– Какие ублюдки, да?! – сказала Нина. – Ты тоже с ними заодно?
– Я сам по себе.
– Знаешь, почему я к тебе потянулась?
– Почему?
– У тебя глаза хорошие. Ты не такая свинья, как они. Можешь отомстить за меня?
– Как это?
– Поклянись, что отомстишь!
– Клянусь, – сказал Иван. На набережную свежо тянуло ветерком от Москвы-реки, и солнышко проглядывало сверху как-то по-особенному ласково.
Нина объяснила, что ему необходимо сделать. Он должен подстеречь Рувимчика поздно вечером возле его дома, в удобном месте, которое она заранее покажет.
Рувимчик возвращается домой всегда точно в половине первого, потому что у него в квартире живет какая-то приезжая телка, которая сечет его по минутам. Рувимчик никого не боится, кроме своей телки. Иван должен его подстеречь и по-тихому замочить.
– Согласен? – настороженно спросила Нина, пронзая насквозь бедовым пьяным взглядом.
– Конечно, согласен. Только не пойму, за что ты на него так взъелась? Неужто из-за одной оплеухи?
– Не только из-за этого. Он, гнида поганая, обращается со мной, как со скотиной, а обещал… Он мне про эту телку ничего не говорил, так пел, так пел!
Я уши и развесила. Стала бы я с ним по всем углам шарашиться, с трихомонозой вонючей. Он знаешь сколько бабок имеет на своей "травке"? Но на мне он осекся.
Я не подстилка.
– Он что, обещал жениться?
– Пошел он со своей женитьбой! Обещал квартиру снять – раз. Шубу купить – два. А оказалось, я для него тряпка половая, чтобы ноги вытирать. Но у меня своя гордость есть, как ты думаешь?
– Так это сразу видно, – признал Иван. – Но все-таки, может, не стоит так уж сгоряча мочить? Может, изувечить для начала. Вдруг он одумается?
– Я тебе нравлюсь?
– Еще бы.
– Не врешь?
– Да нет, ты красивая женщина.
– Ну вот, – сказала она удовлетворенно. – Сделаешь, и я вся твоя. В любом месте, сколько хочешь раз.
– Заманчиво, – задумался Иван. Нина допила коньяк, а он отхлебнул пива. Некоторое время они молча, будто в сонной одури, любовались белым катером, который выгребал на середину реки, обвешанный рекламными плакатами. Отсюда, издалека, можно было разобрать только один: "У МММ – нет проблем".
– Ладно, – сказал Иван. – Поехали, провожу домой, а вечером позвоню.
Нина уткнулась носом в пустой стакан и вдруг разрыдалась.
– Ты чего?
Оказалось, ей некуда идти. Из квартиры ее не далее как сегодня утром вышвырнул пьяный безумный отец, вдруг взбесившийся якобы оттого, что она не ночевала дома. Но это была просто придирка, повод. На самом деле он терроризировал и ее и мать из-за того, что на своем говенном заводе зарабатывал двести тысяч в месяц и еле сводил концы с концами, тогда как у них с матушкой иногда водились крупные бабки. По своей "совковой" психологии вот именно этого он не мог им простить. Из ее слезного бормотания Иван понял только одно: после того как разделается с Рувимчиком, ему неминуемо предстояло мочить и батюшку-тирана.
– Чего же ты такая свирепая, Нин, – осудил ее Иван. – Только один у тебя приговор: мочить и мочить.
Да так мы с тобой пол-Москвы перемочим.
– Купи еще коньяку. У тебя деньги есть?
Пока ходил к окошечку раздачи, обдумал создавшееся щекотливое положение. Бросить пьяную потаскушку посреди Москвы было как-то не по-мужски, вроде она ему как бы и доверилась; а куда ее деть? Разве что отбуксовать домой и дать ей часика три соснуть, но перед матерью неловко. Хотя все же он склонялся к тому, что придется отбуксовать.
После очередной дозы Нину потянуло на откровения. Но сначала она попыталась причесаться и подкрасить губы и одарила Ивана сокровенным многообещающим взглядом.
– Меня, если хочешь знать, два раза в кино приглашали сниматься. Не веришь? Настоящий режиссер, без туфты, не хочу называть фамилию, тебе плохо станет.
– Это неудивительно. Такие девушки на дороге не валяются.
– Ты дурачок, внешность не главное. Главное – талант. Хочешь, стихи почитаю?
– Конечно, хочу!
Нина еще раз попробовала привести в порядок волосы, отчего прическа ее стала похожа на копнушку сена, поваленную набок, и заунывным голосом, но очень громко, с отчаянной жестикуляцией и немыслимыми ударениями провыла два четверостишия Евтушенко.
Впечатление было настолько сильным, что несколько прохожих, пригнув головы, как при бомбежке, перебежали набережную на другую сторону, а из палатки выглянул испуганный продавец.
– Ну как? – спросила Нина самодовольно.
– Гениально! – искренне восхитился Иван. – Куда там старухе Тереховой.
– Хочешь спою?
– Не надо. Пойдем ко мне, познакомлю тебя с матушкой. Ей споешь.
– Ты хочешь познакомить меня со своей мамой?
– Ну а чего тянуть.
– Ваня, ты что же, влюбился в меня?
– Есть маленько, – скромно признался Иван.
* * *
Ася всех гостей принимала одинаково – с христианским смирением. Ее не слишком смутило, что девушка пьяна и с разбитым ртом. Она сводила ее в ванную и переодела в свой халат, а потом предложила молодым людям пообедать, но сын сказал, что Ниночке прежде всего следует выспаться, потому что она с ночной смены. Нина прошептала уже в полусне:
– Ты разве не ляжешь со мной?
– Пока нет. Для меня это слишком серьезно.
Ася приступила к сыну с расспросами: кто она да что она?
– Сиротка, мамочка. Несчастное дитя красивой рыночной мечты. Мне никто не звонил?
– Да от кого ты все ждешь звонка?
Иван редко посвящал мать в свои проблемы и часто водил ее за нос для ее же спокойствия. Она хоть и обложилась религиозными справочниками и молитвенниками, но от любого шороха вздрагивала. Башлыков сказал ему: жди! – и он ждал уже вторую неделю. Матери врал, что устраивается на работу. Ему действительно надоело болтаться без дела. Но что он мог придумать? Разве что приткнуться в какой-нибудь институт. Это было теперь легко: отстегивай сумму – и учись на здоровье. Филипп Филиппович предлагал обосноваться в университете на мехмате. Он говорил: все пройдет, а точные науки пребудут вовеки. В ответ Иван резонно напоминал, что точно так же патриоты думали о России. И где она теперь?
– Это твоя сиротка? – спросила мать. – Она что же, надолго у нас поселится?
– Что ты, мамочка! – Иван со скукой поедал котлеты. – Поспит пару часиков и снова на панель.
– Какой ты бываешь жестокий… А родители ее что же? Умерли?
– Да нет, вроде живы.
– Как же она может быть сироткой при живых-то родителях?
– Выгнали ее.
– За что?
– За проституцию, я полагаю. Вдобавок наркоманка.
– Бедная девочка… Такая еще молодая…
В эту минуту раздался долгожданный звонок Башлыкова. Со странным томлением Иван вслушивался в его напористый голос.
– Можешь сейчас подъехать ко мне?
– Да, конечно, – сказал Иван.
Через полчаса добрался до Лесопарковой и поднялся в лифте на шестой этаж обыкновенного жилого дома.
Дверь открыл Григорий Донатович и провел его в комнату. Подозрительно спросил:
– Пьешь, что ли? Почему пивом воняет?
– Нет, не пью.
– Если пьешь, разговора не будет.
– Я же сказал, не пью.
Башлыков усадил его на стул, сам сел напротив. Глядел строго, будто обнюхивал. Глаза сухие, пристальные.
– Помнишь, кем был твой отец?
– Кем же?
– Он был мужественным человеком. Богатырем.
– Возможно Но у меня два отца, – усмехнулся Иван, чувствуя непонятную ломоту в суставах.
– Что сам умеешь делать? Чему-то ты ведь научился за восемнадцать лет?
– Думать научился.
– Это немало. И что же надумал?
– Вот к вам прийти.
Ивана не смущал чудной допрос, хотя он был не совсем в своей тарелке. Получалось, что этот сероглазый, лысоватый мужик с первой минуты знакомства как бы имел право распоряжаться его судьбой, и, кроме прямого разговора, между ними шел какой-то тайный головокружительный сговор.
Башлыков хлопнул в ладоши, и с кухни явилась статная молодая женщина с подносом в руках. На подносе кофейник и чашки.
Хозяин их познакомил:
– Моя маруха, Людмила Васильевна. А это Ваня Полищук. На работу его беру с испытательным сроком.
Женщина, пока разливала кофе, два раза крепко прижалась к нему бедром. Башлыков это видел.
– Девушка у тебя есть, Вань? – спросил он.
– Нет.
– Это хорошо. Кроме матушки, некому будет горевать, если башку оторвут.
– Да, – согласился Иван. – Пожалуй, что и некому.
…Домой он вернулся к вечеру. Мать с Ниной пили чай на кухне, – раскрасневшиеся, возбужденные, как две задушевные подружки. Он особенно не удивился: обе неприкаянные, с куриным умишком, почему бы им не найти общий язык. Строго распорядился:
– Ты, Нинель, сиди здесь, а ты, мамочка, выйди-ка со мной.
– Куда выйти? – испугалась Ася.
– В комнату, куда же еще.
Матери наедине попенял:
– Она почему до сих пор тут?
– Ой, сынок, напрасно ты так. Она хорошая, только несчастная. Мы же с ней молились, пока тебя не было.
– И ночевать останется?
– Дак пускай поживет несколько дней, какая нам обуза?
– Я не против, это твой дом. Только не реви, когда серебряных ложек недосчитаешься.
– Бог с тобой, Ванечка! Разве можно так о людях думать? Ты бы слышал, как она поет. Я даже прослезилась.
– А спать где будет?
– Со мной, на раскладушке.
– Ладно, пойду с ней потолкую.
– Не обижай ее, пожалуйста!
Нина на кухне вовсю дымила вонючей сигаретой.
Иван сигарету отобрал, потушил под краном и опустил в помойное ведро.
– Тут тебе не кабак, заруби себе на носу.
– Ой, какие мы грозные!
Она попробовала его приобнять, но он отстранился:
– Ты протрезвела?
– А то не видишь, – Ниночка кокетливо поправила челку.
– Тогда запомни. Мать я люблю, обижать ее нельзя, Чуть какой промах с твоей стороны, костей не соберешь.
– Да ты что, Ваня?! Ты меня за кого принимаешь?
Иван взял ее руку повыше локтя и сжал. Ниночка побледнела, но даже не пискнула.
– Я не Рувимчик, – сказал он, – Бью сразу насмерть.
– Постыдись, Ваня! Я все-таки женщина.
– Мое дело предупредить… Мама!
Ася мигом прибежала:
– Что такое, сынок?
– Дай чего-нибудь пожрать, я не ужинал.
– Где же ты был целый день?
– На работу устраивался.
На этот раз не соврал. С запиской Башлыкова съездил в префектуру, где ему был заказан пропуск. Его принял пожилой чиновник по имени Геннадий Яковлевич. Побеседовал с ним минут десять и остался доволен, Велел на другой день принести документы. Башлыков напутствовал так:
– Оформят тебя курьером, или делопроизводителем, или еще кем – неважно. Хоть плевки подтирай, но через месяц должен стать там своим человеком. Примелькаться. Вопросы есть?
Вопросов у него не было.
Ночь он спал крепко. Только раз проснулся. Ниночка сидела на кровати, призрачная в лунном свете.
– Можно к тебе? Мама спит.
Теплой грудью прильнула к его ногам.
– Когда понадобится, сам позову.
– Но я же должна отблагодарить… Ванечка, я тебе совеем не нравлюсь? Ни чуточки?
– Ты на карантине. И этим все сказано.
– Как это?
– Принесешь завтра справку из вендиспансера.
– Сволочь ты, Ванька!
– Иди, не разгуливай меня.
Перевернулся на правый бок и мгновенно уснул. Но во сне овладел ею со сноровкой опытного мужика, и она даже не догадалась, что была у него первой женщиной.
Глава 10
Прямо из аэропорта, где их встретил Губин, поехали на совещание к Серго. Вдовкин всю дорогу ерепенился, бурчал, что в гробу он видел бандитские сходки, что хочет спать, и даже сделал попытку выскочить из машины на ходу. Его буйство объяснялось тем, что в самолете Алеша не дал ему толком опохмелиться. За поддержкой Вдовкин обратился к Губину:
– Мишель, ты единственный интеллигентный человек в этой шайке, скажи, после таких нагрузок человек должен отдохнуть или нет? Надо же иметь уважение хотя бы к возрасту.
– Женя, уймись, – сказал Михайлов. – Ты не хочешь видеть Серго, но он же простил тебе Пятакова.
Прости и ты ему. Забудь прошлое. Прошлого нет, ты это знаешь не хуже меня.
В просторном кабинете Серго, за уставленным питьем и закусками столом, как на правительственном ба; кете, сошлись семь человек: Башлыков, Михаиле:
Вдовкин, доброжелательный хозяин Сергей Иванов;
Антонов (Серго), Губин и двое пожилых господ в одинаковых темных костюмах, в одинаковых белых рубахах, в бледно-розовых модных галстуках и с кожаны: кейсами, которые лежали у каждого справа. Первым делом Серго представил гостей. Оба курировали кавказский регион, в частности, Грузию, одного звали Иван Лукич Севастьянов, другого Иван Емельянович Прохоров. У обоих было за плечами по двадцать лет работы на ответственных должностях в МИДе, оба пострадали от новомодных внешнеполитических веяний и до срока, в один день, были спроважены на пенсию. Если и была между ними какая-то разница, то только такая, что Иван Лукич по национальности был мингрелом, а Иван Емельянович – евреем, но об этом знали лишь Серго и Михайлов да особый отдел КГБ, который второй год как приказал долго жить.
Справку они готовили сообща, но докладывал Иван Емельянович, как старший по званию: его уволили с поста заведующего отделом, а Иван Лукич был всего лишь выездным куратором. Картина, которую нарисовал Прохоров, была подтверждена множеством документов, но малоутешительная, особенно в части выводов. Если брать голые факты, то выходило, что под контролем южного капитала было шестьдесят пять – семьдесят процентов всего торгового оборота в Москве, правда, сюда не входили сделки с недвижимостью, где процент был поменьше, хотя тоже очень значительный.
Так что страхи оппозиции, которая считала, что родина по дешевке распродается исключительно на Запад, были преувеличенными. Она распродавалась на юг.
С другой стороны, математическая статистика еще мало о чем говорила. Экономический распад и политическая нестабильность в южных республиках достигли такой угрожающей стадии, что вчерашние мультимиллионеры вполне могли завтрашним утром проснуться нищими. Жесточайший передел собственности и судорожные попытки южных магнатов удержать захваченные плацдармы окрасились в пламенный цвет братоубийства. На благословенных берегах и сказочных плоскогорьях Кавказа не было места, где не лилась бы кровь и не пищал придавленный балкой младенец.
Чума гражданской войны ощерила гнилой зев над многострадальными Грузией, Арменией и Азербайджаном.
Тамошние властители, как их московские подельщики, давно перестали соображать, на каком свете они пируют, хотя некую определенность их замыслам придавала общая; подобная внезапной лихорадке, ненависть к бывшему Старшему брату. Правда, ненависть отчасти была гипнотическая, с уклоном в восточный площадный театр. Когда русский медведь наконец-то ослабел и появилась возможность прокусить ему хотя бы пятку, только ленивый ею не воспользовался. Обыденный грабеж бескрайних российских территорий все чаще принимал формы экзальтического, морального изуверства, и как раз то, что поверженный, оскопленный, с надорванной становой жилой, придурковатый Иван не оказывал никакого сопротивления, а лишь робко жался к Уральскому хребту, добавляло в действия разгоряченных соседей крутую замесь безумия. Меч ислама, ядовитая, отменно намыленная долларовая удавка Запада и самодельный сапожный нож украинского единоплеменника кучно нависли над Россией, и казалось, ей уже неоткуда ждать спасения. Спившийся, утомленный семидесятилетним большевистским игом, русский народец смиренно, радостно приготовился к ритуальному четвертованию, а его многомудрые пастыри озабоченно, как встарь, талдычили о Божием промысле и необходимости внутреннего самосовершенствования, при этом голоса их были почти неразличимы в восторженном клекоте победителей. Конец северного монстра был недалек, но тут произошла небольшая заминка. Точно так, как в стае волков, добивающих матерого оленя, но отвлекшихся на кровь волчонка-подранка, в стане победителей начались собственные яростные междоусобные схватки, и это вдруг отодвинуло окончательное переваривание российского полутрупа на неопределенный срок.
На собравшихся за столом искусный доклад Ивана Емельяновича произвел сильное впечатление.
Сергей Иванович, который на правах хозяина как бы вел совещание, предложил задавать вопросы, но откликнулся только один Вдовкин:
– Вам сколько заплатили за халтурку, господа?
Гости смущенно переглянулись, но Иван Емельянович ответил незамедлительно:
– По тысяче долларов, как договаривались.
Вдовкин хмыкнул:
– Ловко обстряпано. Я бы не дал ни копейки.
– Будешь бузить, Петрович, – заметил сидевший рядом Алеша, – посажу под домашний арест.
Вдовкин виновато на него покосился и набухал очередной фужер пива.
Серго, чинно поблагодарив, отпустил гостей, и дальше беседа пошла в узком семейном кругу. Проблема была понятная: с кавказцами надо срочно разбираться.
В последний год отношения с ними в Москве установились взаимоуважительные, но при таком значительном позиционном перевесе южных группировок хрупкое нынешнее равновесие никого, конечно, не успокаивало.
Достаточно было одной искры, чтобы город взорвался.
Искра могла сверкнуть откуда угодно. Чуть-чуть, к примеру, не полыхнуло после неосмотрительного распоряжения мужественного Лужкова, который кинулся выселять чечню из гостиниц. Однако какая-то умная голова в горах быстро скумекала, что устрашающий указ ничем не грозит синдикатам и предпринят с рекламной целью, чтобы втереть очки дремучему московскому обывателю ввиду возможных выборов.
В принципе вопрос с кавказским нашествием имел два решения. Первое решение хирургическое: мгновенная глобальная акция с налетом на штабы, с физическим устранением полусотни мелких и крупных паханов и всякое такое прочее, иными словами, "буря в пустыне" в домашнем варианте, которая при удаче могла в одночасье изменить соотношение сил, но влекла за собой неизбежный ответный террор. Само по себе, как заметил Серго, это не так страшно, больно рожи у будущих террористов приметные, да и дома, как известно, стены помогают; но все же продолжительная заваруха дурно отзовется на сотрудничестве с иноземными фирмами, и будет подорвано доверие к русским партнерам, а доверие в бизнесе то же самое, что дрожжи при производстве самогона. Впрочем, сил для мощного превентивного удара, как уверил Башлыков, у них достаточно, засандалить такую акцию он брался в любой момент.
– Собираемся пятый раз, – раздраженно заметил Башлыков, – и все время я повторяю: хватит трепотни.
Надоело! Кавказцы уважают только силу – не мной придумано. А чтобы силу уважали, надо ее показать.
Второе решение было эволюционным: исподволь оно уже осуществлялось. В южные кланы внедрялась агентура, перекупались курьеры и наблюдатели, заключались совместные контракты на поставки сырья, на подставных лиц приобреталась земля и недвижимость в республиках, но то же самое и с таким же тараканьим упорством производила и противная сторона. Такое перетягивание каната грозило затянуться на десятилетия.
Ждали слова Алеши Михайлова, потому что никто больше не сомневался в его праве на власть. Последний сомневающийся – Гоша Пятаков мирно дремал вечным сном под мраморной плитой на Щербинском погосте.
– Действительно, – сказал Алеша, – переливаем из пустого в порожнее, а кавказцы все наглеют. Иногда даже плюют нам в глаза.
– Что ты сам предлагаешь? – хмуро спросил Серго.
– А ты?
– По мне лучше погодить. Над нами не каплет.
– Тебе, Серенький, пора открывать обувную мастерскую на Тверской. Валенки подшивать. Там уж точно тебя никто не тронет.
Серго благоразумно промолчал. Придет час, привычно утешил он себя, и этот валенок я напялю на твою глумливую рожу, скот.
Неожиданно на помощь ему пришел Башлыков:
– Любишь ты, Алексей Петрович, загадки загадывать. Ну ладно, Серго будет валенки подшивать, я – галок стрелять, а ты что? У тебя какие планы? Скажи, если мы в одной упряжке. Мы все же не пешки.
Алеша отпил водицы из хрустального стакана, на его лице сияла обычная ангельская улыбка.
– Проблема, ребятки, вовсе не в кавказцах, – сказал он задумчиво, обращаясь как бы к одному Башлыкову. – Это они на попутном ветре так резво рванули. Ветерок стихнет – и где они? Опять мандаринами на рынке торгуют да гирьки у весов подпиливают. Их сила только в нашем раздоре. А наша слабость еще в том, что мы по-прежнему все через зад делаем. Все нам кажется: замочи часового – тут тебе и вольная волюшка.
– Опять загадки, – вспылил Башлыков. – Уж лучше тогда по домам разойтись.
– Разойдешься, когда прикажут, – урезонил его Михайлов. – Давай Вдовкина послушаем. Он у нас самый образованный.
– Давай послушаем, – не утерпел Серго. – Почем нынче беленькая в ларьках? Пусть расскажет.
Вдовкин был пьян, зол и сосредоточен. На Серго не взглянул. Со смерти Тани прошел год, но не было минутки, чтобы он ее не помнил. Он не верил в загробный мир, поэтому не надеялся ее больше увидеть. Вино приносило забвение, и хотя и несло с собой угрозу слабоумия, зато оно было всегда под рукой, и отвратителен был, в сущности, лишь миг утреннего пробуждения.
Действительность быта абсурдной, полной призраков, но даже в ней выпадали события, которые изумляли Вдовкина. К примеру, поездка в Цюрих или вот эта бандитская сходка, до невероятных совпадений пародирующая научные симпозиумы, на которых когда-то ему доводилось бывать. Тождественность всего сущего внушала пьяному Вдовкину благоговейный трепет. Можно было верить в Бога или не верить, но в нелепых повторениях, в маниакальном блуждании человека по замкнутому кругу совершенно очевидно проявлялась насмешливая воля Творца.
– Михайлов прав, – сказал Вдовкин. – Отдельной чеченской проблемы, или кавказской, или татарской нет в природе. Есть правила игры для бедных и есть правила игры для богатых. Это надо понять. Богатые давно играют на уровне государственных монополий, а мы вертимся внизу среди криминальных группировок.
Речь идет о переходе в иную среду обитания, только и всего.
– Молодец! – воскликнул Алеша. – И что предлагаешь?
– Лобби в выборных органах и влияние на правительство. При нормальном капитале – это осуществимо.
Вполне.
Миша Губин через стол дотянулся и добавил ему в фужер свежего пивка:
– Заслужил свою выпивку, герой!
Через минуту Михайлов распустил подельщиков, в комнате они остались вдвоем с Серго.
– Что об этом думаешь? – спросил Алеша.
Серго не стал мямлить и уворачиваться по своей природной мужицкой привычке:
– Без Елизара не сдюжим.
Алеша грустно покачал головой:
– Серенький, когда наконец проснешься? Елизар нас обоих давно к вышке приговорил. Даже не понимаю, чего медлит.
– К старости боится пуп надорвать. За ним и так трупы штабелями. Но, конечно, на объединение он вряд ли пойдет. Зачем ему… Кстати, что думаешь про Башлыкова?
– Это твой человек, не мой.
– Тут такой выходит расклад: если валить старика, то.., без Башлыкова никак.
– По зубам ему?
– Еще бы! – смягчился сердцем Серго. – От этого бредового майора меня иной раз оторопь берет. Полагаю, за солидный куш он к завтрему пол-Москвы передавит.
– Пол-Москвы не надо, – улыбнулся Алеша, – а старого черта все равно придется потревожить. Хотя ему, видишь, и динамит нипочем.
– Крепко жить хочет, падаль.
Глава 11
Таня Француженка кинулась во все тяжкие, леча тоску. Первым делом наведалась к старинному сердечному другу Лошакову. Разглядя ее через глазок, профессор отомкнул чугунные засовы, распахнул дверь и заверещал что-то невразумительное, радостное, кланяясь и гримасничая, точно китайский болванчик. Таня вместо приветствия с ходу влепила ему дружескую оплеуху и прошествовала в комнату. Лошаков плелся за ней, заторможенно подвывая.
– Господи, Андрей Платонович, на кого ты стал похож?!
Годы действительно не пощадили страдальца. Обрюзгший, тучный, заплесневелый, но с сияющими наивной голубизной глазками, он был весь как воплощение власти рока над рассудком. Куда подевались его спокойная рассудительность и мягкие, обволакивающие манеры дамского угодника. Счастливое десятилетие прогрессивных реформ наложило на него роковую печать.
Каждая жилочка у него ныла. На заре перестройки, доверясь меченому властолюбцу, он вместе со всем народом восторженно устремился на подвиг сокрушения ненавистного коммунячьего режима. Отложив в дальний угол научные труды, стал завсегдатаем всех демократических митингов и тусовок, сочинял прокламации, вел активную агитационную работу в массах и в конце концов удостоился личной дружбы двух великих людей современности – православного пастыря Глеба и изумительного остроумца и аристократа Гаврилы Попова. Когда взошло божественное солнце августа, стоял рядом с ними в праздничной толпе и, не стыдясь слез упоения, впитывал вдохновенную речь Бориса Николаевича, перышком взлетевшего на поверженный танк. Каждое его святое слово каменной плитой рушилось на головы взбесившихся партаппаратчиков в Кремле, замысливших усыпить прозревший, но слепой народ иезуитскими песнопениями. В незабываемый день Лошаков и сам чувствовал себя былинным витязем, призванным спасти беспомощное людское стадо от нового, еще более изощренного ига. Пронизывающий вихрь революции скорчил его интеллигентское тельце в сладострастной судороге.
Впоследствии случилось много такого, что привело к тягостным сомнениям его не до конца оскудевший ум.
Когда делился этими сомнениями с соратниками, то они большей частью взирали на него, как на полоумного. Но на его глазах спасенный народец взялся вдруг потихоньку вымирать от недоедания, а вчерашние побратимы, переделив государственную собственность, зажили беспечной жизнью римских патрициев. Да и на собственной шкуре Лошаков испытывал некоторые неудобства. Будучи ведущим сотрудником одного из закрытых НИИ, принадлежащего к оборонному комплексу, он оказался в сложной моральной ситуации. С одной стороны, оставался правоверным демократом, защитником всех угнетенных, гневным обличителем коммунизма, а с другой стороны, по ранжиру принадлежал к тем, кто, по разъяснениям авторитетнейших экономистов, самим фактом своего существования мешал свободному развитию рыночной благодати. По вредности для демократических преобразований его лично можно было приравнять разве что к крестьянину, продолжавшему с пещерным упрямством цепляться за общинное хозяйство.
В одну из гнусных минут нравственного раздвоения Лошаков решился позвонить отцу Глебу. Великий демократ около получаса терпеливо слушал его унылое брюзжание, а потом, сказав: "Гореть тебе в геенне огненной, ренегат!" – повесил трубку.
Окончательно оттолкнул Лошакова от активной политической деятельности совсем, казалось бы, пустяковый эпизод. Как-то возвращаясь вечерком, еще по свету с работы, он наткнулся на банальную уличную сценку: два дюжих омоновца шмонали какого-то пожилого гражданина, явно красно-коричневой внешности, видимо, проверяли у него документы. Любопытствуя, Лошаков остановился рядом, и черт его дернул вякнуть:
– Что, братцы, поймали прощелыгу?
Позже, анализируя случившееся, Лошаков вынужден был признать, что вмешаться в совершенно не касающееся его событие вынудило сложное и не вполне пристойное чувство. Как все нормальные люди, он боялся омоновцев с их звериным, неуправляемым инстинктом насилия, но одновременно глубоко уважал как неподкупных, яростных защитников народовластия. Сквозь их жутковатые маски сама власть глядела на своих подданых недреманным, непримиримым, пристальным оком; и Лошакову трудно было преодолеть в себе желание, зудевшее подобно воспаленной предстательной железе, хоть как-то, хоть бочком приблизиться к этой власти, вступить с ней в контакт, ощутить на себе ее благотворное тепло. То же самое жгучее чувство он легко угадывал и в других интеллигентах, известных писателях и актерах, то и дело мелькающих на телеэкране с умильно-доверительным выражением на лицах. Слова, которые они произносили, не имели никакого значения. В сущности, при любых обстоятельствах, молясь или поругивая, они все обращались к власти с единым заклинанием: поглядите на меня, какой я верноподданный, какой весь навеки ваш! Однако увлеченные обыском, омоновцы не вняли его прекраснодушному настрою, и один из них, не оборачиваясь, рыкнул:
– Пошел прочь, ублюдок!
Тут бы и уйти, да где там! Уже больше от страха, чем от обиды, Лошаков возмущенно произнес:
– Ну зачем же так, братцы, какой же я вам ублюдок?
Тогда тот же самый, который рыкнул, все же оглянулся и с ленивым раздражением поинтересовался:
– Уймешься ты, наконец, жидовская морда? – и как бы для убедительности махнул по черепу резиновым жезлом. От варварского обращения в башке Лошакова лопнули какие-то сосудики, там образовалась маленькая гематома, и, видимо, как раз в том месте, где находился мозговой узелок, управляющий всем его политическим задором. Лошаков побрел к метро, поскуливая, еле волоча ноги, но в то же время чудесным образом исцеленный…
– Что с тобой? – повторила Француженка, получше разглядев его. – Ты что, горькую запил, старый дурак?
– Что ты, Танечка, что ты, как можно! – забормотал Лошаков, виновато склонясь перед ней. – Такая радость нежданная. Уж не чаял увидеть.