Как раз по поводу Лизиного имени они яростно заспорили, но тут начались подарки – и хозяева обомлели. Антону Ивановичу досталась кожаная куртка итальянской фирмы «Франческо», наручные часы с серебряным браслетом, электробритва в кожаном чехле, набор курительных трубок и шёлковая пижама, пылавшая всеми цветами радуги; Лукерья Евдокимовна получила белоснежный банный халат с золотой оторочкой, меховые ночные тапочки, соковыжималку, миниатюрный, как пачка сигарет, приёмник («Будете слушать «Ретро», баба Луша!»), косметический набор «Шанель» в нарядной коробке, перевязанной разноцветными лентами… Оглядев всё это богатство и оправившись от потрясения, дед Антон жёстко распорядился:
– Убери, мать, и никому не показывай… А то, сама знаешь, нагрянут.
Баба Луша послушно метнулась к сундуку, и выглядело это так, как если бы грозовая тучка слегка покачнулась на небе.
Но это ещё не всё. Следом Лиза начала выкладывать на стол из спортивной сумки съестные гостинцы, и чего тут только не было: блестящие упаковки с копчёностями, колбасами и сырами, баночки икры, коробки со сладостями и прочее такое, рассчитанное на то, чтобы поразить воображение туземного руссиянина. В довершение установила меж богатой снеди полуторалитровую бутыль шотландского виски, из тех, на какие и я иногда заглядывался в винных отделах, напуганный непомерной ценой. Окончательно деморализованный, Антон Иванович только и нашёлся сказать: «Это уж вовсе ни к чему, племянница, баловство одно…»
Бутыль с виски сразу куда-то унёс, заметив, что это «на потом».
Позже, когда баба Луша накрыла стол для чаепития, а мы с дедом приняли «с приездом» по стопке голубого пшеничного первача и уже обсудили кое-какие насущные вопросы, осталось главное: определиться нам с Лизой на постой. Дед с бабкой категорически заявили, что отдают вот эту большую гостиную и кровать, на который баба Луша мигом перестелит всё чистое, а сами отменно устроятся в сенцах либо, если это для нас помеха, перейдут пока на прожиток к свояку, у которого целый дом пустует. Лиза бросила на меня победный взгляд, но я, хотя клевал носом, с этим предложением не согласился. Как мы будем чувствовать себя в хоромах, если хозяева ютятся в клетушке? Не годится, не по-людски. Теперь Лиза посмотрела на меня с гордостью, а дед Антон сказал:
– Безвыходных положений не бывает. И что, Луша, коли Клавкин дом откроем?
Хозяйка неожиданно захихикала, прикрыв рот ладошкой, но сразу посерьёзнела и перекрестилась.
– Почему не открыть, Антоша? Всё одно Клавка уж не воротится.
– Ну, это как сказать, – возразил дед.
Я попросил объяснений и тут же их получил. Клава (тоже Юсупова), их двоюродная правнучка, жила своим хозяйством через два дома от них. Молодая вдовица. Мужик её на заре капитализма угорел от палёной водки, детей у них не было, не дал Господь. Клава так и вдовела потихоньку, ничего больше от жизни не требуя, хотя была хороша собой. И тут случилось как бы маленькое чудо, иначе не назовёшь. Три лета назад в Горчиловку по оказии завернули трое иноземцев, то ли англичане, то ли шведы, кабанчика пострелять. Охота в окрестных лесах знатная, зверя немерено и с каждым годом прибавляется. Подселились как раз у Клавы, у неё дом просторный, прокантовались трое суток, а когда наладились обратно в Швецию, забрали Клаву с собой. Чем-то она им приглянулась, что ли. Да в общем понятно чем. Клавка прибегала прощаться, от счастья была сама не своя, билась вот здесь головой о притолоку, ревела в три ручья и всё одно повторяла: «Он хоть старый, да ласковый… Старый, да ласковый… Обещал весь мир показать».
– История, надо сказать, загадочная, – закончил повествование дед Антон, обретший после трёх стопок необыкновенную ясность ума. – До сей поры в толк не возьму – на каком языке Клавка с ими изъяснялась? Второе: зачем ей весь мир, коли она в здешней речке купаться боялась?
Дальнейшее, честно говоря, помню смутно – дорога, крепчайший самогон, утомление, – но вдруг обнаружил, что лежу на чистой постели в светлой горнице с открытым на волю окном в лазоревых занавесках. Чувствовал себя будто заново родился. Лиза сидела поодаль за столом и смотрела на меня. Увидев, что я проснулся, важно изрекла:
– Что ж, Виктор Николаевич, пожалуй, осталось выяснить совершенный пустяк… Кто я тебе – жена или попутчица?..
* * *
Выясняли мы этот пустяк пять дней – и пронеслись они как волшебный сон.
Время разбилось на какие-то маловразумительные фрагменты, наполненные солнцем, негой, бесконечными разговорами и любовью. О да, это была она – с её томительным дыханием и светопреставлением в душе. Полагая себя литератором, оказывается, я до сих пор представления не имел, как она сушит мозг, как превращает человека в примитивное существо, озабоченное только одним…
Сидим на берегу речки Свирь. Сколько глаз хватает – небо, лес, травы, вода и больше ничего. На Лизе перламутровый купальник, на мне плавки в синюю полоску. Я немного стесняюсь неуклюжести собственного тела, замордованного городской жизнью, с плохо развитой мускулатурой. Но стыдиться особенно нечего: я молод. Я так молод и глуп, как не бывал даже в пору полового созревания.
Лиза, щурясь от солнца, бросает из-под ладони лукавый взгляд.
– Витенька, ну пожалуйста, расскажи про свою жену.
– Зачем тебе?
– Она была красивая, умная, необыкновенная, да?
– Всё это прошлое, к чему ворошить?
Пригорюнилась, в тёмных глазах огонь потух.
– Что ты, Витенька… Прошлой любовь не бывает. Она всегда настоящая.
– Тебе-то откуда знать?
– Действительно, откуда? Но всё-таки я не понимаю, как это может быть. Любишь, любишь, а потом вдруг – прошлое. Значит, было что-то другое, не любовь… Она тебя обижала?
– Кто? Моя жена? С чего ты взяла? Надоели друг другу, вот и расстались.
– Значит, ты не любил, – подвела итог со вздохом облегчения и добавила сочувственно: – Несчастная женщина. Как она теперь страдает без тебя.
Я поймал себя на том, что плохо помню Эльвиру, но несчастной она не была, это точно. Какой угодно – обворожительной, лживой, злой, бескорыстной, себе на уме, – но не несчастной. Лиза права в одном: я никогда не любил по-настоящему маленькую татарочку, хотя одно время мне было с ней хорошо, головокружительно, как и ей со мной.
– Пойдём в воду, – позвал я, поднимаясь.
Лиза опередила, кинулась с обрыва на глубину, погрузилась с головой, и на мгновение я обмер: где она? Всё оставалось на своих местах – солнце, река, блистающий, прекрасный мир, – а Лизы не было. Она плыла под водой, она мастерица нырять и плавать. Я уже убедился в этом, но я её не видел, поверхность воды разгладилась, и я испытал огромное, невыразимое страдание, как будто лишился чего то такого, что неизмеримо дороже жизни…
Пьём чай у старика со старухой, по вечерам ходим к ним в гости. Породнились. Теперь я деду Антону тоже внучатый племянник, но по линии другого брата, Прохора. Он уже три раза извинялся за то, что не сразу признал. Годы, глаз уже не тот, как в шестьдесят лет. Я отвечал одно и то же: с кем не бывает. На столе керосиновая лампа, только что её запалили. В лампаде под иконкой мерцает огонёк, как с другого конца вселенной. Чай богатый: баба Луша вынула из печи картофельные шаньги, поставила варенье трёх сортов – брусника, малина, смородина. Плюс шоколадные конфеты и разные печенья из Лизиных гостинцев. Разговор неспешный, обстоятельный. Витийствует в основном Антон Иванович, баба Луша ему возражает, мы с Лизой соответствуем, внимаем умным поучениям.
– Без электричества жить можно, – сообщает старик, стряхивая хлебные крошки с бороды. – Больше скажу, безо всего можно жить, даже без пищи, кроме совести. Как у вас об этом в городе понимают? Небось забыли, что такое совесть?
Не успеваю ответить, встревает баба Луша:
– Дай людям спокойно покушать, старый. Проповедник нашёлся. У самого-то она где?
На подковырки жены дед не обращает внимания, разве уж сильно допечёт, но это редко бывает.
– Совесть, детки мои, такая штука, противоположная алчности. Меж ними боренье идёт. Так в Писании сказано. Кто поддался алчности, потянулся на золотой манок, тому не видать царства Божия. Да и на земле ему худо. Без совести, вытесненной алчностью, человек становится как бы душевно слепой, немощный и бесприютный. С виду, конечно, как сыр в масле катается, а внутрь загляни – там темень и вонь. Не позавидуешь такой жизни. Мы по телику раньше смотрели, когда свет был. Их там всех показывают, которые скурвились. Ну как они живут? Страшно подумать. Всё вроде есть, всего в изобилии, пир горой, а толку-то что? От страха перед неизбежной расплатой с ума сходят. Пуляют друг в дружку почём зря, пытками пытают, детишек малых не жалеют. Всё от страха одного. Кто первым ближнего не сожрёт, того самого сожрут. Хуже зверей, право слово.
Старик горестно качал бородой, будто грудь подметал, захотелось его утешить. Его печаль была безнадёжной и такой понятной. Лиза опередила.
– Дедушка, но разве обязательно если человек богатый, то зверь? Разве по-другому не бывает?
Дед поглядел на неё с каким-то проницательным сочувствием.
– Не бывает, не надейся.
– Как же так, дедушка? Слишком просто получается. Выходит, каждый богатый человек преступник, а любой бедняк – праведник? Зачем тогда работать, учиться, дома строить, книги писать? Чтобы в лапти обуться и сухую корочку жевать?
– Путаница у тебя в голове, племянница, – доброжелательно отвечал старик. – Богатство богатству рознь. Важно, как нажито. У меня вон прадед тоже был богатым, лавку имел, два дома, много скотины и птицы, но всё ведь нажил горбом, никого не ущемлял. В этом вся суть и есть. Каждому по труду воздаётся, а не по лихости. Нынешние богатеи сами копейки не заработали, чужое поделили и скоко людей вокруг себя обездолили. Потому нет им спасения, и на праведном суде с них взыщется полной мерой.
– Взыщут, как же, жди, – буркнула баба Луша.
– Есть миллионеры, – не унималась Лиза, щёчки у неё раскраснелись, – которые церкви строят, больницы, дома для престарелых. Раздают деньги направо-налево. О бедных заботятся.
– Ну да, – усмехнулся дед. – Раздели догола и подачку бросили. На, дескать, голодранец, купи себе бублик. И ведь подают тоже не по душе, опять от страха. Ну как ограбленный народец озвереет, набросится скопом, ноги поломает, дворцы пожгёт? В истории всякое бывало, и ещё не раз будет.
– Не спорь с им, доча, – посоветовала баба Луша, подкладывая Лизе в тарелку мочёной брусники. – Чернокнижник. Ему хошь кол на голове теши, не уступит. Такой уродился поперечный дед.
Понятно, Лиза косвенно пыталась как-то защитить, оправдать отца, но ей это не удалось…
… Сварила картофельный супец – эпохальное событие. С утра было видно, задумала что-то грандиозное, выпроваживала из избы, чтобы не путался под ногами. С вечера условились пойти за грибами, но она передумала: «Сходи один, Витенька, искупайся, что ли. Ну что ты как маленький, нельзя так держаться за женскую юбку». Я заподозрил неладное, но послушался, пошёл, правда, не в лес, к Юсуповым. Дело в том, что несколько дней вынужденного безделья подействовали угнетающе на психику. Впервые за долгие годы я оказался как без рук: без пишущей машинки, без компьютера, даже без бумаги. Незаписанные слова, фразы, обрывки сюжетов напрягали сознание, словно малые голодные детки.
Обратился к деду со своей нуждой, у него бумаги не было, но нашлось несколько обглоданных шариковых ручек с высохшей пастой и пяток разноцветных карандашей. Дед сказал: пойдём к Митричу, самый культурный человек в деревне, бывший библиотекарь. Бумагой наверняка запасся.
Пока шли деревней, из огородов кое-где подымались женщины, все в изрядных летах, окликали деда Антона, церемонно здоровались, интересовались самочувствием. Дед останавливался и каждой обстоятельно докладывал, что идём к Митричу за бумагой, каковая понадобилась племяннику (мне), чтобы отправить важное послание в город. Мужики не попадались, словно повымерли. Про молодёжь и говорить нечего. Дед ещё раньше рассказал, что те, кому поменьше ста лет, давно подались в коммерцию, и теперь, надо полагать, мало кто остался в живых. Всё посёк зловещий молох мамоны.
Митрич жил на другом конце деревни и оказался сухим, выжженным солнцем до черноты мужичонкой лет шестидесяти, с запахом свежей браги. Когда мы все трое уселись на скамеечку возле дома, запах обрёл материальные очертания в виде серого облака вокруг его головы. Бумаги у него тоже не нашлось, но прежде чем об этом сообщить, он долго, нудно выспрашивал, кто я такой и зачем мне бумага. Затем безо всякого перехода предложил:
– Что ж, земляки, нешто сымем пробу по кружечке?
Дед Антон весомо изрёк:
– Я всё сижу и думаю, спохватишься ай нет людям поднести. Почему не попробовать, коли она есть.
– Суть не в этом, Иванович, – смутился библиотекарь. – Тут вопрос глубже. Веришь ли, буквально помрачение нашло. Третий раз заквашиваю и никак до перегонки довести не могу.
– Леший тебя водит, потому что без бабы живёшь. Крепкому мужику без бабы жить вредно. Спиться можно.
Пока Митрич ходил в дом, дед поведал его историю. Баба у Митрича раньше была, хорошая баба, работящая, весёлая, Настёной звали, но пропала три года назад. Пошла однажды за малиной и сгинула. Может, медведь задрал, может, ещё что, кто знает. Пропащих теперь не ищут. Митрич с тех пор керосинит денно и нощно. И бумагу, похоже, на махорку извёл. Была у него бумага, как не быть. Какой библиотекарь без бумаги? Я хотел спросить, где в Горчиловке библиотека, откуда взялась, но поостерёгся. Митрич вернулся с трёхлитровой посудиной и тремя гранёными стакашками. Самолично наполнил все три до краёв. Банку поставил на землю. Мутная белёсая жидкость пенилась и отдавала сивухой. На вкус оказалась кисленькой, как квасок. Мне понравилась. Снова закурили мою «Яву». Потом повторили, как водится, потом ещё. Утешное получилось сидение. Всё, что томило душу, отступило, истаяло в чарующем мареве летнего дня. На задворках вселенной, возле картофельного поля, явственно чувствовалось дыхание вечности, а может, и благодати. Вели неспешную беседу с пятого на десятое, приличествующую трём мужикам разного возраста, но одинаково истомлённым загадочными видениями жизни и вдруг обретшим минутный покой. Митрич предупредил, что квасок, с виду слабенький, – коварная штука и может так вдарить, что мало не покажется. Я не поверил, пил и пил, как соску сосал. Митрича с его сухим лицом и как-то безобидно осоловевшего деда Антона воспринимал совершенно как родных людей, как встреченных неожиданно задушевных братьев.
Сперва помянули пропавшую без вести Настёну, супругу Митрича, и я, спохватясь, выразил соболезнование, на что Митрич, блеснув внезапной слезой, возразил, что хоронить её рано. Пустили по деревне слух вздорные старухи, что её, дескать, обратал медведь, но это, конечно, чушь. Не такая Настёна баба, чтобы поддаться косолапому или любому другому лесному насильнику, да и медведи в их местах приветливые, с руки едят, как в зоопарке. Ежели встретится шатун, так скорее всего одичавший коммерсант из города. Такие действительно в район иногда забредают, но с ними у Настёны разговор короткий… Морщась от насмешливых похмыкиваний деда, Митрич признался, что подозревает другое. Последнее время Настёна шибко убивалась из-за пенсии, мечтала ему, Митричу, на зиму бахилы прикупить, старые совсем прохудились, и вполне могло статься, не согласовав с мужем, чтобы сделать сюрприз, подалась искать правду в областной центр. По её характеру станет. Да что там, недавно надёжный человек сообщил, что видел Настёну аж в Саратове, на митинге, и в руках у ней плакатик с надписью: «Долой антинародный режим Чубайса!»
– Надёжный человек! – не выдержал дед Антон. – Чего баки заливаешь? Кто такой? Небось Шурик Трухлявый из Назимихи, твой вечный собутыльник?
– Хотя бы он, – вскинулся Митрич, расплескав стакан. – Чем тебе не угодил? Тогда с сохатым наколол? Что ж, век будешь помнить?
– Святая ты, Митрич, душа, – загрустил дед Антон. – Пей хоть с чёртом, хоть с Трухлявым, но зачем сказки рассказывать? Не спорю, мёртвую Настёну никто не видел, выходит, по юридическому закону она как бы живая, но тебе какой прок? Пока молодой, подбери сопли и начинай судьбу заново. Не нами придумано. Скоко раз говорил, вон Анфиса Павловна – чем тебе не пара? Ведь она хоть завтра со всем душевным расположением. Не кобылу насуливаю, Митрич. На неё без тебя охотники найдутся, как бы локти не пришлось кусать.
– Заткнись, дед, обижусь, – с опозданием пробурчал Митрич и поспешно осушил стакан, смягчил боль потери кваском. Придвинулся ко мне поближе, посмеиваясь, просияв просмолённым ликом, заговорщически шепнул: – Тебе, Витя, остерегаться не надо. В деревне такого нет подлеца, который донесёт.
– О чём ты, Митрич?
На мгновение я протрезвел. Оказалось, ничего страшного. Просто, как мы с Лизой ни темнили, деревня давно догадалась, кто мы такие. Выдал чёрный красавец «форд». На подобных тачках всем известно кто ездит. Отнюдь не законопослушные граждане. У тех ежели был при советской власти велосипед, давно его пропили.
– Какого вы колера, ребятки, никого не касается, – уверил Митрич. – И сколько наличности имеете, тоже не наше дело. Но вот что скажу, Витя, как будущему зэку. Главное вам до осени отсидеться. Как дороги размоет, в Горчиловку ни одна тварь не сунется.
Польщённый, что многоопытный Митрич принял меня за героя нашего времени, за нового русского, я всё же возразил:
– Всё так, Митрич, но, с другой стороны, мы родственники Антона Ивановича. Типа приехали отдохнуть.
– Это мы понимаем, – глубокомысленно кивнул Митрич. – Все мы чьи-нибудь родичи. Но послушай доброго совета, Витёк, – тачку загони в амбар, не свети.
К этому моменту дед Антон уже не принимал участия в беседе, он, с белыми слюнками на губах, с мечтательной улыбкой, мыслями витал где-то далеко.. Митрич, потряся зачем-то над ухом пустую банку, ушёл в дом за добавкой, а я начал собираться к Лизе. Но первая попытка не удалась. Едва поднялся на ноги, как они мягко подкосились в коленках, и я, хохоча, рухнул на сухую тёплую травку, к которой так хотелось прижаться щекой. Так и сидел, блаженный, пока не вернулся Митрич. Он сразу оценил ситуацию и сказал, что в моём положении лучше всего выпить настоящего самогонцу, да где ж его взять.
Очнулся от грёз дед Антон. Не найдя меня глазами, заговорил преувеличенно громко и отчётливо:
– Чудное дело, Митрич, племяша слышу, как регочет, а видеть не могу. Подлая у тебя бражка. Может, с того и Настёна ушла.
Подкрепившись белым кваском, любезно поднесённым Митричем, я кое-как встал и попрощался с собутыльниками. Деду пожал руку, а с Митричем расцеловались в губы.
– Помни, служивый, – до осени, – напутствовал он. – Осенью ты их крепко озадачишь.
– Запомню навеки, – пообещал я.
По деревне прошёл, как балерина на сцене Большого театра.
И вот уже передо мной прелестное безмятежное личико Лизы, парящее над крыльцом.
– Боже мой, Витя, да ты же пьяный в стельку!
Обнялись, как после долгой разлуки, и я так любил её в эту минуту, как никого и никогда.
Затем началось поедание супа. Лиза сидела напротив, а я поглощал тарелку за тарелкой, подхватывая капли ломтем серого влажного хлеба. Хотя и очумелый, я хорошо сознавал, что происходит. Дочь миллионера, особа дворянских, новорусских кровей, возможно, за всю жизнь не испачкавшая ручек у плиты, приготовила еду своему мужчине-избраннику. Я был бы последним скотом, если бы не оценил событие по достоинству. Вкуса того, что ел, я не чувствовал, что-то пресное и постное, но на третьей тарелке, умильно сощурясь, спросил:
– Харчо, дорогая?
– Сам ты харчо, негодяй! Это картофельный суп по бабы Груни рецепту. Скажешь, не вкусно?
– Вижу, что картофельный, потому удивился. Картофельный, а впечатление такое, будто харчо, как в ресторане «Арагви». Как тебе удалось, любовь моя?
Приняла ли за чистую монету, не знаю, но лицо осветилось счастливой улыбкой.
– Твоя Эльвира, скажешь, лучше готовила?
– Милая моя, она вообще не умела стряпать. Обычно я покупал пачку пельменей, и мы съедали на двоих, причём ей доставалось две трети, а мне с пяток самых худосочных пельмешек, из которых мясо вывалилось. Больше скажу, до этого дня я ни разу полноценно не питался.
Она подумала над моими словами, склонив русую головку. Чистое дитя.
– Если бы ты не был такой пьяный, Витенька, я сказала бы что-то очень важное.
– Я не пьяный. Голова-то соображает.
Посмотрела с сомнением.
– Хорошо, слушай… Я ведь знаю, кем тебе представляюсь. Балованная дочурка нувориша, дитя воображения и книг, никчёмное создание… Но тебе вовсе не обязательно на мне жениться, у тебя есть время подумать…
– Как порядочный человек…
– Подожди, – милая гримаска досады. – Это важно, чтобы ты знал. Отныне единственная моя цель – быть полезной тебе. Понимаешь? Пиши спокойно свои гениальные книги, а я буду делать всё остальное. Готовить еду, стирать, ходить по магазинам, обустраивать домашний очаг, ну и… рожать и воспитывать детей, наших детей… если захочешь. Больше я ни о чём не мечтаю. По-твоему, это слишком много?
Мне стало грустно и больно. Пьяная одурь рассеялась, и суп показался горек. Лиза сделала своё признание с глубокой, я бы сказал, выстраданной убеждённостью, оттого её попытка придать моей и своей жизни нормальную, естественную перспективу выглядела ещё более жалкой, смахивающей на приступ девичьего идиотизма. Точно с таким же чувством обречённости и тоски наблюдал я, к примеру, брачные процессии, подкатывающие к дверям ЗАГСа на роскошных белоснежных лимузинах, украшенных цветами. Невесты в прекрасных подвенечных платьях, от которых (не от платьев, а от невест) за версту несло клинским пивом, молодые люди в чёрных костюмах и при галстуках, смущённые и как бы немного растерянные, вероятно, оттого, что пришлось ненадолго оторваться от привычной рыночной среды. Затем, покончив с регистрацией, брачащиеся пары со своими свитами в иномарках следовали к могиле Неизвестного солдата и к Вечному огню, где толпились у мраморных плит с таким выражением на лицах, описать которое не хватит сил у самого тонкого стилиста. Потом (или до того?) они ещё обязательно венчались в церкви, не смущаясь тем, что непорочная невеста нередко была на сносях. Какое-то бессмысленное, кощунственное ретро.
– Всё будет как ты хочешь, – пообещал я Лизе. – Хотя не могу до сих пор понять, почему из всех мужчин на свете ты выбрала именно меня. Уверена, что не ошиблась?
– Ты лучше всех. – Она покровительственно взъерошила мои волосы. – Даже когда пьяный.
Это был наш последний счастливый день, хотя мы об этом, естественно, ещё не подозревали. Но провели его с толком. После того, как я, объевшись супа, проспался, сходили-таки в лес за грибами. За час набрали корзинку белых и подосиновиков. Лиза радовалась каждой находке (особенно нарядным мухоморам) так, как если бы подымала с земли золотое колечко.
– Витя! Ви-тя! – вопила на весь лес. – Скорее сюда! Посмотри, что это? Съедобный гриб? Не ври! Как это может быть опять мухомор? Издеваешься, да?
Грибы отнесли родичам, и баба Луша приготовила жаренку с картошкой, а к ней подала жёлтую деревенскую сметану в глиняной плошке, в которой ложка стояла торчком.
После ужина вернулись к себе, пили чай при свечах. Потом вышли посидеть перед сном на лавочке. Деревня давно спала, ни огонька, ни звука. Небо высокое, чистое, весь Млечный Путь – в пределах одного взгляда. Тишина такая, хоть руби топором. Лиза прижималась к моему боку, что-то по детской привычке долго обдумывала. Наконец спросила:
– Витенька, ты мог бы прожить так всю жизнь?
– Хоть две, – ответил не задумываясь. Я и впрямь был благодарен судьбе за этот кусочек земного покоя, как ни за что другое прежде.
Утром, стараясь не разбудить Лизу, вышел на двор облегчиться. Напротив дома, зарывшись носом в крапиву, стоял джип «мицубиси». Надо же, а я и не слышал, как он подъехал, вот к чему приводит злоупотребление счастьем. Возле машины, картинно опираясь на капот, с сигаретой в зубах стоял Абдулла и улыбался проникновенной улыбкой. В глубине салона ещё кто-то маячил. Я довёл своё дело до конца, подошёл к забору.
– Привет, Абдулла! Как поживаешь?
– Хорошо поживаю, спасибо.
– За мной приехал?
– За обоими. Собирайся поскорее. Хозяин очень сердитый.
– Как нас нашёл, Абдулла?
– Россия – маленькая страна, – охотно объяснил абрек. – В ней вся дичь на виду.
Глава 28 Год 2024. Изощрённое убийство
Анупряк-оглы, достославный покоритель северных территорий, возлежал на кумачовом ложе в отведённых ему кремлёвских покоях и поедал чернослив. Послеобеденная сиеста. Две белокурые рабыни чесали ему пятки, огромный, будто выточенный из чёрного дерева эфиоп чёрным с белыми перьями опахалом отгонял от головы несуществующих мух. У военачальника было превосходное настроение. Наконец-то командование миротворческих сил оценило его заслуги и назначило день триумфа. Празднование должно было начаться с торжественного въезда в Москву через Триумфальную арку, под вопли несметных ликующих толп благодарного электората. Там же произойдёт символическое вручение ключей от города. С наступления эры глобализации он был всего лишь четвёртым героем, удостаивающимся такой чести. Завершится праздник всенародным гуляньем и весёлыми показательными казнями террористов на центральных площадях. Радость воина слегка омрачало неприятное известие, полученное накануне от лазутчиков из Евросовета. У могущественного человека всегда много врагов, а Анупряк-оглы был из тех, кого уже несколько лет прочили на самые высокие посты в мировом правительстве, более того, он был удостоен аудиенции у всемирного президента Фреда Неустрашимого. О-о, незабываемая церемония! Фред неустрашимый (Джексон-младший) принял его в Овальном кабинете в присутствии всех пятерых почётных меченосцев – Харрисона, Гибсона, Рокки-старшего, Узельмана и сэра Симановича, владеющих 99 процентами акций корпорации «Всепланетный благотворительный капитал» и, таким образом, контролирующих все финансовые потоки земного шара. Прославленные меченосцы расположились в разных точках кабинета, образуя тайный знак власти, а сам. Фред Неустрашимый пошёл к нему навстречу, поднял с колен, по-братски обнял и облобызал и лишь затем произнёс положенную по протоколу священную фразу: «Веруешь ли ты в общечеловеческие ценности, сын мой?» Анупряк-оглы, борясь с неожиданным и странным желанием укусить президента за нос, взволнованно ответил: «О да, господин мой, верую и повинуюсь». «Готов ли предоставить великому братству свою жизнь и кошелёк?» «Всегда и везде, отныне, и присно, и во веки веков», – отчеканил Анупряк-оглы заученную формулу.
Фред Неустрашимый собственноручно вручил наградной знак – золотого паука, запутавшегося в паутине, вытканной из изумрудных нитей, – и на том аудиенция закончилась. Но с этой минуты, об этом написали все газеты, Анупряк-оглы официально вошёл в круг претендентов, каждый из которых при благоприятных обстоятельствах мог рассчитывать…
Понятно, как после этого события активизировались его многочисленные враги. Последняя их кознь, как доносил лазутчик, заключалась в том, что они ухитрились запустить в Интернет якобы копию заключения о результатах медицинского освидетельствования будущего – ха-ха-ха! – всемирного президента, где чёрным по белому было написано, что при ежемесячной проверке высших чиновников на лояльность у него был случайно обнаружен обезьяний хвост. Прилагалась и фотография хвоста – короткого, с затейливой завитушкой, – по которой, естественно, невозможно было определить, кому он принадлежит. Тем убедительнее, по замыслу негодяев, должна была подействовать информация.
Ничего особенного, конечно, гримасы чёрного пиара, но всё-таки неприятно.
На ковре возле рабынь примостился старый приятель генерала мэр Раздольска Зашибалов. Пожилой сатир развлекался тем, что пощипывал пухлых блондинок за разные укромные места, отвлекая их от работы, а у одной, расшалившись, сорвал с лобка пучок кудрявых волосков, отчего рабыня завизжала дурным голосом. Генерала раздражало легкомыслие Зашибалова, но он терпел, зная, что игрун не угомонится, пока не распалит себя до предела. Отчасти ему сочувствовал. Увы, детские забавы – это всё, на что способен бедолага. Генерал наслаждался любимым лакомством, сосал черносливину, потом разгрызал вместе с косточкой ядрёными зубами и проглатывал. Его личный медик, итальянец синьор Пиколо, уверял, что ничего нет лучше для нормального стула, чем перетолчённый таким образом чернослив.
Одна из рабынь неосторожно прихватила кожу на лодыжке, и, почувствовав боль, Анупряк-оглы резко пнул её ступнёй в грудь. Женщина опрокинулась на ковёр и потянула за собой Зашибалова, захрюкавшего от удовольствия.
– Оставь их, наконец, в покое, Зиновий, – не выдержал генерал, выпрямился и спустил ноги с ложа. Запахнул парчовый халат.
– Пошли прочь! – рыкнул он на рабынь, и те с такой быстротой исчезли, что показалось, ушли сквозь стену.
Генерал перебрался за низкий ореховый столик, накрытый для угощения. Туда же переполз Зиновий Германович, всё ещё перевозбуждённый, посиневший, как мертвяк.
– Напрасно ты так, Ануприй-джан, – с укором сказал он. – Сбил с волны. В кои-то веки… Я ведь чувствовал, чувствовал – вот-вот, и получится. Уже был почти наготове.
– Будет тебе, Зина, – скривился генерал. – Сколько раз тебе так казалось, а толку?.. Пиколу надо слушать, виагру с водкой пить, а ты не слушаешься. Ты никого не слушаешься, Зиновий. У тебя скверный характер. Вешать пора.
– От виагры у меня изжога, – пожаловался мэр. – Если пить. А от инъекций – судороги. Тупик. Но я надежды не теряю. Есть и другие средства.
Анупряк-оглы догадывался, о чём речь, но ему надоело без конца обсуждать личные проблемы Зиновия, на которых тот особенно зациклился после того, как остался не у дел.