без духовного поводыря делается точно крыса в подвале. — Хватит, — взмолилась Елена Клавдиевна. — Мне плохо. Проводи в постель. Идти она не могла. Петр Харитонович отнес ее в спальню. У него было ощущение, что несет старушку мать, погибшую десять лет назад от сердечного удара. Мать при жизни не любила Леночку. Называла ее гордячкой, а подразумевала — стерва. Мать любила простых, как одуванчики, женщин, чьи слова никого не раздражают понапрасну. При Леночке лишний кусок за столом боялась съесть. Зато боготворила внука. Когда у нее начинался приступ, спешила к Алешиной кроватке и хватала малыша за ногу. Боль тут же стихала. Лена к свекрови всегда относилась тактично, без тени высокомерия. Замечала за ней лишь один недостаток: кретинизм. На кровати Елену Клавдиевну скрючило. Печень вдруг задубела, как глина под солнцем, сковала внутренности: ни разогнуться, ни даже громко застонать. Не первый: раз уже с ней такое случалось. Петр Харитонович побежал на кухню кипятить шприцы, чтобы сделать обезболивающий укол. Когда вернулся, Лена лежала, задрав ноги высоко на стену, глаза зияли на бледном лице сумрачными провалами. — Это ты, ты виноват со своими бреднями! — Из-за водки это, из-за водки. Говорил: не пей! — Как ты смеешь! Если я тебе противна, уйди! Оставь меня! Предатель! Его поразила глубинная суть ее немотивированной ярости: она умирала. Ее черед наступил. Не сегодня-завтра — она его покинет. — Без тебя мне жить незачем, — сказал уверенно. Она снизу схватила его клейким, умоляющим взглядом. — И я тебе не противна? — Ты с ума сошла! — И ты можешь меня обнять? Петр Харитонович мгновенно, по наитию склонился над ней, приник губами к ее рту. Запах тления напоминал уксусной следок. Ее щеки были мокры. — Боже, как хочется жить! — прошептала. После укола сразу задремала, но ненадолго. Печеночный приступ вернулся посреди ночи, пришлось все-таки вызывать «скорую помощь». Следующие три дня были сплошным бесконечным кошмаром. Последние сутки Елена Клавдиевна почти беспрерывно вопила, но в больницу, как больную матушку в свое время, Петр Харитонович ее не отдал. Любимая жена умерла у него на руках в три часа пополудни в первый день осени.
2 По актировкам Алексея Михайлова (лагерная кличка «Пистон») освободили на четвертом году перестройки. Федору Кузьмичу осталось отбывать еще пять месяцев, и Алеша поклялся, что без него в Москве не ворохнется, а только подготовит условия для благоприятного совместного отдыха. — Если понадобится, поживи пока у Аси, — напутствовал его Федор Кузьмич. — Только сыну ничего про меня не рассказывай. Сам расскажу при случае. На это Алеша ответил так: — У Аси жить не буду. Ты себя зря не терзай, Федор. А хочешь, возьми нож и ударь меня в грудь. — Ну-ну! — улыбнулся Федор Кузьмич. — Больно ты стал обидчивый к концу срока. Ася ли, другая ли, а женщина меж нами стоять не должна. — Понял, учитель. Он вернулся в Москву в то время, когда звезда Михаила Сергеевича, царька-демократа, сияла в зените. Еще не проявился до конца масштаб его разрушительных деяний. И те, кто мечтал о свободе, по-прежнему видели в нем героя и спасителя. По своему прекраснодушному невежеству Горбачев с любой трибуны нес что попало, что на ум взбредет: то про деда-колхозника, который хранил в себе зачин святой жизни; то про башковитых западных бизнесменов, то про партийных оглоедов, которые обязаны убраться с нашего светлого пути; то про необходимость повысить партийным аппаратчикам зарплату; то про демократов, как про крылатых посланников неба; то про них же, как про блудодеев и злоумышленников, готовых за десяток долларов уступить все социалистические завоевания, — и еще многое другое изрекал он в бесконечных выступлениях, противореча самому себе, но очаровывая публику гипнотическим даром. Опытные аналитики уже и тогда замечали в его словонедержании и как бы в инстинктивной лживости болезненную, патологическую склонность к предательству, но тактично определяли это «диалектической способностью к компромиссу». В третий раз за век по России, как по наковальне, долбили тяжким молотом преступного, отвратительного политического эксперимента: революция — война — перестройка. На каком-нибудь другом клочке суши от такого космического нажима давно бы вымер последний червячок, но благодушный российский обыватель лишь глубже подбирал животик и снисходительно усмехался. Однако в недрах нации все же начались сложные биологические мутации, которые могли привести к непредсказуемым изменениям славянского генотипа. На поверхность общественной жизни эти процессы выплескивались небывалым увеличением социальных безобразий. Начать с того, что поголовно все прекратили работать, а те, кто продолжал делать вид, что работает, полагали себя великомучениками. В основном это были люди пенсионного возраста, прокаленные еще сталинской эпохой. Конечно, речь не идет о множестве возникших на голом месте бирж, акционерных компаний, фирм, кооперативов и прочего тому подобного, где шла таинственная, сумрачная дележка невесть откуда взявшихся несметных богатств. Праздник демократии обозначился и тем, что в теплые переходы метрополитена все гуще набивались нищие. Некоторые из них приладились пиликать на гармониках и скрипках, подражая итальянским маэстро. Окреп «парад суверенитетов», боковые республики Союза как-то все разом по примеру прибалтов нацелились отделиться от России, норовя при этом побольнее куснуть ее за ляжку, а то и перегрызть ей сонную артерию. Злоба плескалась от города к городу, от вотчины к вотчине, подобно гигантскому черному перекати-поле. До синевы раздувшиеся от высосанных из народа деньжищ, бывшие партийные боссы, а ныне демократы-предприниматели, чтобы поднять настроение плебса, пообещали вскорости раздать землю, фабрики, магазины и жилье. Но это мало кого утихомирило. Теперь частенько злоба принимала форму святотатства, тем более что само по себе это понятие давно приобрело иронический оттенок. Его употребляли, когда хотели покрепче уязвить дубоголовых пердунов из старой большевистской гвардии. Дескать, все себе захапали, нам ничего не дали и при этом молятся на своего батюшку Ленина. В очередях ветераны войны и труда вызывали особенное раздражение и подвергались постоянным оскорблениям. Пока инвалид со своим удостоверением пробирался к раздаче, ему только что не плевали в лицо. Поразительно, но пуще других свирепствовали пожилые женщины, словно ни у кого из них не было ни отцов, ни дедов. Женщины подначивали, науськивали безмозглых, оголтелых юнцов, чтобы те вправили инвалидам мозги. Бывало, и вправляли. По телевизору как-то показывали, как от одного ветерана в очереди осталось только удостоверение «Героя Советского Союза», а его самого обнаружить нигде не удалось. Характерный случай произошел с другим ветераном на одной из автозаправочных станций. Этот горемыка приплелся к колонке, держа в одной руке заветное удостоверение, а в другой пустую канистру. Головорезы из очереди подождали, пока он нальет себе бензину, потом из этой же канистры его облили и подожгли. На четвертом году перестройки посадили в тюрьму по политической статье антисемита-маньяка Асташвили. С ватагой таких же, как он, удальцов антисемитов он заявился в писательский клуб и через самодельный рупор потребовал, чтобы член Политбюро ЦК КПСС Яковлев убирался на свою историческую родину в Израиль. Асташвили оказали стойкое сопротивление русские писатели Соколов и Черниченко. Весь мир содрогнулся от этой фашистской вылазки, и, естественно, в городе началось тревожное ожидание неминуемых погромов. К тому же по телевидению прямо объявили, в какой день они произойдут. Страна насыщалась бредом, как туманом. Бывшую великую державу растаскивали по волоску. На улицы вползла инфляция. Водкой торговали исключительно с черного хода, но пока по сходной цене. Повсеместно, будто плесень, произросли коммерческие палатки, куда Европа тут же переправила немудреный завалящий хлам со своих чердаков. Цены там кусались. Обыватель подходил к коммерческому ларьку боязливо, как к доту. С прилавка на него улыбчиво глядели женские сапоги по тысяче рубликов и плавки по сто. Много было навалено жевательной резинки, и это радовало городскую детвору. Дети в Москве летом 1988 года уже мало чем отличались от стариков. Хотя по российским меркам кормежки в магазинах было еще навалом. Молока, яиц, круп, тухлой колбасы — всего в избытке. Денег никто не жалел на продовольствие. Люди ходили с раздутыми от обильной, недоброкачественной пищи животами, словно все разом к лету забеременели. Один комочек жвачки стоил три рубля, но из него еще дня два можно было выдувать красивые пузыри. Дети разделились на тех, у которых изо рта торчали эти пузыри, и на тех, которые одиноко шмыгали простуженными носами. Далеко не все родители имели возможность побаловать ребенка заграничным трехрублевым лакомством. Те, кому жвачки не досталось, чувствовали себя обездоленными и сбивались в банды малолетних преступников. Девочки-школьницы предлагали себя иностранцам за полсотни долларов, но в глубине души каждая хранила святую мечту стать фотомоделью. По утрам мало кто верил, что наступит вечер. Украина, Белоруссия и Нечерноземье были обречены на вымирание. Из Средней Азии шуганули добродушнейших турок-месхетинцев, которые любили для шутки пугать соседей длинными ножами. Турки-месхетинцы со всем своим скарбом, с женами и детьми и с длинными ножами надумали переселиться подо Псков, послали туда разведчиков, чтобы те приглядели места побогаче, но тут просчитались. Разведчики такого ужаса, вернувшись, нарассказывали землякам, что после этого случая о турках-месхетинцах вообще больше не услышал ни один житель планеты. Полегче стало в Москве с анашой, хотя цены на нее поднялись. Одна заправленная сигарета на рынке тянула на «чирик». Однако молодежь по каким-то, возможно, патриотическим соображениям бойкотировала восточное зелье. Мальчики и девочки лет по шестнадцать, собираясь на пустых квартирах, с превеликим удовольствием одурманивали себя ядохимикатами, лаками и натуральными красителями. Чтобы ни одна струйка ядовитых испарений не пропала даром, надевали на головы капроновые чулки или раздутые до невероятных размеров презервативы. Голь на выдумки хитра. Надышивались до такой кондиции, когда головная кора немного размягчалась. В такие минуты молодые люди наконец становились счастливыми и бросали друг на друга поэтические взоры. Те наркоманы, которых пометил сочувственным пером писатель Айтматов, были принцами крови по сравнению с московскими наркотическими париями. Осторожным шагом нация ступила на тропу вырождения. Произведенное на белый свет дурное семя не имело будущего! Ликование по этому поводу отечественных блудодеев (свобода! гласность! доллары!) и заокеанских доброхотов постепенно приобретало оттенок уныния. Непонятно было, куда девать эту многомиллионную человеческую тушу, если она сгниет на корню. Не распространится ли трупный смрад по всей планете и не задавит ли все живое? Умные люди и тут и там приходили к мысли, что, пока существует эта чисто кладбищенская проблема, следует все-таки в порядке гуманитарной помощи впрыснуть немного кислорода в издыхающий организм нации, чтобы замедлить процессы разложения. Горбачев напрямик признался, что без дружеской, бескорыстной подмоги с Запада вряд ли он сумеет построить самое справедливое общество на Земле, где все люди будут счастливы каждый по-своему. К этому времени многие уже понимали, что Михаил Сергеевич болен какой-то загадочной болезнью, но никто не брался поставить точный диагноз. Любимым его коньком по-прежнему оставался «социалистический выбор», разумеется, с рыночным подспорьем.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|