– Мы печатаем все новости, как бы каждая из них ни исключала одна другую.
– А передовая? – спрашивает Полторацкий. – Какие-то основные политические статьи?
Г-н Дрейфус, мягко и очень доверительно улыбаясь, говорит, что, конечно, есть «некоторое число лиц», занимающихся этим.
Кто «эти лица», каковы их взгляды, кто им дает советы, мы не узнавали. Чувствовалось, что этот вопрос слишком деликатен.
Там же, в «Таймсе», за столом разговор касался и международных проблем, правда в очень общем, созерцательном плане.
Лица некоторых господ, принимавших нас, как бы говорили: «Мы хотели бы, чтобы все было по-старому. Да, многие из нас писали о пушках и бомбах, раздувая «холодную войну». Но падают тиражи, и читатель, как ни стараются его обработать, уже больше не хочет «холодной войны». Что же, дескать, делать? Приходится считаться».
Наша беседа закончилась поздно. Спустились в типографию. В ней довольно старое оборудование, послужившие на своем веку машины. Но дело поставлено организованно, нет задержек в выпуске газеты, хотя каждый номер в несколько десятков страниц.
Конечно, подавляющее место в этой газете, как и в других, занимают реклама и фотоснимки, сенсационные истории об убийствах, разводах, похищениях – так называемая полицейская хроника. К примеру, в дни Совещания министров иностранных дел в Женеве нью-йоркские газеты уделяли ему иной раз пятьдесят-сто строк, тогда как описание авиационной катастрофы, виновником которой был человек, подложивший бомбу в чемодан матери, с тем чтобы получить страховку в несколько десятков тысяч долларов, занимало целую страницу.
Из редакции «Таймс» возвращались в отель пешком. Теплый, совсем летний вечер. Моросил мелкий, как тончайшая пыль, дождик. Чуть тише на улицах: люди – дома. Катят сверкающие, умытые дождем машины.
В гостинице мы нашли письма и телеграммы с приветствиями и пожеланиями успеха делегации. Писали студенты, врачи, фермеры, рабочие. Невольно вспомнился первый вопрос, которым встретили нас американские журналисты: жив ли «дух Женевы»? Вместе с нами отвечали теперь многие простые люди Америки. В их теплых и добрых словах отчетливо слышалось: «Дух Женевы» не умер и не умрет. Он в сердцах простых людей Соединенных Штатов Америки, он согревает человека великой надеждой».
Позвонил г-н Глен и предупредил, что завтра ранний подъем. Начинать новый день нам предстояло с визита на Уолл-стрит…
Прежде чем отправиться на биржу Уолл-стрита, я расскажу две небольшие истории. Одна из них настоящая, другую придумали сценаристы и режиссеры, заставили артистов сыграть ее и сняли на цветную пленку.
В зале кинотеатра гаснет свет, и мы видим:
Маленький городок, растущий как гриб. В нем нашли нефть. Идет вторая мировая война. Городок проезжает хорошенькая девушка Люси Галан. Что-то случилось на железной дороге, и она вынуждена временно остаться здесь. Люси помогает устроиться на ночлег молодой фермер, который с первого взгляда влюбляется в нее. Наутро она выходит прогуляться и видит, что ее модные туалеты (они, конечно, не очень дорогие, но столичные) вызывают всеобщее восхищение горожанок. Не раздумывая, Люси продает часть запасов своего туалета, и к вечеру у нее в руках пять тысяч долларов.
Все идет, как говорят американцы, о'кэй. Две-три удачные сделки, и вместо пяти тысяч на руках у Люси уже сотни тысяч долларов. Немножко любовных недомолвок, один грандиозный пожар (без «сильных ощущений» картина может не пользоваться успехом), и по воле авторов кинокартины Люси и ее ухажер вскоре становятся миллионерами, а потом мужем и женой.
История превращения г-жи Энн в богатую, властную женщину не так коротка и легка, как в описанном кинофильме. Эту историю рассказал мне начинающий коммерсант по продаже перца и, видимо, близкий г-же Энн человек.
Лет пятнадцать назад она открыла посредническую контору по найму на работу секретарей, телефонисток и стенографисток. С каждой за «услуги» по пять-десять долларов – был ее закон. Вскоре хозяева, у которых случались вакантные места для этих профессий, перестали принимать к себе кого бы то ни было без конторы г-жи Энн. Почему? Потому, что девушки и молодые женщины «обрабатывались» там самым жестоким способом. Хозяевам ничего не надо было узнавать о будущем работнике, спорить из-за оплаты или других условий.
Они снимали трубку и коротко бросали сначала г-же Энн, а потом уже ее служащим:
– Блондинку, двадцать лет, пятьдесят долларов в неделю, незамужнюю…
И сделка совершалась.
И так год за годом, невзирая на то, что перед ней проходили люди с горем, с желанием получить немного больше на жизнь. Г-жа Энн перекрашивала брюнеток в блондинок и наоборот, в зависимости от спроса, и все повышала и повышала оплату за свои «услуги». Теперь она богатый человек. За каждым долларом ее состояния судьбы, слезы и разочарования, о которых г-жа Энн, конечно, не думает и о которых она не расскажет вам. Но не все так просто и весело, как в кинофильме о Люси Галан.
Дом г-жи Энн, когда мы вошли туда, показался нежилым. В нем двадцать или пятнадцать комнат, дорогие безделушки, камин в бронзе и мраморе. Хозяйка, медлительная и какая-то безразличная по манере женщина, показала нам подаренные ей лыжи. Лыжи как лыжи, и мы, повертев их ради приличия в руках, поставили в угол. Г-жа Энн, видимо, удивилась нашему безразличию. Она вновь взяла лыжи и заявила, что они стоят четыреста тридцать два доллара. Деньги это большие: иной американец зарабатывает столько за полтора, а то и за два месяца. Нам оставалось узнать, как долго и успешно ли занимается г-жа Энн лыжным спортом.
– Я буду учиться этой зимой, – ответила она. – Может быть, я не стала бы этого делать, если бы дерево, – она стукнула лыжами одной о другую, – не стоило таких денег.
Но я пишу об этом не потому, что мне хочется обидеть торговца перцем Джона Ричи, который познакомил нас с г-жой Энн в Сан-Франциско. Мы настолько по-разному смотрим на жизнь, что нам не стоит сейчас спорить, доказывая преимущества своих воззрений, поскольку переубедить друг друга невозможно. Я вспомнил об этом потому, что во время нашего визита на Уолл-стрит нам хотели объяснить всю сложную и путаную механику биржевой игры именно так, как это сделали постановщики фильма о Люси Галан, – легко и наивно.
Если улицы и площади Нью-Йорка кажутся прорубленными в скалах, Уолл-стрит – самое узкое «ущелье» в городе. Огромные дома стоят друг против друга метрах в восьми-двенадцати. Темно-серые фасады их призваны подчеркивать могущество финансового центра. Было солнечное утро, когда мы приехали на Уолл-стрит, но все же снимки пришлось делать с довольно большой выдержкой: солнцу не пробиться на эту улицу.
Нас принимают мистер Фунстон, президент Нью-Йоркской биржи, и мистер Смит – также крупнейший финансовый делец города. Нам рассказывают о миллионах, которыми ворочают биржа Фунстона и маклерский дом Смита. Хозяева упирают на то, что большое количество акций держат мелкие предприниматели. Когда мы спросили, каким капиталом обладают мелкие держатели акций, нам ответили, что дело это секретное. Догадываемся, что вовсе не они контролируют деятельность компаний. В дни нашего пребывания в Нью-Йорке произошло серьезное падение акций ряда компаний. Мистер Фунстон сказал, что положение улучшилось, но не совсем:
– Наш дом существует вот уже сто шестьдесят три года, и его столько раз трясло…
Но он тут же добавляет, что в этом-то и суть «свободного предпринимательства». На вопрос, в интересах ли Америки широкая торговля на равных условиях со всеми странами, мистер Фунстон отвечает утвердительно. Но, видимо, боясь чего-то, начинает долгое повествование о «специфике» развития капитала и торговли в Америке. В его рассказе нет ни слова о прибылях фирм, производящих вооружение, о баснословных прибылях пушечных и авиационных магнатов. Фунстон всеми силами упирается и никак не хочет сознаться в том, что именно военный психоз, гонка вооружений наруку миллионерам и архимиллионерам.
Мы приводим ему несколько общеизвестных примеров. Он прячет глаза и по третьему разу подряд начинает угощать всех сигаретами.
– Господа, через час на бирже перерыв…
Чтобы не продолжать опасный разговор, нас быстро проводят в центральный зал биржи. Прелюбопытное и какое-то отталкивающее зрелище! В огромном, высоченном зале, стены которого из серого мрамора, шумят, куда-то бегут, кричат, свистят человек пятьсот. Это маклеры – люди, чьими руками и производится биржевая игра. Так и думается: сейчас кто-нибудь крикнет в зале: «Держите его!..»
За полукруглыми и квадратными загородками сидят служащие биржи, кассиры. По стенам непрерывно вспыхивают названия компаний – стальных, нефтяных, банановых и всяких иных – и стоимость одной акции в настоящий момент. Г-жа Энн сидит дома, она отдает распоряжения по телефону в маклерский дом Смита, а его работники уже толкутся на бирже Фунстона. Тысячи счетных аппаратов, телетайпов, радиостанций включены в дело. При нас пошли вверх какие-то акции; раздались дружный свист и хохот. На черной доске появились номера маклеров: по приказу хозяев они должны были именно сейчас либо покупать, либо продавать акции.
Виденное трудно сравнить с чем-нибудь привычным. Мы стояли на высоком балкончике зала; и мне почему-то все напоминало палубу парохода, который наткнулся на мель, и перепуганные, ошалевшие пассажиры суетятся, чтобы раскачать и столкнуть его на глубокую воду.
Огромная армия людей участвует в финансовых сделках. Только маклерский дом г-на Смита имеет сто шестнадцать контор. Через его кабинеты проходит три миллиона акций в день. Работают в доме пять тысяч четыреста человек – они, так сказать, технические исполнители воли хозяев. Кроме того, масса счетных машин – иные из них заменяют до сотни человек – стрекочет, пишет, считает тут же.
– Видите, как делают деньги? – сказал мне лысый, с бегающими глазками маклер.
Я ответил, что вижу, но не понимаю.
– Да, это секрет производства, – продолжал маклер. – Игра, страсть, риск…
Он с гордостью сообщает мне, что место маклера стоит теперь восемьдесят восемь тысяч долларов.
– И вы заплатили их сами?
– Нет, деньги внес господин Смит.
– Вы точно обязаны выполнять его приказы?
– Да!
– Ну, а если сделка грозит катастрофой как раз мелким держателям акций? Что тогда?..
– Я объясню вам, если хотите, кое-что откровенно, – доверительно сообщает маклер, – но… не для печати.
Понимаю, что он не откроет мне истинного смысла того, «как делают деньги» на бирже. Но все-таки мысленно ставлю на стол «черную кошку» – знак молчания.
ШУМИТ НОЧНОЙ БРОДВЕЙ
Прошло три дня нашей нью-йоркской жизни, и мы почувствовали себя увереннее: не блуждали по длинным коридорам отеля «Волдорф Астория», отыскивая свои номера, научились быстро отличать четвертьдолларовую монету от полдолларовой, а пять центов от десяти. «Мелочи» заграничной жизни, а их значительно больше, чем я только что назвал, стали действительно мелочами, и даже те, кто не знал по-английски ни слова, сами отправлялись на завтрак, за покупкой сигарет, открыток, марок и т. п. В обиходе мы заменили кое-какие названия русскими. К примеру, сигареты «Филипп Морис» были переименованы в «Беломорис». Больше того, «безъязыкие» овладели даже некоторыми элементарными американскими выражениями.
– Вы не бывали на Бродвее? – услышали мы уже на следующий день после приезда. – О, вы еще не бывали на Бродвее, – и в голосе нью-йоркского журналиста послышалось удивление. – Нью-Йорк – это Бродвей, а Бродвей – это Нью-Йорк.
И мы поняли: надо непременно побывать на знаменитой улице.
Район Нью-Йорка Манхеттен расположен на узеньком каменистом островке того же названия. Островок омывают воды рек Гудзона, Ист-Ривера и Гарлема. Собственно говоря, рекой является только Гудзон, Ист-Ривер – суженная часть морского пролива, а Гарлем – лишь проток из Гудзона в этот пролив. Берега Гудзона сплошь застроены портовыми сооружениями, причалами, складами. Бродвей, главная улица Нью-Йорка, перечеркивает Манхеттен с севера на юг, можно сказать, по диагонали. Это одна из немногих улиц города, имеющих название. Большинство других значатся лишь под номерами. В переводе с английского Бродвей – широкий путь. Но улица не во всех своих частях широка, так же как не равноценны по своим архитектурным достоинствам и здания Бродвея. Встречаются здесь и помпезные подражания стилям прошлого и «сверхсовременные» постройки, где сплетены в причудливый клубок бетон, стекло и металл. Я уже говорил, что днем Бродвей – серая, невзрачная улица.
На Бродвее расположено много различных контор, редакций газет, выходит на Бродвей и Колумбийский университет, о котором я сейчас расскажу. Но знаменита улица другим. Кино, театры, ночные клубы, рестораны, отели, магазины, где товары несут на себе «наценку модной улицы», – вот что определяет ее лицо. Днем по Бродвею движется деловой народ, и тогда толпа обычна: серые, бежевые костюмы, пыльники и макинтоши у мужчин, светлые, не кричащие тона нарядов у женщин. В эти часы Бродвей ничем не отличается от сотен других улиц Нью-Йорка.
Именно в такое деловое время мы отправились по Бродвею в Колумбийский университет. Возле университета, в маленьком скверике, обнесенном чугунной литой решеткой, возились в песке малыши. Солнце пригревало. Мамы сидели тут же на скамеечках и вели родительские разговоры. До встречи с преподавателями университета оставалось минут двадцать, и мы тоже присели в скверике. Сначала мамы не обратили на нас никакого внимания.
– Мой мальчик пролил вчера кофе отцу на брюки.
– Они обязательно портят вещи в этом возрасте, особенно у отцов.
– Понятно: папы разрешают им всегда больше.
– Слышали? У Бруксов родилась еще девочка.
– Пока Брукс поймает хоть одного мальчишку, он наделает дюжину невест.
– Они все останутся старыми девами, у отца нет ни гроша в запасе.
– Он надеется на Джо.
– О, Джо пропал в этой своей Канаде, как травинка в ворохе сена.
– А потом, хоть он и брат, девочки – не его забота.
– Бруксы живут дружно…
Женщины, которые вели этот диалог со скоростью хорошего ветра, засмеялись, услышав последнюю фразу. Тут они оглянулись и увидели нас.
Разговор оборвался, но ненадолго. Через минуту, узнав, что перед ними советские журналисты, женщины успешно возобновили словесную перестрелку…
– Вы можете сфотографировать мою пару.
– А у вас родятся больше беленькие или шатены?
– Говорят, все русские голубоглазые блондины.
– Вы приехали в университет?
– О, конечно, куда же еще их пригласят!
– Нас туда не зовут.
– Пусть Брукс поместит своих дочерей в Колумбию. Они станут образованными.
Самая бойкая из мам показала, как будут выглядеть образованные дочери неизвестного нам Брукса. И я почувствовал, хотя стены старой Колумбии стояли всего в двадцати метрах от скверика, – женщинам университет казался таким же далеким и недосягаемым, как Марс летчикам современных самолетов.
Не желая опаздывать, мы двинулись в университет. Принимали делегацию несколько десятков преподавателей и профессоров. Колумбийский университет – громадное учебное заведение. В нем занимается около шестнадцати тысяч студентов. Естественно, что мы не могли за короткое время серьезно ознакомиться с постановкой научной работы и со студенческой жизнью. Как в этом, так и в других университетах нам предоставляли возможность говорить лишь с преподавателями, профессорами, и мы почти не видели учащихся.
Мы узнали, что Колумбийский университет считается одним из самых модных американских вузов. Только учение обходится студенту в тысячу – тысячу двести и даже больше долларов в год. Здесь за все приходится платить: за лекции, за то, что преподаватель просмотрел чертежи, за то, что профессор принял экзамен. Стипендии получают далеко не все студенты и даже далеко не половина студентов; причем стипендии чаще всего назначаются различными общественными, частными организациями, и они невелики. Конечно, Бруксу не по карману учить здесь хотя бы одну из своих дочерей.
Русский институт, гостями которого мы были, подготавливает специалистов по «русскому вопросу» главным образом для государственных учреждений. Трудно судить о том, насколько серьезные и глубокие знания получают студенты по русской истории, литературе, праву, насколько глубоко и объективно здесь изучают жизнь Советского Союза. Мы чувствовали известный интерес к нашей стране, но вот, например, короткая беседа, которая произошла у меня с одним из специалистов по советскому праву.
– Скажите, когда начинают записывать детей в пионеры?
Я ответил, что каждый школьник сам вступает в пионеры, если он того хочет.
– Ах, да, простите, с пионерами я, кажется, ошибся. Это у вас при получении паспорта записывают в комсомол…
Я понимал, что не просто убедить собеседника, но все-таки рассказал ему о том, как работают, по какому принципу строятся пионерская, и комсомольская организации. Он выслушал меня и ответил, «что примет во внимание наш разговор».
Однако с целиной я никак и ни в чем не смог поколебать «убеждения» профессора университета.
– Простите, мы, американцы, тоже располагаем известным опытом освоения земли, – говорит он. – Например, наши золотоискатели. Но они не покидали насиженных мест. У них не было ничего, и они шли взять все.
Профессор откинул одну руку за спину, а другой делал широкие, несколько театральные жесты.
– Объективно, жизненно, психологически оправданно. А у вас? Я бы понял, если бы им дали землю в частную собственность, но они едут пахать ее кому-то…
Я перебил велеречивого профессора:
– Не кому-то, а себе же. Земля у нас принадлежит народу, так записано в нашей Конституции.
– Положим, – согласился профессор. – Но какой резон человеку от хорошего лезть в плохое?
– Есть чувство долга.
– Я не думаю, что с этим чувством можно сделать очень много.
– Конечно, не все. Но если есть техника, силы государства, поддержка народа. Ведь то же самое говорили о советских людях, когда они начали строить Магнитку и Турксиб, Московское метро и Караганду!
Но профессор сделал вид, что он уже ничего не слышит, а я понял, что бесполезно спорить с ним, и мы оба замолчали.
И здесь я не могу не вспомнить наш последующий визит в Калифорнийский университет, где нас также принимали только профессора и преподаватели. Всех нас крайне удивило, что в Калифорнийском университете считается одним из главных «специалистов» по русской советской литературе Глеб Струве – сын небезызвестного предателя Петра Струве. Этот сухонький человек пытался испортить нашу встречу с профессорами. Он не молчал ни минуты, все время источал потоки желчи. На страницах американских газет и журналов «спец» выступает с лживыми и одиозными статьями, которые насквозь проникнуты ненавистью ко всему русскому.
Перед нашим приездом в известном своими антисоветскими статейками журнале «Тайм» Глеб Струве опубликовал развязное и наглое «заявление» о том, что, дескать, в Советской стране не уважают… Чехова. Он обнаружил, что среди опубликованных чеховских писем нет двух-трех малоизвестных, незначительных записок Чехова. Бия себя в грудь, Струве завопил: «Караул, не печатают Чехова!» Этот «спец» ни словом не обмолвился, что как только было закончено печатание двадцатитомного полного собрания сочинений писателя, начало издаваться новое, что в нашей стране не только русские, советские писатели, но и западные литераторы, в том числе и американские, издаются огромными, невиданными ни для какого другого государства тиражами. Но «профессор» Струве «зарабатывает» хлеб предателя. И жалко нам не его, а тех американских парней и девушек, которые вынуждены глотать подобную стряпню и делать выводы о советской жизни на ее основании.
Борис Полевой все никак не мог отвязаться от прилипчивого Струве. Наконец он сказал ему:
– Вы разбираетесь в советской литературе, как евнух в вопросах любви.
Струве икнул от злости и замолчал. На следующий день появилось его интервью в газетах. Между прочим, там было сказано, что он (Струве) не удовлетворен ответом Полевого.
После беседы с преподавателями русского института мы попросили познакомить нас с деятельностью факультета журналистики Колумбийского университета. Прошли зеленым бульваром, или, вернее, парком, в котором и расположены невысокие, трех-четырехэтажные корпуса университета. На дорожках парка шли занятия по военной подготовке. Несколько групп студентов обучались шагистике. Поднялись на этаж, где находится факультет журналистики. Декан г-н Акерман рассказывает нам о факультете.
Как выяснилось, учение здесь вместе с пансионом обходится в две тысячи долларов в год, и мы снова вспомнили про себя о дочерях Брукса.
Зато дети богатых родителей получают всестороннюю и солидную подготовку. Срок обучения на факультете всего один год. Студент прежде получает высшее гуманитарное образование в этом же университете и уже затем подает заявление с просьбой принять его на факультет журналистики.
Таким образом, как выразился г-н Акерман, Колумбийский университет предпочитает академической подготовке журналистов профессиональную, с резко выраженной специализацией.
Здесь готовятся журналисты-международники, спортивные обозреватели, специалисты по промышленности, по полицейским новостям, радиообозреватели, работники телевидения.
Интересна система приема студентов. Кроме обычных экзаменов, студент пишет литературное сочинение на избранную тему. Это сочинение направляется опытным журналистам для оценки. Кроме того, поступающий обязан представлять рекомендации двух-трех видных журналистов.
В дни учения будущие репортеры работают с опытными корреспондентами. В небольшой типографии университета они подробно изучают типографское дело, сотрудничают в небольших газетах Нью-Йорка, приобретают навыки выпуска газет. Они серьезно занимаются стенографией, машинописью, фотографией.
Во время беседы г-н Акерман показал нам несколько номеров выпущенных студентами газет, учебные страницы, подготовленные в университетской типографии.
…На Бродвее мы очутились уже под вечер, когда улица резко меняет внешний вид и не узнаешь даже тех мест, где был днем. Передохнув в гостинице, решили посмотреть ночной Бродвей.
В часы, когда по всей улице вспыхивают огни, зажигаются фары автомобилей, подвозящих богатых бездельников к подъездам увеселительных заведений, и раскрывается подлинное лицо Бродвея. Сверху льются потоки света: красного, зеленого, золотого, синего. Шуршат тугие шины «кадиллаков» и «линкольнов». Дамы в роскошных туалетах приезжают «коротать» ночь за столиком ресторана. Разносчики вечерних газет завлекают покупателей сенсационными новостями:
– Последние дни личной жизни Гитлера! Достоверный рассказ его слуги!
– Трумен публикует свои мемуары!
– Гангстер Питер найден мертвым в номере отеля!
Все смешивается воедино, создавая мятущуюся, пеструю картину, и вы не можете уловить никакой подробности, будто только что сошли с лихой карусели и земля все еще вертится перед вашими глазами.
Вы стоите на углу Бродвея, видите, как в несколько рядов несутся перед вами люди, автомобили, и какой-то особый, свойственный именно Бродвею гомон царит над всем: это шумит ночной Бродвей, главная улица города «Желтого Дьявола», ненасытная, дорогая, поглощающая за несколько часов своего ночного сияния тысячи и тысячи зеленых долларовых бумажек из тугих кошельков преуспевающей публики.
Мы посетили лишь один театр на Бродвее, который называется «Музыкальная шкатулка». Шла современная американская пьеса под названием «Остановка автобуса». Театр был полон.
Мы не разочаровались, что побывали именно в этом театре, хотя он далеко не самый модный. Мы знали, что много на Бродвее дешевых, кричащих постановок. С афиш кинотеатров смотрят на вас лица перепуганных героев с пистолетами в руках. На сценах ночных клубов идут ревю, где немного подлинного искусства, а больше порнографии.
Правда, в Нью-Йорке принят закон, по которому артисты не имеют права выступать в «костюме Адама и Евы», но прозрачные найлоновые сеточки мало что изменяют. Таким «искусством» и пытается сделать свою славу Бродвей.
Спектакль, который смотрели мы, несколько отличался в лучшую сторону. Шла, может быть, чуть-чуть безысходная и грустная пьеса о любви. Любят друг друга содержательница небольшого ресторанчика и шофер автобуса, ковбой и актриса варьете. Беспросветно пьет доктор, который видит, что жизнь вокруг него скучна, а люди с их страстями уже не волнуют его. Правда, для того чтобы пьеса «имела сборы», доктор ко всему еще старый ловелас и соблазнитель молоденьких девушек. Выручала спектакль довольно реалистичная, с хорошим вкусом сыгранная актрисой Ким Стенли главная роль. В пьесе все кончается благополучно. Все, кому положено, женятся, и только пьянчужка и развратник доктор под занавес, в конце спектакля, говорит, что он уходит потому, что все осталось попрежнему, и вечерком он заглянет снова, чтобы выпить свой стаканчик вина с молоденькой девицей.
После спектакля мы прошли за кулисы и поблагодарили г-жу Ким Стенли за интересную и талантливую игру. Она сказала нам, что старается держать себя на сцене в духе системы Станиславского и что, пожалуй, самой большой ее мечтой был бы визит в Советскую страну и встречи с нашими артистами и режиссерами.
Ким Стенли задумалась на секунду и сказала:
– Искусство призвано возвышать человека, и я думаю, что это в нем главное.
Мы попрощались. Придя в номер, я решил еще раз перечитать программу спектакля. Только тут я заметил, что большими буквами в ней было написано: «В случае воздушного нападения все зрители обязаны остаться на своих местах и выполнять указания комиссара по гражданской обороне…»
Что это? Я перевернул страницу в надежде, что, быть может, программа была опубликована еще в годы второй мировой войны? Но нет, она выпущена только что, и на ее пятидесяти страницах рекламировались автомобили 1956 года.
Фраза в программе не продиктована заботой о горожанах. Ничьи самолеты не угрожают Америке, и это хорошо понимают сами американцы. Но есть в Соединенных Штатах люди, которые делают бизнес на военном психозе. Им непременно хочется испортить человеку настроение даже в те часы, когда шумит ночной Бродвей.
ВОЙНИЧ ЖИВЕТ В НЬЮ-ЙОРКЕ
Делегация уже собралась отправиться из Нью-Йорка в путь по большому маршруту, как вдруг нам сказали: с советскими журналистами хочет встретиться Этель Лилиан Войнич, автор «Овода» – романа, который вот уже десятки лет волнует каждого своей неувядающей молодостью. Как ни велико было наше желание немедленно двинуться к г-же Войнич, сделать это оказалось невозможным: «железная» программа путешествия не предусматривала и лишнего часа. Мы поехали в Кливленд, твердо решив на обратном пути повидать г-жу Войнич.
Я еще вернусь к описанию поездки по Америке, но сейчас, забегая вперед, расскажу о нашем визите.
Каждому понятно волнение, с которым мы двинулись на дальнюю, двадцать четвертую улицу Манхеттена, чтобы увидеть Войнич: когда мы были дома, в Москве, это казалось сказкой. Последние годы о ней не было ни одного точного известия, кроме того, впрочем самого важного, что лет двадцать тому назад, уже в семидесятилетнем возрасте, Войнич из Англии выехала в Америку. Но где она живет в Америке, да и жива ли она вообще – этого мы не знали. Правда, перед нашим отъездом в США одна из настойчивых и упорных исследователей творчества Войнич, Евгения Александровна Таратута, дала нам множество ценных советов, но обнаружить Войнич в Нью-Йорке сложно – город велик, и сами мы этого сделать за короткое время, конечно, не сумели бы. Случай помог найти адрес г-жи Войнич.
Один из советских работников Организации Объединенных Наций, товарищ Борисов, занимается английским языком с англичанкой, работницей ООН, которая учится у него русскому языку. Во время занятия русским языком товарищ Борисов попросил свою ученицу прочитать статью, опубликованную в апрельском номере журнала «Огонек» за 1955 год. Эта статья была о романе «Овод» и его авторе. Ученица выполнила задание учителя и, закончив чтение, сказала: «Я знаю эту женщину. Она живет в доме неподалеку от меня».
Товарищ Борисов побывал у г-жи Войнич; через него она и передала нам свое приглашение.
Вернувшись в Нью-Йорк, мы поехали к ней. Но прежде чем рассказать о встрече с г-жой Войнич, приведу содержание одного телефонного разговора. В номер гостиницы, где мы жили, позвонила г-жа Кропоткина, дочь известного русского анархиста П. А. Кропоткина. Незадолго перед этим она беседовала с Борисом Полевым, и он сказал ей, что мы собираемся непременно побывать у г-жи Войнич. Полевого на этот раз не было в номере, отвечал по телефону я.
– А что, милый друг, – Кропоткина говорила медленно, чуть в нос, – Полевой сказал, что этот роман Войнич, был у нее такой «Gadfly», – как это по-русски? – ну, муха, которая кусается, еще у вас печатается?
Я ответил, что «Овод» издается в нашей стране сотнями тысяч экземпляров, а недавно по роману сделана цветная кинокартина.
Г-жа Кропоткина замолчала. Видно, ответ очень удивил ее. После длинной паузы она продолжала:
– Это… невероятно: сотни тысяч книг! Фильм!.. Это невероятно! Но ведь книгу эту давно забыли?! – И в голосе Кропоткиной послышалось сомнение.
Я не согласился с г-жой Кропоткиной и ответил, что роман Войнич не забыт. Распрощались. Мне подумалось, что не потому ли год за годом прятали в иных странах «Овода» на дальние полки библиотек, вычеркивали имя его автора из энциклопедий и литературных справочников, что были люди, которые боялись силы духа этой книги и не могли вступить с нею в открытый спор? Ведь именно к таким жалким людям относятся полные горькой иронии и гнева слова Артура: «Правда – собака, которую надо держать на цепи…»
Ранним утром 17 ноября мы отправляемся к г-же Войнич. В этот день в Нью-Йорке было очень холодно, и прохожие, видимо не привыкшие к такому резкому понижению температуры, кутались в плащи, заматывали шею толстыми цветными шарфами.